Дело победившей обезьяны Ван Зайчик Хольм
— Ага. Понял… Теперь вот давайте о чем поговорим. Творческая кухня литератора – это, конечно, темный лес. Откуда мысли и образы берутся – для меня это, честно говоря, всегда было божественной тайной. Но постарайтесь мне по возможности объяснить, как приходили вам в голову детали, которых не было и не могло быть в прессе? То есть именно то, что и является, по сути, вашей духовной собственностью и над чем так надругался Кацумаха, взяв, по вашим же словам, все придуманные вами ходы и перевернув все с ног на голову?
— Это… — Хаджипавлов запнулся и потом завершил очень гордо: – Это невозможно объяснить.
— Ну, понятно… Может быть, какой-то случайно услышанный разговор вас натолкнул или нежданная встреча…
Хаджипавлов несколько мгновений молчал, собираясь с мыслями, потом напряженно спросил:
— К чему вы клоните?
— Упаси Бог. Я просто спрашиваю.
— Все, что художник в период творческих раздумий видит, слышит, чувствует, — все претворяется в дело.
— Это-то понятно… Меня крайне интересует, что именно вы видели, слышали и чувствовали в ту пору… Главным образом – слышали.
Хаджипавлов опять помедлил.
— Я закурю, — чуть просительно произнес он.
— А как хотите, — простодушно ответил Богдан. — Вы тут хозяин. Я, правда, думал, у вас в гостиных не курят, только в специально отведенных местах…
— В исключительных случаях можно, — пробормотал Хаджипавлов, погрузив кончик прыгающей сигареты в огненный выплеск зажигалки; руки у него отчетливо дрожали. Он нервно затянулся несколько раз, потом спросил: – У нас ведь беседа, не так ли?
— Истинно так.
— В таком случае я позволю себе спросить: почему вас это интересует?
— Да в том-то и дело! — широко улыбнулся Богдан. — Несколько мелких преступников, доходивших по делу о пиявках, до сих пор в розыске. И вы в своем романе упоминаете такие детали, которые могли узнать только с их слов. Вот я и интересуюсь: не общались ли вы с ними, и если да, то где и как?
— Ч-черт, — с чувством проговорил Хаджипавлов после долгой, напряженной паузы. Сигарета трепетала в его пальцах, рассыпая в воздухе мелкие, частые дымные петельки. — Жена как в воду глядела… умоляла со всем этим не связываться…
— Очень интересно, — ободряюще кивнул Богдан. — Продолжайте, пожалуйста.
— Хорошо, — сказал Хаджипавлов. — В конце концов… Да. Дело было так. Я действительно по-всякому уже прикидывал возможности написать в пику Ковбасе роман о Крякутном, но не ведал, как к этому подступиться. А через пару дней после встречи в управе я ехал домой довольно поздно… отсюда, из Цэдэлэ. Мы тут слегка… выпивали, поэтому я был не на повозке, а так… подземкой… До дома от станции у меня рукой подать, минут семь. И вот на пути к дому мне показалось, будто за мной кто-то идет. Потом я понял, что не показалось. Не скажу, что мне это понравилось, но я не подал виду… наша улица в этот час совершенно пустынна. У самого входа в дом этот человек догнал меня и попросил пять минут беседы. Сказал, что знает меня как ведущего писателя конфессии баку, человека кристальной честности и твердых убеждений, и что только я способен донести до народа правду… это меня, как вы сами понимаете, сразу к нему расположило…
— Очень даже понимаю, — кивнул Богдан. — Это совершенно естественно.
— Правду, которую он не решается пытаться обнародовать сам, потому что его могут искалечить или даже убить, но мне сейчас ее расскажет… только мне одному… Больше ему рассчитывать не на кого… И затем, прямо на улице, на осеннем ветру, рассказал всю эту историю, которую я потом претворил в роман. Я ничего не выдумал. Немного неловко в этом признаваться, но я только создал текст, всю историю мне рассказал тот человек.
— Он назвался?
— Нет.
— Почему вы ему поверили?
— Потому что… знаете, потому что, честно говоря, именно что-то подобное и я рассчитывал услышать… и написать… Его рассказ был таким… сообразным!
— После этого разговора он сразу ушел?
— Да.
— Потом вы его не видели?
— Ни разу.
Богдан залез во внутренний карман своей неизменной ветровки и достал фотографии троих находящихся в розыске заклятых. Аккуратно выложил на подлокотник кресла перед Хаджипавловым.
— Среди этих подданных вы своего рассказчика не узнаете?
Хаджипавлов внимательно оглядел фотографии; взгляд его задержался на одной дольше, чем на предыдущих, потом все же пошел дальше. Потом вернулся.
— Вот этот человек, — проговорил он и показал на бесследно исчезнувшего летом милбрата лечебницы “Тысяча лет здоровья” Тимофея Кулябова, по совместительству – Игоревича заклятого на полное подчинение. И настойчиво, как-то просительно добавил, хотя Богдан это уже слышал: – Я видел его единожды в жизни.
Богдан тут же собрал фото и спрятал их обратно.
— Спасибо, драгоценный преждерожденный Хаджипавлов, вы оказали неоценимую помощь следствию.
— Теперь вы понимаете, почему я уверен, что Кацумаха каким-то образом украл у меня мой сюжет? Ведь знал все это лишь я один!
— Понимаю… Ну, вот и все. — Богдан улыбнулся и встал. — Совсем не больно, правда? Не сочтите за труд передать профессору Кова-Леви, что я вас не пытал… Идемте. Преждерожденный Кацумаха, верно, уж заждался.
Ленхотеп Феофилактович, пыхтя, уселся в угретое молодым коллегою кресло, свесил на колени обширный живот и усмехнулся, глядя на Богдана:
— Ну что? Поведал вам чего толкового этот варварский прихвостень?
— Представьте, да. Потом я вам, если захотите, расскажу.
— Да на Сета мне? Я наперед знаю, что соврал.
Богдан неопределенно повел рукой в воздухе и спросил:
— Расскажите мне, пожалуйста, как вам пришла в голову идея вашего романа?
— А вот так вот взяла да и пришла! — отрубил Кацумаха.
— Но какие чувства вами руководили?
— А что, неясно, что ли? Всем объяснить подлую сущность Крякутного, разумеется. Должен же хоть кто-то сказать слово правды! А то носятся с ним, как с писаной торбой, с подлецом!
— Чем же он подл?
— Да всем! Не о стране думал, не о людях – а о себе, ненаглядном. Как бы ручки свои не замарать, как бы совестью не помучиться… Тля! Вот такие были мои чувства!
— Но человеку, по-моему, естественно думать прежде всего о себе. И в этом нет ничего дурного. Нельзя же всю жизнь противупоставлять интересы отдельного человека и интересы государства в ущерб первым и в угоду последним.
— Можно и должно, — возразил Кацумаха. — Людишкам только волю дай – все к себе в дом снесут. А чего не снести – в щепы разломают. Грязные у них интересы-то, у людишек. Грязные!
— А у государства бывают грязные интересы?
— Нет! — отрезал Кацумаха. — Государство всегда право.
— Так уж?
— А то нет!
— Ага. По-онял… Теперь вот у меня какой будет вопрос, Ленхотеп Феофилактович. На встрече с ведущими писателями мосыковских конфессий градоначальник Ковбаса прямо просил не касаться темы Крякутного. Насколько я помню его слова, он призвал писателей не участвовать в раздувании шумихи вокруг ученого и не осложнять ему жизнь.
— Ой-ой-ой! Какие мы человеколюбивые за чужой счет! Изменник жирует себе – а мы его обидеть боимся!
— Вмешательство Ковбасы способствовало вашему решению взяться за роман на эту тему?
— Да наверное… не знаю. С каких это пор нам чиновники будут указывать, про что писать?
— Но ведь они – государство, которое всегда право, нет?
— Только когда во главе государства будут хемунису, оно станет всегда правым. Трудно сообразить, что ли?
Богдан уже устал; грех сказать, но эти люди были ему несколько неприятны, а от неприятного общения устаешь очень быстро. Хотелось на улицу, в морозный вечер с просверками снежной пыли…
“Ну, посмотрим…” — подумал Богдан, внутренне собираясь. Риск, конечно, существовал, но минфа был уверен, что прав и попадет в точку.
— Поправьте меня, драгоценный преждерожденный, если я в чем-то ошибусь, — сказал Богдан. — Насколько мне видится, дело было так. Через два дня после встречи с Ковбасой к вам, когда вы были один, вероятнее всего – поздним вечером на улице, обратился некий незнакомый человек и сказал, что знает вас как ведущего писателя хемунису и самого честного человека в стране, которому только и можно доверить страшную правду. Уж вы-то, мол, донесете ее до народа – хотя бы в виде художественного произведения.
Живот Кацумахи отчетливо втянулся и мелко затрепетал.
— Маат тебе в душу… — потрясенно пробормотал Ленхотеп Феофилактович.
“Это у египтян богиня правды, кажется…” — механически отметил Богдан, в то же время безжалостно продолжая:
— Затем он поведал вам о событиях, которые впоследствии составили сюжет вашей книги, заявив, что это чистая правда, что именно это случилось на самом деле, но он лишен возможности заявить об этом обществу, опасаясь за свою жизнь. Вы сразу и безоговорочно поверили в его рассказ, ибо он как нельзя лучше отвечал вашим собственным настроениям и представлениям. В романе вы ничего не придумали, только художественно обработали историю незнакомца. Именно потому вы так и уверены, что Хаджипавлов как-то ухитрился украсть ее у вас.
— Откуда вы знаете? — немного хрипло спросил Кацумаха.
— Мы много чего знаем, — брюзгливо дернул щекой Богдан. Поправил очки. — Я прав? Так было дело?
Кацумаха помолчал. На лбу его проступил пот.
— В точности так, — проговорил он с усилием.
— Больше вы его не встречали?
Кацумаха достал платок и вытер лицо. Отрицательно помотал головою.
Богдан вынул фотографии и разложил их на подлокотнике кресла.
— Этот человек здесь есть?
Шумно дыша носом, Кацумаха несколько раз обвел фотографии взглядом и молча указал корявым лохматым пальцем на бесследно пропавшего есаула Крюка.
Богдан нашел в себе силы произнести:
— Спасибо, вы оказали огромную помощь следствию…
— А кто это был? — осведомился Кацумаха.
Богдан взял себя в руки и поднялся.
— Человеконарушитель.
— Итить Сета в душу Pa… — оторопело вымолвил несчастный.
Богдан подождал несколько мгновений, давая пожилому писателю время прийти в себя, и сказал мягко:
— Идемте.
Он вместе с косолапящим более обычного, растерянным Кацумахой вышел в холл. Лощеный Хаджипавлов напряженно курил в ожидании; на звук открывшейся двери он вскочил с кресла и замер.
— Преждерожденные… драгоценные преждерожденные, — сказал Богдан, одной рукой взяв за локоть Кацумаху, другой – Хаджипавлова и слегка потянув их друг к другу. — Помиритесь, пожалуйста, насколько это возможно при ваших различиях в вере. Никто ни у кого ничего не крал. В один и тот же день, с разницей, наверное, в каких-то полчаса к вам подошли два разных человека и, мастерски сыграв на вашем тщеславии, поведали две совершенно различные, но равно ложные истории, выдав их за ужасную, горькую правду. Вас разыграли втемную с пока еще неизвестными мне целями. Но, во всяком случае, вы можете теперь смотреть друг другу в глаза совершенно спокойно. А мне надо работать дальше.
И пока оба писателя еще не очнулись от изумления, он повернулся и торопливо зашагал прочь.
“Ох, и крепко же оба посидят нынче в Цэдэлэ”, — думал Богдан, нахлобучивая поглубже меховую шапку-гуань.
Гробница Мины,
6-й день двенадцатого месяца, средница,
очень поздний вечер
Бог весть зачем Богдана занесло сюда на ночь глядя.
Улицы уже обезлюдели. Морозные просверки хороводились в чернильном безветрии, ослепительный, переливчатый снег стыл под деревьями, рос на ветвях; горели слева и справа ряды разноцветных окон, заставляя чуть светиться улетающий дым дыхания, а минфа медленно шел знакомыми с юности переулками, никуда не торопясь и вообще никуда не направляясь, — и сам не заметил, как пришел к гробнице Мины.
И понял, что это – неспроста.
Потому что в душе его крутилась и царапалась одна-единственная фраза, сказанная сегодня градоначальником Ковбасой: нет у нас понятия святотатственных конфессий и быть не может…
Возможна ли вера, преступная сама по себе?
Только вера, какая б она ни была, дает человеку спокойствие, устойчивость, будущность. Без нее – нет человека, есть животное, знающее лишь “здесь” и “сейчас”, “хочу” и “не хочу”, “выгодно” и “не выгодно”… Никакая вера не преступна. И с другой стороны, любая вера раньше или позже докатывается до преступлений, коль начинает себя навязывать. Может ли быть такая вера, в которую навязывание входит неотъемлемо, которая без навязывания не существует?
Весь опыт Богдана говорил, что – нет. Навязывает себя не вера; навязывают веру люди.
Встретившиеся Богдану хемунису и баку были, в общем, вполне обычными людьми – при всех их странностях и кажущихся неприятными чертах. Но вот Катарина вчера тоже поначалу неприятной показалось, а на самом деле… К тому же творческая братия – это всегда, как порой выражается Мокий Нилович, чего-то особенного, да и поставлены эти творцы в поистине нелепую и очень болезненную ситуацию. Их яростная чудаковатость объяснима и по-человечески понятна. Да, Богдан вряд ли смог бы сдружиться с Кацумахой или с Хаджипавловым, а безоговорочность и самоуверенность обоих и то, что они говорили о догматах своих верований ровно об очевидностях, могло довести и ангела до белого каления; но от нелепого апломба до реального насилия – не один шаг, и даже не два. Если же вспомнить, что обе секты, сколько мог уже понять Богдан, живут в обстановке общего недоброжелательства и недоверия… отчасти заслуженного, да, отчасти ими самими вскормленного и вспоенного, да, — но не о том сейчас речь!.. тогда становится ясно, что некая их истеричность и агрессивность совершенно естественны…
Вырви вдруг, как гнилые зубы рвут, у этих писателей их богов из душ – что останется? Оба станут хуже. Пропадет смысл жизни, пропадет все, кроме “пора поесть”… А терпимости и человеколюбия все равно уж не прибавится. Нет, не прибавится.
Но если вдруг обычной, неагрессивной вере из-за чужого апломба покажется, что другая вера агрессивна, то… то неагрессивная вера начнет защищаться. То есть проявлять агрессию…
Вот в чем ужас безоговорочности.
Ох, как всем и каждому нужно быть осторожными со своей верой!!
Сам не ведая зачем, Богдан, уважительно сняв шапку, медленно пошел вверх по заиндевелым ступеням темной пирамиды.
Он никогда не бывал внутри.
Тусклый, по временам приседающий факельный свет озарял изломанный резкими углами коридор, ведший в придавленную тяжким каменным сводом теснину гробницы; сумеречные стены были испещрены рядами загадочных иероглифов и мрачных фресок. Никого. Ни души.
Тишина.
И пар от дыхания – мороз, Мосыкэ…
Не Египет, нет.
Богдан остановился, подойдя вплотную к саркофагу. Верхняя, гранитная крышка была снята и стояла у стены, крышка внутренняя – поднята; слежавшаяся древняя ткань облегала длинный, утлый холмик иссохшего пять тысячелетий назад тела, прикрывая его до половины груди. Мрачно, с какой-то невнятной угрозой плавали багровые блики по золотой маске прикрывавшей лицо. Черные кисти рук мирно покоились на развернутом папирусе с короткой строкой птичьих, лапчатых письмен. Богдан помнил, что значит надпись, но не хотел сейчас думать о ней; он уставился в глазные прорези жуткой маски, словно пытаясь встретить глаза того, умершего в незапамятные, допотопные времена.
Чего ты сам хотел тогда, Гор Хват? Или – хотят одни мечтатели, одни писатели да философы, а государственные мужи знай себе хватают, что могут, до чего в силах дотянуться, и ничего связного, осмысленного не создают, лишь реагируют, как амебы, на добрые и худые изменения среды, — и в этом смысле ты не лучше и не хуже прочих, просто в тогдашнем Египте среда эта самая сделалась уж больно худа? Но какой же тогда окажется вера, во главе которой ты? Вера, в коей хватательный рефлекс возведен в ранг Нагорной Проповеди или заветных сур Корана?
Ладно. В конце концов, твои собственные желания и порывы ничего не значат теперь. Люди живут впечатлениями и чувствами, а не сведениями; наоборот, они пользуются сведениями лишь для подтверждения своих чувств. Вера в тебя зависит уж не от тебя, но от того, что видят в тебе живущие теперь. И если вера твоя и впрямь стремится к насильственному навязыванию себя, допустим такую мысль, — это значит всего лишь то, что такие-то и такие-то нынешние люди, возглашающие себя твоими последователями, сами, по своим личным свойствам, склонны к насилию; а ты оправдываешь его для них же самих…
Но тогда получается, что, не будь тебя – или стань вдруг созданная тобою вера неоспоримо благостной и мирной, — для привлечения в свое лоно тех, кто по врожденным задаткам склонен к нетерпимости да насилию и в ком воспитание не сумело эти склонности в сообразной мере смягчить, сгодится, смотря по обстоятельствам, и любая иная вера, в священных текстах коей можно найти хоть единый намек на переустройство посюстороннего мира к лучшему? Например, ислам – милый сердцу уж хотя бы из-за милой Фирузе? Или, как у Кова-Леви, слепого и нетерпимого, ровно заправский хемунису, — вера в демократию, в пресловутые его друа де л'омм, права человека?
Ведь он весь мир готов перекроить под свой идеал, не слушая ни увещеваний тех, кто мыслит иначе, ни стонов тех, кого калечит… не видя последствий…
Ну да. А уж потом, когда в такой привлекательной для насильников вере накопится изрядное число жестокосердных, они либо всю веру сдвинут за собою, либо образуют внутри нее отдельное течение, от коего, не понимая, что отнюдь не сама вера тут виновата, застонет мир…
У каждой веры свой рай. Валгалла – ад для того, кто алчет нирваны; небесный град Христа – кошмар для правоверных. Выбирая себе веру, мы в первую голову выбираем то, что она сулит как воздаяние. Но любая вера грозит стать сатанинской, ежели потщится строить здешний мир по образу и подобию своего рая – ибо свой рай она силком творит тогда как всеобщий.
В основании этаких потуг – подспудное неверие в догматы собственной же религии. Или ощущение личной греховности – настолько неискупимой, что свет за гробом уж не светит. Истинно верующий спокоен, его рай от него не уйдет. Но кто сомневается в жизни вечной или кто сомневается в себе – в том, что он после краткой земной круговерти окажется достоин горнего блаженства, — готов на все, лишь бы перетащить рай сюда, вкусить его плодов уже здесь, внизу. Пусть на совести черно, это не важно, рай земной внеморален, демократичен, как мягкая подушка, как теплый халат, как туалетная бумага.
Сзади раздались мягкие, быстрые шаги. Богдан хотел обернуться, но не успел. Глухой удар рухнул ему на затылок, легко положив конец несколько затянувшимся доброумным размышлениям; папирус под птичьими пальцами Мины, на который Богдан как раз смотрел, давяще полыхнул и погас, как перегоревшая лампа. Все погасло – мир перегорел. Богдан равнодушно выронил шапку и без звука повалился на руки одного из появившихся у него за спиною людей.
Баг и Богдан
Мосыкэ, Спасопесочный переулок,
7-й день двенадцатого месяца, четверица,
утро
До центра Мосыкэ Баг добрался в наемной повозке такси не более чем за полчаса. На заднем сиденье напряженно затихли недоумевающие студенты: Баг ничего не стал им объяснять, поскольку и объяснять-то, в сущности, было нечего. Баг, как и они, знал только, что их в Спасопесочном переулке с какими-то чрезвычайными новостями ожидает Цао Чунь-лянь. Когда он дал отбой, Хамидуллин с Казаринским лишь глянули вопросительно, и Баг буркнул: “Надо ехать”, — и в глазах их был вопрос, и ланчжун кивнул: конечно же, едем вместе, куда же вас девать… О Стасе Баг даже не вспомнил.
Всю дорогу в голове Бага соскучившейся по свободе птицей бился вопрос: что могло случиться? что могло произойти такого, от чего Чунь-лянь – именно так, по-свойски, Баг нежданно для себя в сердце своем назвал прелестную ханеянку да и не спохватился, хотя, вообще говоря, было то не совсем сообразно, — говорила шепотом? В конце концов, нервно раскуривая очередную сигару, укорил себя Баг, именно я несу за нее ответственность – как наставник, вызвавший в Мосыкэ студентов для участия в, гм, практических занятиях на местности.
Идея привлечь студентов к расследованию, доселе казавшаяся Багу весьма хитроумной, теперь предстала перед честным человекоохранителем своей оборотной стороною.
“Что она там придумала? Во что влипла?!” — думал Баг.
Миновали яркий, празднично разукрашенный в преддверии близкого уж Нового года “Дитячий Свит”.
Миновали громадное здание Музея щитов и мечей с высоченным привратным изваянием его основателя и первого хранителя, Феликса Холодная Голова – сей великий искусствознатец, литвин по происхождению, еще до того, как на основе личного собрания открыл для народа свой знаменитый бесплатный музей, прославился тем, что в течение пятнадцати лет ни днем ни ночью не снимал особо полюбившегося ему наголовного шлема с искусной насечкою; от того шлема и пошло его прозвище.
Свернули в Лицедейский проезд.
Баг ерзал в нетерпении: ловил себя на том, что хочет потеснить водителя у руля и утопить до предела педаль газа, — скорость движения повозки казалась ему явно недостаточной. Он ездил иначе, даже когда не торопился, а уж если случай из ряда вон… Тогда Баг не ездил – летал.
Промелькнула улица Святознаменская, и повозка выскочила на площадь Орбатских Врат.
— Стоп! — скомандовал Баг – повозка, лихо взметая снег, притерлась у обочины, — не глядя на счетчик, вознаградил водителя полной связкой чохов и выпрыгнул на тротуар. Хлопнули задние дверцы: Казаринский с Хамидуллиным уже стояли рядом.
— Дальше пойдем пешком.
Скорым шагом они пересекли площадь, торопливо прошли мимо знаменитого трехэтажного ресторана йогической кухни “Прана” и оказались в устье многолюдного Орбата; Баг, не глядя на лавки, двинулся в глубь улицы. Мимо мелькали переулки: Орбатский, Среброслитковский, Большой Никола-песочный, Малый Никола-песочный…
Впервые за последние дни Баг чувствовал себя на своем месте.
На углу Спасопесочного он остановился и обернулся к студентам.
— Смотреть внимательно, — отрывисто бросил ланчжун, мазнув колючим взглядом по лицам Казаринского и Хамидуллина: студенты, похоже, прониклись важностью момента, и даже на невозмутимом обычно лице Хамидуллина явственно проступило волнение. — Внимания не привлекать. Делать вид, что гуляете. Ни во что без моего приказа не ввязываться! Держаться недалеко от меня. — И, смиряя стремительность шага, свернул в переулок. Хамидуллин и Казаринский, состроив по возможности беспечные лица праздных гуляк, двинулись за ним – в некотором отдалении.
“Ну и название… Странные они, эти мосыковичи… От кого и зачем они спасали песок?” — отстраненно промелькнуло в голове.
А, нет! Стыдно тебе, Багатур “Тайфэн” Лобо! Вон же в конце переулка храм православный. Верно, церковь Спаса и есть. Но зачем же строить на песке?! Разве ж это сообразная основа для храма? Еще Конфуций в двадцать второй главе “Бесед и суждений” предостерегал благородных мужей: не возводите строений на песке. А уж храм-то…
Ладно.
Вот и восьмой дом.
Где же Чунь-лянь?
Где наша ханеянка?
Баг остановился против дома, достал из рукава кожаный футлярчик, из футлярчика – очередную сигару и, прикуривая, незаметно огляделся.
В сумраке подворотни дома напротив – девятого – появилась неясная фигура, легко взмахнула рукой.
Она?
Тьфу, не видно.
Она!
И сделав незаметный знак студентам оставаться на месте, Баг направился к подворотне.
Когда Цао Чунь-лянь и Баг надежно укрылись за мусорными баками, в изобилии стоявшими к услугам жильцов в длинной, извилистой подворотне, честный человекоохранитель взглянул на девушку вопросительно, и ханеянка, придвинувшись к нему так близко, как позволяли приличия (Баг внутренне вздрогнул, даже растерялся, но могучим усилием воли взял себя в руки), зашептала:
— Драгоценный преждерожденный ланчжун Лобо, докладываю! Мы составили план… Ханеянка выглядела усталой.
— Об этом мне уже рассказали, — прервал Баг. — Вы собирались проверить версию лубков. И что, собственно, мы делаем здесь, — он иронически кивнул в сторону баков, издававших легкий по случаю морозца аромат, — в этом чудесном месте?
— Недостойная студентка просит ее выслушать. — Цао Чунь-лянь слегка покраснела и стала еще прелестнее. Баг на мгновение отвел глаза. “Амитофо… До чего она похожа на принцессу, до чего похожа…” — Зная, как отцелюбив драгоценный преждерожденный есаул Крюк, вчера я отправилась в лубочные торговые ряды и провела там весь день. Я рассчитывала, что он непременно должен здесь появиться, — ведь в восьмой день празднуют память Михайлы Козацкого, и любой козак, по обычаю, непременно к этому дню подносит родителям лубок с благопожеланием. — Ханеянка, видя, как вопросительно поднял Баг левую бровь, очаровательно смутилась. — Я побывала в церкви и все подробно разузнала: как и что… Так что если не вчера, то уж сегодня непременно он должен был появиться у лубков, так я рассудила. И вот я заняла столик в чайной на углу, из окон которой ряды как на ладони (“Значит, не мерзла”, — с облегчением подумал Баг), временами выходя оттуда оглядеться. Так прошел весь день, и я стала думать, что уж сегодня он не придет, тогда, значит, завтра… но ближе к вечеру мне улыбнулась удача. У крайнего ряда появился искомый объект, — ханеянка опять смутилась, — то есть ваш сослуживец, есаул Крюк. Некоторое время он разглядывал лубки, потом купил один – новогодний, с летучей мышью, какие покупают обычно для старших родственников. Купил. Тут к нему подошел какой-то преждерожденный: высокий, одет в темное, в такой мохнатой шапке, что лицо я не разглядела. Они о чем-то поговорили коротко и вместе пошли прочь. Я скрытно последовала за ними и проводила до этого самого места. — Цао Чунь-лянь кивнула в сторону дома напротив.
— Ну так и отчего же вы не вернулись в гостиницу и не сообщили, что задание выполнено? — нахмурился Баг. Великий Будда, девочке сказочно повезло: в многолюдном городе практически случайно она наткнулась на Крюка – удивительное, раз в жизни бывающее совпадение! — Ведь вы нашли того, кого нужно?
— Я… — Цао Чунь-лянь замялась. (“Ну вылитая Чжу Ли… Да что я, в самом деле?!”) — Я решила проверить… Ну… Ведь ваш драгоценный сослуживец Крюк мог просто зайти к знакомому, а жить совсем в другом месте… А я хотела, чтоб наверняка…
Баг сокрушенно покачал головой. Он все пуще раскаивался в том, что вызвал студентов в Мосыкэ и дал им это поручение. Ведь сущие же дети еще!..
— Ну и?..
— Ну и вот, — приободрилась Чунь-лянь и бойко, с легким торжеством продолжала: – Дальше, драгоценный преждерожденный ланчжун Лобо, оказалось, что ваша ничтожная студентка не напрасно провела в засаде несколько лишних часов. — (“Значит, все же мерзла. Среди этих бачков”.) — Было уже довольно поздно, давно зажгли фонари и улицы почти обезлюдели, когда ваш драгоценный сослуживец со своим знакомым вышли из дома и направились в сторону Мидэ-гуна. Я – следом. Они приблизились к странной постройке – такая вроде бы пирамида с надписью “Мина”, это здесь, рядом, и уже хотели было поперек переулка направиться к ней, но… буквально отшатнулись назад, потому что как раз в этот миг какой-то одинокий человек… не очень высокий, кажется в очках, или мне показалось, ну в общем, что-то блеснуло на его лице в свете фонаря… Медленно, будто гуляя, он шел по той стороне, где пирамида, потом поднялся по ступеням к ее входу… я так поняла, что ваш драгоценный сослуживец и его спутник не хотели, чтобы их видели. А тот человек скрылся в пирамиде, и… объект и его спутник, укрывшись за углом дома, стали ждать. Они точно ждали – я видела, как то и дело ваш драгоценный сослуживец поглядывал на часы. По-моему, они нервничали. Было очень тихо, и до меня время от времени даже доносились их голоса, спутник объекта один раз сказал: “Заснул он там, что ли?” А сам объект ответил: “По-моему, я его узнал… Если так – он не спать сюда пришел. Может, это даже и не случайность…” А еще минут через пять решительно так приказал спутнику: “Все, поджимает. Пошли. Только легонько, без членовредительства… Он…” И еще что-то тихо сказал, я не расслышала. Они бегом двинулись к пирамиде и скрылись внутри, и очень скоро ваш драгоценный сослуживец и его знакомый вытащили из пирамиды большой тюк – не менее шага в длину, по виду – тяжелый, и понесли его прочь. Мне показалось странным, как они шли с этой своей ношей. Словно старались, чтобы их никто не заметил, что ли. Ночь на дворе глубокая, на улицах ни души, а они озирались. Один вперед несколько раз выходил, к перекресткам, по сторонам смотрел, потом возвращался – и опять несли. И несли как-то очень бережно… Один – не тот, что есаул Крюк, — кому-то очень коротко позвонил по дороге, но я не слышала ни слова, боялась слишком уж приближаться… Когда вышли к Орбату, — Цао Чунь-лянь старательно подчеркнула “о” в названии улицы, — то сначала стояли на углу, пережидая, пока проедут две повозки, и только потом почти бегом бросились, свернули в Спасопесочный – в этот же дом. Ни есаул Крюк, ни кто другой с тех пор не выходили, — закончила студентка и уставилась на Бага в упор.
Во взгляде ее был скрытый вызов, причины коего Багу были не совсем ясны. То есть – с одной стороны, понятно: вот-де я какая, как ловко с заданием справилась, нашла Крюка, да еще и более того, проследила до дома, да еще поболе – видела, как что-то несли скрытно. С другой – вызов этот был какого-то иного свойства… Разбираться с этим было недосуг. Сейчас Бага гораздо больше интересовали загадочные маневры Крюка. Мягко говоря, подозрительные.
— Гм… — промычал Баг, отведя взгляд. — Интересно… А если бы вас, преждерожденная Цао, спросили, что, по-вашему, могло быть в том тюке, что бы вы предположили?
— Я ответила бы, драгоценный преждерожденный Лобо, что это было очень похоже на человека, закатанного в какую-то плотную ткань, — на едином дыхании выпалила ханеянка.
“Три Яньло! Или поперли какую-то ценность. Или… Или?! Это же храм, пирамида-то!”
— И этот тюк, значит, здесь, в доме?
— Точно так, драгоценный преждерожденный Лобо! Я осмотрела дом, в нем только одна дверь, и за всю ночь никто не входил и не выходил. Конечно, можно было бы вынести тюк через крыши… Тут крыши плотно прилегают друг к другу. Можно далеко уйти…
“Это что же, она тут всю ночь торчала?!”
— …Но верхние задние окна последней лестничной площадки выходят как раз в стык крыши соседнего дома, пролезть худому человеку можно, а вот тюк вытащить – не получится. По всему выходит, что тюк еще в доме, драгоценный преждерожденный ланчжун Лобо.
Воцарилось молчание. Баг думал.
— Вы дрожите, — строго заметил он.
— Нет, драгоценный преждерожденный ланчжун Лобо!
— Не спорьте. Вам холодно. — Баг испытал внезапный приступ нежности: хотелось сорвать с себя халат и укутать ее, хрупкую, прелестную, укутать и греть, греть, греть, и молча смотреть, как она улыбается… — Вы совершенно замерзли… преждерожденная Цао.
Ханеянка отвела взгляд и покаянно опустила голову.
— Так нельзя, — стараясь смягчить голос, втолковывал ей Баг, — это же безобразие, драгоценная преждерожденная. Ведь есть телефон, вы должны были позвонить. Я же ясно сказал: при возникновении любых ситуаций. Звонить. Мне. Сообщить. Человекоохранитель должен выполнять распоряжения.
Цао Чунь-лянь не поднимала глаз.
— Я понимаю, вы хотели как лучше, вы хотели отличиться. Но главное для человекоохранителя – умение работать в команде, с напарниками, не ставя под удар задание в целом из самолюбия, — наставлял девушку Баг, а потом вздохнул и подумал мельком: “Попробовал бы меня кто-нибудь заставить работать в команде, когда мне было столько, сколько ей сейчас…” — Ладно, ваше поведение мы обсудим позднее. Сейчас – к делу. — Он подошел к выходу из подворотни и окинул внимательным взглядом дом напротив. Дом, в котором, если верить Чунь-лянь, скрывался – своей волей или нет – есаул Максим Крюк.
Три этажа по два окна в каждом – небольшой, типично мосыковский особнячок постройки середины позапрошлого века, окрашенный светло-зеленым, основательный, крепкий и на вид уютный. Парадная дверь в первом этаже, рядом – доска, на которой белеют разноразмерные бумажки. Положим по одной квартире на каждый этаж, больше-то вряд ли, да и то – комнаты по четыре, тесновато будет. Неказистое жилье.
По обеим сторонам – двухэтажные дома с пологими, примыкающими почти вплотную к стенам восьмого дома крышами; с этих крыш удобно заглядывать в окна третьего этажа. Еще дальше слева по улице – трехэтажный же особняк темно-зеленого цвета, но роскошный, с небольшим садиком, забранным чугунной решеткой; перед входом – будка охранника и большая бронзовая дщица с крупными знаками: апартаменты североамериканского торгового представителя в Мосыкэ. Мимо будки, о чем-то оживленно беседуя, как раз прошли Хамидуллин с Казаринским.
Да не замешаны ли тут, не дай Будда, иноземцы?
Переулок пуст. Кроме студентов и Бага с Цао Чунь-лянь – никого. Лишь у дальней церкви несколько человек: мужчины. Сдернув шапки, истово крестятся перед входом.
Итак…
Похоже, наше практическое занятие перерастает свои первоначальные рамки и выливается в нечто большее. Ибо мы имеем пропавшего есаула Крюка, который в паре с неким неизвестным вчера ночью занес в этот домик какой-то тюк, удивительно напомнивший ханеянке завернутого в ткань человека. Из храма Мины, между прочим. Странные стали появляться в Поднебесной верования, ой, странные! Жаль, конечно, что Чунь-лянь не могла удостовериться, остался ли в храме после ухода Крюка с товарищем тот, пришедший раньше, в очках… Вот тут бы ей с однокашниками и связаться, и работали бы вместе: один туда, второй сюда… Эх, юность – лишь бы впечатление произвесть…
Поставлю ей это на вид потом… когда согреется.
Ладно. Налицо нечто, что требует немедленного вмешательства. Если еще не поздно… Что же они вынесли такое из пирамиды? Или… кого же?
— Ну, — Баг вернулся к мусорным бакам, где все еще стояла пристыженная студентка, — признайтесь, преждерожденная, на крышу уже лазали? Говорите-говорите, чего уж…
Помедлив самую малость, Цао Чунь-лянь кивнула.
— Прекрасно. Надо думать, вас никто не заметил?
Отрицательно помотала головой.
— Что-нибудь полезное увидели? Чунь-лянь подняла на Бага глаза, и тот с удивлением обнаружил, что в ее взгляде нет ну ни капельки раскаяния; наоборот – студентка очень старалась, да не успела до конца стереть с лица… улыбку.
— В тех окнах, что сбоку справа, — указала она, — там, драгоценный преждерожденный ланчжун Лобо, прихожая и одна комната. Обстановка вполне простая. Я видела несколько человек – такие… здоровенные… неприятные… Пили, кажется, чай и играли в кости.
— А есаул Крюк? И тот, второй?..
— Драгоценного есаула Крюка среди них не было, а второго я толком не разглядела… А слева все окна занавешены плотно, даже свет не пробивался. Или там не зажигали света.
— А чердак?
— Чердак?..
Баг сокрушенно вздохнул.
— Ладно, разберемся с чердаком. Показывайте дорогу на крышу.
Получасом позже
Чердак в доме был. Как дому без чердака? Но единственное его окошко надежно заколотили специально подогнанными досками – от голубей, любящих погреться у печных труб и, возвышенно курлыкая, справить нужду рядом с ними. Голубь нынче пошел крепкий да рослый, и в стремлении очутиться на вожделенном чердаке, у теплых труб, традиционно тонкую заградительную фанерку выбивал с налета грудью, даже не заметив. Так что – доски, только доски.
Вообще при ближайшем рассмотрении дом оказался довольно запущенным, явственно требовал капитального ремонта, и довольно странно выглядели при таких обстоятельствах белые разномерные бумажки на доске у входной двери, оказавшиеся объявлениями о сдаче квартир внаем. Выходило, что свободны чуть не все квартиры, кроме одной, на третьем этаже, а это в центре города – редкость изрядная, объясняемая, скорее всего, единственно несоблазнительностью предлагаемых жилищ. Дом наводил на мысль, что его владелец, гонясь за сиюминутным барышом, силком откладывал до последнего его починку, вовсе не соображая, что после нее, при обновленных-то обиталищах посередь Мосыкэ, прибытки его по меньшей мере упятерятся. Или у домовладельца решительно не было на ремонт денег. “Куда Мосыковское управление этического надзора смотрит? — критически размышлял Баг, пока прекрасная ханеянка показывала ему, как именно она вечером на крышу пробиралась. — Хоть бы ссуду домовладельцу дали, что ль, раз у него в кармане пусто… Ну а ежели дом казенный, то этакое небрежение и вовсе человеконарушением пахнет…”
Крыша, однако же, выглядела удобной – пологая такая крыша, вся в трубах, за одну из коих, ближнюю к окнам, Цао Чунь-лянь ночью уже успела протоптать в снегу узенькую тропку. Хорошая крыша, даже если и захочешь – не свалишься. Баг любил такие крыши.
Оставив Хамидуллина и Казаринского внизу и велев скрытно наблюдать за входом, отмечая всех вышедших, а если, паче чаяния, появится есаул Крюк – одному следовать за ним, а другому оставаться на месте, честный человекоохранитель с Цао Чунь-лянь засели за трубой.
Одно из окон квартиры на третьем этаже было отсюда видно как на ладони: в скупо обставленной проходной комнате – большой стол да несколько стульев, грубая лавка и закрытая дверь у дальней стены, — прекрасно просматривались трое преждерожденных самого простецкого и в то же время разбойного вида. Грубые лица, щеки, видавшие бритву последний раз несколько дней назад, а у одного еще и приметный шрам во весь лоб; грязноватые, дешевые, доведенные до несообразного состояния халаты, — вид этих людей заставил Бага всерьез задуматься об обитателях хутунов Малина-линь и Разудалого Поселка в Александрии. Там немало таких преждерожденных: не отмеченных печатью высоких устремлений, подчас, увы, обделенных умом, обретающих рис свой насущный в разного рода мелочных предосудительных занятиях, от коих благородного мужа предостерегал еще Конфуций, и частенько взывающих к необходимости решительного человекоохранительного вразумления. Подобное тянется к подобному: уточки-неразлучницы скользят рядышком по прозрачной поверхности озерной глади, а жизнерадостные гамадрилы рядами кажут красные зады с веток любимых плодоносных зарослей. И очень даже хорошо, что для всякой твари спокон века назначено свое место. Негоже верблюду невесомой ласточкой разгуливать по крыше мечети, и что было бы, упаси Будда, если бы всякие бабуины невозбранно скалились из кустов Благоверного сада?! Великое нестроение. Так и подобные преждерожденные: они обитают в хутунах, им там любо, вольготно и приятственно, а в каком, скажите, ордусском городке нет своих хутунов? Другой вопрос: что такие люди делают здесь, в центре города, в двух шагах от блистательного Орбата?
Разбойного вида преждерожденные, развалясь на стульях, вовсю дымили, прихлебывали что-то из небольших пиалок – “Ага, чай, как же!” — подумал Баг, завидев в углу комнаты несколько характерных бутылей “Мосыковской ординарной”, — и предавались достойной их беседе, то есть размахивали руками, явно повышая друг на друга голос, — спорили. Или не спорили, кто их поймет? Может, это они так радуются… Вот медведь: пойди пойми, как он радуется.