Война: Журналист. Рота. Если кто меня слышит (сборник) Подопригора Борис
Обнорский сел, продолжая недоуменно крутить головой. Майор Мансур закурил наконец свою сигарету, сделал первую длинную затяжку и обратился к Громову, старательно выговаривая русские слова (у него был характерный почти для всех арабов акцент – Мансур не мог выговорить звук «п», вместо него все время получалось «б»):
– Товарищ Дмитрий, по-моему, вы немного переоцениваете наших северных друзей… Пленный был обычным солдатиком-новичком, таких много в любой части… У нас таких тоже много… Я не думаю…
– Постойте! – До Обнорского наконец дошло, почему Мансур говорит о пленном в прошедшем времени. – Этого парня что – расстреляли?!
Мансур пожал плечами и хладнокровно кивнул:
– В условиях боевой обстановки… У нас ограничен запас воды и еды, а колодцы – только в Шакре. Если их еще не взорвали. К тому же для охраны пленного надо постоянно выделять людей, а их и так немного…
– Подожди, Мансур, подожди, – затряс головой Андрей, – но он же пленный?
Замполит щелкнул языком и улыбнулся – улыбка эта могла означать все что угодно. Обнорский вскочил и, не обращая внимания на окрик советника, выбежал из палатки. Маленькое скрюченное тельце лежало метрах в тридцати от штаба, отбрасывая на красноватый песок длинную утреннюю тень. Двое сержантов, отложив автоматы, перекуривали, а трое раздевшихся до пояса рядовых лениво копали яму. Пленный лежал, странно вывернув голову и поджав колени к груди, словно пытался в смертной муке свернуться калачиком. Андрея замутило и затрясло, но блевануть он не успел – сзади неслышно подошел Громов, взял Обнорского за плечи и сказал жестко:
– Пойдем-ка!
Пустыня вокруг Шакра была каменистой, барханы желто-розового песка чередовались с красно-коричневыми обломками старых скал, за один из которых советник и завел Андрея.
– А куда мы идем?.. – начал было спрашивать Обнорский, но договорить не успел – чудовищной силы удар под дых сначала согнул его пополам, а потом заставил и вовсе упасть на песок.
Подполковник спокойно присел рядом, пожевывая нижнюю губу, дождался, пока Андрей перестанет судорожно заглатывать ртом воздух, и тихо, но очень твердо заговорил:
– Детство благородное в жопе заиграло? Ты что себе позволяешь? Что ты охаешь и мечешься, как гимназистка по казарме? Это – война, а не турпоход. Точнее – это-то как раз еще не война, это еще цветочки, а что с тобой начнется, когда ягодки пойдут?! В обмороки падать начнешь? Негодовать и ручки заламывать? Тогда на хуй было сюда приезжать – капусту задарма даже блядям не платят… Чтобы больше я таких сцен не слышал и не видел… Или тебе хочется, чтобы мы от наших друзей по девятиграммовому шукрану[52] в спину получили? Мальчонку жалко стало? Ты бы лучше меня пожалел, Семеныча, баб наших с детишками… да и своих мамку с папкой. Жалостливый какой нашелся… Запомни раз и навсегда – на войне людей не убивают, на войне уничтожают врагов. Все, точка. А по всем лирическим вопросам – к товарищам Пушкину и Лермонтову, но в другое время и в другом месте. Еще раз истерику закатить надумаешь – пеняй на себя! Понял?
– Понял, – угрюмо кивнул отдышавшийся Обнорский, выплевывая песок, попавший в рот. Не глядя Громову в глаза, он полез в карман за сигаретами и долго не мог зажечь спичку – тряслись руки.
– Дай мне, что ли… – Дмитрий Геннадиевич протянул руку к пачке.
Андрей удивленно поднял на него глаза:
– Вы же не курите?..
– А тебе что, жалко?
– Да нет, Дмитрий Геннадиевич, – засуетился Андрей. – Берите, конечно, просто я удивился…
Они быстро выкурили по сигарете, и Громов поднялся с теплого песка:
– Все, проехали и забыли. Пошли в палатку, и сострой морду полюбезнее. Как я тебя – не очень? В штаны не навалил?
– Нет, – невольно улыбнулся Обнорский. – Со штанами порядок.
– Значит, старею, – вздохнул подполковник. – Возраст… В Союзе, если я какому-нибудь солдатику в пузо двигал, тот обязательно обсирался. Последний раз перед отъездом в Йемен попробовал – еще получалось…
Несмотря на возражения Громова, Абду Салих с Мансуром решили все-таки атаковать Шакр, не дожидаясь подхода танков Восьмой бригады и курсантских рот. Пользуясь складками местности и естественными укрытиями, бригада взяла деревушку в полукольцо и медленно сжимала его, подбираясь все ближе и ближе. Северяне реагировали на это довольно вялым огнем из автоматов и ручных пулеметов. Когда до домов Шакра было уже, что называется, рукой подать, по селению ударили Б-10, минометы и тяжелые пулеметы. Обнорский моментально оглох от грохота, рядом с ним одновременно справа ударил гранатомет, а слева – «безоткатка», в ушах поплыл тягучий звон, и все внешние звуки проникали в мозг как сквозь вату.
После короткой артподготовки Абду Салих пальнул в воздух из ракетницы, и цепи десантников в темной пятнистой форме, хорошо различимой на фоне песка и скал, с ревом бросились в атаку. В следующее мгновение Обнорскому показалось, что Шакр взорвался изнутри, – оттуда ответили огнем такой плотности, что отдельных выстрелов было даже не различить, автоматные и минометные очереди, минометные хлопки и гавканье орудий слились в монолитный мрачный вой. Громов моментально сбил Обнорского и Семеныча на песок и, рявкнув: «За мной!» – быстро пополз за скалы. Андрей и Дорошенко последовали за ним, не раздумывая и даже не оглянувшись ни разу в сторону атакующих цепей.
Обнорскому показалось, что стрельба стихла довольно быстро, но, когда он глянул на часы, оказалось, что от момента начала штурма до того, как из Шакра перестали стрелять, прошло около часа… Дорошенко, Громов и Обнорский все это время молчали, лишь Семеныч вздохнул горько и сказал тихо, вроде как самому себе:
– Я-то шо тут делаю? Парашюты, как я вижу, здесь никому нэ трэба…
Дмитрий Геннадиевич и Андрей сделали вид, что не расслышали его слов за грохотом выстрелов и разрывами мин и снарядов…
Потери Седьмой бригады от неудачного штурма были впечатляющими – тридцать девять убитых, около пятидесяти раненых и бог знает сколько контуженых. Хорошо еще, что цепи сумели быстро откатиться назад, под защиту скал и высоких барханов. Все могло быть и хуже. Убитых и раненых оттащить к себе удалось не всех. Метрах в ста от первого дома Шакра лежал человек в кубинской камуфляжке и долго, отчаянно, на одной ноте выл – страшно, дико, обреченно… Северяне, видимо, понимали, что этот вой еще больше деморализует личный состав южан, и поэтому не торопились добивать раненого – очередь, оборвавшая вой, раздалась лишь минут через тридцать, но Андрею показалось, что стреляли со стороны Седьмой бригады.
Мансур и Абду Салих были целыми и невредимыми, но подавленными и все время виновато посматривали на Громова, словно ожидали от него каких-то советов или распоряжений. Подполковник почесал затылок и сказал без всякой позы, с одной только усталостью в голосе:
– Чего тут думать? Вертушки надо вызвать, – чтоб раненых и «двухсотых»[53] забрали да заодно чтобы с воздуха этот Шакр подолбали… Потом, дай Бог, танки подойдут, тогда и посмотрим, у кого калибр побольше…
…Вертолеты появились лишь во второй половине дня, две пары сделали несколько осторожных заходов на деревушку и, торопливо забрав раненых и убитых, ушли в сторону Адена. К вечеру подтянулись дошедшие наконец танки Восьмой бригады и курсантские роты. Настроение у всех как-то сразу поднялось, если вообще возможно назвать настроением состояние отупелой полупрострации, в которой от жары и страха находился почти весь йеменский спецназ.
Шакр долбили почти всю ночь из всех видов огневого подавления – и Андрею уже показалось, что в деревушке просто не может остаться хоть что-то живое. Тем не менее, когда к утру начался новый штурм, из Шакра снова ответили огнем, правда, уже не такой плотности, как накануне. Поэтому атакующие сумели ворваться в деревушку, а дальше там началась обычная резня, циничная, беспощадная и страшная, не имевшая ничего общего с красивыми кадрами из фильмов о войне, которые Обнорский смотрел в Союзе. Хорошо еще, что советники двигались вместе с Абду Салихом и Мансуром во втором эшелоне атаки, поэтому Андрей видел в основном уже лишь результаты резни, а не сам процесс, но и этого хватало за глаза и за уши. Даже у комбрига с замполитом лица стали серыми, а Семеныч с Обнорским блевали не стесняясь. В воздухе плавал тягучий трупный запах (убитые начинали разлагаться под жарким солнцем уже через несколько часов), перемешанный с запахом свежей крови – как на мясокомбинате.
Три узенькие улочки Шакра были в буквальном смысле завалены трупами южан, северян (их форма была более светлой и лучше подходила для действий в пустыне) и странно смотревшимися на их фоне телами в гражданке – в основном это были мужчины в футах, но попадались и женщины в черных и зеленых драпировках, и полуголые дети… Вскоре все было кончено: то в одном, то в другом конце села еще слышались автоматные и пулеметные выстрелы, но они уже казались чем-то вроде потрескивания углей, после того как большой костер все-таки прогорел…
У развалин мечети на небольшой площади, к которой сходились три деревенские улочки, Громов отозвал в сторону Обнорского и Семеныча, достал из кармана плоскую бутылку коньяку, выхлебал треть, занюхал рукавом и отдал остатки Андрею с Дорошенко. Коньяк пился легко, несмотря на жару и трупный смрад, Обнорский с удовольствием (хотя какое тут удовольствие) принял бы еще.
– Так, хлопцы, – сказал Дмитрий Геннадиевич, – нас трое и улицы – три. Каждый берет по улице – и осматривает… Что искать – понятно?
– Нет, – одновременно ответили Дорошенко с Обнорским.
Громов вздохнул и покачал головой:
– Русских искать, наших… Тех, про которых генерал говорил… Все, пошли…
Этот проход по улочке взятого Шакра Обнорский потом запрещал себе вспоминать долгие годы, боясь, что воспоминания могут привести к затяжным ночным кошмарам, от которых одно спасение – водка… Трупы, трупы на каждом шагу, и их еще нужно было осматривать и переворачивать… Улочка была длиной всего в пару сотен метров, не больше, но Андрею казалось, что он никогда не сможет пройти ее до конца. К середине своего маршрута он отупел уже настолько, что не испытал никаких эмоций, натолкнувшись на группу десантников, сволакивавших нескольких раненых северян в одну кучу и добивавших их одиночными выстрелами в головы… Более того, когда десантники (среди них был старый знакомый Али Касем) окликнули Обнорского, он автоматически помахал им рукой и даже улыбнулся – если можно было, конечно, принять за улыбку ту гримасу, которая перекосила его лицо…
…Русских они не нашли, впрочем, стопроцентной уверенности в том, что их в Шакре и нет, не было – многие трупы идентификации не подлежали, попадались экземпляры без голов, просто куски человеческих тел, смрадное, облепленное насекомыми месиво…
Так прекратила свое существование приграничная деревенька Шакр – в ней не уцелел никто, ни один человек… К вечеру все трупы были закопаны в братские могилы – сколько их было, Андрей не знал, а к цифре 650 человек, на которой настаивал Мансур, отнесся с недоверием по причине ее круглости. Седьмая бригада потеряла убитыми 96 человек и ранеными 134, у курсантов потери составили соответственно – 58 и 142, танкисты практически не пострадали – огнем из минометов и «безоткаток» было подожжено три танка, но все члены экипажей отделались контузиями и легкими ранениями.
Самое интересное заключалось в том, что буквально на следующий день после взятия Шакра состоялись официальные переговоры между лидерами ЙАР и НДРЙ, на которых было принято соломоново решение – район бывшей деревни Шакр признавался спорной нейтральной территорией, из которой должны быть выведены все войска, а вопрос о том, кто будет разрабатывать нефтеносный пласт, решили отложить до более подходящего момента… Почему все это нельзя было решить еще до штурма, Андрей так и не понял, как и то, почему северяне бросили свой десант на произвол судьбы, не поддержав его ничем, хотя могли бы… Скорее всего, события вокруг Шакра были лишь звеном в длинной цепочке взаимотестирования Севером и Югом друг друга на прочность. А про то, что была когда-то такая деревушка Шакр и в ней жили люди, решено было забыть, как будто ее вовсе не существовало… К месту постоянной дислокации в Красном Пролетарии остатки двух батальонов Седьмой бригады спецназа вернулись лишь 11 марта.
Когда до Адена оставалось всего часа два ходу, у комбрига вдруг запищала рация. Абду Салих что-то долго выслушивал, лицо его стало озабоченным, наконец он обернулся к советникам и, тщательно подбирая слова, заговорил, вкладывая в свои слова максимум участия:
– Товарищи, у меня для вас печальное известие, очень жаль, что именно мне нужно его вам передать… Все люди смертны, все когда-нибудь завершают свой земной путь.
Абду Салих вздохнул. Громов с Дорошенко побледнели и подались вперед, на их лицах явно читалась одна мысль: что-то случилось с женами. Андрей тоже встревожился, но не так сильно – родных в Адене у него все-таки не было, а в то, что по рации к комбригу может прийти какое-то скорбное сообщение из Союза, Обнорский не очень верил.
– Ну не тяни, Абду Салих, что случилось? – не выдержал Семеныч и аж привстал с сиденья.
Абду Салих тяжело вздохнул еще раз и медленно, торжественно-печально объявил:
– Только что мне передали – умер Генеральный секретарь ЦК КПСС Константин Устинович Черненко…
– Ба-лядь! – протяжно выругался Громов с явным облегчением.
Дорошенко перевел шумно дух, а Андрей едва истерически не захохотал, но вовремя оборвал себя – очень уж искренне-сочувственно смотрел на них комбриг.
– Это большая потеря для всего советского народа, – фальшивым голосом сказал, спасая положение, старший советник.
– Для йеменского тоже, – важно кивнул Абду Салих.
Обнорский изо всех сил сдерживал себя, отвернувшись к заметаемому желтой песчаной поземкой шоссе…
Вечером того же дня Громов, Семеныч и Обнорский были уже в Тарике. Въезжая в город, Андрей вспомнил, как генеральский водитель Гена, везя его в первый день из аэропорта, пообещал, что когда-нибудь Аден может показаться Парижем…
До глубокой ночи двух советников и переводчика Седьмой бригады продержали у генерала Сорокина, заставив вместе и поврозь подробно рассказывать все, что они пережили за неполную неделю. Обнорский, подсчитав дни, минувшие с их отъезда из Адена, очень удивился – ему казалось, что времени прошло намного больше. Их расспрашивали в основном генерал и референт Пахоменко, но в кабинете находился еще один, незнакомый Андрею мужчина в штатском, однако незнакомец никаких вопросов не задавал, только слушал внимательно. На все вопросы Обнорский отвечал механически, думая совершенно о другом. Его в этот момент больше всего волновало, как избавиться от подцепленных им в пустыне то ли вшей, то ли блох: насекомые беспокойно ползали по телу под грязной вонючей формой, и Андрей, не обращая уже внимания на генерала с Пахоменко, все время чесался как шелудивый…
Когда расспросы наконец закончились, генерал долго молчал, а потом сказал странным, чуть дрогнувшим голосом:
– Благодарю за службу, товарищи офицеры… Объявляю вам четверо суток выходных, отдыхайте, приводите себя в порядок… Будем рассматривать вопрос о поощрении всех троих на более высоком уровне… И еще. В интересах службы прошу в гарнизоне не распространять… э-э… информацию, носителями которой вы стали. Надеюсь, причины всем понятны…
Пахоменко задержал Андрея ненадолго – сунул ему тайком за пазуху отличный виски «Джонни Уокер», шепнув на ухо:
– Это от меня лично, переводяга…
До сих пор Андрей держался нормально, но когда референт назвал его переводягой, словно признал его официальное принятие в клан, в глазах защипало, он шмыгнул носом и поторопился уйти, чтобы не позориться слезами…
Бутылку виски он вскрыл, еще не дойдя до своей комнаты, и выхлебал на лестнице грамм двести прямо из горла, потом выкурил сигарету на террасе, постарался успокоиться и наконец постучал в дверь, из-под которой выбивалась узенькая полосочка света. Стало быть, Илья был дома.
Новоселов открыл сразу, как будто ждал этого стука, глянул Андрею в лицо, все понял, обнял, не говоря ни слова, затащил в комнату, помог раздеться (Обнорского качало, словно на палубе корабля в пятибалльный шторм) и повел в душ…
В ту ночь Андрей первый раз в Йемене напился до полной потери памяти – утром он не мог вспомнить, что делал и о чем говорил с Ильей, на все вопросы Новоселов только невесело улыбался. Из пикантных подробностей упомянул лишь то обстоятельство, что Андрей, оказывается, перед тем как заснуть, слезно умолял его не гасить свет в комнате, «иначе они придут»… Кроме того, Новоселов, усмехнувшись, вынул из шкафа ПМ Обнорского (автомат и гранаты Андрей оставил в бригаде) и, протягивая пистолет хозяин у, сказал:
– Держи, спрячь куда-нибудь… Ты вчера им махать пытался, пришлось изъять. Так что теперь мы с тобой квиты – у дураков мысли сходятся…
В отличие от Ильи, не задававшего никаких вопросов, пришедший в гости днем Царьков пригласил Обнорского на прогулку берегом (Тарик находился метрах в семистах от океана) и промурыжил почти два часа. От его вопросов и своих ответов Андрею снова безумно захотелось выпить, что он и сделал, как только вернулся в комнату. К вечеру он уже хорошо поднажрался, начал потихоньку оттаивать и даже смог, несмотря на запрет генерала и собственное нежелание вспоминать, более-менее связно рассказать Илье свои приключения, давясь время от времени нехорошим истерическим смешком, порой очень напоминавшим рыдание… Новоселов старался пить поменьше – нехорошо, когда невменяемы оба, – но под конец тоже накушался изрядно, к тому же в гости нагрянули Цыганов с Гридичем и Арменом Петросовым, переводчиком с острова Перим. Короче, наутро Обнорский вновь не мог вспомнить, чем закончился вечер, и, что самое печальное, никто из участников пьянки помочь ему не мог – Цыганов авторитетно пояснил, когда все сползлись к ним в комнату опохмеляться:
– Здесь климат такой – начисто память отшибает. Не переживай, Палестинец, скоро привыкнешь…
Несмотря на то что запасы алкоголя вроде бы были солидными, к середине третьего дня общего запоя ни у кого ничего не осталось, а поправить организмы требовалось безотлагательно, потому что, как справедливо выразился Володька Гридич, допивая последнюю банку финского «Коффа», «сердце пивом не обманешь».
Ребята скинулись по десять динаров и решили послать гонца к Ахмеду, хозяину маленькой гостиницы, располагавшейся неподалеку от Тарика. Гостиница называлась «Вид на море», и в ней на первом этаже был алкогольный бар – спиртное там стоило в полтора раза дороже, чем в государственном супермаркете, но до магазина топать было километров пять, и никто из ребят это расстояние просто бы не одолел. К слову сказать, Ахмед был мужиком отличным и хорошо ладил с советскими офицерами и особенно, естественно, с переводчиками, которые называли его палочкой-выручалочкой. К Ахмеду можно было обратиться за выпивкой в любое время дня и ночи – у него еще со времен английских колонизаторов сохранилось чувство уважения к похмельным или «недогнавшимся» европейцам. Однажды Гридич рассказал про ребят из предыдущего заезда, которых как-то раз так приперло, что они пришли к «Виду на море» в три часа ночи. Долго кидали камешки в окно Ахмеда (он жил прямо в гостинице), пока сонный хозяин не сбросил им с балкона ключи от бара, велев взять самим что надо, деньги оставить на стойке и ключи потом забросить обратно через балконную дверь…
Гонца выбирали жребием, и идти выпало Обнорскому. (Ему редко везло во всякие азартные игры. Исключение составила, пожалуй, одна история, случившаяся в университете, тогда Андрей вместе со своим приятелем по университетской сборной Серегой Челищевым играли в общаге юрфака в карты с двумя дамами на «американку». Игра была бурной – пять партий в дурака, причем ребята сразу предупредили девушек, что желание у них будет в случае выигрыша одно: чтобы девушки разделись по пояс, высунулись из окна во двор общаги и трижды громко крикнули: «Здесь идет распродажа белых женщин!» Несмотря на то что ребята выиграли, девицы с чисто женской логикой отдавать карточный долг отказались, началась возня, сопровождаемая хохотом и визгом, пришел комендант, и ребятам пришлось покинуть общагу через то самое окно, в которое они пытались высунуть своих партнерш. Так что и в том случае везение было, мягко говоря, относительное.)
Как ни ломало Андрея тащиться к Ахмеду по жаре, идти надо было – выпивка закончилась, а трезветь Обнорскому не хотелось. Все случившееся в Шакре вставало перед глазами, как только алкогольные пары в мозгу начинали рассеиваться… Потом он сам не мог понять, для чего взял с собой пистолет, – то ли из дешевого понта, то ли автоматически среагировал на рассказываемую как раз в момент его недолгих сборов очередную байку про то, что когда-то жил да был в Тарике некий курсант-переводчик, пропивавший у Ахмеда всю зарплату, а когда заканчивались деньги, этот курсант вынимал пистолет, клал его на стойку и нежно гладил. И тогда Ахмед наливал ему в кредит…
Обнорский засунул в карман мятой форменной рубашки деньги, а за пояс брюк сзади – ПМ и в таком виде вышел на улицу. Опять же он мог выбраться из гарнизона узенькой, незаметной обходной тропинкой, которую в Тарике называли «тропой переводчика», но Андрею было лень совершать обходной маневр, и он поперся прямо через центральный КПП. Там на него наткнулся заместитель Главного по тылу подполковник Зайнетдинов, ведавший кооперативным магазином, распределением квартир и кондиционеров. Перед Зайнетдиновым заискивали практически все без исключения хабиры – он, например, мог выдать хороший холодильник в квартиру, а мог такой, который ломался бы раз в неделю… К тому же именно Зайнетдинов распределял продуктовые и алкогольные пайки – словом, он был большим человеком в Тарике, но несколько страдал от того, что у замполита, например, все равно было больше власти над личным составом. Страдания эти Зайнетдинов вымещал в основном на молодых переводчиках, мучая их тупыми придирками и строя из себя чуть ли не строевого офицера, хотя на самом деле подполковник не выезжал из гарнизона дальше аденского аэропорта. Пропустить мимо себя пьяного, небритого, мятого (прошедшую ночь Андрей, видимо, спал прямо в форме) Обнорского Зайнетдинов никак не мог – начал читать долгую, нудную нотацию про то, как подобный вид позорит высокое звание советского человека и офицера, вспомнил и про приказ № 010, естественно… А у Андрея и так-то настроение было паскуднее некуда, да еще солнце голову напекло, а тут тыловик на эту самую голову свалился, крыса магазинная, жизни учить начал… Чтобы прервать его словесный понос, Обнорскому не пришло в голову ничего умнее как вытащить из-за пояса ствол вроде как невзначай, а потом, состроив безумную рожу, посмотреть в маленькие глазки Зайнетдинова.
Ничем иным, кроме как состоянием крепкого подпития и сильно расшатанной Шакром психики, эту хулиганскую выходку объяснить было, конечно, нельзя. Естественно, Андрей не собирался ни угрожать впрямую подполковнику, ни уж тем более стрелять в него – он просто повертел ствол в руке, а потом сунул обратно за ремень, но Зайнетдинову этого хватило: он пожелтел, как старая газета, моментально заткнулся и вжался в стенку, окольцовывавшую гарнизон. Обнорскому этого только и надо было: он вытянулся по стойке «смирно», вежливо спросил: «Разрешите идти?» – и, не дожидаясь ответа, пошел к Ахмеду…
Последствия своего идиотского поступка Обнорский сумел оценить на обратном пути: его, затаренного джином и пивом, естественно, уже поджидали сам Зайнетдинов, замполит Кузнецов и старший всех бригадных советников полковник Кордава. Андрей к тому моменту уже успел немного протрезветь, но выхлоп от него все равно шел, как от настоящего Змея Горыныча, да и в сумке все булькало и звенело весьма красноречиво…
Короче говоря, влетел Обнорский, как выразился позже Громов, «по самое дальше некуда», скандал разразился чудовищный, и в Аппарате был поднят вопрос о высылке Андрея из Йемена. Зайнетдинов настаивал на том, что имела место «угроза оружием старшему офицеру». Обнорский же, поняв, что натворил, стоял твердо на своей версии: дескать, пистолет он вынул просто потому, что ствол натер ему задницу, – короче, наглухо «включил дурака» и даже предлагал продемонстрировать (на следующий день) эту потертость, которую он как алиби сделал себе ночью по совету Ильи. Двое суток Андрей висел на волоске – Главный размышлял, какое решение принять, но в конце концов все было спущено на тормозах: в Аппарате ведь тоже не хотели, чтобы в Москве решили, что в Адене у советских военных творится полный бардак и озверение, – Бог с ним, с дураком практикантом, но ведь и генералу с заместителями из «десятки» тоже понавтыкали бы пистонов…
Все обошлось выговором. Объявляя его Обнорскому, референт Пахоменко только плечами пожал:
– Дурак ты, Андрюша… На тебя, Дорошенко и Громова уже представления к Красным Звездам написаны были. Твое теперь, естественно, никто в Москву отсылать не будет. Радуйся, что легко отделался… Полковник Грицалюк, между нами говоря, очень Зайнетдинова поддерживал и сильно давил на генерала… Скажи спасибо Громову и… Короче, нашлись у тебя и заступники. Да и генерал к тебе, дураку, неплохо относится… Считай, что пронесло, но вазелин готовь – тебя теперь на каждом собрании-совещании поминать будут, пока кто-то другой еще покруче тебя не влетит…
Надо сказать, что своей пьяной выходкой Обнорский «поднасрал» не только себе, но и остальным переводягам, – случившийся инцидент дал повод полковнику Кузнецову заявить о весьма неблагополучном «морально-политическом состоянии в среде переводчиков» и предпринять ряд мер для повышения этого состояния.
Первая мера касалась урезания алкогольного пайка младшим офицерам, курсантам и студентам-практикантам. Это еще ребята пережили легко, – как выразился Володька Гридич: «Покупали и покупать будем!» – а вот вторая инициатива замполита была пострашнее: Кузнецов решил организовать в Тарике патриотический хор. Каждый день в 18.00 все находившиеся в гарнизоне переводчики (за исключением дежурных) должны были собираться в ленинской комнате и в течение полутора часов под наблюдением товарища полковника петь песни о Родине. Ссылки на отсутствие слуха и голоса замполитом отвергались напрочь (ему важно было не качество исполнения, а чтоб «люди делом занимались»), поэтому хор, прямо скажем, получился еще тот – от осатанелого завывания («Ро-одина-а-а, твои бо-ольши-ие по-оля-я!») даже у слабонервных слезы на глаза наворачивались, а хабирские жены, пока переводчики пели, просто боялись выходить из домов.
Смех смехом, но именно этот дурацкий залет с Зайнетдиновым и последовавшая за ним демонстрация репрессивного армейского идиотизма во всей красе по поговорке «клин клином вышибают» помогли Андрею преодолеть глубокий шок и депрессию, в которую он начал проваливаться после экспедиции в Шакр. Помогли, конечно, не до конца – Обнорский очень изменился, он был уже совсем не тем веселым ясноглазым пареньком, который в октябре 1984 года прилетел в Аден с искренними романтическими представлениями об интернациональном долге. Сам Андрей не замечал изменений, происходивших с ним, ему просто некогда было об этом думать, но объективно он стал более жестоким, циничным, угрюмым, а обычное выражение его глаз, наверное, очень напугало бы его маму…
Родителей и Машу Обнорский вспоминал часто, но теперь его мысли о Союзе были совсем не такими, как в начале командировки. Получая приходившие в Тарик с полутора-двухмесячным опозданием письма, Андрей все острее ощущал, как удаляется от него тот далекий, казалось бы, совсем недавно оставленный им мир, а к нормальной ностальгии по родине примешивалось странное, неосознанное чувство страха от предстоящего возвращения. Окружавший его в Адене мир – враждебный, страшный, неуютный и грязный – стал ему ближе и понятнее, чем Союз. Обнорский стремительно взрослел, процесс этот был закономерным, но достаточно болезненным. Нет, конечно, было бы совсем неправильно сказать, что Андрея не тянуло домой, – тянуло, и еще как, но, с другой стороны, и Йемен очень глубоко вошел в него – как заноза, которую не вытащишь…
В бригаде, быстро пополнившей потери личного состава новичками, все постепенно пошло своим чередом, и по-прежнему Обнорский передавал Профессору от Царькова и обратно какие-то странные фразы. Царьков, кстати, после случая с Зайнетдиновым несколько дней не общался с Андреем, а потом сделал вид, будто вообще ничего не слышал об этой истории, хотя ее, судя по всему, в Адене очень быстро узнали буквально все русские – не только военные, но и гражданские.
Впрочем, довольно скоро в советской колонии возникли новые темы для пересудов. Ужасный климат, почти полная оторванность от родины, все более и более накалявшаяся обстановка в Йемене (в провинциях уже стреляли вовсю, да и в самом Адене выстрелы по ночам перестали быть редкостью) и чувство полной незащищенности творили с психикой советских людей довольно мрачные вещи. В конце марта в гарнизоне Бадер между двумя летчиками произошла форменная дуэль на топорах. Некий полковник рубился с неким подполковником из-за его супруги – дамы, приятной во всех отношениях, несмотря на исполнившиеся ей недавно сорок шесть лет. Обошлось без жертв. Драчунов, одному из которых было сорок девять лет, а другому сорок восемь, вовремя удалось разнять, но сам факт был, конечно, неприятным. Молодых переводчиков, правда, в этой истории больше всего взволновал скабрезный аспект и возраст участников, ребята были поражены таким невиданным накалом страстей у «стариков», а Илья даже, услышав эту сплетню, сказал серьезно и с уважением:
– Молодцы! Не стареют душой ветераны! Интересно было бы на дамочку взглянуть…
Не успел затихнуть этот скандал, грянул другой: лейтенант Паша Рындов, переводчик из ВМФ, нажрался в центре Адена, в баре «Аль-Казино», до такого состояния, что, выйдя на улицу, тут же упал в воду бассейна вокруг фонтана прямо напротив гостиницы «Аден», строительство которой всего год назад завершили французы. Лежа в воде, Паша демонстрировал растерявшимся полицейским отличное знание йеменского мата, оказал сопротивление при вылавливании, потом нагадил в полицейском участке, а когда его приехал забирать советский консул, умудрился еще качественно заблевать и самого консула, и его машину. После такого сольного выступления, даже несмотря на довольно мохнатую лапу в Москве, Пашу от высылки в двадцать четыре часа уже не смогло спасти ничего, а сама высылка не повлияла положительно на моральное состояние оставшихся. Причины срывов и инцидентов надо было вскрывать профессиональным психологам, но в Москве не думали о том, что выполняющие «интернациональный долг» в Йемене «штатные единицы» – живые люди, а не запрограммированные на «высокое несение» неизвестно чего, неизвестно кому и куда роботы…
В начале апреля началась знаменитая аденская «лихорадка самоубийств». Сначала в Тарике застрелился в своей квартире один хабир, получивший от жены письмо, в котором она сообщала, что не сможет приехать из-за болезни матери. Потом в Хур-Максаре повесился какой-то геолог, и почти одновременно отравились таблетками две женщины – одна в Бадере, другая в Салах-эд-Дине (обе были замужем, мужья во время дознания никаких видимых причин для сведения счетов с жизнью припомнить не смогли). Еще через несколько дней наглоталась таблеток в Тарике жена полковника Ромашина, советника начальника управления боевой подготовки генштаба. Ее удалось откачать, но никаких вразумительных ответов на вопрос «почему» она также не дала. Похоже было, что люди просто ломались, как спички, из-за любой мелочи, из-за ерунды, влетали в моментально развивающуюся до непереносимой душевной муки депрессию и… Почти все оставляли перед попыткой ухода записки, пару из них Андрею довелось прочитать (он был одним из тех, кто выламывал дверь в квартиру застрелившегося хабира, а Ромашину он даже сопровождал в госпиталь), письма эти поражали неимоверной болью, втиснутой в корявые, бредовые, нелогичные строчки…
Многими овладевало предчувствие чего-то страшного, какой-то непоправимой беды, и наползавшее на людей истерическое безумие было лишь предвестником большой крови…
Холостые переводчики пытались искать какой-то выход, ребята договорились внимательно следить за поведением друг друга, чтобы успеть хоть что-то предпринять в случае возникновения опасных симптомов. Делать это было нелегко – нараставшее нервное напряжение приводило к тому, что между переводягами все чаше вспыхивали мало мотивированные ссоры, едва не переходившие в драки, даже Илья с Андреем умудрились пару раз цапнуться, слава Богу, у них хватило сил вовремя остановиться. Илья тогда бессильно опустил уже занесенную для удара руку (Обнорский молча ждал с не предвещавшей ничего хорошего улыбочкой), упал в кресло и забормотал еле слышно:
– Безумие какое-то… Что-то плохое в воздухе носится, оттого и мы все головами двигаемся. Господи, неужели в Москве не понимают, что здесь скоро будет второй Ливан?! Ведь даже мы, переводяги сопливые, это знаем! Чувствуем! Шкурой своей, глазами, ушами, жопой!!!
А Москва действительно молчала, как будто никто там ничего не понимал. Или не хотел понимать.
Из переводчиков первой жертвой попытки самоубийства стал Вовка Гридич. В мае у него выходил срок командировки, а оставшийся месяц всегда самый трудный, наваливаются разные страхи, кажется, что напоследок обязательно должно что-нибудь случиться… К тому же Володька в последнее время редко получал письма из дому, а от его девчонки никаких вестей не было аж три месяца. А тут еще все о самоубийствах говорят, словно каркают… Короче, вовремя ребята заметили, что после своего апрельского возвращения в Аден Гридич стал о чем-то постоянно задумываться, он с опозданием реагировал на вопросы, смеялся не к месту странноватым смехом… А потом и вовсе дурное понес, сказанул однажды Армену Петросову: чего, мол, мучиться, если все проблемы можно быстро решить, зайдя со стволом за ближайший бархан… Ребята сначала набили Вовке морду за такие слова, потом напоили водкой, отобрали пистолет и три дня не оставляли его ни на минуту. Дежуря около него по очереди, тормошили Гридича, рассказывали ему анекдоты, вытаскивали в город бродить по лавкам Кратера… В конце концов Володя вроде бы отошел и уехал в свою крайнюю (в Адене все быстро становились суеверными и очень не любили прилагательное «последняя») ходку в Мукейрас более-менее нормальным человеком.
А следующим, на кого накатило, стал Андрей, причем ему помочь не мог никто – все ребята разъехались по своим бригадам, и Обнорский возвращался со службы каждый день в пустую казарму, где не с кем было даже словом перекинуться… Постепенно Андрей перестал делать в комнате каждодневную уборку, все чаше выпивал (правда, понемногу) вечерами в одиночку, чтобы легче уснуть было, а сон, кстати, совсем испортился. А когда все же засыпал, снились ему Ленинград, университет, Маша – какой она была, когда у них все только начиналось. Казалось бы, светлые, красивые сны, радоваться надо, а у Андрея от них сдавливало сердце, он просыпался в холодном поту и торопливо закуривал сигарету, боясь снова заснуть… Он и сам не понимал, почему эти сны повергали его в состояние настоящего ужаса. Однажды Андрею привиделось, что он спит у себя дома в Ленинграде, пришел отец и начал будить его: «Андрюшка, вставай, в университет опоздаешь…»
Обнорский проснулся с диким криком – ему почудилось, что в маленькой комнатке еще звучит эхо от слов отца, – а лицо его было абсолютно мокрым, и, похоже, не только от пота… Постепенно он докатился до полной «ручки». Теперь он ложился спать, оставляя включенным свет в комнате. А потом в ход пошли и радиоприемник с магнитофоном – без них в тишине пустой казармы чудились Обнорскому какие-то голоса, мерещились какие-то тени по темным углам…
Короче, Андрей постепенно «доходил» и все чаще незаметно для самого себя начал вспоминать знаменитых самоубийц – Есенина, Маяковского, Фадеева… Советники не замечали, что с ним творится что-то неладное, потому что в бригаде Андрей вел себя нормально, как обычно, «шиза» накатывала на него по вечерам, когда он оставался один в казарме…
Однажды после возвращения из бригады Обнорский, спасаясь от тоски одиночества и черных мыслей, решил смотаться в Кратер – побродить по лавкам, вымотать себя окончательно, чтобы быстрее потом заснуть. Поодиночке выходить в город не разрешалось – приказ № 010 категорически запрещал это, – но Андрей ушел из гарнизона тихо, через «тропу переводчика», и надеялся, что никто его отсутствия не заметит. В Кратер он добрался лишь около шести часов вечера, когда в Адене уже начинало темнеть.
Первым делом Обнорский направился в кофейню Хасана Шестипалого (у этого парня на левой руке действительно было шесть пальцев, это в Южном Йемене вовсе не считалось сверхудивительным чудом: видимо, из-за повышенной солнечной активности там встречалось довольно много людей с самыми разными уродствами и отклонениями). У Хасана подавали прекрасный сок папайи, который выдавливался прямо на глазах посетителя. Помимо того, что этот ярко-оранжевый сок был чрезвычайно вкусным, он, как утверждали врачи, еще и выводил накапливающийся от солнца в организме стронций, поэтому все русские при посещении Кратера обязательно заглядывали к Шестипалому.
Андрея Хасан хорошо знал и вышел обслужить его лично. Обнорский успел выпить лишь половину холоднющего сока из огромного стакана, когда что-то словно подбросило его с пластикового кресла: из лавки напротив кофейни вышла светловолосая девушка в голубых свободных джинсах и легкой желтой блузе. Это была стюардесса Лена, и Андрей моментально узнал ее, хотя знакомство их прервалось полгода назад (если его вообще можно было назвать знакомством – несколько разговоров в самолете да украденный полудетский поцелуй в щечку).
– Лена! – заорал Обнорский, опрокидывая кресло. – Лена!..
Стюардесса недоуменно оглянулась, потом нашла взглядом налетавшего на нее, как паровоз, Андрея и чуть испуганно попятилась, явно не узнавая его. А что в этом было странного: полгода назад в самолете она познакомилась с молодым смешливым парнем, а тут к ней подскочил какой-то странный мужик с дикими глазами, резкими чертами лица, худой, небритый, с обветренно-загорелой мордой – такому на вид можно было бы дать и все тридцать лет при желании. К тому же в Адене уже вовсю сгущались сиреневые сумерки… На Обнорского же то, что Лена не его, подействовало как холодный душ. Он резко затормозил, затоптался на месте, забормотал:
– Извините… Я… вы… Мы в самолете вместе летели… Я Андрей, переводчик из Ленинграда, – помните?
Вот теперь Лена его узнала, не удержалась – охнула, поднесла руку ко рту. Не было в этом жесте ничего обидного, была просто женская жалость к пареньку, которого за несколько месяцев всего укатали крутые горки так, что у любой нормальной бабы сердце дрогнуло бы.
Издерганная же нервная система Обнорского расценила оханье Лены и ее взгляд совсем по-другому: почудилась Андрею некая брезгливая досада, как от надоедливого бесперспективного ухажера, появившегося, как на грех, не вовремя. Обнорский моментально насупился, ощетинился и нарочито грубо спросил:
– А че вы тут, собственно, делаете-то?
Лена растерялась еще больше, переложила из руки в руку пластиковый мешок с каким-то, видимо, только что купленным платьем, оглянулась зачем-то и ответила торопливо, будто оправдываясь неизвестно в чем:
– А я… Нас на экскурсию сюда привезли… Завтра обратно в Москву… Вот…
– Кто привез? – все так же грубо продолжил допрос Андрей, зверея непонятно от чего.
– Виктор Сергеевич, переводчик генеральский, и Гена, шофер… Они как раз в аэропорту были…
– Ах, Пахоменко?! Ну как же, как же… – с максимумом идиотского сарказма протянул Обнорский, в котором моментально проснулся комплекс обиды бригадного на штабных. В нормальном состоянии переводяги даже сами подсмеивались над этим комплексом. (Илья очень смешно пародировал «крутого окопника» – рвал тельник на груди и декламировал с завывом: «А где ж ты, сука, был, когда я кровь мешками проливал? Когда с гвоздем заржавленным на танки я кидался?») Но сейчас состояние Андрея назвать нормальным было трудно. В нем вспыхнула злость на Лену, которая, справедливости ради заметим, ничего Обнорскому не была должна, и на Пахоменко с Геной («Мы там… в бригадах… гнием, а они… баб по Адену возят?!»), и на себя самого за то, что кинулся, как дурак, к этой красивой телке. – Ну ясно, – противным псевдосветским тоном сказал Обнорский. – Не буду вам мешать. Вам еще так много надо успеть… Всего хорошего. Был рад повидаться.
И не дожидаясь ответа совершенно обалдевшей Лены, он круто развернулся на каблуках и походкой бывалого солдата, не оглядываясь, пошел прочь. Лена бросилась было за ним, потом, пожав плечами, остановилась, потом все-таки попыталась окликнуть его, но Андрей уже свернул в какой-то узкий переулок и пропал из виду…
Вернувшись в Тарик, Обнорский немного успокоился, проанализировал свое поведение и с безнадежной отчетливостью осознал, что он абсолютно полный мудак. От этого вывода ему стало так горько и стыдно, что он чуть было не побежал в Кратер искать Лену, но вовремя понял, что ее там уже не найдет, – время подходило к девяти вечера, все лавки закрывались. От досады и злости на самого себя Андрей захотел выпить, но перед этим решил наложить на себя «епитимью» – сделать генеральную уборку в комнате, которая была загажена уже до полного свинства. Хоть и маленькая у них с Ильей была комнатка, но для того, чтобы ее, как выражался Семеныч, «отпидорить на ять», Андрею потребовалось часа полтора, а когда он наконец закончил и удовлетворенно оглядел приведенное в человеческий вид жилище, в дверь неожиданно постучали. Сердце у Обнорского почему-то бухнуло (непонятно, кого он рассчитывал увидеть за дверью), и как был, полуголый, он бросился открывать. На пороге стоял майор Пахоменко и с усмешкой разглядывал своего подчиненного:
– Здорово, ваше благородие! В гости пускаете?
– Кого? – тупо переспросил Обнорский.
Пахоменко заржал, и Андрей, спохватившись, сделал приглашающий жест рукой:
– Конечно, Виктор Сергеевич, заходите, пожалуйста…
Пахоменко зашел, огляделся и уважительно присвистнул:
– Молодец, аккуратно живешь… А еще говорят, что все переводяги – засранцы… Сюда хабиров на экскурсию водить можно.
Обнорский скромно потупился и не стал пояснять, что еще два часа назад в его комнату лучше было бы не пускать никого, кроме, может быть, режиссера фильмов ужасов, чтобы тот поучился, какие декорации делать к своим картинам.
Между тем референт развалился в кресле и начал трепаться о всякой ерунде, время от времени хитро поглядывая на Андрея.
Наконец собравшись вроде бы уже уходить, Пахоменко сделал вид, что «вспомнил»:
– Слушай, совсем забыл спросить-то тебя: ты завтра во сколько из своей бригады возвращаешься?
– Часа в четыре, – пожал плечами Обнорский. – А что? Подежурить надо?
Референт усмехнулся и помотал головой:
– Да нет, с дежурством пока все по графику… Тут вот какая интересная история вышла: возили мы сегодня в Кратер с Генкой двух стюардесс – одна его старая знакомая, а другая молоденькая совсем, Леночкой зовут… Да ты сядь, сядь, чего вскочил-то? Так вот, отвезли мы, значит, девчонок на шуф[54], все нормально, можно сказать, культурно… Пока Лена себе какое-то платье выбирала, мы немного вперед ушли, потом вернулись, а девчонка вроде как не в себе малость, злющая, как кошка дикая, стоит, глазами сверкает… И как накинется, понимаешь, на меня, как начала какие-то страшные ужасы рассказывать про какого-то законченного хама – переводчика Андрея из Ленинграда, черненького такого… И на меня попутно чуть ли не бочку говна выкатила – а за что, спрашивается?
Андрей почувствовал, как заливается краской его лицо, и попытался что-то вякнуть:
– Товарищ майор, я…
Но Пахоменко не дал ему договорить, продолжив свой издевательский рассказ:
– Я ей говорю: ошибка, мол, девушка, какая-то, наши переводяли в одиночку вечером по Кратеру не шляются и к советским стюардессам не пристают, потому как парни они дисциплинированные, про приказ 010 помнят и вообще быть такого не может, не иначе шпиен к вам подкатывался, провокацию сделать хотел… А она меня не слушает, говорит: передайте, мол, этому шпиону ленинградскому, что он, что он… А я ей говорю: вы, Леночка, уж лучше сами ему скажите все, что хотите, не надо из старого майора почтовый ящик делать. Короче, студент, у них отлет завтра в 16.50. Пусть твои мусташары завтра тебя на кругу у гостиницы «Аден» ссадят, там хватай такси и дуй в аэропорт, может, и успеешь. Скажешь советникам, что я разрешил, они у тебя вроде мужики нормальные. Мы с Генкой тоже там будем – девчонки согласились с собой в Москву пару посылок прихватить, – так и быть, довезем тебя потом до Тарика. Только ствол с собой не бери, нам еще в аэропорту вестерна не хватало для полного счастья.
– Спасибо, товарищ майор, – замямлил Андрей, пряча глаза. – Спасибо.
– Немае за шо, – развел руки Пахоменко и улыбнулся. – Шустрые, однако, хлопцы в Питере, кто бы мог подумать… Совсем как я в молодости. Ну бывай, студент.
И Пахоменко вышел, аккуратно прикрыв за собой дверь, оставив Обнорского пускать счастливые слюнки через нижнюю губу.
Пить в этот вечер Андрей не стал – некогда было. Как только референт ушел, Обнорский, пометавшись в четырех стенах и покурив, решил выстирать свою пропотевшую камуфляжку, потом долго сушил ее утюгом, потом начистил до невероятного блеска высокие десантные офицерские ботинки (новенькие, на которых, как говорил Илья, «еще муха не еблась», – Андрей их берег на дембель).
Утром Обнорский вскочил ни свет ни заря, чтобы еще раз отгладить форму, – из-за удушливой влажности постиранные вещи в Адене сохли очень медленно. Когда он спустился к советникам, уже поджидавшим у КПП машину из бригады, Дорошенко и Громов, не сговариваясь, присвистнули и спросили, какой у Андрея праздник случился. Обнорский пробубнил в ответ что-то маловразумительное, а приехав в бригаду, сразу же переоделся в б/у, – чтобы сохранить свой чудовищно мужественный десантный прикид в свежести до конца рабочего дня. За зданием штаба бригады цвело какое-то дерево, и Андрей, обдирая о колючки руки, забрался на него, чтобы наломать несколько веток со странными красными цветами, похожими на мак. Когда он появился в комнате советников с букетом, Дорошенко и Громов многозначительно переглянулись, а Обнорский сказал фальшивым голосом:
– Я сегодня должен в аэропорт успеть к отлету рейса в Союз – товарища проводить. Земляка.
Советники откровенно заржали, глядя на букет, но Андрей упорно на их подначки не отвечал и демонстративно погрузился в письменный перевод очередных рекомендаций Громова Абду Салиху… День тащился бесконечно, но и он прошел.
По закону подлости по пути из бригады на стареньком «лендровере», выделенном группе советников, пробило колесо – машина вдруг резко вильнула к обочине, чуть не кувырнувшись в кювет, а Громов, Дорошенко и Обнорский еле усидели на своих местах. В последнее время из-за все более накалявшейся обстановки они ездили через пустынный участок между Аденом и Красным Пролетарием с приоткрытыми дверцами и в постоянной готовности немедленно выпрыгнуть из машины в случае ее обстрела или подрыва на мине… Пока ефрейтор Мухаммед менял колесо, Андрей проклял все на свете, но зато потом шофер гнал как сумасшедший к кругу у гостиницы «Аден», где Обнорский перескочил в удачно подвернувшееся такси, – и все же он чуть было не опоздал.
Лена, ждавшая его в душном тесном зале старого, некомфортабельного аэропорта, уже повернулась, чтобы идти через служебный выход на летное поле, когда, сметая все на своем пути и держа полуосыпавшийся букет как гранату, в дверях показался Андрей. Перепрыгивая через какие-то тюки и их хозяев, развалившихся на полу, он в одно мгновение преодолел разделявшее их с Леной пространство и чуть не сбил ее с ног.
– Лена! Я… Вы… Насчет вчерашнего – вы не сердитесь на меня, пожалуйста, я… Просто, понимаете… как вам объяснить… это от неожиданности… Я как-то раз вас во сне видел, а тут вы в натуре… Это вам.
Он протянул ей букет, а Лена польщенно прижала его, понюхала красные цветы и быстрым взглядом окинула Обнорского с ног до головы. На этот раз, видимо, осмотр завершился более благоприятно, чем накануне, – Андрей был хорошо выбрит и умащен французским одеколоном «Шакал», пятнистая форма аккуратно стекала по фигуре в пижонские шнурованные сапожки, а из-под лихо заломленного на правую бровь зеленого берета кудрявились черные волосы – не такие длинные, как у Че Гевары на известном портрете, но тоже вполне ничего… Стюардесса не выдержала и улыбнулась:
– Я тоже вас вспоминала… Даже чувство какое-то было вчера, что мы встретимся. А вы… Даже не поговорили…
– Леночка, – задыхаясь, забормотал Обнорский, – я идиот, но это не я виноват, это здесь климат такой – знаете, англичане тех, кто в Адене больше года прожил, лишали в Великобритании на два года избирательных прав. Дело в том, что Аден расположен в кольце гор…
И Андрей на нервной почве вдруг начал читать девушке занудную лекцию о географическо-климатическом положении Южного Йемена вообще и Адена в частности.
От этого кошмара Лену избавил показавшийся в служебном проходе мужчина в аэрофлотской форме, что-то сердито крикнувший ей (слов в гомоне переполненного зала было не разобрать) и выразительно постучавший пальцем по часам на руке.
– Мне пора, – сказала стюардесса и чуть виновато улыбнулась. – Иначе выйдем из графика, и командир мне устроит такое…
Андрей машинально кивнул и упавшим голосом спросил:
– А когда вы снова прилетите?
– Не знаю, – покачала головой Лена. – Мы же не постоянно в Аден летаем – экипажи меняются, тасуют по направлениям… И потом, у меня скоро отпуск, да еще с учебой всякие сложности, я ведь тоже студентка, только заочница… Скорее всего, в конце августа – начале сентября прилетим…
– Я в Тарике живу, это гарнизон такой, все русские знают… Через дежурного можно всегда меня найти, у нас в дежурке телефон есть… Позвоните, когда прилетите, ладно? Я вам сейчас быстро номер запишу… Я вам весь Аден покажу лучше Пахоменко…
На обрывке сигаретной пачки Андрей торопливо накорябал пять цифр и сунул стюардессе клочок в руку, а Лена вдруг качнулась к Обнорскому и тихонько коснулась его щеки своими теплыми губами… Андрей впал в транс, а когда очнулся – девушка уже бежала по служебному проходу к летному полю, прижимая к белой форменной блузке колючий красный букет…
– Прилетайте скорее! – заорал ей вслед Обнорский и чуть было не бросился вдогонку, но дверь служебного прохода уже закрылась и перед ней с важным видом встал толстый йеменский таможенный офицер.
Андрей закурил и только тут сообразил, что снова не спросил у Лены ни московского телефона, ни даже фамилии… Оставалось лишь ждать сентября и надеяться на новую встречу. Если бы тогда Обнорский хоть на мгновение мог представить, каким будет их сентябрьское свидание… Наверное, он крикнул бы Лене вслед не «прилетайте скорее!», а «увольняйтесь из стюардесс!» или что-нибудь вроде этого… Но до сентября было еще четыре месяца, предчувствия молчали… Лишь вернувшись вместе с Пахоменко и Геной в Тарик и вспоминая вечером бегущую к летному полю Лену, поежился Андрей от страшноватой ассоциации – букет издали казался пятнами крови на белой форменной блузке.
Поцелуй Лены словно снял с Андрея некий черный морок и помог ему нормально дождаться возвращения ребят из бригад к началу мая. С очередным возвращением бригадных в гарнизоне начался настоящий разгул – первомайские праздники плавно перетекли в юбилей Победы, а потом подошел день проводов в Союз Володьки Гридича и Лешки Цыганова. В Тарике носились упорные слухи, что в Союзе новый генсек Горбачев решил «запретить пьянство», и поэтому, видимо из русского желания «надышаться перед смертью», запил весь гарнизон – и хабиры, и переводчики.
Гридича и Цыганова провожали три дня подряд, – на второй день случился весьма неприятный инцидент, едва не закончившийся совсем уж плачевно. Вовка и Леха пригласили на свои проводы одного переводчика с гражданского контракта – он был их однокурсником по ИСАА, а в Йемене работал с группой советских строителей, сооружавших в пригороде Адена, недалеко от Шейх-Османа, приливную гидроэлектростанцию. Звали этого парня Виталий Лисовский, и в лице его и впрямь было что-то лисье. Кстати, Лисовского знал хорошо и Илья Новоселов – Лис, оказывается, два курса отучился в ВИИЯ, а потом ушел из военной системы в гражданский институт… С чего пошла заводка, Андрей не видел, на второй день пьянки он тихо задремал в кресле, вспоминая то Лену, то Машу, то одну студентку-медичку из Питера, с которой у него возник бурный постельный роман за несколько месяцев до отъезда в Йемен…
От приятных грез Обнорского заставила очнуться разбившаяся о стенку над его головой бутылка из-под водки. Андрей удивленно заморгал: Леха Цыганов, по пояс голый, прыгал перед Лисовским, пытаясь достать того кулаками, и орал:
– Ты, блядюга, за это ответишь!..
В углу рядом с умывальником лежал Вовка Гридич, судя по всем у, сбитый с ног Лисом, парнем довольно крупным. Илья спокойно спал на дальней кровати, не обращая внимания на шум, а Армен Петросов, от волнения перешедший на армянский, пытался увещевать взбесившихся однокурсников. Цыганов сделал удачный финт и попал Лисовскому по скуле – тот отлетел к столу, опрокинул его и ухватился за финку, которой во время пьянки резали хлеб, сыр и колбасу. Глаза у Лиса налились кровью, он выставил лезвие перед собой и, присев, пошел на Цыганова. Андрей, естественно, решил вмешаться на стороне Лехи – Лисовского он почти не знал, да и вообще этот парень ему сразу не понравился.
Обнорскому захотелось продемонстрировать, как настоящие десантники выбивают ножи из рук разных гражданских мудаков, но он не учел, сколько было выпито водки и свою обувь – на Андрее были не кожаные сапоги, а вьетнамки на босу ногу. Поэтому, когда Обнорский встал и картинно махнул нижней конечностью, финка, пробив вьетнамку, вошла в стопу, а на пол брызнула кровь.
От вида собственной крови Андрей протрезвел и озверел одновременно, нырнул под руку Лисовскому, беря ее на излом и одновременно направляя Лиса лбом в шкаф. Треск пробиваемого головой шкафа слился с хрустом ломаемой кости, Лисовский взвыл и тут же отключился. Стало тихо. Все замерли, и тут раздался стук в дверь.
Ребят спасла слаженность действий: Петросов и Цыганов быстро отволокли Лиса за шкаф, Обнорский сел в кресло, а очухавшийся Гридич метнулся к двери – пришел дежурный снизу выяснить, что за крики у переводчиков.
– Проводы, в Союз улетаю! – криво улыбнулся Володя.
Дежурный, немолодой хабир в звании майора, скептически оглядел заплывающий после удара левый глаз Гридича, потом заметил кровь на полу и стал очень серьезным:
– А это что?
– Это я на стекло наступил, – подал из кресла голос Обнорский, пытавшийся пальцами зажать рану, из которой просто хлестало.
Хабир, конечно, не поверил и как-то слишком торопливо ушел.
– Заложит, сука, – пробормотал Илья, проснувшийся под финал драки и быстро включившийся в происходящее. – Надо быстро козла этого спрятать куда-нибудь – сейчас нагрянут шефы разбираться.
Бесчувственного Лисовского быстро перекантовали в душ, Андрей там наскоро промыл и перебинтовал ногу, в то время как остальные участники банкета лихорадочно наводили порядок в комнате – как оказалось, все было сделано вовремя. Минут через пятнадцать пожаловали замполит Кузнецов и секретарь парткома военной колонии подполковник Кораблев – оба, кстати, сами заметно поддатые. Никакого особого криминала они не обнаружили и, как показалось Обнорскому, сами вздохнули по этому поводу с облегчением. Но нотацию на полчаса все же прочли и пообещали сделать соответствующие выводы. После их ухода вздохнули с облегчением и переводяги – за пьяную драку с поножовщиной все могли огрести «полный расклад с высылкой». И даже то, что у Гридича с Цыгановым уже закончился срок, ничего не изменило бы – выслать ведь можно и в последний день…
Потом ребята занялись приведением в чувство Лисовского: судя по всему, у него, кроме перелома руки, взявшейся за нож, было еще и сотрясение мозга. Лису быстро соорудили самодельную шину, дождались сумерек, через «тропу переводчиков» незаметно вывели на шоссе и усадили в такси.
– Уебывай, падла, – бросил ему на прощание Цыганов. – Попробуй только вякнуть что-нибудь кому-нибудь – в Москве встретимся… Скажешь: споткнулся, упал, очнулся – гипс…
Лисовский сидел в такси зеленый от тошноты и боли и ничего не ответил, но, похоже, понял, что Лехины слова не пустая угроза.
– С чего махач-то пошел? – спросил Цыганова Обнорский, когда они возвращались в казарму. Андрей заметно прихрамывал, но передвигался довольно бодро.
– Он Вовкину Светку блядью назвал, – сплюнув, ответил Леха. – Лис ведь позже нас сюда приехал – вот и начал хвастаться, как после Вовкиного отъезда он с какими-то корешами Светку на хор подписал…
Андрей подумал, что Лисовский, скорее всего, не врал, но сути дела это не меняло – все равно рассказывать и так уже издерганному парню о художествах девушки явное западло. Тем более перед самым отъездом в Союз…
На следующий день Илья с Андреем проводили Леху с Володькой в аэропорт, обнялись на прощание, у всех глаза завлажнелись – все-таки правду, видимо, рассказывали про то, что местный климат способствует развитию слезливости. Говорили мало, все уже было сказано до того.
– Мужики, спасибо за все. Берегите себя – лишь бы вы успели дотянуть до дембеля, прежде чем здесь совсем херово станет, – только лишь и сказал Андрею с Ильей Гридич, отводя глаза.
А Леха и вовсе ничего не сказал, только рукой махнул. Похоже, у Володи и Цыганова было некое чувство вины за то, что они – улетают, а ребята – остаются… Хотя разве же была их вина в том, что они прибыли в Йемен раньше?
Новоселов и Обнорский вернулись в Тарик словно осиротев и тихо пили весь вечер, почти не разговаривая друг с другом…
История с дракой никакого официального хода не получила, но вскоре о ней каким-то непостижимым образом все равно узнали все – в советской колонии, как в деревне, трудно утаить в мешке какое-либо шило… Об этом Обнорскому после очередного отъезда Ильи в Эль-Анад намекнул во время встречи Царьков. Но Андрею было уже почти наплевать на глубокую осведомленность комитетчика.
Прошел еще месяц, наступило лето, ненадолго притупившее дикой жарой напряженность ожидания неизбежного взрыва. Среди молодых переводчиков потихоньку шла пересменка, вместо улетавших в Союз появлялись новые ребята, почему-то сплошь таджики и азербайджанцы. Илья и Андрей с ними близко не сходились – сказывалась разница в национальных культурах. Исключение составил лишь попавший вместо Вовки Гридича маленький смуглый таджик Назрулло Ташкоров: его земляки-переводчики, возглавляемые «папой» – старшим лейтенантом Алиджаном Муминовым, – почему-то не общались с ним, поэтому Назрулло и прибился к Обнорскому с Новоселовым. Был он молчаливым, печальным и в отличие от многих «национальных кадров» отлично говорил по-русски. Не отказывался и рюмку-другую опрокинуть. Постепенно Андрей с Ильей стали считать его абсолютно своим. Своим настолько, что Новоселов однажды не удержался и спросил:
– Нази, а почему ты со своими не очень?
Ташкоров помрачнел от вопроса, досадливо щелкнул языком, но все же ответил после долгой паузы:
– Потому что я наполовину узбек.
– Ну и что? – не понял Обнорский.
– Это у вас в России «ну и что». А у нас в Таджикистане – плохо, когда про тебя знают, что ты полукровка… Очень узбеков не любят… Ну и потом – у нас кланы, семьи… Без их поддержки ты – никто…
– Как же ты тогда за границу попал? – хитро улыбнулся Новоселов.
Назрулло вздохнул и абсолютно серьезно сказал:
– Один человек, сейчас большой начальник, был очень должен моему отцу. Отец умер десять лет назад, но человек помнит про долг – он обещал дать мне образование и работу. Если бы не он… – Маленький таджик помолчал, вздыхая как-то очень по-взрослому, и закончил неожиданно: – Все равно в Россию уеду, когда университет закончу. В Душанбе мне жизни не будет…
В конце концов Назрулло настолько прикипел к Обнорскому и Новоселову, что они, посовещавшись, провели в комнате маленькую перепланировку и втиснули в нее еще одну кровать – для Ташкорова. В тесноте, да не в обиде, тем более что в комнате в основном по-прежнему Андрей жил один – ребята приезжали в Аден хорошо если дней на шесть в месяц.
В июне и июле Седьмую бригаду спецназа несколько раз бросали на границу с Саудовской Аравией – там стало совсем неспокойно, муртазаки постоянно переходили из одного государства в другое через мертвую пустыню, наводя страх в приграничных деревнях Южного Йемена. Погони за этими бандитами напоминали игру в кошки-мышки, причем десантники вовсе не всегда выступали в роли кошки: иногда уже на территории НДРЙ группы муртазаков сливались в такие крупные соединения, которые вполне могли дать бой двум-трем ротам регулярных войск.
В начале июля в пятой провинции Хадрамаут[55] парашютный батальон, преследуя банду некоего Маамура, нарвался в вади[56] недалеко от Гариса[57] на хорошо организованную засаду – у десантников были большие потери, потому что никто не ожидал от Маамура плотного минометного огня.
В этой экспедиции комбрига сопровождали только Громов и Обнорский, Дорошенко остался в Красном Пролетарии проводить занятия по парашютной подготовке с самым «сырым» батальоном – морской пехоты. Как только в воздухе зафыркали, словно злые куропатки, мины, Громов заматерился, обозвав разведчиков, докладывавших о том, что в преследуемой группе ничего серьезнее автоматов нет, пидорами и уебками, и скомандовал отступление, не дожидаясь согласия Абду Салиха. Впрочем, тот не возражал.
Пока расстреливаемый батальон откатывался под защиту потрескавшихся на солнце скал, Андрею почему-то совсем не было страшно, хотя невдалеке от него падали сраженные осколками солдаты. Обнорский словно не понимал реальности опасности, им овладело какое-то странное, ироническое спокойствие. Ничего не понял он и тогда, когда вдруг ощутил на бегу легкий толчок в левую часть черепной коробки, Андрей лишь покосился на бежавшего метрах в двух солдатика – ему показалось, что этот паренек задел его прикладом автомата.
Через несколько секунд до Обнорского дошло, что десантник был все-таки слишком далеко, чтобы зацепить его автоматом, потом Андрею почудилось, что по его левой щеке ползают какие-то мухи, щекоча кожу… Не прекращая бега, он провел пальцами по щеке, сгоняя мух, пальцы попали во что-то липкое. Обнорский глянул – на руке была кровь… Боль почти не чувствовалась – видимо, осколок был очень острым и ударил по голове вскользь, лишь рассек кожу под волосами, не добравшись совсем чуть-чуть до кости черепной коробки…
Страх пришел потом, когда Андрей с Громовым и Абду Салихом уже устроились с удобством за крупной скалой, куда не долетали осколки, – там Обнорского вдруг затошнило и затрясло… В батальоне был лейтенант-фельдшер, точнее даже не лейтенант, а «кандидат в лейтенанты» – было в Южном Йемене такое звание. Этого коновала Громов к Андрею категорически не допустил, сам осмотрел рану, сказал, что она пустяковая, промыл ее перекисью, потом велел двоим солдатам крепко взять Обнорского за руки, а сам быстренько приготовился к «операции»: протер руки одеколоном, ловко выбрил опасной бритвой волосы вокруг раны и вымочил все в том же одеколоне обыкновенную иголку с обыкновенной суровой ниткой.
– Вы что хотите делать, Дмитрий Геннадиевич? – занервничал Андрей, поглядывая на эти приготовления.
– Не дрейфь, Андрюха, все будет, как доктор выписал… заштопаем тебя сейчас, будешь как новый…
– Да вы что?!! – рванулся из рук державших его солдат Обнорский, но Громов так гаркнул на них, что десантники просто не дали переводчику пошевелиться.
Подполковник склонился к голове Андрея и абсолютно безо всякого волнения буквально за пару минут сделал несколько аккуратных стежков – как только Обнорский почувствовал, что игла протыкает ему кожу на голове, он уже и сам боялся пошевелиться… Громов полюбовался своей работой – словно лопнувшую фуражку заштопал, – промыл все еще раз перекисью, наложил марлевый тампон со стрептоцидовой мазью и аккуратно перебинтовал Андрею голову. Самое невероятное заключалось в том, что Обнорскому за все время операции было почти не больно – видимо, не только из-за шока, но и из-за безмерного удивления хирургическими навыками советника.
– Где вы этому научились, Дмитрий Геннадиевич? – спросил Андрей, осторожно ощупывая пальцами плотную повязку.
Подполковник хмыкнул и наставительно сказал серьезным тоном:
– Плох тот офицер, который не умеет починить вверенное ему родиной имущество!
У Обнорского вытянулось лицо, а Абду Салих с Громовым захохотали так, что на мгновение перекрыли грохот от разрывов мин…
Это было нервное веселье. Маамура они так и не достали – пока батальон собирал убитых и раненых (двенадцать «холодных», десять тяжелых и двадцать шесть легких), банда растворилась, пользуясь спустившейся темнотой. Прибывшие лишь под утро вертолеты в три захода перебросили батальон на аэродром Гураф, куда через сутки пришел из Адена «Ан-12». Однако, как выяснилось, самолет хоть и вылетал действительно из Адена, но до Гурафа забирал еще с оманской границы персонал разгромленного наемниками кубинского госпиталя, а также раненых из бригады народной милиции[58], поэтому летчики согласились взять на борт только раненых – самолет и так был перегружен. Посовещавшись с Абду Салихом, остававшимся с батальоном ждать следующего борта, Громов решил лететь с Обнорским – каждый лишний час в пустыне был настоящей мукой даже для здорового человека.