Война: Журналист. Рота. Если кто меня слышит (сборник) Подопригора Борис

Но постепенно Борис стал привыкать к страху. Человек ко всему привыкает, пока жив… Периодически Глинского избивали, но не сильно, а так – для общего взбадривания и напоминания, кто есть кто. Борис, как мог, подыгрывал избивавшим его «духам» – и стонал, и вскрикивал, и ойкал, и закатывал глаза. У него получалось довольно натурально. «Духи», по крайней мере, не ожесточались. Ну и Глинский был доволен – пусть лучше у этих уродов будет хорошее настроение, а то, как известно, тяжёлые мысли тянут к тяжёлым предметам…

В первый же день, когда он захотел отлить, его заставили встать на колени и пинками с затрещинами объяснили, что мочиться можно только так, а стоя это делать неприлично. Протестовать Глинский, разумеется, не стал: на коленях так на коленях, как скажете, уважаемые, хоть лёжа, только ногами по голове не надо…

Кормили его смоченными в жирной воде крошками от сухарей. Правда, сами «духи» тоже скорее постились. Пару раз Борису, как собаке, кинули куски твёрдой вяленой баранины. Глинский, как пёс, её и досасывал, не слишком заботясь о сохранении достоинства. Тут бы силы поддержать…

Все в караване жевали чарс, подкармливали им и Бориса. Он не отказывался. Вообще, уже первые два-три дня в караване дали ему чуть ли не больше, чем вся «скоропостижная» подготовка «на даче». Глинский не разумом, а нутром ощутил, что здесь – другое «измерение» жизни. Человек из другого мира не может осмыслить его, но может попытаться просто впустить его внутрь себя… Здесь всё было другим и чужим: и запахи, и отношения между людьми, и система ценностей, и даже измерение времени. Как-то Глинский вспомнил вопрос, заданный ему однажды афганцем еще в Кабуле: «А в России бывают понедельники?»

Караван часто останавливался в заброшенных кишлаках – их было много, в них, как правило, и ночевали.

Советских (или «бабраковских») вертолётов за всё время пути Борис так и не увидел, правда, один раз услышал. «Духи» тогда переполошились, и караван спешно вернулся в кишлак, где они останавливались на ночлег.

Но вертолёт так и не показался из-за барханов – звук становился всё тише и тише. А потом и вовсе растворился в белёсом небе. На радостях «духи» в тот раз избили Глинского чуть сильнее обычного…

На седьмой день пути караван пересёк весьма условную границу с Пакистаном. Собственно, никакой границы не было вовсе – ни контрольно-следовой полосы, ни столбиков, ни колючей проволоки, ни людей – вообще ничего. Только верблюжий скелет на тропе – и всё. Судя по всему, по скелету «духи» и поняли, что они уже в Пакистане, потому что сразу как-то радостно запричитали…

Ещё через часа два пути они встретили другой караван – «водозаправочный». «Духи» долго закупали воду, болтали со встречными караванщиками, а потом все вместе собрались помолиться. Кстати, до этого они почти не молились. Ну да всем известно, что путешествующие даже священный пост в месяц рамадан могут не соблюдать. Путешествующие и воюющие…

…Наконец, они добрались до какого-то большого кишлака под Пешаваром – Борис определил это по характерному гулу самолетов, а других аэродромов-то на десятки вёрст вокруг не было.

Погонщики начали суетиться с разгрузкой, а Глинского загнали в неглубокую яму, крытую досками. И словно забыли про него. Борис не заметил, как заснул. Он вообще научился спать где угодно – даже со связанными руками и ногами. Ничего удивительного – ему ведь пришлось прошагать рядом с верблюдом около двухсот километров…

Под вечер за Глинским пришла машина с красным полумесяцем на дверце и облупившейся английской надписью «Medicare». Борису развязали руки и ноги, однако завязали глаза.

После чего ехали ещё где-то с час, потом машина остановилась и долго стояла – минут сорок. Глинскому показалось, что автомобиль остановился перед закрытыми воротами. Так оно и было…

Когда малолитражка заехала наконец-то в какой-то гараж, к ней сразу подошёл некий то ли индус, то ли пакистанец в военной форме без знаков различия.

Борис, с глаз которого только что сдернули повязку, моргая смотрел на него. Этот человек, как оказалось, худо-бедно говорил по-русски. Правда, окончания «по-европейски» «проглатывал», но понять его было можно.

Этот «индопакистанец» представляться не стал, подвёл Бориса к белому обшарпанному столу с пластиковой столешницей и приказал написать на листке бумаги фамилию, имя и отчество, год и место рождения, а также название гарнизона, номер части, где захваченный проходил службу, а ещё звания и фамилии командиров.

«Николай» старательно начал записывать свои данные. Когда он аккуратно выводил шариковой ручкой «геологическая партия», пакистанец-индус вдруг спросил:

– Партие? Это такой организаций от КэйПиЭсЭс?

Борис ответил дурным взглядом и затряс головой:

– Не-е! Не партийный я. Нет. Комсомольцем – да, был, не спорю. По возрасту ушёл. А у нас, почитай, все так. А в партии – нет… Я ж просто водила, и всё. А вы не знаете, где тут можно сходить в туалет?

«Индопакистанец» ничего не ответил, хмуро забрал бумагу и вышел, предварительно усадив Бориса к колесу машины. В гараже оставался ещё один молчаливый «дух», тот самый, который и привёз Глинского. «Дух» молча сидел у стены на корточках и равнодушно смотрел на Бориса. Автомат он держал на коленях.

Глинский блаженно вытянул гудевшие сбитые ноги и прикрыл глаза. Он запрещал себе думать о тех, кого оставил в Союзе. Этому его учили специалисты-психологи «на даче». Они научили Бориса аутотренингам и методикам переключения внимания. Глинский понимал, что вспоминать – это только душу бередить и силы терять. Всё понимал. Но не вспоминать то, что не вспоминать нельзя, получалось не всегда. Слава Богу, что от кошмарной усталости ему хотя бы совсем ничего не снилось…

Борис начал задрёмывать и, видимо перестав контролировать себя, вдруг увидел институтский главный корпус – словно бы он утром спешит, опаздывает на первое занятие… Причём почему-то спешит только он один, а все остальные – и преподаватели, и курсанты, никуда не торопясь, сами подбадривают его хлопками и криками, а больше всех – капитан Пономарёв. Словно он, Борис, на каком-то соревновании дистанцию бежит… «Что-то не так, – понял во сне Глинский. – Что-то здесь не так… Почему бегу только я один?»

Из вязкой дрёмы его грубо вырвал какой-то узкоглазый, до пояса раздетый здоровяк с дурным запахом изо рта – Борис и не слышал, как тот подошёл. Узкоглазый грубо схватил его за шиворот и потащил куда-то за собой. Путь был недолгим, вскоре Борис уже озирался в каком-то стрёмном помещении – то ли в кухонной подсобке, где рубили мясо, то ли в пыточной. Уж больно сильно там пахло несвежей кровью – спасибо Мастеру: он, конечно, циник, но циник, учивший различать кровь вчерашнюю от крови с прошлой недели…

В подсобке находились ещё три «духа», один из которых сразу же схватил Бориса за челюсть и резко заставил запрокинуть голову, будто хотел перерезать горло. Двое других, буднично переговариваясь, ловко сдернули с Глинского штаны. Борис почувствовал, как его бесцеремонно кто-то схватил за член и завертел головкой, словно прицеливаясь. Глинский, решив, что его хотят изнасиловать, инстинктивно дёрнулся, но, получив удар кулаком по яйцам, согнулся и осел.

«Духи» безо всяких сексуальных игр навалились на него, а косоглазый хазареец, которого называли Юнус, быстро обрезал ему на члене крайнюю плоть острой белой щепкой. Боль, конечно, была, поначалу острее некуда, но потом… В общем-то, терпимая. И крови пролилось не очень много…

Борис не успел прийти в себя, а «духи» уже сорвали с него рубаху, потерявшую в дороге цвет, и стали грязными ногтями ковырять вытатуированную на левом плече иконку Николая Чудотворца. Эту наколку Глинскому сделали «на даче» специально, чтобы больше веры было в то, что он – гражданский водила. Но «духам» очень не понравилась икона, и они стали требовать, чтобы Юнус срезал татуировку вместе с кожей.

«Джарихэ саннат» (тот, кто делает обрезание) вяло отругивался, отталкивая протягиваемый ему тесак, и презрительно, по-кошачьи шипел. «Духи» настаивали, обстановка постепенно накалялась, и тут в подсобку зашёл ещё один моджахед. Этот вёл себя как начальник, и все сразу же замолчали. В руках вновь прибывший на «торжественную» церемонию обрезания держал самый настоящий английский офицерский стек, которым и постучал по столу:

– Тихо! Молчать! Что у вас тут?

Косоглазый хазареец Юнус, совмещавший обязанность мясника и палача, чуть выступил вперёд:

– Уважаемый Азизулла! Они хотят, чтобы я срезал языческий рисунок с плеча советского… Но я хочу сказать, если мне будет позволено…

– Ну говори, говори!

– Те, кто с советским Богом, – лучше слушаются. А те, которые коммунисты, они безбожники…

Азизулла, судя по всему – начальник тюремной охраны, презрительно скривился:

– Все советские – безбожники, даже те, кто имеет наглость называть себя мусульманином. Хорошо. Не хочешь резать – не режь. Ты стал ленивым, Юнус, совсем ленивым.

– Но, уважаемый Азизулла…

Азизулла не дал узкоглазому договорить, взмахнул своей коротенькой тросточкой. Подойдя к скрючившемуся на полу Глинскому, он слегка ударил его тонким концом стека и своеобразно представился, коверкая и перемешивая русские и английские слова:

– Я – афхонистон рояль армий офисар. Ты – руси гаф-но. Андерстэнд? Понимат?

– Понимать! – быстро закивал Глинский. – Всё понимать!

Он чуть было не добавил «ваше благородие!», но подумал, что это, наверное, было бы уже перебором. Да и не оценил бы Азизулла, просто не понял бы.

Между тем «рояль армий офисар» ещё раз ткнул стеком Бориса:

– Вот твой нэйм?

– А?

– Што твой савут?

– Так это… Николай же… Коля…

Азизулла покачал головой:

– Ноу. Нет Колья.

– Так как же… Нихт ферштейн, или как там у вас?

Азизулла кивнул своим охранникам, те быстро подняли Глинского на ноги. Стек толкнул Бориса в грудь:

– Абдулрахман.

– Чиво?

– Абдулрахман – твой нэйм. Фахмиди?

– Так, а как же… А я же этому мужику написал – Николай… Я ж не знал…

Стек ударил его по щеке.

– Твой зачем?

– Я понял. Ферштейн. Абдулрахман.

Вот и всё. На этом обряд обращения в ислам был завершен. Даже на чтении фатихи (бисмилли), обязательном при обращении в ислам, «сэкономили». От Бориса даже не потребовали произнести ритуального «Аллаху акбар!»[228], как того требовал канонический ритуал. Схалтурили, одним словом. Без души дело сделали – так, для галочки.

Глинский, вообще говоря, никогда особой набожностью не отличался (да это в то время было просто невозможно для советского офицера), но всё равно ощутил некое приятное злорадство – ему не очень-то хотелось славить чужого бога, отрешившись тем самым от своего. Пусть и «с фигой в кармане», пусть и в своего-то вера не очень… Но всё же. Как говорится, пустячок, а приятно.

Правда, уже потом «духи» под предводительством Азизуллы всё же позакатывали глаза к небу и пошевелили губами, шепча что-то. Вроде как помолились – секунд пять. А потом Азизулла, поигрывая стеком, величественно покинул подсобку. Как показалось новоявленному Абдулрахману, он в последний момент пукнул.

На этом «праздник веры» закончился. Программой явно не предусматривалось угощение. Правда, косоглазый хазареец взял древний грязный шприц с какой-то бурой жидкостью и уколол новоявленного Абдулрахмана в пятку. Сделал он это с привычной лёгкостью, будто муху со стола согнал. А потом охранники пинками вытолкали его наружу и погнали через двор. Вот только тогда Глинский сумел оглядеться и увидеть, что вокруг – каменные стены. Он все-таки попал в крепость! Да, точно, это Бадабер! Как на космическом снимке.

Контуры этой крепости Борис мог нарисовать с закрытыми глазами. «Господи, неужели добрался? Это ж такое везение! Это ж уже полдела…»

Порадоваться ему не дали. Охранники без церемоний затолкали его в камеру-одиночку, выкопанную в каменистом грунте и сверху прикрытую обвязанными колючей проволокой досками. Лаз-вход в камеру закрывался подобием двери с амбарным замком. Собственно, камерой это крошечное помещение можно было назвать с очень большой натяжкой, потому что больше всего оно походило на склеп: высота до «колючего» потолка – чуть больше метра, длина – метра три, ширина – полтора метра. Не разгуляешься.

Что-то подсказало Борису, что запихнули его в этот каменно-земляной мешок надолго. И, как говорится, предчувствия его не обманули. В этом склепе его держали больше двух суток. Эта камера в крепости выполняла функции штрафного изолятора и своеобразного карантина. Позже Глинский выяснил, что так поступали со всеми «новичками» – по требованию американских советников, которые пытались изучать и «пробивать» вновь поступивших пленных по своим каналам.

Эти первые двое суток в крепости оказались самыми тяжёлыми. Вколотый Борису наркотик подействовал быстро, и перед его глазами поплыл какой-то желтоватый туман. Заснуть по-настоящему не получалось, но и бодрствованием назвать состояние Глинского было нельзя – он всё время проваливался в полузабытье, в котором ему мерещились какие-то тени и голоса. И первым, кого он увидел в этих своих видениях, был, разумеется, тот самый убитый зеленоглазый «англичанин». Покойник не пытался что-то сказать или сделать, он просто молча смотрел своими выпуклыми глазами и еле заметно улыбался… Пот прошибал Бориса от этого взгляда, и, выныривая из полудремы-полузабытья, он подолгу не мог отдышаться… Тем более что в этом склепе действительно не хватало воздуха.

Чуть легче стало только на вторые сутки, если в атмосфере собственных испражнений вообще могло полегчать. Просто действие наркотика закончилось, и видения с голосами пропали. Перед тем как провалиться в нормальный, не наполненный тенями сон, Глинский успел подумать: «Ну, начало вроде бы не завалил… Если мне ничего не кажется…»

3

Он не знал, сколько часов проспал, но разбудили его ночью и выгнали на разгрузку длинных плоских ящиков, обернутых брезентом. Скорее всего, в этих ящиках были ПЗРК, но маркировок на брезенте не было, а задавать «нетактичные» вопросы охране Глинский не стал. У них, у охранников, на все вопросы ответ один – удар плёткой.

Ящики разгружали в основном пленные афганцы, большинство из которых уже опустились совсем до скотского состояния и даже уже не могли членораздельно говорить. Это, правда, касалось в основном солдат-дехкан. Они даже вшей ели.

Бывшие офицеры армии ДРА держались получше, но… тоже, честно говоря, представляли собой достаточно плачевное зрелище. Ослабевшие сильно – у многих уже повыпадали зубы…

И во время этих ночных работ Борис увидел первого шурави – обросшего, в невероятно грязных лохмотьях, но с узнаваемо славянскими чертами лица. Но кто он по фамилии – по судьбе, узнать было невозможно. Пленник тоже вроде бы заметил Глинского, но его мутные, гноящиеся глаза никакого интереса не выказывали. Этот шурави даже не кивнул. «Неужто они всех всегда на наркоте держат?» Засмотревшегося на соотечественника Бориса огрел стеком Азизулла, обдавший его туалетным запахом:

– Нэу смотрит. Работа! Карку!

– Всё-всё, – закрылся руками в покорном полуприседе Борис. – Работаю-работаю!

Азизулла усмехнулся:

– Карош слушай Аллах – синьор! Андерстэнд? Синьор – чиф-сарбаз!

Не до конца полагаясь на свои филологические познания, он добавил:

– Ты – чиф. Он – сарбаз.

И начальник охраны для разъяснения своей мысли обвёл стеком суетящихся пленников.

– Старшим поставите?

Азизулла ткнул стеком во внушительные кулаки Глинского:

– Карош!

– Ну да! – не стал спорить Борис. – Силы докы е… Исты бы по-людски довалы… А як що треба подывытысь за хлопцями, або навести який порядок – то нэма пытання. Я в плане выховяння дуже злый. В менэ ж четверо дитей. Розумиешь? Как это по-вашему? Ча’ар авлад!

По-украински он заговорил затем, чтобы по обратной реакции определить, кто откуда из работавших вместе с ним молчаливых узников-шурави.

А начальник охраны – неизвестно, что он понял из сбивчивой речи Абдулрахмана, но последние слова, произнесенные на исковерканном дари, попали в точку: его брови даже непроизвольно уважительно вздернулись – ведь для афганцев четверо детей – это признак мужской состоятельности…

Азизулле действительно был нужен надсмотрщик над пленными – эта, так сказать, должность уже три недели была вакантной. А этот новый русский шофёр – он вроде бы сильный, выносливый, как верблюд. Глуповатый, правда, но старается. Даже какие-то слова на дари выучил – рабочий ишак, хотя, вишь ты, и с извилинами. Такой как раз и нужен, чтобы не военный… Но ставить русского над афганцами? Афганец лучше следит за шурави. А с другой стороны, русские особых проблем пока не приносили, в отличие от афганцев, да и не живут афганские сарбазы долго… А офицеры? Им веры ещё меньше, чем шурави. Да и живут они столько, сколько майор Каратулла скажет. Хотя что тут мудрить? Плётка надёжнее любого муллы воспитает и тех и других…

Видимо, чтобы посмотреть, справится ли Абдулрахман с афганцами (склонными, кстати, к истеричности и традиционно державшими русских на расстоянии), Азизулла распорядился разместить Бориса в одной камере с двумя пленными офицерами-бабраковцами.

Но эти двое встретили нового соседа спокойно, можно даже сказать доброжелательно. Один, правда, лишь буркнул что-то нечленораздельное и даже не поднялся с пола, зато второй представился по-русски:

– Я – капитан авиаций Наваз. Ты – офицер? Коммунист? Как тебя звать?

«Ну вот, ещё одна проверочка», – решил Борис, а вслух сказал:

– Да никакой я не коммунист. И не офицер. Шофёр я из геологической партии. А зовут… Ваши в Абдулрахманы перекрестили.

Лётчик понимающе покивал и других вопросов задавать не стал. Тишину через некоторое время нарушил сам Глинский:

– Слышь, Наваз, а как ты сюда попал?

– Сбили. На границе.

– Понятно… А этого, соседа нашего, как зовут?

– Фаизахмад. Джэктуран – старший капитан, из «коммандос».

– А чего он такой… хмурый.

– Он пуштун. Из рода дуррани. Он мало с кем говорит.

– А ты в Союзе, что ли, учился?

– Да. Четыре года… Жена Оксана из город Краснодар. Дочь – Софиийа, афганская казачка, по-советски – Сонья… Потому что много спит. Сейчас – дома.

У чуть смягчившегося Наваза на глаза навернулись слёзы. Он, наверное, вправду считал, что его дом – в Краснодаре. Помолчали. Потом Борис задал новый вопрос:

– Слушай, Наваз… А чего этот, начальник, ну, Азизулла этот… Говорит, старшим хочет сделать… У вас что – своего старшего нет?

– Сейчас нет, – покачал головой капитан. – Три недель – умер.

– Как умер?

– Спал и умер. Здесь много умирает. Тюремник был – вэ-вэ, мент. Был при короле в кабульской тюрьме Пули-Чархи. И потом при Тараки, Амине и Бабраке ещё был…

Из обстоятельного рассказа сбитого лётчика Борис узнал очень много интересного и важного. Все старшие надсмотрщики, кого помнил Наваз, либо «умирали», как кабульский тюремщик, либо постепенно наглели и пытались вести себя с охранниками запанибрата, что тоже заканчивалось печально. Их «разжаловали» и отдавали куражливым моджахедам из учебного лагеря в качестве «куклы» для рукопашного боя. «Кукол» забивали руками и ногами, а если и после этого они оставались живыми, резали холодным оружием. А потом мёртвых «кукол» оттаскивали километра за два от лагеря и оставляли шакалам. В том месте всё время паслась настоящая шакалья стая, у них хватало еды.

Ну а просто умерших, как этот кабульский тюремщик, – их всё же хоронили, – не звери ведь… Закапывали в пятистах метрах от лагерной стены. Как-то раз «похороны» случайно увидели иностранные советники и страшно возмутились «антисанитарией». Они принесли какие-то едко пахнущие химикаты и заставили пленных опрыскать могильник. И после этого охранники нашли подальше от лагеря каменистый ров и велели складывать мёртвых туда, приваливая их камнями…

Советских пленных всё же более-менее берегли, и они, так сказать, составляли в крепости условно «постоянный состав». Нет, их особо не щадили, но «берегли» больше, чем офицеров-бабраковцев и уж тем более – рядовых афганской армии. Солдаты-бабраковцы редко выдерживали даже месяц. Сделает такой солдатик-сарбаз тысячу кирпичей из глины, перенесёт ящиков сто, пятьдесят каменных плит перетащит – и Машалла, как говорится. Да пребудет с несчастным Аллах…

– Да… – сказал Борис, почёсывая голову. – Дела. А сколько тут всего пленных?

– Семнадцать. Ваших десять и наших семь. У нас почти офицеры живут. Только трое – сарбазан. Их много берут – их много умирают.

Помолчав, Наваз добавил, что ещё совсем недавно советских было на два человека больше. Но одного из них пустили на праздничную игру «бузкаши». А второго, маленького роста, отдали «куклой» моджахедам-выпускникам из учебного лагеря. Отдали, потому что он сошёл с ума, всё время весело смеялся и почему-то всех называл «дядя Фёдор» – это было единственное русское словосочетание, которое сохранилось в его памяти. А ещё он обмочился во время намаза, как раз перед «санитарной инспекцией» американских советников. И его пытались заставить съесть политый его же мочой песок. А он не захотел, вот его и отдали «куклой».

– Дела… – снова сказал Глинский и переспросил: – А что такое «бузкаши»?

Наваз пожал плечами и устало прикрыл глаза:

– Скоро увидишь. Это такое старый игра. Все садится на лошадь и берут друг у друга… как это?.. овец. Овец сначала отрезают голова. А здесь вместо овец берут пленный. Только сначала стреляют руки и ноги… А потом бросают в ворота – как футбол – «Кубань».

Из своего угла что-то сердито буркнул Фаизахмад, и капитан перевёл Борису:

– Он говорит, конец разговор. Надо спать. Скоро утренний молитва. Подъём скоро.

– Ну, надо так надо, – не стал спорить Глинский.

4

Пленных поднимали на утреннюю молитву ещё до восхода солнца – часов в пять утра. Молились или прямо во дворе крепости, или – по праздникам – в недостроенной мечети, которую спешно возводили впритык к внешней стороне крепостной стены. Вообще говоря, утренняя молитва служила не столько приобщению пленных к «истинной вере», сколько выполняла функции утреннего осмотра-развода – чтобы оценить, кто в каком состоянии находится. Ну а потом пленников разгоняли по «объектам» – одни лепили ни чем пока не заполненные склады в самой крепости, других отправляли на строительство мечети, третьи возводили казармы – за крепостью, но, разумеется, внутри лагерного периметра, обозначенного всё более растущей каменной стеной с бетонными вышками-«стаканами» для охраны. А в казармы по окончании строительства собирались переселять из палаток моджахедов-курсантов. Причём палатки вмещали в себя от силы сто пятьдесят – сто шестьдесят «духов», а казармы были рассчитаны уже на тысячу с лишним рыл.

Все сооружения нужно было заглублять в каменистый грунт, для чего его предварительно долбили тяжёлыми деревянными заступами. Стальные кирки и лопаты пленным не давали, боялись, что узники бросятся с ними на охрану. Видимо, прецеденты были.

А ещё их заставляли укреплять периметр лагеря изнутри. Для этого из окрестных каменоломен пленники таскали подходящие камни, похожие на плиты, и укладывали их вдоль уже возведённых, но пока ещё не очень высоких стен – так, чтобы на стене можно было свободно разойтись двум часовым. Такими же плитами наращивали ту из стен, что закрывала обзор городка иностранных советников. Получалось что-то вроде экрана на случай возможного разлёта осколков. Больше трёх узников одновременно из крепости не выпускали. Ну разве что очень редко – на общую молитву в недостроенную мечеть.

На строительство же этой мечети выводили по две тройки, причём каждую сопровождали два вооруженных охранника, а саму мечеть окружали до десяти курсантов. «Духи» боялись побегов.

Узников постоянно перетасовывали и днем во время работы знакомиться и говорить не давали. Если охранники замечали, что кто-то разговорился, – сразу били по спине плёткой. И гавкали:

– Чоп бэгир! Карку![229]

Поэтому у Бориса долго не получалось наладить отношения с соотечественниками. Слишком забитыми они были во всех смыслах этого слова. Бывало, не раз и не два спрашивал Глинский кого-нибудь украдкой, мол, как зовут да откуда, а тот – сначала тупо смотрит, а потом отбегает. Они словно боялись русской речи больше, чем плётки…

А чего удивительного? Многие давно уже перестали ощущать себя людьми. Кололи-то их этой бурой дрянью в пятки почти каждый день, а после укола почти на полдня пропадало всякое желание разговаривать, и туман этот проклятый плыл перед глазами. Вот шурави и молчали. Они лишь иногда бессмысленно повторяли слова молитв, столь же бессмысленно глядя перед собой, да безмолвно откликались на простые односложные команды. Их и использовали на тяжелой, но «безмолвной» работе: погрузке-разгрузке да на строительстве, где всё понятно и без слов.

Утренняя рабочая смена занимала часов пять. После нее пленные буквально валились с ног. Им давали отдохнуть, кормили (кое-как, конечно) – и на новую смену. Во время «обеденного перерыва» узники молча лежали в своих норах-камерах и лишь вслушивались в приближающиеся шаги.

Очень скоро, буквально через несколько дней, Борис понял: если так пойдет и дальше, то через несколько недель он сам превратится в законченного наркомана, и тогда… Тогда не помогут даже те отрезвляющие снадобья, которые узкоглазый Василь-Василич учил делать его на «даче» из ничего… Пусть им кололи не чистый героин, а какую-то значительно более слабую дрянь, но… Глинский отчаянно пытался что-то придумать, но ничего не придумывалось. И дни тянулись за днями, абсолютно похожие один на другой. Унылые до жути и жуткие до унылости. В череде таких дней терялось ощущение времени…

…Моджахедов-курсантов, разумеется, не кололи. С ними каждый день, кроме пятницы, проводили занятия иностранные инструкторы и свои, так сказать, учителя – моджахеды со стажем, следовательно, с кровавыми заслугами. «Теорию» курсанты усваивали внутри лагерного периметра, правда, на неё явно не нажимали. Кстати, об этом и много ещё о чём другом Фаизахмад ночью рассказывал Навазу – явно не догадываясь, что Абдулрахман может что-то понять.

А раз в три дня курсантов выводили для практических занятий на стрельбище или «инженерный полигон». Технически стрельбище было оборудовано не очень, но для полевых условий годилось. Там курсанты учились кидать гранаты и расстреливали из гранатометов древний советский БТР-40 с красной звездой на борту. Стреляли мало – экономили боеприпасы. Каждому курсанту давали только один раз выстрелить из гранатомета. Стрельбами руководили свои инструкторы – иногда под руководством «завуча» Яхьи. А иностранные советники, нечасто появлявшиеся в самой крепости, учили курсантов диверсионным приёмам, главным образом минно-взрывному делу, – сразу за стрельбищем.

Половину пути к стрельбищу курсантов сопровождала либо «похоронная команда» из двух-трех узников, либо «туалетная процессия». И если первая – хоронила трупы, то вторая выносила два бака с нечистотами, один – свой, другой – курсантский. Баки эти на деревянных щитах верёвками волокли по двое пленных. Туалет в крепости был весьма незамысловатым – пустой бак опускали в яму между камерами-норами, а сверху укладывали крест-накрест тонкие прогибающиеся доски – вот, собственно, и все удобства. Когда бак вытаскивали наружу, пленникам отправлять естественные надобности запрещалось. Так иностранные советники учили – в целях борьбы с антисанитарией. Ну и, как говорится, «терпение укрепляет веру»…

Кстати, многие курсанты из учебного центра не слишком-то отличались от пленных – ну разве что их задействовали на работах полегче и пореже да кормили получше… Но на строительство мечети их тоже гоняли. Так сказать, на занятия по практическому богословию. Тем более что чуть ли не половину курсантов составляли те же самые бабраковские солдаты, только добровольно перешедшие к душманам… Как, например, Хамид, какой-то родственник Азизуллы. Он, бывший бабраковский унтер-офицер, сначала перешёл к моджахедам, потом его ранили в ногу, и уже после этого Азизулла его забрал к себе охранником.

Число курсантов, живших в палатках за крепостной стеной, менялось каждую неделю. Одни прибывали в лагерь, другие возвращались в Афганистан вести «священную войну». Так что численный состав обучаемых «духов» колебался от пятидесяти до ста пятидесяти бородатых рыл. Хотя, если честно, по-настоящему бородатых среди них было не так уж много, всё больше лет по четырнадцать-пятнадцать. Как ни странно, но именно эти полуподростки были самыми дерзкими, злыми и религиозными. Другой большой группой среди курсантов были дезертиры из армии ДРА – эти парни, лет по двадцать – двадцать пять, считались совсем взрослыми мужчинами и действительно были «матёрыми бородачами». Все они перешли к «духам» с оружием в руках. Те, кто перебежал без оружия, автоматически становились пленными. Бородачи-дезертиры были не такими злыми, как пацанята, но отличались особой сексуальной озабоченностью – дрочили, где только могли, особо не стесняясь друг друга, тем более шурави. Ну и, наконец, третью чётко выделявшуюся среди курсантов группу составляли «старики» – то есть те, кому перевалило за тридцать. Выглядели они намного старше, что, в общем-то, неудивительно – и в начале XXI века в Афганистане редко кто доживает до пятидесяти лет. Эти тридцатилетние «старики» и вели себя по-стариковски, то есть воевать особо не хотели, а в «духи» пошли из-за вполне сносных и, главное, стабильных харчей. Если рядом не крутились особо рьяные «борцы за веру», которых «старики» побаивались, «деды» вполне могли и поболтать с пленными шурави – используя пальцы, мимику и мешая полтора десятка русских слов с различными наречиями дари или пушту. Как-то раз один такой «старикан» поинтересовался у Глинского, за сколько сатлов[230] маша[231] в России можно купить ишака. Борис растерялся и ответил, что в России нет ишаков. Афганец удивился, зачмокал и выдал тираду, общий смысл которой сводился к тому, что, мол, неужели Россия такая маленькая?! Настолько маленькая, что даже ишаки не нужны…

В общем, эти афганцы, отгородившиеся от всего мира горами и пустынями, чем-то напоминали Глинскому памятных по 1970-м годам отшельников-староверов Лыковых, которых геологи нашли в дремучих саянских лесах. Те не знали, что царя давно нет, но рассказы о полетах в космос их не впечатлили. А больше всего они удивились полиэтиленовым пакетам – вот это чудо!

Конечно, от социально-возрастного состава курсантов во многом зависела обстановка в лагере, а следовательно, и в расположенной на его территории крепости: лагерь Зангали, крепость Бадабер – эти два названия почти не разделялись, так уж устоялось. Однако для пленников все-таки самая большая угроза исходила не от курсантов, а от охранников. Охрана была штатной и очень хорошо мотивированной – они получали за службу не только еду и одежду, но и деньги. Половину охранников составляли местные пуштуны, вторую – афганцы-таджики, которых рекомендовал сам Раббани, считавший лагерь Зангали своей вотчиной. При этом, несмотря на то что сам Раббани был таджиком, командовал лагерем пуштун, майор пакистанской армии по имени Каратулла. Он в крепости почти не появлялся и к пленным не подходил, за исключением каких-то особых случаев. Последний раз таким случаем стала «особо церемониальная казнь» одного бабраковца. Это было месяцев за восемь до попадания в крепость Бориса, как сказал Наваз. Глинский спросил, за что казнили бедолагу, но бывший летчик, как ни морщил лоб, так и не смог вспомнить, за что: продолжительные уколы в первую очередь отбивали память. То есть, что сегодня произошло, ещё помнили, а что на прошлой неделе – уже не всегда. Некоторые забывали даже свои имена и вообще казались не от мира сего…

Ни пленные, ни даже сами моджахеды, конечно, не знали, для чего они так спешно укрепляют периметр лагеря и возводят столько казарменных корпусов. Пожалуй, только Глинский в силу специальной подготовки догадывался, что инфраструктура лагеря поддерживается и развивается в ожидании масштабных событий: прибытия сюда тысяч моджахедов неафганского происхождения. Последующие события показали, что ими стали в основном арабы. Именно из них создавали, по существу, «второй фронт» для борьбы с советскими «оккупантами». Этот «второй фронт» был абсолютно необходим, потому что одни только афганские «духи» вряд ли могли бы свергнуть кабульскую власть.

Об этом стало как-то не принято говорить, но на самом деле очень не малая часть афганцев вполне сочувственно относилась к кабульской власти, да и к советским – тоже. Другое дело, что воевать с соплеменниками эта относительно лояльная часть тоже особо не хотела. Межнациональные и, тем более, межплеменные отношения в Афганистане всегда были сложными, а по мере ожесточения военных действий стали ещё сложнее. Но её, эту кабульскую власть, всё-таки поддерживали. Да-да. Не стоит тупо повторять постперестроечные утверждения, что, мол, власть Бабрака и Наджибуллы держалась исключительно на советских штыках и что «весь афганский народ восстал против оккупантов и их марионеток». Всё было совсем не просто.

Кабульскую власть поддерживали не только записные партноменклатурщики, получившие образование в Советском Союзе, да особо «прикормленные» спекулянты-дуканщики. Её поддерживала вполне прогрессивная и деятельная часть общества: какая-никакая местная интеллигенция, работяги-ремесленники и даже часть «продвинутых» дехкан-середняков, получивших-таки землю и начавших собирать с неё урожаи. Причем урожаи не мака для производства наркотиков, а риса, да и шафрана больше, чем при шурави, здесь никогда не собирали.

При шурави в Афганистане было построено около ста пятидесяти предприятий и учреждений только общегосударственного значения – заводов, мастерских, школ, больниц, электростанций, тех же элеваторов – около сорока. Впервые в городах Афганистана стал пусть робко, но всё же заявлять о себе средний класс. Афганцы, которые побывали в советской Средней Азии, считали тамошнюю жизнь настоящим земным раем (кэшварэ Худо – «страной Аллаха») и охотно делились своими впечатлениями с земляками и сослуживцами. Те не всегда верили и просили рассказчиков поклясться на Коране, что всё сказанное ими – правда. Многие афганцы научились не только читать, но и думать. Причём думать не только о дне сегодняшнем, но и на перспективу. Конечно же, большинства они не составляли, но как объяснить, что уже в XXI веке посещавшие Афганистан русские (для афганцев мы по-прежнему шурави) сплошь и рядом встречали восторженный приём, в том числе со стороны бывших моджахедов. Те прямо говорили: «Шурави воевали честно». Им вторили дуканщики: «И по лавкам не стеснялись ходить, то есть уважали – не то что американцы…»

А тогда, в восемьдесят четвертом, врагам кабульской власти был жизненно необходим «второй фронт», причём интернациональный, снимающий любые сомнения «подраспустившихся» афганцев в грядущей победе «воинов Аллаха». Он и был создан к 1989 году. А в 1992 году Кабул пал… Так вот для этого «второго фронта» требовалась материальная база, так сказать основа для будущего наступления моджахедов на Кабул. И спешно строящийся и расширявшийся руками курсантов и пленных лагерь Зангали был частью этой базы… Одной из основных, кстати.

Борис Глинский не мог знать, что незадолго до того, как он попал в крепость, в одной из «беззвёздочных» гостиниц (точнее – общежитий) Пешавара (в той самой, которую занимали американские инструкторы) лидер палестинских «Братьев-мусульман» Абдалла Аззам и его более энергичный саудит-единомышленник по имени Усама бен Ладен открыли «Бюро услуг» («Мактаб аль-хидамат») по приёму-набору арабских добровольцев. Поэтому в том же общежитии завели ничем не примечательную тетрадочку в блеклую зелёную линеечку формата А4 – стандартный листок. В тетрадочку для финансовой отчётности записывали под условными именами первых добровольцев из будущих бенладенских «двадцатитысячников». И так уж случилось, что сама эта тетрадочка нашлась в пожитках одного из первых «моджахедов-интернационалистов» из Саудовской Аравии. Он без задней мысли и подарил её «бухгалтеру». И была эта тетрадочка произведена и сброшюрована на обычной фабрике в славном городе Медина, что находится всё в той же Саудовской Аравии и хорошо известен паломникам-мусульманам всего мира. Фабрика называлась скучно: «Основа» или «Отправная точка». По-арабски – «Аль-Каида». Пройдут годы, и это слово узнает весь мир. А о хлипкой тетрадочке постараются забыть, потому что главными борцами с международным терроризмом станут как раз те, кто финансировал аккуратного «бухгалтера»…

5

…Минул почти месяц с того дня, как Глинский попал в крепость, а к цели своей, к радиоточке, он не только не продвинулся, но и даже не узнал, есть ли она вообще в Бадабере. Ну «законтачил» он более-менее с несколькими пленниками, и то больше с офицерами-бабраковцами, иногда что-то между собой обсуждавшими. Толку-то… Надсмотрщиком его Азизулла так пока и не назначил. Борис чувствовал, что время идёт, что тупеет от наркотиков, и лишь усилиями воли удерживал себя от отчаяния…

Всё изменил случай, в который раз уже поставивший Глинского на грань жизни и смерти…

Однажды в лагерь в очередной раз заявился «завуч» Яхья. Он только что вернулся из Афганистана, и вернулся не просто так, а с новыми счетами к шурави, которые уничтожили своей авиацией его кишлак. Настроение у «духа» было соответствующее, хотя он и старался этого не показывать, когда появился в крепости вместе с Азизуллой и американским инструктором, тем самым «индопакистанцем», которого почтительно называли «мистер Абу-Саид». Этот инструктор, кстати говоря, чаще других захаживал в крепость, и Глинский пару раз видел, как Азизулла передавал ему какие-то бумаги, наверное отчёты о наблюдении за пленными. Советник иногда сам заговаривал с шурави. Бориса он как-то спросил ни с того ни с сего:

– Твой друг сказал – ты хочет бить караул. Я думаю, это он хочет… как сейчас?.. Искейп – бежат за дверь?

Борис обомлел, а «индопакистанец» долго невозмутимо разглядывал его, потом помолчал, как будто хотел спросить о чём-то ещё, но не подобрал слов. Наконец, хмыкнул и ушёл, не дожидаясь ответа.

В этот раз пленных вывели во двор крепости, построили, и Яхья при помощи советника спросил: нет ли среди узников бывших связистов? Дескать, захватили новую советскую станцию, а вот разобраться с ней не могут. У Глинского ёкнуло сердце, но он вовремя увидел-угадал усмешку на дне глаз Азизуллы. Скорее всего, это была очередная проверка-провокация. Из пленных никто не откликнулся. Яхья медленно прошёлся перед строем и остановился сначала перед несуразно длинным парнем по кличке Джелалуддин. Тот промолчал. Яхья перевёл взгляд на стоящего рядом Абдулрахмана. Тот скорчил совсем тупую физиономию и тоже молчал, уставившись на трофейные хромовые сапоги «духа». У «духов», кстати, это было особым «цимесом» – надевать обувь побеждённого врага. Самим-то узникам полагались рваные галоши или же солдатские сапоги со срезанными голенищами.

Не дождавшись ни от кого никакой реакции, Яхья отошёл обратно к Азизулле и советнику – он начал им что-то говорить, кивая головой в сторону пленных. Несколько раз Борис уловил слово «бузкаши», и по спине его пробежал холодок… А Яхья, оказывается, и впрямь выбирал «овцу» для праздничной конной забавы (видимо, так он хотел почтить память погибших родственников), и именно сильно похудевший Абдулрахман представлялся ему лучшей кандидатурой. Видимо, всё никак не мог успокоиться ещё с того времени, когда Халес помешал пристрелить этого «геолуга».

Понять намерения этого упыря было несложно, поскольку он показывал на Бориса рукой. Ну и обрывки фраз до Глинского долетали, Яхья напирал на то, что Абдулрахмана взяли в плен относительно недалеко от разбомбленного кишлака, так что, дескать, тут уж сам Аллах на него перстом указал.

Намерениям Яхьи неожиданно воспротивился Азизулла, в принципе недолюбливавший его, как таджик пуштуна. Самым-то главным «раисом» всё же был Раббани, тоже таджик, стало быть, и лагерь – как бы таджикский! А этот пуштун ходит тут, как хозяин, всем распоряжается… Спорщиков развёл американский «индопакистанец». По неведомым причинам он поддержал Азизуллу. Яхья, в конце концов, сдался. Тем более что в словах Азизуллы, объяснившего, что, мол, для «бузкаши» нужен маленький, во всяком случае не такой высокий, как Абдулрахман, определенная логика всё же была…

В итоге на роль мяча выбрали другого шурави – он откликался на имя Шарафуддин и был совсем доходным, щуплым и измождённым: охранники его окликали «хар кос», то есть «вагина ослицы». Вроде бы его звали по-настоящему Игорем, был он когда-то связистом, а до армии жил под Краснодаром – более подробные сведения о нём Борис теоретически знал, но без деталей. А сам Шарафуддин практически никогда ни с кем не разговаривал. Странно, что он вообще ещё был жив… То ли Шарафуддин не понял, что произошло, то ли ему было всё равно, но он абсолютно не сопротивлялся, когда его через некоторое время повели на покатое до самого лагерного периметра поле за строящейся мечетью. Остальных пленных на этот раз согнали туда же – в назидательных, так сказать, целях. Курсантов тем более повели смотреть – чтобы волю укрепить…

«Духи» разбились на две команды по четыре всадника – одну возглавил Яхья, а «капитана» другой Борис не знал. Шарафуддина положили спиной на землю (он сам покорно лёг), и здоровенный охранник Касим деловито прострелил ему ключицы и колени. Шарафуддин завыл, но его крики быстро заглушили визг и улюлюканье всадников, бросившихся к телу, которое они, нагибаясь с сёдел, старались вырвать друг у друга… Очень быстро Шарафуддин замолчал – его буквально растерзали под искренний, до слез, смех зрителей. Не смеялись только пленные. Правда, и особого ужаса их лица не выражали. Только обречённость…

Во время всей этой «забавы» Глинский постоянно ловил на себе взгляды Азизуллы. Почувствовав, что за ним наблюдают, Борис отсмотрел весь «спектакль», не отрывая глаз и не выказывая никаких эмоций. Азизулла это явно оценил, ведь русский видел такое в первый раз – и ничего. Видать, этот шурави и впрямь толстокож и туповат, как раз таким и должен быть надсмотрщик из пленных… Но окончательное решение Азизулла принял лишь на следующий день после поражения пуштунской в массе «команды» Яхьи от моджахедов остальных национальностей.

…Как уже говорилось, пленных выводили из крепости на работы по тройкам, а тут как-то так вышло, что один пленный афганец, самый возрастной, сунулся почему-то четвёртым. Звали его Абдул Хак, и вроде он был подполковником. Борис давно к нему присматривался, прикидывал, не мог ли этот беззубый, непонятно как выживший, но явно не бестолковый афганец быть тем самым вышедшим однажды в эфир, о котором говорил Иванников. Может быть, он сам обучался в Ленинграде, в академии связи… Чтобы проверить свои догадки, Борис постарался чуть ближе познакомиться с Абдул Хаком. Расчёт его был несложным – сблизиться, а потом в разговоре несколько раз употребить слово «политехнический». Академия связи ведь у станции метро «Политехническая» расположена. Если Абдул Хак там учился, должен среагировать…

Вот Борис и старался так сманеврировать, чтобы оказаться поближе к Абдул Хаку, а тот вдруг сунулся четвёртым «на выход», притом практически на глазах у начальника охраны Азизуллы!

Абдулрахман среагировал мгновенно и перехватил Абдул Хака. Но перехватил мягко, без излишней, так сказать, агрессии, бить не стал. Именно это обстоятельство Азизулла особо отметил: а русский-то, похоже, не просто сильный и толстокожий, но и по-своему сообразительный – понял или догадался, что нельзя на правоверного руку поднимать! Даже если этот правоверный – такой же узник.

Больше сомнений у Азизуллы не осталось, и русский Абдулрахман был назначен надсмотрщиком за пленными. Впервые эту должность доверили шурави. Для лагеря, в котором однообразными неделями ничего нового не происходило, где к смерти одинаково привыкли все по обе стороны крепостной стены, это стало событием…

Правда, в жизни самого Бориса это мало что изменило, хотя… Нет, кое-что все-таки изменилось. Чуть длиннее, выражаясь фигурально, стал поводок, пристегнутый к рабскому ошейнику. Стало больше возможностей общаться с узниками – под разными «хозяйственными» предлогами. Чуть меньше стали грузить тяжёлой работой и совсем на чуток получше кормить. А ещё этот первый, совсем незначительный успех воодушевил Бориса, словно придал ему новые силы. У Глинского словно второе дыхание открылось. Это трудно было объяснить рационально, но он просто чувствовал – лёд тронулся…

6

…Во время подготовки «на даче» Мастер обучил Глинского простой и незамысловатой игре в очко пустым спичечным коробком. Ещё в учебном «зиндане» Борис попрактиковался с привезёнными туда на пару недель зэками – выходило у него неплохо. Логика игры была простой, «интернациональной», значит, доступной каждому: если коробок падает плашмя и этикеткой вниз – ноль очков и передача хода, этикеткой вверх – два очка, и можешь остановиться и «накопить», а можешь продолжать играть, но если выпадает ноль – очки «сгорят». Встанет коробка на ребро – получай пять очков, ну а если на попа (или, как говорили тогдашние зэки, «на буру») – твои все десять. Задача – набрать ровно «очко», то есть двадцать одно. Перебирать нельзя: набрал, например, 22 – вычитай двадцать одно, останешься с одним очком и начинай путь наверх сначала… Там, в «зиндане», проигравший должен был до конца дня найти сигарету. Или чай для индивидуального «чифиря». Ничего не смог найти – подставляй своё «очко». Так что профессиональные зэки там, в учебном «зиндане», сексуальными проблемами не страдали. Их больше занимали два других, более насущных вопроса: зачем их свезли на какую-то странную, никому доселе не ведомую пересылку и выйдут ли они из неё живыми? Оба вопроса, разумеется, были риторическими, и вслух их высказывать никто не решался…

Сам Мастер техникой броска владел действительно мастерски: он из десяти бросков умудрялся раз пять ставить коробок на ребро и минимум раза два – на попа.

Глинский, конечно же, таких «высот» не достиг, но кое-каким приёмам и хитростям научился. Понятно, что коробок – это не карта краплёная, но подкидывать его можно по-разному и свою тактику в этой игре тоже нужно знать…

Вскоре и случай подходящий подвернулся – «завуч» Яхья, с садистским удовольствием смаковавший на глазах у пленников сигарету «Мальборо», выбросил пустой спичечный коробок. Выбросил, машинально хотел было смять его своим трофейным хромовым сапогом, но почему-то передумал. Когда «дух» отошёл подальше, Борис осторожно подобрал коробок.

Осторожность действительно была нужна – буквально накануне Яхья плёткой практически до смерти забил солдатика-бабраковца, недавно привезённого в лагерь, – он и умер на следующий день. Вся вина несчастного заключалась в том, что он попытался докурить-дососать брошенный Каратуллой окурок…

…Первым, кого Борис научил играть в коробок, стал Абдул Хак – тот самый подполковник, которого Абдулрахман не выпустил из крепости. Этот афганский таджик зла на Глинского не держал и на сближение пошёл легко. По-русски он говорил, но, как и на дари, не очень разборчиво – из-за того, что у него почти не осталось зубов. Но Абдулрахману он явно стремился что-то сказать именно по-русски, с какой-то идеологической вычурностью типа: «Товарищ шурави, мы должны и в тюрьме бороться против американский басмач…»

Тем не менее Борис постепенно привык к его шепелявому-шамкающему выговору и понимал практически всё, что рассказывал подполковник. Оказалось, что Абдул Хак – ветеран НДПА[232], халькист, то есть «революционер-большевик» – в отличие от парчамистов-«реформаторов». Он в апреле 1978 года освободился из кабульской тюрьмы Пули-Чархи вместе с лидером саурской революции Нур Мухаммедом Тараки. Подполковник, по его словам, учился в Москве, в Военно-политической академии имени Ленина, а потом в Алма-Ате. В плену он оказался в далёком декабре 1983-го, попав в «духовскую» ловушку во время рейда. Абдул Хак и сам не понимал, как сумел протянуть столько месяцев в плену. Лишь высказал осторожное предположение, что его берегут для какого-то равноценного обмена, всё же он был подполковником и почти соратником самого Тараки…

Кстати, на слово «политехнический» Абдул Хак никак не отреагировал, а вот на коробок «повёлся» моментально. Вообще говоря, для правоверного мусульманина азартные игры – грех, но афганцы – люди невероятно азартные, а уж в лагере-то, где никаких развлечений нет и в помине, тут и говорить не о чем. Семя упало на более чем благодатную почву. Борис не только подполковника играть научил, но и коробок подарил, который тот утащил в свою земляную камеру-нору. И пошло-поехало. «Коробочная лихорадка», как эпидемия, мгновенно распространилась среди пленных и словно слегка «разбудила» их. Все стали ненамного, но всё же больше общаться между собой. А раньше, скорее, отталкивались друг от друга…

Через несколько дней Абдул Хак представил Борису своего сокамерника Сайдуллу. Тот тоже говорил по-русски и, пожав руку Глинскому, доброжелательно сказал:

– Товарищ Абдулрахман, если нужно, мы будет помогать…

Этот Сайдулла оказался майором из «коммандос». Его, тоже халькиста, в последнем рейде нарочно ранил приданный группе майор-парчамист, переметнувшийся к моджахедам. Занятно, что Сайдулла был пуштуном-ахмадзаем и происходил из одного племени с начальником лагеря Каратуллой.

Познакомился чуть ближе Борис и с некоторыми пленными шурави. И это оказалось совсем не просто – на контакт ребята ни в какую не хотели идти. После смерти Шарафуддина их осталось девять: Абдулла, Мухаммед, Карим, Нисмеддин, Асадулла, Файзулла, Исламуддин, Абдулсалим и Хафизулла. Свои настоящие имена парни называть побаивались, а кое-кто просто и не мог: белобрысый Мухаммед, например, был ранен при пленении в рот, поэтому говорил нечленораздельно и сильно кривил голову набок…

Да и охрана старалась плётками пресекать любые разговоры. Хотя нет, уже не любые. Охрана не то чтобы сильно помягчела, но лютовали душманские вертухаи уже совсем не так, как раньше. Известная истина: каким ты зверем ни будь, но совместное с одними и теми же людьми компактное проживание (даже по разные стороны забора) всё равно сближает. Так уж устроен человек, если он, конечно, не абсолютно отмороженный садист, как те же Юнус с Азизуллой, а таких всё же встречалось не много, как и сколько-нибудь смышлёных…

…Неизвестно, кто из узников первым сыграл в коробок с охранником, и при каких обстоятельствах это произошло. Но кто-то это, однако, сделал, потому что «коробочная лихорадка» перекинулась на охрану, а потом и на курсантов. Игромания поразила практически всех без исключения, непонятно даже, откуда коробки-то в лагере взялись в таком количестве…

Больше всех от этого «стихийного бедствия» выиграли, конечно, пленные. Охранникам скучно было играть только друг с другом – раз, другой, третий… Потом они сами стали в качестве противников привлекать узников. А играть-то интереснее на что-то! Но что возьмешь с пленного, у которого ничего нет? Однако выходили как-то из положения: играли, например, на удар плёткой по голове против сигареты. Плётка, она что – стегает больно, но вытерпеть можно, а сигарета – это… Это почти счастье. Ну и своеобразная «валюта», разумеется… Бывали, правда, и более неприятные ставки – опять же сигарета против того, чтобы отдрочить член охраннику. Или не только отдрочить… Правда, на такие жертвы шли только маленький, шустрый, но на вид недалёкий Абдулла и «пришибленный» Файзулла. Абдулрахман предположил, что это, наверное, Володя из Иркутска. Правда, уверен не был.

Так или иначе, но узники не только общаться между собой стали больше, но и порой лишний кус еды выигрывали, да и те же сигареты, которые, может, и вредят здоровью, но с которыми всё равно веселее. Охранники, конечно, могли не отдавать проигранное, но! А кто тогда после этого с тобой играть будет? Да и кто-то из своих, как правило, рядом болеет, своей очереди ждёт. Будет потом, понимаешь, всякие обидные вещи рассказывать. А репутация – она ведь везде репутация. Даже в таком богом забытом месте, как крепость Бадабер… Глинский, кстати, слыл непобедимым игроком и вскоре невероятно разбогател: у него за сутки накапливалось до полупачки сигарет!

А ещё Борис сумел добиться, чтобы его и нескольких других пленных пореже кололи наркотой. И это была уже серьёзная победа. Добиться такого было, конечно же, непросто. Однако получилось же. И непоследнюю роль на пути к этой победе сыграли навыки, переданные Борису «на даче» узкоглазым Василь Василичем…

Дело было так: когда Абдулрахмана назначили надсмотрщиком, ему постепенно разрешили ходить без охраны не только внутри крепости, но и за её стенами – когда там узники работали. Да куда он там сбежит, если на каждой угловой башне-«стакане» лагерного периметра по пулемету, не считая того угрожающе спаренного, что над главными воротами? Вот и ходил себе Абдулрахман, собирал какие-то лепесточки, перемешивал их с золой и ещё с чем-то, потом жевал их… Охранников это ужасно забавляло, они даже решили поначалу, что Абдулрахман маленько головой тронулся, что в крепости случалось частенько. Но вскоре смеяться перестали.

Уколы пленным обычно делал хазареец Юнус – тот самый, который обрезал Бориса. И по всему было видно, что этот «хирург» колется и сам, по крайней мере частенько мучается от передоза.

…Вот и в тот день Юнус был сильно не в духе – морщился всё время от головной боли, губу кусал. Когда дошла очередь колоть Абдулрахмана, случилось неожиданное: пленный вдруг как-то сочувственно взглянул в глаза «хирургу» и произнес короткую благодарственную молитву, показывая пальцем на спасённый хазарейцем вытатуированный «образок» на плече. А потом этот шурави протянул Юнусу комочек из растолчённых лепестков и сказал:

– На.

Хазареец вздрогнул. Он, обычно хмурый и недоверчивый, понял, что голова должна пройти, и неожиданно послушно положил комочек в широко раскрытый рот, обдав Абдулрахмана каким-то неестественным зловонием. А узник жестами показал, что комочек нужно прожевать и проглотить. Юнус так и сделал. И ведь помогло этому узкоглазому. Явно помогло! По крайней мере на следующий день перед уколом хазареец выглядел намного добрее. И когда Абдулрахман покорно выставил пятку для укола, Юнус вопросительно взглянул на него. Пятку-то Абдулрахман выставил, но головой покачал очень выразительно. Юнус ещё раз посмотрел в глаза пленному, а потом убрал шприц и односложно буркнул:

– Бору[233].

Ну и, как говорится, понеслось: через день к Борису с той же проблемой обратился Парван, младший брат начальника охраны Азизуллы. Парван подвизался в лагере кем-то вроде прораба или завхоза и отвечал, в частности, за строительство мечети… И ещё через день Бориса практически совсем перестали колоть – за исключением тех случаев, когда за процедурой наблюдал сам Азизулла, а это было очень редко. Кстати, Глинский и начальнику охраны кое в чём сумел помочь: дал ему комочек, от которого тот стал значительно реже испускать из себя скопившиеся газы – только когда сильно нервничал.

Проще говоря, пердеть меньше стал этот урод, чего, кстати, «рояль армий офисар» раньше слегка стеснялся. Особенно когда орудовал английским стеком или представал пред очи американского союзника.

Затем Абдулрахман вылечил одному охраннику постоянно слезившийся глаз, а другому – язву на руке. А потом выяснилось, что этот шурави ещё умеет головную боль снимать, нажимая пальцами на какие-то точки… Но всё равно самой большой популярностью пользовались комочки от передоза. Этим же практически вся охрана страдала. И это притом, что злоупотреблять героиновыми «леденцами» или маковым жмыхом Аллах не разрешает никому! Но слаб человек, даже если он – правоверный…

Кстати, некоторые особо ушлые охранники, чтобы не впасть в зависимость от Абдулрахмана, потребовали немедленно выдать рецепт заветных комочков, и этот шурави даже неоднократно всё показал – а вот почему-то у него получалось, а у «духов» – нет. Вроде все вместе всё одинаково делали, в тех же самых пропорциях – ан нет! То ли имелся ещё какой-то секрет, то ли этот Абдулрахман и впрямь был колдуном, как кто-то сказал однажды про него.

Сам же Глинский лишь улыбался и объяснял «духам», что у него в роду – все потомственные целители. Моджахеды верили – они вообще легко велись на всё таинственное и загадочное, просто как дети…

И конечно же, Борис лечил и пленных, которые постепенно начали слегка оживать. А снять с иглы ещё несколько человек у Глинского получилось вот как: однажды он снова полечил голову «прорабу» Парвану, а когда тому полегчало, ненавязчиво предложил сыграть в коробок. «Прораб» тупо согласился, вынул свой собственный, нераздолбанный коробок и поинтересовался: на что, мол, играть будем?

Абдулрахман на ужасно ломанном языке предложил:

– Сколько раз выигрываю, столько пленных колоть не будут. Сколько проиграю – столько комочков из лепестков принесу. Идёт?

Парван нахмурился, и Борис поспешил снизить ставку (борзеть-то тоже нельзя, не в пионерском же лагере на соревновании):

– Лично вам, уважаемый, я всегда просто так помогу… Но я могу вам дать и для других… Вы сможете продать или подарить…

Парван задумался. Он хотел было сказать этому обнаглевшему русскому, что, мол, и так, безо всякой игры тот принесет столько комочков, сколько ему прикажут… Но передумал. Парван был далеко не дурак, иначе не назначили бы его «прорабом». Он был оборотистым малым и быстро понял, что нет никакого толку брать за грудки этого шурави. Его можно пристрелить, конечно, прямо сейчас – но кто тогда будет делать волшебный массаж головы, от которого уходит боль и проясняются мысли. Можно избить его до полусмерти и заставить всё время делать комочки бесплатно – но, как говорила как-то Парвану мать, даже лепёшку, чтобы была вкусной, надо печь с чистыми мыслями и хорошим настроением. Так то какую-то лепешку, а тут – волшебные комочки! Обидится этот Абдулрахман, натолчёт туда чего-нибудь не того, глядишь – а у тебя через полгода ноги отнимутся… Кто этих колдунов знает? Лучше с этим шурави сделать маленький совместный бизнес. Правда, если об этом узнает старший брат, то он церемониться не станет… В больших семьях старшие братья всегда начеку, ведь младшие всегда норовят подсидеть старших…

А с другой стороны, ну чего такого особенного хочет этот Абдулрахман – чтобы некоторых шурави не кололи? Так это, если разобраться, даже хорошо. Если пленников не колоть, они лучше работают, а от уколов становятся как сонные мухи! А Парвана и так все шпыняли за давно уж минувшие сроки окончания строительства мечети. Сроки-то все прошли, а до купола ещё ой как далеко, не говоря уже о минарете… Так что…

– Хуб, – сказал Парван, – играем…

Честно сказать, шансов у него не было вообще никаких. Ну то есть совсем. Играл-то он не так плохо для научившегося полторы недели назад, но уж слишком был азартен – как любой лох-любитель. А любой профессионал знает, что выигрывают в любую игру прежде всего не удачей и не подтасовкой, выигрывают холодной головой.

Борис каждый раз дарил Парвану иллюзию близкой победы – настолько близкую, что у того просто вспыхивали глаза. Потом, правда, почему-то всё равно выигрывал шурави. Просто везло ему, наверное. Играли долго. Но после ещё одного проигрыша Парван все-таки остановился. Нашёл в себе силы. Видимо, решил, что так и до измены недалеко, если ещё немного…

Слово своё Парван сдержал: сказал брату Азизулле, что ему нужно на стройке пять пленных без уколов, там, мол, ответственный момент, первую балку ставить надо… Брат возражать не стал.

Однако окончательно спасли Бориса от уколов совсем не его «подвиги» в игре в коробок и даже не шаманское целительство лепестками. Ему удалось продемонстрировать «духам» свои технические таланты и навыки, и это действительно подняло его авторитет на невероятную высоту. Ну по шкале узников, конечно…

А вышло всё спонтанно: однажды «духи» в очередной раз приволокли в лагерь совершенно «убитый» «уазик». В лагерь часто таскали разную поломанную технику, поскольку афганские умельцы (подчас, кстати, даже неграмотные) порой творили чудеса и могли чуть ли не БТР собрать из трех велосипедов. Только, чем дольше длилась война, тем меньше таких умельцев оставалось: зачем работать, если привычней воевать?

Но тут эти местные мастера развели руками. «Уазик» хотели уж было на стрельбище отволочь, чтобы сделать из него гранатометную мишень, но тут Абдулрахман откуда-то нарисовался, сунул нос в мотор, а потом стукнул себя в грудь и сказал, что починит двигатель. Моджахеды возражать не стали и даже разрешили шурави взять металлические инструменты – ему действительно уже худо-бедно доверяли…

Борис провозился с этим тарантасом почти целый день и, когда охранники начали было уже раздражаться и терять терпение, всё-таки запустил двигатель. И мало того, что запустил, ещё и проехался на ожившем автомобиле несколько метров. «Духи», что называется, просто обалдели. Загомонили, стали руками размахивать. Кто-то побежал звать Азизуллу. Тот явился, долго ходил с умным видом вокруг «уазика», потом бросил охранникам короткое распоряжение и ушёл, явно довольный.

В тот вечер Бориса впервые накормили почти досыта – разваренным рисом с жирными остатками курсантской шурпы. Честно говоря, много есть Глинский и сам побоялся – не знал, как скукожившийся желудок отреагирует… Но он – ничего, вроде выдержал…

Когда Абдулрахману прилепили «профессиональную» кличку – «Мастери»[234], он невольно вспомнил почти тёзку – Мастера, но нет, до него, «мобилизовавшего» саму Индиру Ганди для «нештатного» возвращения домой, капитану Глинскому всё же было далеко. Зато к нему теперь, как в мастерскую, стали возить всякую битую и неисправную технику – а она, честно говоря, на границе между Афганистаном и Пакистаном почти вся была такая. Полностью исправную и не битую там найти – это надо было ещё постараться… Так что вскоре Бориса не только колоть перестали, но и постепенно освободили от производства кирпичей и других тяжёлых работ. Ну и кормить стали лучше. А ещё – невиданное дело – его даже пару раз Азизулла лично сигаретами угостил. Даже при курсантском мулле… Нет, правду говорят, что с умелыми руками где угодно не пропадёшь…

Единственное, что все-таки слегка раздражало «духов», это отсутствие у Абдулрахмана рвения к изучению ислама. Не очень давались Мастери мусульманские премудрости, особенно молитвы – плохо запоминал он арабские слова.

Страницы: «« ... 3435363738394041 »»

Читать бесплатно другие книги:

Люди Ребуса похищают сотрудницу «наружки», бросив вызов команде Нестерова. Экипаж принимает вызов – ...
Сотрудники «наружки» из экипажа Нестерова оказываются посвященными в тайные планы сибирского вора в ...
В предлагаемом издании рассматриваются вопросы возникновения и развития, современное состояние проку...
В небольшом украинском городе Калачане задохнулись в дыму тридцать шесть человек, участвовавших в ан...
Сегодня значительная часть американской элиты во главе с президентом США утвердилась в мысли, что Ро...
Вопросы и ответы о самом главном.«Судьба и Я» – это душевная беседа с мудрым Учителем Рами Блектом. ...