Дело победившей обезьяны Ван Зайчик Хольм

— Ты не знаешь? Да завтра ж похороны!

Богдан опешил.

— Какие похороны?

— Мать честная, Богородица лесная! Не знаешь? И суешься еще в Мосыкэ… Один из столпов у баку помер позавчера, владыка причальной сваи у него титул в их иерархии. Старик почтенный, миллионщик, две верфи собственные – но лет пятнадцать назад как свихнулся вдруг. Уверовал в ладью обмена… Худойназар Назарович Нафигов, сам таджик по крови, мосыковский уроженец. Хемунису ненавидел люто и позорил всячески. Завтра похороны. Все баку горевать выйдут… так вот очень я опасаюсь, что хемунису выйдут тоже. Радоваться выйдут, прости Господи, — и начнется…

— Да неужто такое возможно?

— От этих всего можно ждать. На той седмице вот опять Анубиса своего на синагоге нарисовали. Ютаи[26] обижаются… А что? И я бы обиделся! А баку тоже на храмы поплевывают – мол, кто преуспел, того и любят боги, а почему? А потому что и Христос, и Аллах, и кого ни возьми – все боги на одной чудесной ладье сидят!

— В той, где мешок с деньгами? — уточнил Богдан.

— Ну! — подтвердил Ковбаса.

— Да это же прямо аспиды какие-то!

— А я что говорю! Ну молись ты хоть на крокодила, хоть на печатный станок, где ляны шлепают, — но другим не мешай молиться на то, что им любо…

— Так почему делам о святотатствах ходу не даешь?

— А нету святотатств! Внутрь храмов чужих они вообще не заходят. А так – хулиганство разве что, или словесные оскорбления – пустяки! Ну, пяток прутняков от силы… Да и то – кому? Кто рисовал Анубиса? Кто на асфальте подле мечети в Коломенском нацарапал “Аллах – мудах”? Наверняка же не православный и не иудей… Только у хемунису да у баку свербит – все это знают, но за руку-то не поймать! И всех целокупно за шкирку взять нельзя – не за что, прости Господи, нет у нас понятия святотатственных конфессий, и быть не может. Под непристойные культы – не подпадает… Тоталитарную секту тоже не пришьешь – нету состава такого преступления ни у тех, ни у других… Мы тут маемся, а сказать-то толком – нечего!

— А увещевать их пробовали?

— А как же! Я еще в первый свой срок и сам, и через помощников вразумить их пытался… да тогда же и понял, что они поперешные. Что ты их ни попроси – то они для-ради свободы своей наоборот сотворят…

— Тяжело, — качнул головою Богдан. Задумался. — Правовой тупик, что ли?

— Я же говорю – вот они у меня где! — И Ковбаса опять, словно убивая больно куснувшего комара, оглушительно треснул себя ладонью по загривку. Помолчал. — Вот мы стараемся, меры безопасности назавтра продумываем… А хорошо бы они друг друга, прости Господи, хоть разок как следует отметелили. И самим больно, и перед людьми позор. Все от них отвернутся окончательно, они и разбегутся.

— А если не разбегутся? — спросил Богдан. — Если, распри позабыв, придут сюда во главе народа, искренне возмущенного безобразием, да возьмут тебя за шкирку: почему допустил такое? И все их поддержат?

Ковбаса поглядел ему в лицо.

— То-то и оно… — тихо сказал он.

Цэдэлэ-гун,

6-й день двенадцатого месяца, средница,

вечер 

Дворец Цэдэлэ[27], или Цэдэлэ-гун, был выстроен в Мосыкэ в середине века специально для нужд деятелей изящной словесности – чтоб тем всегда было где вкусно откушать и по душам побеседовать, а то и собраться всем миром и обсудить какие-либо наболевшие эстетические вопросы. Он как нельзя лучше был приспособлен для этих целей, представляя собою огромное, тоже в стиле “Кааба в тундре”, угловатое здание, внутри все, точно величавый древний пень, источенное коридорами, лестницами, маленькими и совсем маленькими помещениями с мягкими креслами вдоль стен, большим залом для фильмопоказов и собраний, несколькими буфетами и рестораном; дворец был даже соединен романтическим подземным ходом с расположенным на соседней улице мосыковским отделением Общества попечителей изящной словесности.

Здесь было где побыть и попить-покушать одному, здесь было где уединиться с другом для серьезной беседы или того либо иного сообразного увеселения, здесь было где собраться компанией, здесь было где повстречаться с читателями или попечителями…

Смолоду Богдану довелось однажды побывать в Цэдэлэ, и ему навсегда запомнилось то ощущение праздника и прикосновения к чему-то смутному, но великому и сверкающему, каковое наполнило его еще в дворцовых сенях. Стены сеней были сплошь залеплены афишами, возвещавшими о грядущих в близком будущем так называемых “мероприятиях” – торжественных заседаниях по случаю тех или иных кому-нибудь памятных дат, встречах со знаменитыми актерами, океанологами или, скажем, конструкторами пылесосов; такие встречи всегда начинались в зале собраний, а завершались неизменно в ресторане и буфетах; кто-то из великих литераторов блистательной плеяды первой половины века, славных не столько своими произведениями, сколько безграничным добродушно-язвительным остроумием (те, кто создавал взаправду великие произведения, здесь появлялись нечасто), в свое время даже пошутил: мероприятия оттого-то так и называются, что на них все участвующие в меру принимают… Тут был особый мир.

Особенно Богдану запомнился один из буфетов, куда повалившие из верхнего зала после окончания первой части мероприятия преждерожденные буквально вынесли благоговейно затаившего дыхание одинокого юнца. Буфет был невелик; даже воздух его, казалось, был пропитан высокой духовностью и творческой свободой, и пожилая уже, но по-молодому миниатюрная поэтесса, каких-то пять минут назад голосом прозрачным и звонким, ровно бьющиеся одна о другую льдинки, вещавшая со сцены что-то главное, теперь хрипло и басисто кричала своим мужчинам: “Водки мне, водки!” — и мужчины наперегонки бежали к ней с полными стаканами… Это было упоительно. То, что именно в Мосыкэ, прославленной своими заводами по производству эрготоу, эта удивительная женщина хотела освежиться после выступления как раз довольно редким, исконно русским напитком, заставило поначалу обескураженного Богдана вновь сомлеть от благоговения и какого-то глубинного, невыразимого словами единения со светочами. Стены буфета были сплошь изрисованы – Богдану врезался в память шутливый автопортрет одного очень модного на ту пору карикатуриста-гокэ[28]; тот изобразил себя утрированно пухлым и полным, вместе со столь же полною супругою сидящим за столом, уставленным и заваленным пустыми бутылками из-под мосыковского, а кругом тянулась затейливо завитая надпись: “Как прекрасен отсюда вид на Мосыкэ!”

Юный сюцай Оуянцев-Сю восхищенно взял себе, чтоб не выглядеть совсем уж белой вороною, “стольничек портвешка” (так в конце концов для самого себя вслух перевел робкую просьбу Богдана расторопный, с умным лицом буфетчик – а пока не перевел, не понимал, чего юнец хочет), забился в угол и в течение часа, молча озираясь, внимал и впитывал…

Как наяву стояла перед его мысленным взором еще одна картинка со стены буфета, исполненная в распространенной пару десятилетий назад угловато-схематичной, поэтической манере: упруго выпрямившаяся, с заломленными за голову руками тоненькая девушка на ветру; ветер едва не сдирал с нее длинный, огромный поток черных волос и черное платьице, заставляя их отчаянно лететь прочь… Под конец своего паломничества в эту цитадель культуры Богдан, уставший от малопонятного непосвященному слитного гомона кругом и слегка захмелевший, уставился в огромные черные очи ветреницы, глядевшие прямо ему в душу, и пробормотал про себя: “Вот такую бы мне… вот такую…”

И все сбылось, кстати. Именно эта тяжкая грива черных волос и эти глазища были у его Фирузе. И именно эта хрупкая фигурка – у Жанны. У его Жанны.

Такая мысль пришла в голову повзрослевшему минфа, когда он, все же ухитрившись наконец почувствовать себя робким, никому не важным юнцом, спустился в тот самый буфет, чуть дрожащим от волнения голосом заказал себе, чтобы все было как тогда, “стольничек портвешку”, и уселся за тот же самый столик – так, чтобы быть с не поблекшей, не постаревшей ни на час ветреницей лицом к лицу.

Ничто здесь не изменилось. Ничто. Время было не властно над Цэдэлэ-гуном.

Наверное, уступкой собственным потаенным желаниям явилось то, что поиски двух нужных ему литераторов Богдан, не желая беспокоить их дома телефонными звонками, начал именно отсюда, справедливо полагая, что ввечеру писателей, особенно с такой активной жизненной позицией, как у Кацумахи и Хаджипавлова, вероятнее всего найти именно здесь. Довод сей был логически безупречен; но он вряд ли пришел бы в голову Богдану, если б не подспудное желание вновь оказаться там, где много лет назад минфа впервые остро предощутил простор грядущей жизни, куда он уже тогда безоговорочно падал, словно прыгнув без парашюта, с ужасающей скоростью целого часа за какой-то час, целого месяца всего лишь в месяц…

Наверное, именно из-за того, что все кругом как сговорились (повзрослел, заматерел), именно из-за того, что он и сам после сурового целительства Соловками и болезненного ожога несбывшимся въяве, но никуда не девшимся из души двоелюбием чувствовал, будто некий промежуточный слой между юностью и настоящей зрелостью кончился, выгорел, отработал свое, ровно промежуточная ступень выхлестывающей на дальнюю орбиту ракеты, и теперь оторвался и падает, кувыркаясь, отставая, стремительно уменьшаясь, еще видимый, но уже далекий, — именно из-за этого ощущения Богдан бродил нынче по Мосыкэ, будто с чем-то прощаясь… не понять с чем. Впрочем, понять. Только не выразить.

И тут он вздрогнул, услышав французскую речь. Чуть было даже не пролил портвешок. Воздух в буфете был густ и тягуч от сигаретного дыма, запаха снеди и разговоров. То справа, то слева долетали, вываливаясь из общего возбужденного гула, отдельные голоса – и снова проваливались в роевое жужжание. Фраза, произнесенная на языке Жанны, огненной стрелою пролетела мимо ушей Богдана от столика слева.

Там, сгрудившись в тесноте, да, похоже, не в обиде, совсем по-ордусски (и откуда такая поговорка могла взяться в Ордуси, с ее-то просторами? Кому и когда тут могла угрожать теснота?), сидело человек шесть-семь. Стараясь не глядеть в ту сторону, Богдан попытался, прислушавшись, выдернуть из шумного варева одну-единственную нить.

Нет. Английский. Вандерфул…

Показалось.

Парфе!

О Господи, не показалось! А голос…

Спиною к нему сидел и что-то дружелюбно, очень благожелательно лопотал на своем удивительно красивом языке памятный Кова-Леви[29].

— …Профессор говорит, что он крайне признателен судьбе и благодарен вам, Эдуард Романович, за своевременное извещение о безвременной кончине выдающегося демократа и борца с тоталитаризмом мсье Нафигова.

Богдан сызнова, пряча лицо в бокал с “портвешком”, скосил глаза, стараясь разглядеть того, к кому обращался спасенный им в Асланiве ученый.

Да. Одетый в западное платье, с изящно повязанным галстухом, вполоборота к Богдану сидел искомый Хаджипавлов, автор “Злой мумии” и “Гена Ра”. Как интересно.

— Йеп, зыс из грэт страгл…

И тут минфа понял, что не он один прислушивается к этому многоязычному разговору.

За столиком напротив бурно веселились четверо преждерожденных в возрасте; звенели чарки, слышался басовитый смех. Но один из четверки, упитанный преждерожденный в неброском плотном халате, сидящий спиною к многонациональной компании Кова-Леви, — буквально уши вытягивал в его сторону.

Еще интереснее.

А переводчик продолжал бубнить:

— …Благодаря вам профессор сможет лично проводить этого выдающегося демократа завтра в последний путь. Благодаря вашей книге о Медовом профессор стал еще лучше понимать ордусскую действительность и отдает себе отчет в том, что вы, вероятно, сильно рисковали собой. Вы с поразительной честностью и непредвзятостью, кои можно уподобить разве лишь вашему мужеству, показали всему свету стремление Ордуси к разработке принципиально новых смертоносных вооружений и смелое нежелание ордусских интеллектуалов идти на поводу у этого параноидального стремления властей.

— Ну что вы, — небрежно отозвался Хаджипавлов.

Грузный пожилой преждерожденный, подсушивавший из-за столика у противуположной стены, всем корпусом развернулся и из-под низкого лба метнул на честную компанию грозный взгляд.

— Что это он там показал? — басисто и несколько невнятно рявкнул он. — И чем? Он не Медовой, а Неродной, и это у меня про него книга!!

“Ага! — подумал Богдан. — Кацумаха! Это я удачно зашел!”

Хаджипавлов гадливо, интеллигентно поморщился.

— Наши нравы… — пробормотал он.

— Нотре мер…

— И я-то как раз писал о том, что против голубчиков вроде вас очень даже пригодилось бы что-нибудь вроде пиявок!

— Лё бу-бу-бу…

— Лайк личиз…

— Охо-хо-хо! — вдруг захохотал английский голос, когда перевод иссяк.

— Вы пьяны, Ленхотеп, — сказал Хаджипавлов. — Как, впрочем, всегда пьяны все хемунису.

— …Олл хемыонистс…

— Охо-хо-хо-хо! Уот э вандэрфул скэндал!

— Эдик, ты про пьянство лучше бы уж помалкивал в тряпочку. Я-то помню, я ж преподавал вам в литучилище! От тебя каждый день прям с утра несло эрготоу!

— Уйдемте, господа. У нас траур, а эти животные только веселятся.

— Лез анималь…

— Энималз…

— Мои дье!

— Охо-хо-хо-хо!!

— Нет, постой! Постой, Эдик! — Грузный Кацумаха, поднявшись, загородил проход. — Пусть-ка твои гокэ объяснят, почему это им оружие нужно, а нам не нужно!

— Лё бу-бу-бу…

— Э-э… профессор говорит, это совершенно естественно. Западной цивилизации оружие необходимо для защиты, а Ордуси не от кого защищаться, и потому ей совершенно незачем иметь современные вооружения.

— Интересный поворот мозгов! Нам не от кого, а им есть от кого?

— Профессор говорит, что от Ордуси, разумеется.

— Почему?

— Профессор говорит, потому, что у Ордуси есть оружие.

— Но у них ведь тоже есть оружие, так, стало быть, нам тоже надо от них защищаться?

— Профессор говорит, что оружие в его стране предназначено только для защиты, и поэтому от него совсем не надо защищаться.

— А ему не приходит в голову, что и у нас оружие предназначено тоже только для защиты?

— Профессор говорит, чтобы принять такую точку зрения, нужна гораздо большая степень доверия между нашими странами.

— А чтобы нам верить им, стало быть, доверие не нужно?

— Профессор говорит, что только слепой может не верить очевидности.

— А с головкой у твоего профессора все в порядке?

— А литл бит оф ку-ку ин хиз хэд…

— О-хо-хо-хо!

— Так вот слушай, Эдик…

— Я вам не Эдик!

— …и пусть твой толмач это все растолкует как следует твоему профессору. Ордуси нужно всякое оружие, потому что нельзя, чтоб у одних было, а у других не было. И я об этом написал! Я! И я тебя еще выведу на чистую воду!

— Вы отвратительно и подло украли у меня идею, Ленхотеп, и бездарно испортили ее осуществление. Всей культурной Ордуси это совершенно очевидно. Взяться за подобную тему и свести все к вульгарному воспеванию первобытного, пещерного милитаризма – на это способны только хемунису!

— Ах, подумайте-ка! Сейчас со стыда скрозь землю провалюсь! А воспевать предательство – на это годятся только баку, сами-то ничего придумать не могут, знай себе лишь воруют да оплевывают то, что придумано другими!

“Пресвятая Богородица, как им не стыдно, — подумал Богдан. — Позорище, честное слово. Варварее варваров…” Он покосился на чернокудрую предвестницу обеих своих любимых и невольно передернулся: все это происходило у нее на глазах. Какой ерундой, мелкой и никчемной, мелочной и нечеловеколюбивой, занимаются люди порой на глазах у вечного… у любви, грусти, взросления и старения… На глазах у жизни.

На ссорящихся смотрели из-за дальних столиков. Кто весело, ровно на бесплатное скоморошье представление; кто удивленно, кто – гадливо. А были такие, кто старательно не смотрел, углубившись в тарелки, чашки с кофеем или бокалы; мелькали и постукивали старательные ножи, вилки и палочки, отгораживая от разворачивающегося действа тех, кто не желал иметь со склокой хемунису и баку ничего общего.

Богдан единым глотком допил “портвешок”, поглядел в черные очи ветреницы на стене и мысленно сказал ей: “Прощай. Таким, как сегодня, я сюда уже никогда не смогу прийти”. Потом поправил очки, пригладил волосы и, поднявшись, решительно шагнул к уже готовящимся взять друг друга за грудки литераторам.

— Преждерожденный Кацумаха, преждерожденный Хаджипавлов! Преждерожденные гокэ! Прошу простить.

Честная компания несколько ошалело воззрилась на него.

— Я зашел сюда сегодня немножко выпить, потому что у меня с Цэдэлэ связаны очень приятные воспоминания юности, — постаравшись улыбнуться как можно более дружелюбно, начал Богдан и на миг покосился в сторону Кова-Леви; но тот, в упор глядя на Богдана, не узнавал его. “Ну надо же…” — обескураженно подумал минфа. Ему очень хотелось спросить профессора, не знает ли тот чего-либо о Жанне, вернулась ли она во Францию, приступила ли к занятиям, написала ли свою работу… да вообще – как она чувствует себя, как живет…

Но профессор не узнавал Богдана.

— Так и чего? — растерянно, но уже без неприязни во взгляде прогудел Кацумаха. — Естественное дело – выпить, а мы-то при чем? Аль угостить хочешь?

— Что вам, собственно, угодно? — холодно осведомился Хаджипавлов.

— Очень удачно, что я вас обоих тут и встретил. Я, видите ли, уполномоченный Управления этического надзора, — он мимоходом предъявил пайцзу, — и мне поручено разобраться, кто прав в вашем споре о плагиате. Я несказанно благодарен счастливому случаю, который свел меня нынче вечером с вами и который, я надеюсь, позволит без проволочек побеседовать о столь волнующем нас всех предмете.

Честная компания окаменела. Да и остальные разговоры в буфете, казалось, приглохли. Даже буфетчик отвлекся от обслуживания очередного посетителя и косил одним глазком в их сторону.

Только переводчики не утратили самообладания.

— Лё сервис секрет ордусьен…

— Нэшнл секьюрити…

— Мон дье!

— Охо-хо-хо-хо! Вандерфул!

— Вы не будете иметь ничего против того, чтобы подарить мне хотя бы по получасу вашего яшмового времени, драгоценные преждерожденные?

— Это произвол, — неуверенно проговорил Хаджппавлов.

— Где? — с приятной улыбкою поинтересовался Богдан.

— Арестасьон иллегаль… тут ле монд…

— Профессор говорит, — забубнил вдогон переводчик, — что вопиющий противузаконный арест происходит прямо на глазах у двух представителей Европарламепта и обо всем произошедшем по возвращении в Европу непременно будет доложено всему мировому сообществу. Ордусь будет опозорена навеки.

Богдан покосился на Кова-Леви. Тот стоял, гордо и нелепо задрав подбородок, точно ждал, что ему сейчас начнут заламывать руки за спину. Слишком увлеченный своими идеями и принципами, он явно не узнавал своего не так уж давнего спасителя.

И Богдан с горечью в сердце решил тоже не узнавать Кова-Леви.

— Передайте уважаемому профессору, — сказал он, — что Ордусь будет за это навеки благодарна.

— Лё бу-бу-бу…

Худенькие бровки Кова-Леви изумленно вздернулись из-под очков и провалились обратно.

Кацумаха повернулся к Хаджипавлову и потряс корявым лохматым пальцем у него прямо перед носом.

— Ну иди, иди, разговаривай, — с какой-то непонятной угрозой произнес он.

— А вы? Вы что же, надеетесь здесь подождать?

— А хотя бы!

— Не выйдет, Ленхотеп Феофилактович, не выйдет. Попробуйте-ка доказать свою правоту! А то вы только криком да бранью берете!

— Что, Эдик, сказать нечего?

— А вам?

“Оба не хотят идти, — понял Богдан. — Оба стараются спрятаться один за другого. Если бы я не застал их тут обоих разом, да в разгаре ссоры, да прилюдно – нипочем они не согласились бы говорить со мной… Слава тебе, Господи, за все вовеки. Удачно зашел”.

— Выскажись, Эдик, облегчи душу! Как это я у тебя украл чего?

— Я в суд не подавал… — пробормотал Хаджипавлов.

— Между прочим, и я не подавал, — спохватился Кацумаха.

— Я представляю Управление этического надзора, — повторил Богдан, ненавязчиво выделив голосом слово “этический”. — А отнюдь не сервис секрет.

В таких-то пределах благодаря Жанне он давно уже знал французский.

Эх, Жанна, Жанна…

Писатели сверлили друг друга взглядами. Ни один не позволил бы другому отвертеться.

— Мы просто побеседуем в одной из пустующих гостиных, — сказал Богдан. — А ваши иноземные гости и их переводчики продолжат ужин, и через некоторое время вы к ним вновь присоединитесь. Окажите мне, пожалуйста, такую любезность. Ведь существующий конфликт должен быть как-то урегулирован. Нет?

Хаджипавлов покусал губу, искательно обернулся на Кова-Леви, потом на так и оставшегося Богдану неизвестным гокэ, говорившего по-английски, и с достоинством произнес:

— Вынужден подчиниться грубой силе.

— Айда разбираться, — широко махнул рукой Кацумаха.

Пока они гуськом поднимались по лестнице из нижнего буфета, Богдан несколько впопыхах продумывал план беседы. Все произошло слишком внезапно. Приходилось отчаянно импровизировать.

То, что оба тяжущихся разгорячены спором, обстановкой и горячительными напитками, было пожалуй, на руку Богдану. В таком состоянии люди нередко выпаливают то, что при более спокойных условиях ухитрились бы утаить и даже виду не подали бы, что им хочется азартно гаркнуть нечто, в сущности не предназначенное для посторонних ушей. С другой стороны, — мастера художественного слова уж закусили удила, а закусивший удила человек может быть равно склонен как к необдуманной откровенности, так и к бессмысленно упрямому, ослиному, лишенному всякого разумного основания молчанию. Тут Богдан ничего не мог бы сделать – ни малейших формальных оснований настаивать на беседе у него не было. Оба литератора могли в любой момент послать его к Яньло-вану или еще подальше; правда, в этом случае они косвенно продемонстрировали бы отказ от своих претензий.

В общем, все было в руках Божиих.

Как всегда.

Пустующую гостиную они нашли без труда. Открыв дверь, Богдан остановился:

— Драгоценные преждерожденные, — сказал он, — прошу понять меня правильно. Ни мне, ни, я полагаю, вам самим не хотелось бы, чтобы наша беседа проходила, как наверняка выразился бы наш уважаемый гость из прекрасной Франции, — он широко улыбнулся, — а-труа. Таким образом, одному из вас придется подождать в холле. Я никоим образом не хотел бы проявить к кому-либо из вас неуважение, в принудительном порядке заставив одного идти первым, а другого – дожидаться своей очереди. Может быть, вы разберетесь сами или кинете, например, жребий?

— А вы не боитесь, драгоценный преждерожденный, — издевательски оскалившись на миг, передразнил вежливость Богдана Хаджипавлов, — что тот, кого вы оставите дежурить у дверей, попросту уйдет?

— А чего мне бояться? — удивился Богдан. — Бояться надо тому, кто уйдет. Его просто засмеют. Уход однозначно докажет, что плагиатор – именно он.

Наступило молчание. В полном замешательстве литераторы стояли на пороге гостиной и старались не глядеть друг на друга. Кацумаха, с деланной незаинтересованностью озираясьпосторонам, шумно и мрачно дышал ноздрями. Хаджипавлов, уставясь в потолок, посвистывал сквозь зубы.

Богдан опять улыбнулся.

— Вышел месяц из тумана, — начал он размеренно читать детскую считалочку, тыча пальцем в грудь то Кацумахе, то Хаджипавлову, — вынул булку из кармана. Лучше сразу покормить – все равно… тебе… водить. Прошу вас, Эдуард Романович. Ленхотеп Феофилактович, окажите нам любезность поскучать в холле.

Кацумаха невесело рассмеялся и, раздвинув полы халата и засунув руки в карманы теплых зимних порток, неторопливо пошел вдоль стен холла, с деланной внимательностью разглядывая унизавшие их фотографии из писательской жизни.

— Это оскорбление, — холодно проговорил Хаджипавлов.

— Я приношу вам свои самые искренние извинения, — ответил Богдан. — Прошу вас, идемте внутрь.

Они уселись друг против друга, заняв два из шести стоявших вдоль стен небольшой гостиной мягких кресел; Хаджипавлов независимо, с истинно варварской элегантностью закинул ногу на ногу. Богдан специально не стал садиться за стол, чтобы придать обстановке максимум неофициальности. Впрочем, не в коня корм – Хаджипавлов глядел волком.

— Считаю своим долгом предупредить вас, преждерожденный Хаджипавлов, — мягко проговорил Богдан, — что, согласившись побеседовать со мню, вы оказываете мне очень большую любезность. Я вам действительно благодарен. Если разговор наш вдруг покажется вам неприятным, вы вольны в любой момент встать и уйти.

— Провоцируете? — прищурился Хаджипавлов. — Чтобы уже через пять минут по всему Цэдэлэ все в один голос твердили, что я – вор? Вернее, что вор – я? Нет уж, не пройдет. Спрашивайте.

“Люди разные, — напомнил себе Богдан. — Разные… Но плохих – нет. Все хотят примерно одного и того же, хорошего хотят, только добиваются этого по-разному…”

— Еще раз спасибо, — ответил Богдан. — я всего лишь хотел подчеркнуть, что у меня нет ни малейших оснований и ни малейших полномочий настаивать на том, чтобы вы отвечали на мои вопросы. Мне бы хотелось, чтобы мы просто побеседовали, как два верных подданных, равно обеспокоенных возникшей моральной проблемой н стремящихся ее разрешить.

Хаджипавлов смолчал.

Впрочем, Богдан и не надеялся на установление единочаятельских отношений.

— Расскажите мне, пожалуйста, как вам пришла в голову идея вашего романа?

— Странно было бы, если б она не пришла, — немедленно, как по писаному, начал Хаджипавлов, и Богдан понял, что не он один во время подъема по лестнице продумывал ход беседы. — Должен же кто-то сказать слово правды. Великого ученого и подданного-героя, с неслыханным мужеством поставившего общечеловеческие интересы выше грязных интересов государства, могли бы совсем затравить. Долг порядочного человека – защитить его во что бы то ни стало.

— А у государства бывают негрязные интересы? — с неподдельным любопытством спросил Богдан.

— Нет, — отрезал Хаджипавлов. — Государство есть орудие господства меньшинства над большинством, и, чтобы оправдать свое господство, оно старается убедить людей, будто осуществляет свое господство в интересах всех. Но “все” – это мерзкая абстракция, на самом деле никаких “всех” нет, есть только “каждый”. Интересы личности должны быть превыше интересов какой угодно группы лиц. В том числе и такой большой, как население страны. Даже именно – чем больше группа, тем более низменны и оттого менее достойны уважения и удовлетворения ее интересы.

— Но тогда, — искренне удивился Богдан, — поскольку человечество является самой большой из всех возможных групп, его интересы должны быть наименее уважаемы, я правильно понял? Почему же тогда у вас вызывает такой энтузиазм то, что кто-то поставил интересы государства, то есть меньшей группы, ниже интересов общечеловеческих, то есть большей группы? По-моему, вы сами себе протнвуречите.

— Общечеловеческие интересы – это не только интересы человечества, но и интересы каждого отдельного человека. В этом их ценность.

— Но ведь “каждый” – это тоже абстракция. Именно на уровне “каждых” различия в интересах особенно бьют в глаза. Вам не кажется, что одних “каждых” вы группируете в человечество, а других “каждых” выводите из него? Как если бы они, в силу своих отличий от тех “каждых”, которые вам нравятся и с которыми вы единодушны, вовсе к человечеству не принадлежат и даже как бы не существуют? Грубо говоря, например, те, кто разделяет подчас действительно грязные интересы одного государства, для вас – не человечество, а те, кто разделяет интересы другого государства, подчас столь же грязные, — уже человечество, причем – все человечество?

— Вы для этой болтовни, извините, оторвали меня от друзей? — помедлив, спросил Хаджипавлов.

— Но у нас же, извините, не допрос, а вольная беседа. Мне действительно интересно.

— Я не буду отвечать на вопросы не по существу. Я слишком ценю свое время.

— Ну хорошо. — Богдан поправил очки. — На встрече с ведущими писателями мосыковских конфессий градоначальник Ковбаса прямо просил не касаться Крякутного. Насколько я помню его слова, он призвал писателей не участвовать в раздувании идейной шумихи вокруг судьбы ученого, и без того не сладкой, и не осложнять ему жизнь.

— Это было лицемерно замаскированное под доброту и человеколюбие беспрецедентное вторжение властей в свободу творчества.

— Но ведь речь действительно шла об интересах отдельного человека, Крякутного. О его дальнейшей судьбе, о его здоровье, о моральном климате вокруг…

— Интересы личности выше интересов общества, но творческая свобода и стремление к справедливости выше интересов личности.

— Иными словами, ваши личные интересы выше личных интересов кого бы то ни было еще?

— Прекратите демагогию!

— Хорошо. Простите. Я просто стараюсь понять.

— Вы чиновник, наймит режима, и вам никогда этого не понять.

Богдан вздохнул. “Плохих людей нет”, — старательно напомнил он себе.

— Теперь вот какой вопрос: обращение Ковбасы как-то способствовало тому, что вы взялись за роман о Крякутном?

— Думаю, оно послужило одной из побудительных причин.

— То есть вы задумали роман сразу после встречи в управе?

— Н-не помню. Возможно. Или через несколько дней.

Впервые в голосе Хаджипавлова появилась нотка неуверенности. Недосказанности какой-то.

— Но это же очень важно! В сущности, выяснить точно, когда первая мысль произведения осенила каждого из вас, значило бы выяснить, кто прав в вашем споре!

— Да, вероятно. Но я не помню. Скорее всего, через несколько дней. А может, сразу… Не помню.

— Скажите, Эдуард Романович… Обращение Ковбасы действительно сыграло такую роль?

— Да, — решительно ответил Хаджипавлов. — Стерпеть подобный диктат невозможно.

— То есть вам сразу захотелось об этом написать, но вы в тот момент еще не знали как?

Хаджипавлов с отчетливым удивлением посмотрел Богдану в глаза.

— Вы довольно точно сформулировали мое тогдашнее состояние, — нехотя признал он.

— Когда же вы поняли, придумали, узнали, как именно вы его будете писать?

Хаджипавлов облизнул губы. Нервно сцепил и расцепил пальцы.

— Наверное, через несколько дней, — сказал он, но в речи его появилась некая торопливая невнятность. — Я очень напряженно думал… и сюжет сложился быстро.

— Вы не отметили, когда были написаны первые строки?

— Нет.

— А вы, часом, не на компьютере пишете?

— Писать на компьютере – удел графоманов, — гордо отчеканил Хаджипавлов.

— Жаль… Тогда речь могла бы идти просто о компьютерном преступлении, о проникновении через сеть… Как вы думаете, каким образом преждерожденный Кацумаха ухитрился украсть у вас сюжет, да еще с такой точностью? К вам кто-либо вламывался в дом? Или вы кому-то рассказывали о своем замысле?

— Представления не имею. Не вламывался и не рассказывал. Это ваше дело – разбираться, каким образом Кацумаха это сделал.

— Но ведь пока вы не обратились в суд – мы лишены всякой возможности начать действительно в этом разбираться.

— Я ни за что не обращусь в суд, потому что уверен: суд возьмет сторону Кацумахи,

— Почему?

— Потому что Кацумаха изобразил Крякутного так, как надо властям. Я же взял сторону человечества.

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

«Его родители эмигрировали во Францию перед первой мировой войной. В сороковом году, когда немцы вош...
«Черепнин Павел Арсентьевич не был козлом отпущения – он был просто добрым. Его любили, глядя иногда...
«Всех документов у него было справка об освобождении....
«– А и глаз на их семью радовался. И вежливые-то, обходительные: криков-ссор никогда, всё ладом – пр...
«Кнопкой его прозвали еще с первого класса. Пришел такой маленький, аккуратненький, в очках и нос кн...
«Уж кто кем родился, дело такое. Стыдиться тут нечего. Бывает. У нас, так сказать, все равны. Алекса...