Автохтоны Галина Мария
– Слушаю вас, – сказал Шпет. У Шпета был солидный, бархатный голос.
– Прошу прощения, что потревожил. Хотел поблагодарить вас. Ваши консультации оказались… бесценны. Да, вот именно, бесценны.
– Душевно рад, что мои скромные знания кому-то пригодились, – сказал Шпет. – Кстати, мне звонил Воробкевич…
– Да, и особая благодарность за рекомендацию. Он тоже очень помог.
– Настоящий хранитель, – сказал Шпет, – бескорыстный, увлеченный человек. Весьма воодушевился перспективой вывести безвестного художника из тьмы забвения. Это, возможно, покажется вам высокопарным, но вы посланы самой судьбой. Мы тут закисли, знаете. Застоялись.
Интересно, какой телефон у Шпета? Такой же? Или вообще настенный, как в старых фильмах?
– Еще один вопрос.
Он оглянулся, но бэтмен бесшумно парил где-то у окошка раздачи. Наверное, вот-вот принесут похлебку. Остынет ведь…
– Мне выпало счастье познакомиться с Яниной Валевской. Я просто… ошеломлен.
– Неудивительно, – сказал Шпет в комнате, пахнущей пудрой, пылью и сухими цветами. – Незаурядная женщина. И очень, очень неплохой голос. Хороший диапазон. Раскованность. Энергия.
Последние слова Шпет произнес чуть иначе. Суховатая, корректная оценка знатока.
– Да, я слышал ее на репетиции. А она… адекватна?
– С чудачествами, – интимно сказал Шпет. – Воображает себя как бы воплощением Магдалены Валевской. Говорит, разделяет ее воспоминания. Магдалена погибла трагически, не реализовалась в полной мере и поручила ей, понимаете? Артистическая натура, к тому же это помогает…
– Выделиться? Подать себя?
– Перевоплощаться, – поправил Шпет. – Это же династия. Очень одарены. Маргарита уехала совсем молодой, не раскрывшись, но я неплохо, очень неплохо знал Марту. Сильная женщина. И весьма… притягательная.
Голос Шпета стал бархатным.
– Особая магия, особый шарм… А как она варила кофе!
– Да, – согласился он, – ее кофе, это что-то особенное. Спасибо вам еще раз. Огромное спасибо. Вы разрешите обращаться к вам по мере надобности? За консультацией?
– Разумеется, мой юный друг, – сказал Шпет великолепным бархатным голосом, – разумеется.
Бэтмен обрисовался за спиной, намекая, что чечевичная похлебка уже подана. И стынет.
– Еще один звонок. Короткий. Кстати, а где Вейнбаум? Что-то я его не вижу.
– Вейнбаум будет здесь через сорок пять минут, – сказал бэтмен, не глядя на часы. Может, бэтмен и правда не человек?
– Боюсь, я его не дождусь. Ну, передайте ему привет. От меня. Он знает.
Бэтмен кивнул и уже собрался улетать на своих черных крыльях, но он окликнул:
– Прошу прощенья, а… вы еврей?
– На работе – еврей, – сказал бэтмен.
Визитка нашлась в бумажнике. Хорошо, бумажник на месте. Мобилу жалко. Впрочем, раньше все жили без мобилы – и ничего. И потом, всегда можно купить новую.
– Слушаю вас, – деловито сказали в трубке.
– Вы меня вчера подвозили на Варшавскую. Еще говорили о гномоне, помните? Вы сейчас свободны?
– Через пять минут освобожусь. Куда подъезжать?
– К Юзефу. Это…
– Я знаю, где это. Вы все-таки надумали посмотреть гномон?
– Не совсем, – сказал он.
Всадник Луций Анней Мела: Легкие разговоры… Я и сам рад возносить им хвалу, словно бы в этом скрывается какая-то особая доблесть – вести легкие, ни к чему не обязывающие беседы среди всеобщего позора и разврата, среди доносов верных и предательств ближних, в равнодушном ожидании собственной гибели. Ты бы сказал, мой друг, что, в сущности, в этом-то и состоит наша жизнь, поскольку конец ее известен всем нам… и мы на пути к этому неизбежному концу рассказываем друг другу забавное, чтобы скрасить ожидание. Ну вот, я мог бы, скажем, рассказать тебе забавную историю о некоем человеке, который лунной ночью торопится через кладбище к своей возлюбленной и, поскольку на ночных улицах небезопасно, нанимает себе в сопровождение солдата по имени Гай…
Петроний: Здоровенного, как Орк?
Всадник Луций Анней Мела: Ты прав, мой друг, здоровенного, как Орк… и вот, среди могильных плит и кипарисов, среди лунных теней сопровождающий нашего героя вдруг, буквально ни с того ни с сего, останавливается, сбрасывает с себя одежду, мочится вокруг нее, оборачивается волком и убегает в лес. Герой же тем временем, напуганный сам до полуобморока, спешит, тем не менее, по ночным пустырям к своей возлюбленной…
Петроний (прерывая его): Это, бесспорно, забавная история. Кому знать, как не мне. Я сам ее сочинил. Хочешь развлечь меня рассказом про оборотней, придумай что-то получше, друг мой.
Вадник Луций Анней Мела: Оборотни… Велика новость! Зверь живет в каждом человеке, и в нас с тобою тоже, веселый друг мой. Мы легко впадаем в ярость, чуть что нам не по нутру, мы скоры на расправу с неугодным. И не просто убить, а так, чтоб жертва еще помучилась. Надо лишь знать, что нам убийство дозволено, и убивай, покуда не запыхаешься… Как полагаешь, что нам в этом препятствует?
Силия: Боги. Они сильнее любого смертного. Их гнев неотвратим и страшен.
Всадник Луций Анней Мела: Что, если сами боги велели нам этого истребить и еще вот этого? Нешто на данайцев, из брюха коня вылезших, осквернив алтари троянские, на сонных бросившись, словно бы стая хищников, боги гневались? Зная, что мы останемся безнаказанны, как удержим в себе зверя, во тьме разящего?
Азия, нубийская рабыня: Жалостью, мой господин. Стариков и детей убивать легче всего, однако такого убийства стыдится даже свирепый.
Всадник Луций Анней Мела: Иными словами, человека удерживает от убийства некое особое свойство, заставляющее его испытывать пусть и слабое, но эхо страданий, которые он причиняет другим. И свойство это развито у разных людей в разной степени – у одних более, у других – менее. Значит ли это, что тот, кто полностью лишен этого свойства, получает явные преимущества в состязании житейских колесниц? Ведь ему проще добиться высокого положения, поскольку он пренебрегает страданием, которое причиняет смертным. И вот он идет напролом к своей цели, и ничьи слезы, ничьи мучения его не остановят. И что же? Судьба подстерегает его со своим счетом? Нет, друзья мои, напротив, он торжествует, он возносится в конце концов так высоко, что людской упрек ему не страшен, напротив, его страшатся и обожают…
Силия: И гнев богов не страшен тоже?
Всадник Луций Анней Мела: Он ведь сам становится богом, душа моя, поскольку боги равнодушны к людским страданиям. Я слышал много историй о том, что боги карали провинившихся. Однако мы видим, скорее, обратное – торжество виновных и страдания невинных. Справедливость – слово, которое выдумали слабые, чтобы тешить себя напрасными надеждами.
Петроний: Боги выше воздаяния и справедливости, да и слово это для них неведомо, его никто не произносит в космических сферах – от внешней до внутренней. Там вообще, я подозреваю, от слов никакого толку. Но послушай, друг мой, не в том ли доблесть, чтобы наладить то, что мы называем справедливостью, хотя бы на очень ограниченном пространстве? Быть может, для того боги и сотворили нас?
Всадник Луций Анней Мела: Зачем тогда они сотворили тирана?
– Вот этот участок. Тридцатые в основном. Ничего интересного в архитектурном плане, если честно.
И почему это на кладбищах всегда так холодно? Словно бы мертвые, лежа там, внизу, высасывают тепло у живых.
Он убрал покрасневшие руки в карманы.
Пахло землей и цветами. Серый свет скользил по серым надгробиям, по каменным крестам с въевшимся в грубые поры зеленым мхом, по мраморным ангелам, плачущим зелеными слезами.
– Но, конечно, тут не все. У некоторых… родовые склепы, и их просто… подселяли на уже имеющуюся жилплощадь, скажем так. Но это, да, ее. Поклонники поставили. Собрали деньги… И, в общем, получилось не так уж плохо.
– Да, – согласился он, – приятный минимализм.
Cломанная, поникшая кованая роза, беспомощно раскинувшаяся на мраморе. Барельефная лира и стершееся, когда-то позолоченное zbyt szybko рядом с именем и датой: 1901–1939. Ну да, ну да. На мраморной плите лежали цветы. Свежие. Белые, туго свернувшиеся розы казались полупрозрачными, чуть зеленоватые у основания лепестки присыпаны водяной пылью. Неужели Янина?
– Не до жиру, как говорится, но знаете, ограничение порой приводит к интересным решениям. Здесь большей частью, как вы обратили внимание, необарокко. Несколько избыточно, хм… Все эти ангелы…
– В натуральную величину?
– Что? Ах, ну да. Есть такая шутка. Минимализм, конечно, приятней. Мемориальная символика вообще очень выразительна, согласитесь.
Он согласился.
– У Валевской правда с Ковачем был роман?
– Так говорили. Она была весьма темпераментна. Муж знал, но что он мог поделать, бедняга.
Он и не сомневался, что у Валевской был роман с Ковачем. Это прямо-таки просилось в сюжет…
– Я видел фотографию, – сказал он осторожно, – в музее. Очень красивый молодой человек. А вообще о нем что-то известно?
– Да. Хотя не очень много. Выходец из семьи галицийских кальвинистов. Быть может, даже тайные ариане. Вернее, социниане, это их здесь называли арианами. Слышали о таких? Жаль. От человека, который знает слово «гномон», я ожидал большего. Они, как бы это сказать, верили в человека. Совершенные еретики. Верили, что Бог дал человеку разум, чтобы тот познал себя и вселенную. Вы верите, что, хм… можно разумом постигнуть себя и вселенную?
– Я же не еретик.
– Ну вот. А он верил. В богоравного человека и животворящий разум. Неудивительно, что у него были такие амбиции!
– А они были?
– Еще какие. Но у него было очень мало времени. Он ведь был туберкулезник, знаете? Тогда это был приговор.
Искусство – это фосфорическое свечение на гнилушке, чахоточный румянец на скулах умирающего, исступленный судорожный расцвет перед окончательным распадом.
– А по виду и не скажешь. Такой… золотой мальчик.
– У чахоточников часто цветущий вид. До определенного момента. Да и не был он золотым мальчиком. Скорее, селфмейдменом. Все сам, до всего – своим умом… Переписывался с Шенбергом. Слышали о таком?
– Арнольдом Шенбергом? Изобретателем додекафонии? Как же, нововенская школа!
Он был рад, что слышал хотя бы о Шенберге. Раз уж с арианами так прокололся.
– А откуда вы знаете все это? Про Ковача?
– Ну как же. Была биография Ковача. Еще в пятидесятые. Раритет, конечно, но у меня есть.
Ни о какой биографии Ковача он не слышал. Он так и сказал.
– Неудивительно. Понимаете, в пятидесятые его пытались, как это теперь говорят, раскрутить. Как же, местный уроженец, гений. Хотели даже фестиваль его имени сделать. Но потом выяснилось, что в биографии был обойден один пикантный момент.
– Его смерть?
– Его расстреляли, да. Он, видите ли, подорвал товарняк.
– Немецкий?
– В том-то и дело, что нет.
– Шпет ничего такого не говорил.
– Шпет, – презрительно сказал его спутник, – дилетант. Самовлюбленное ничтожество. В общем, тираж изымать не стали, но с тех пор Ковача предпочитали не вспоминать. У нас с историей вообще сложности. Вы ведь слышали про выстрел в театре? Так вот, он уже полвека во всех путеводителях.
– Что, неужели про энкавэдешника Пушного?
– В том-то и дело. Раньше в Валевскую стрелял офицер вермахта. И не в тридцать девятом, а в сорок первом. Она, конечно, сотрудничала с партизанами, а для прикрытия пела в опере для немецкой верхушки. Ну, и получила задание приворожить немецкого офицера. А он, когда узнал, что она пособница врага, просто пристрелил ее, как…
– А Валевские, в смысле живые Валевские, не возражали?
– Конечно нет. Марта была очень разумной женщиной. Но с Ковачем номер не прошел.
– Жаль. Сейчас товарняк бы вполне прокатил. Прекрасно бы прокатил.
Его спутник оживился.
– А ведь и правда. Сейчас мода на забытых гениев. Воробкевич, вон, говорят, откопал какого-то. Носится теперь с ним. Хотя Воробкевич все время с кем-то носится. А то сколько можно про черную вдову и дом повешенного. Или про вампиров. Не понимаю, почему всех так интересуют вампиры?
– Местный колорит?
– Не без того, но уж очень их стало много, не продохнуть просто. Я думаю, скоро пришельцы опять войдут в моду. Пришельцев давно не было. Но если пришельцы, что я буду показывать? Посадочную площадку на крыше аптеки номер один?
– А вы давно вот так? Сопровождаете?
– Лет десять уже. – Его спутник вздохнул. – Клиенты интересуются, ну я и накупил путеводителей. И сам увлекся. Вы, я вижу, тоже оценили, хм… вон ту пьету? Это Кузневич.
– В смысле там, внизу?
– Нет, что вы. Пьета его работы. Он, можно сказать, классик.
Кованая роза быстро покрывалась мелкими каплями. Конденсат. Холодает.
– Костжевский тоже здесь похоронен?
– Нет. Наверное, там же, где и Ковач. В какой-нибудь общей яме. Кстати, мемориал жертвам Первой мировой видите? Вон там на холме? Такое белое здание в античном стиле? Там как раз стоял тот самый пехотный полк. Под его командованием. Он тогда еще был майором. Майор Костжевский. Здесь в восемнадцатом свергли имперское иго. На целых три недели. И этот полк…
– Восстал и выступил на стороне народа?
– Что вы! Прорвали кольцо сил самообороны и подавили восстание. Ворвались в город на автомобилях, бравые такие… А Костжевский стал военным комендантом. Хотите о нем подробней? У меня есть кое-какие материалы.
Его спутник с надеждой заглянул ему в глаза.
– Да, пожалуй. И я бы просмотрел биографию Ковача. Если можно. Хотя бы при вас. Простите, а кто вы по специальности? На самом деле?
– Историк. Писал диссертацию, – сухо сказал его спутник. – «Партизанское движение в регионе с 1939 по 1945 год».
– Защитились?
– Нет.
Лысина, кожаная кепка, кожаная куртка.
– Кстати, насчет партизанских подвигов Валевской это была версия Марты. Удивительная женщина! Такая жизненная сила, и никаких предрассудков. Впрочем, мать для нее всегда была чем-то абстрактным. Марта ее почти не знала. Ее с детства затолкали в какой-то швейцарский пансион и домой разве что на Рождество забирали. Она даже на похороны не успела. Приехала уже к могиле. Лучше бы ей вообще не возвращаться, бедняге. Тут же начали таскать на допросы. Потом война. Эвакуация. Нищета. Потом как-то наладилось. В конце концов.
– А я думал, она была в театре во время этого… ну, пафосно выражаясь, рокового выстрела. Янина рассказывала.
– Ах, Янина. Истинная Валевская. Любит драматизировать. Нет-нет, девочки в театре не было. Есть ведь мемуары. Воспоминания театралов. Завсегдатаев. Но да, так гораздо живописней. У нее есть чутье, у Янины. Надо будет, хм… использовать при случае.
– А правду – побоку?
– Если бы вы писали кандидатскую о местном партизанском движении, то с определением слова «правда» у вас наверняка бы возникли трудности.
– Правда – это факты.
– Правда? В смысле – в самом деле? Факты – это то, что рассказывают о фактах люди, а люди, знаете ли… Так мы возвращаемся? Или еще хотите погулять немного? Вот-вот стемнеет, а подсветка тут очень интересная.
В опаловом свете наплывающих сумерек его спутник показался зеленовато-бледным, тени залегли вдоль впалых щек, глаза ушли глубоко в глазницы, а скулы, напротив, обострились… Человек, который интересуется кладбищенской архитектурой, наверное, и должен так выглядеть.
– Нет, спасибо. Теперь к «Синей Бутылке», если можно. Знаете такую?
– Кто ж не знает. А все-таки зря вы. Вон там, через два участка, еще хороший Кузневич…
– Нет-нет. Как-то холодно тут… Промозгло.
– Разве? – удивился его спутник. – Я не заметил. Кстати, а вы знаете, ходят слухи, что могила Валевской пуста.
– Ну что? – Вейнбаум с кряхтением поерзал на стуле. – Как подвигается расследование?
Девушка, похожая на шоколадницу Лиотара, улыбнулась и, не спрашивая, сервировала кофе. На блюдечке примостилась трогательная печенька. Пахло прожаренным кофе, свечным воском, жженым сахаром…
Марек за шахматной доской сидел неподвижно. Не статуя даже, каменная баба, серая, плосколицая, изъеденная всеми ветрами времени. В морщинах застряли тени.
После кладбища живым всегда хочется есть, даже сильнее, чем после секса. Защитная реакция организма, встревоженного зрелищем чужой смерти – вот что бывает с теми, у кого иссякают жизненные силы, а чтобы они не иссякли, надо хорошо кушать. А может, там и правда есть что-то, что вытягивает энергию. Недаром пока одни родственники стоят у разверстой ямы, другие там, дома, судорожно крошат овощи на салат…
– Скажите, а можно что-то горячее? Сэндвич?
– Да, конечно.
У нее были милые ямочки. И вся она была такая… сладенькая. Глазированная…
– И поострее. Острый сыр, кетчуп.
Она кивнула и двинулась прочь, задница соблазнительно круглилась. Несовременный тип. Но очень притягательный.
Вейнбаум понимающе покивал.
– Я так понимаю, что она произвела на вас некоторое впечатление.
– Кто?
– Ну-ну, не надо притворяться. Вы же были в особняке.
– Ах, Янина! Скажите, здесь все обо всех знают?
– Конечно. А как же иначе. Вы посетили особняк и остались довольны.
– Не то чтобы доволен, – осторожно заметил он, – скорее, удовлетворен.
Прозвучало двусмысленно.
– Полагаю, она была в ударе. Она бывает очень убедительна. Когда в ударе. Вы и правда поверили? Признайтесь, ну хоть на минуточку?
– Во что?
– Что она та самая Валевская.
Вейнбаум смотрел на него в упор, глаза у Вейнбаума были черепашьи, неподвижные, с красными, без ресниц веками.
– Это совершенно в ее духе. Произвести впечатление. Ошеломить. Истеричка, честно говоря. И мать ее была такая же истеричка… Вся эта история с итальянским тенором…
– Нет?
– Конечно нет. Уехала в Москву с каким-то… Там, кажется, спилась. Или сторчалась. И бабка ее была истеричка. Авантюристка и истеричка. Я ее знал, Марту. Ее, скажем так, весь город знал, причем довольно близко.
Вейнбаум вздохнул.
– Между нами. Ходили слухи, что она вовсе и не дочь Валевской.
– Простите?
Марек сидел все так же неподвижно, обратив погруженное в тень лицо к приоткрытой входной двери.
– Девочка с малолетства обучается в швейцарском пансионе. После смерти матери, в тридцать девятом, появляется здесь. Ей, кажется, четырнадцать, а выглядит она на все шестнадцать. Здоровая, взрослая деваха. И очень, очень бойкая. Кто ее вообще может опознать? Мать в могиле, отец расстрелян.
– Думаете, самозванка?
– Почему нет? Валевские-Нахмансоны были очень состоятельными людьми, имело смысл рискнуть. Кто ж знал, что так оно обернется. Что никакого наследства, национализация, война, эмиграция…
– А где в таком случае настоящая Марта?
– Может, погибла в войну. Может, благополучно вышла замуж и умерла в почтенном возрасте в своей постели. Швейцария все-таки нейтральная страна. Или, ну уж совсем как в романах, эта заманила настоящую Марту куда-то там в горы и там убила. Чтобы наверняка.
– А знаете, у меня была другая теория.
– Конечно. – Старик кивнул пятнистой головой. Кожа на черепе шевелилась и морщилась словно сама по себе. – Она восстала из могилы, встрепенулась, отряхнулась и выдала себя за собственную дочь. А потом – за собственную внучку. Ну и так далее. Скажите, вы и правда такой доверчивый? Бессмертная Валевская, ну да, ну да. Черная вдова. Сара из Мидии. Нет, Сара жила на Пражской. Бывшей Пролетарской. Бывшей опять же Пражской. Не на Варшавской, на Пражской. Во всяком случае, в путеводителе так написано. Сара из Мидии, ненасытная, убивающая своих мужей. И вот комнаты в доме снимает известный гинеколог, ученик Фройда. И он, естественно, очень, очень устойчив к женским чарам. И Сара, конечно, от неудовлетворенной страсти стареет и гаснет на глазах. Она, понимаете, была посвящена Ашмодею, наша Сара, а он, как известно, питается эманациями человеческой похоти.
– Я знаю эту историю.
– Ну, если не Сара, сама Лилит. Летающая в темных покоях, приходящая в ночи. Да, наша Янина неплохо поработала над ролью. Бросает, фигурально выражаясь, поленья в эту жаркую топку. Липовые, но ей не привыкать. А кто вас возил на кладбище? Валек? Который историк? Янина ему приплачивает, вы знали?
– Я мог сесть в любое другое такси…
– Это вряд ли. Вы как такси заказывали? Позвонили диспетчеру, верно? Так вот, все заказы, связанные с особняком на Варшавской, получает Валек. Валевские очень плотно работают с людьми. Кстати, как вы думаете, кто подписал заключение о том, что Эрдели, ну, тот, что висит в особняке на Варшавской, подлинный? Шпет, Воробкевич и еще какой-то музейщик.
– Так что же получается, она меня использует втемную, Янина? Но… зачем?
– Втемную, – проворчал Вейнбаум, – красивое слово. И конечно, глубоко омерзительное вам, человеку света…
Порыв ветра из приоткрытой двери сдул со стола резную салфетку, но язычки свечей в своих стеклянных стаканчиках не шелохнулись, словно застыв в патоке времени.
– Вейнбаум, кто вы?
– А вы? – в свою очередь спросил Вейнбаум.
Лицо у Вейнбаума было точь-в-точь как у Марека. Лицо, утонувшее в древних тенях. Вейнбаум допил свой кофе и сидел неподвижно, чуть накренив чашку, всматриваясь в кофейную стекающую гущу, словно пытаясь что-то разглядеть в ее потеках.
– Вы к Юзефу?
– Нет, в театр. Надо же как-то приобщиться. У Юзефа я уже был.
– Это вы зря, – строго сказал Вейнбаум, – кушать надо в строго определенное время. Вот я кушаю в строго определенное время, и посмотрите на меня.
Он улыбнулся.
– Я исправлюсь. Честное слово.
– Вы мне нравитесь, – сказал Вейнбаум, – вы славный молодой человек. Потому послушайте старика, оставьте это.
– Что – это? – переспросил он.
– По крайней мере, будьте осторожны, – сказал Вейнбаум.
Выходя, он обернулся. Тайный портал в гномьи подземные палаты. Воск, золото и мгла. Огненные паутинки свечных язычков. Вересковый мед, сладкая отрава остановившегося времени.
По мокрой брусчатке процокала белая лошадь. Девушка с зелеными волосами, проходя мимо, мимолетно махнула рукой, бросив в него разворачивающуюся на лету трепещущую легкую ленту. Серпантин. Бесконечный праздник, нескончаемое судорожное веселье на золотистом пятачке света, а вокруг холод и мрак…
На ратушной площади облитые холодным ртутным светом люди в комбинезонах деловито заталкивали в зевы фургончиков охапки цветов. Жадные тугие бутоны белых роз, бесстыжие вагины алых… розовые розы (тавтология, да) словно кремовые украшения на свадебном торте. Цинковые ведра были того же цвета, что и лиловато-серое небо над темными крышами.
– Вы бы раньше думали! Сворачиваемся ведь уже.
Мрачный небритый человек в мокром фартуке отсчитал ему дюжину белых роз. Розы были мокрые и кололись.
– Раньше я был на кладбище, – сказал он зловеще и для убедительности изобразил мертвый оскал.
– Тоже мне, напугали ежика голой жопой. – Мрачный человек вернул ему мокрую сдачу. – Куда, вы думаете, я все это отвезу? А утром венки возил.
– Популярное, я смотрю, место это ваше кладбище.
– Еще бы. Такие люди лежат. А это вы куда цветы? На могилу Валевской?
– Нет, в театр.
– А, ну да. Она поет сегодня, – сказал мрачный человек, – только вы припоздали. Вот-вот начнется второй акт.
– Это ничего. – Он перехватил поудобней длинные колючие стебли. – Это ничего.
Театр был уже не торт, да… Театр был музыкальная шкатулка, волшебная шкатулка с огнями и музыкой внутри. Он деловито прошел мимо билетерши, запоздавший меломан, выбежавший в антракте за букетом для своего кумира. О да, он не стал совать номерок гардеробщику, он выбежал налегке, вдохновленный летучей музыкой, – на подвиг, на великое делание, на отважное, самоубийственное предприятие.
Куртку он заблаговременно свернул и спрятал в сумку.
Он взлетел по мраморной лестнице, и Марш Жрецов катился ему навстречу.
Давали «Волшебную флейту». Зал был полон. Янина была прекрасна. Она с легкостью брала верхнее фа третьей октавы. Она была грозна и великолепна. Она была в синем, и черном, и серебряном. Она вибрировала белым горлом.
- Ужасной мести жаждет моё сердце!
- Я беспощадна!
- Я беспощадна… Жажду мести я!
- Должен узнать
- Зарастро ужас смерти,
- Зарастро ужас смерти,
- А если нет, так ты не дочь моя!
- Не дочь моя!
- Больше ты не дочь моя!
- Больше ты не дочь моя!
- Так знай, что больше ты не дочь моя!
Он стоял в боковом проходе, букет кололся, но он, перехватив букет поудобней, продолжал стоять, пока на него не шикнула билетерша.
– Мужчина, сядьте бога ради, – сказала билетерша сердито, – в конце концов, есть же приставные места.
На приставном стуле он, однако, сидел недолго, стул был неудобный, букет все равно кололся, но уместить букет рядом никак не получалось, розы рассыпались и падали, и он, наклонившись, собирал их снова в зеленую, белую, мокрую груду. В конце концов, дождавшись финального выхода, он встал и, по-прежнему прижимая букет к груди, выскользнул из зала.
Театр, в силу своей природы, место волшебное, угрожающее пространственно-временными ловушками и смертельными челюстями эротических капканов; недаром театр так любят привидения, убийцы-маньяки и авторы детективов. Убийца прячется под личиной, орудие убийства исчезает среди реквизита. И, конечно, лабиринты, каморки, задворки, поворотный круг, странные механизмы, чуланы, пыльный реквизит… Канаты, колосники… Изнанка мира. Изнанка праздника.
За спиной гремели аплодисменты. Ровно, слаженно, словно било в ладони одно большое существо. Пахнущие пудрой и лаком люди сновали взад-вперед, лица мужчин были мятые, словно бы жеваные, в мешочках и складочках; за женщинами развевались на распялках воздушные одеяния, словно бы преследующие костюмерш привидения…
– Это вы мне? Как мило. Право же, как мило!
Она не стала переодеваться, стояла в этом своем струящемся, только накинула на плечи что-то норковое, мягкое, пушистое. Как называется эта штука? Палантин? Манто?
– Очарован вашим искусством, – сказал он.
– Как мило, – повторила она рассеянно. Расширенные глаза, светлая тоненькая оболочка радужки вокруг огромного черного зрачка, кольцевое солнечное затмение… Слепое лицо, реагирующее не на свет, а на звук, на голос, на музыкальную фразу… Ну да, Иоланта. Или Царица Ночи.
Свернутые тугие бутоны касались нежных щек и маленького твердого подбородка, словно присоски диковинного существа.
– Как вас зовут, неведомый поклонник?
Она не узнала его.
– Эти цветы… – Она обратила к нему слепое лицо, свела темные брови. – Когда-то я их любила. Когда-то очень давно. Не сейчас. Сейчас они… словно холодный мрамор, ах, этот мрамор…
Она запнулась, розы продолжали целовать ее холодными бледными губами. От нее пахло лавандой и мхом… Запах был такой сильный, что перекрывал запах роз, пудры, театрального грима. Лаванда это из-за шубы, наверное. Моль не любит лаванды.