Дело победившей обезьяны Ван Зайчик Хольм
Махоткин, опустив голову на скрещенные руки, погрузился в долгое молчание, время от времени хрустя суставами пальцев. Баг уже собрался было повторить вопрос, как водитель поднял лицо: взгляд у него был отчаянный.
— Дак… Захотелось деньжат по-легкому срубить… Мы с Никишкой так рассудили, что за эдакую вещицу на юге хорошую цену взять можно…
— Ну а куда мумию девали? — наклонился над столом Баг. — Там же внутри мумия была, вся в золоте. Говорите уж все, преждерожденный. Где и когда припрятали?
Водитель вытаращился на Бага, потом распрямил плечи и осенил себя широким крестом.
— Святые угодники, ничего внутри не было!.. И так это искренне прозвучало, что Богдан поверил. И, что уж вовсе странно, поверил даже Баг… А про Стасю ланчжун опять не вспомнил ни разу.
Богдан и Баг
Мосыковское Управление внешней охраны,
7-й день двенадцатого месяца, четверица,
вторая половина дня
Отчаянно болела голова.
Наверное, от удара по затылку; но Богдану казалось – от бессилия. Он ничего не мог уразуметь в этом странном и нелепом деле; мысли больно колотились о непонимание, словно рябь об утес.
К тому же Богдана буквально в бешенство приводило смутное ощущение, будто то ли от боли, то ли от усталости, то ли еще по какой-то малоуважительной причине он не может вспомнить нечто чрезвычайно важное, решительное, то, что все, может статься, тут же поставило бы на свои места. Или мелочь какую, или слово случайное, а может, и фразу… невесть кем, невесть когда произнесенную, но – решительную…
Напарник, дорогой еч и друг Баг, закинув ногу на ногу, с отсутствующим видом сидел в кресле у окна и мрачно курил; Богдан не уставал удивляться, как это ланчжун ухитряется при столь великой страсти к табакокурению сохранять завидное здоровье и поддерживать из ряда вон выходящие бойцовские навыки. Невыразительное лицо Бага казалось застывшей раз и навсегда маской; только человек, знающий ланчжуна достаточно хорошо, заметил бы, что ныне эта самая маска особенно непроницаема. Богдан, пожалуй, догадывался отчего: поездка со Стасею в Мосыкэ из-за всех случившихся тут передряг покатилась, похоже, кубарем под откос; да еще студентка эта, так невероятно, так поразительно, так искушающе похожая на принцессу Чжу Ли, — и не надо, как говорят жители аглицких островов, быть Фрейдом, достаточно быть просто френдом, чтобы понять: присутствие юной красавицы-ханеянки отнюдь не способствует сообразному развитию отношений его друга со Стасею.
То, что Баг до сих пор предпочитал оставаться в неведении, не предприняв, по всей видимости, никаких попыток прояснить личность ханеянки доподлинно, говорило Богдану о многом. Положение и впрямь было щекотливым; минфа и сам не знал, как бы он взялся, оказавшись на месте друга, за этакое прояснение. Самая мысль о том, что утонченная принцесса крови, столь памятная им обоим по делу жадного варвара, вдруг ни с того ни с сего принялась под видом обыкновенной заочницы скакать по мосыковским заснеженным крышам и покорно исполнять распоряжения местных начальников, казалась дикой. Кроме поразительного сходства, не было никаких доводов “за”; разве что одна-единственная фраза, мечтательно произнесенная принцессою летом во время приема в александрийском Чжаодайсо: “Мне кажется, я могла бы стать неплохой напарницей. Мне хотелось бы фехтовать – я прекрасно фехтую! Выслеживать, бегать по крышам…” И ведь действительно – Баг сказал, девочка прекрасно фехтует, а уж его-то слову в этих вопросах можно верить, он зря не скажет, и чтобы заслужить его похвалу, надо быть по меньшей мере мастером; и с крыши в окошко соседнего дома практикантка сиганула так, как и в мечте не всякому удастся. Но все же… все же…
Эта загадка – в сущности, дурацкая и как раз теперь совершенно неуместная – тоже отвлекала Богдана и, как ему казалось, мешала сосредоточиться.
Разбитая башка; молчаливый и, похоже, вконец запутавшийся в самом себе друг; ночь в путах и с завязанными глазами, Пашенька с мерзкой кашей в тарелке, возникновение разом всех еще не пойманных опиявленных, в причинах поступков коих нет ни малейшей возможности разобраться, ибо единственной их причиною является чей-то приказ; да еще и вся эта невообразимая путаница и сумятица самого дела…
Совсем безопасного, как сказал ему буквально пару дней назад Раби Нилыч.
Ага. Как это он выразился… “Тут все люди утонченные, трепетные, и ни к каким активным действиям не склонные. И ты человек душевный, тебе с этой публикой как раз будет с руки разбираться. Безопасно. Спокойно”.
Вот-вот. Именно.
Проехался с писателями поговорить да с юностью встретиться…
Богдан огладил шишку. Потом поправил очки.
Стасю жалко…
Бага жалко.
Всех жалко.
Богдан поднял глаза на миг – еч, как каменный, сидел у окошка.
За окошком, на подоконнике и ветвях деревьев, слепяще цвел пушистый снег, и высокое небо светилось всем своим безмятежным белым простором.
На коленях Бага сиротливо стыл какой-то доклад; Баг смотрел мимо. Тихонько попискивал под потолком трехпрограммный репродуктор городской сети, предмет, для чиновных кабинетов почти что обязательный; начальник отдела домашних хищений, на время уступивший столичным человекоохранителям свое рабочее гнездо, позабыл выключить звук, и ни Богдан, ни Баг тоже не озаботились этого сделать. Шел обеденный концерт по заявкам. Прислушавшись, можно было разобрать распевное: “Эх, за Волгой, эх, за Доном ехал степью золотой загорелый, запыленный агротехник молодой…”
Протоколы первых допросов задержанных поутру неопиявленных обитателей хутунов, державших в узилище Богдана, не только не прояснили ситуацию, а, напротив, еще более все запутали. Будучи захвачены с поличным, человеконарушители без проволочек, даже с готовностью признали себя заблужденцами и дали показания, для поддержания порядка в Мосыкэ весьма существенные – но по делу о плагиате, равно как и по делу об исчезновении мумии Мины толку от них оказалось до обидного мало.
Все четверо принадлежали, как выяснилось, к шайке некоего Сахи Рябого, лихоимственно промышлявшей противуестественными поборами, кои сами они горделиво и без всяких на то оснований звали “мздою на счастье”, с лоточников Ненецкого рынка, расположенного на самой окраине города, в Иваново-Неразумном; поэтичное мосыковское предание гласило, что именно там, еще в ту пору, когда район этот был самостоятельным сельцом подмосыковным, родился, вырос и, что называется, сформировался знаменитый национальный герой Иванушка-дурачок, описания многочисленных деяний и подвигов коего издревле ходили среди местного населения в списках – поначалу на бересте, а ныне и в виде толстенного, выдержавшего не один десяток переизданий тома с золотым обрезом и компакт-диском в качестве полезного приложения. Ненецкий рынок был из числа невеликих; торговали там главным образом народы Севера своею немудрящею продукцией: витаминизированным ягелем, полезным для мелких домашних любимцев, искусными поделками из моржового клыка да из бивня древнего мохнатого слона-мамонта, какового нет-нет да и удавалось раскопать посреди тундры, песцовыми шкурками, затейливо расшитыми разноцветным бисером меховыми одежками… Входило в шайку Рябого от силы человек семь-восемь, считая с самим Сахою. Странный народ оказались эти северяне-торговцы: чем обратиться своевременно к человекоохранителям, предпочитали месяц за месяцем щедро делиться с Сахою прибытками, дабы он и его молодцы их лотки да товарец “от нечестных людей охраняли”…
Уж минут сорок как, получив показания заблужденцев, усиленный наряд мосыковских вэйбинов отправился брать остававшихся покуда на свободе злокозненных лихоимцев, так что городу задержание Пашеньки и его подручных уже принесло явную пользу; но какова могла быть связь между опиявленными, между писателями, между похитителями Мины, с одной стороны – и подобными, как ругаются подчас человекоохранители в своем кругу, элементами, вроде Сахи Рябого или Пашеньки, Богдан никак не мог себе представить. Баг тоже лишь плечами пожимал.
Лишь в показаниях самого громилы Пашеньки проскользнуло несколько слов, за которые можно было хоть как-то зацепиться. Если ему верить, с полгода назад в окружении самого Сахи появился некто, быстро сделавшийся доверенным лицом предводителя лихоимцев, чуть ли не правой его рукою – и был это не кто иной, как опиявленный милбрат Кулябов. Что за услуги оказывал Кулябов Сахе, Пашенька не ведал, но вот что доброго делал бывшему милбрату сам Саха – про то вскорости стало членам шайки известно: Рябой отдавал ему треть дохода, получаемого посредством поборов с лавочников Ненецкого рынка. Куда девал Кулябов те деньги, никто не знал.
Месяца три тому назад Кулябов, до того появлявшийся в поле зрения Пашеньки лишь сравнительно редкими наездами – примерно раз в полмесяца, ровно баскак за данью, стал вертеться на Ненецком постоянно и сделался буквально-таки членом шайки – не рядовым, конечно, а из начальничков. После самого Сахи слово его стало главным. Где обитает милбрат, однако ж – никто не ведал; впрочем, Пашенька побожился, что точно уж не в Малина-линь и не в Иваново-Неразумном, уж он, Пашенька, знал бы всенепременно. Кто его знает где.
Именно Кулябов ночью позвонил Пашеньке и велел со товарищи немедля явиться в Спасопесочный переулок. Когда Пашенька, как и было приказано, явился, то застал в квартире самого Кулябова и другого преждерожденного, коего милбрат по имени-фамилии никому не представил, но велел при случае слушаться, как себя; по описанию в сем преждерожденном нетрудно было признать есаула Крюка, и предъявление Пашеньке фотопортрета бедняги козака это предположение подтвердило. Кулябов препоручил заботам Пашеньки плененного Богдана – минфа тогда еще был без памяти – и настрого наказал приглядывать за оным, вреда никакого отнюдь не чинить, а когда придет в себя – попоить и покормить, но в разговоры не ввязываться и хранить пуще глазу в спеленатом состоянии вплоть до момента, когда либо он сам, Кулябов, либо “вот сей преждерожденный” (и показал на Крюка) придут их сменить. По словам Пашеньки, Кулябов и Крюк страшно спешили и сразу после отдачи сих кратких распоряжений, коротко позвонив кому-то и договорившись о немедленной встрече, убежали, будто за ними гнались, — судя по всему, подземным ходом, коль скоро Чунь-лянь их на выходе не заметила. Кому принадлежит квартира в Спасопесочном, Пашенька не знал. Голос Бага из-за двери показался Грине голосом Крюка; лукавый Гриню попутал – желаемое за действительно принял, философски заметил Пашенька, очень уж смены ждали, очень уж поскорее убраться домой хотелось.
Студентка Цао Чунь-лянь признала в Кулябове ночного спутника есаула Крюка.
То есть ясно, что именно Крюк и Кулябов огрели Богдана по затылку и протащили через Орбат и орбатские переулки на хацзу. Ясно, что у них после того, как они вручили бессознательного Богдана Пашеньке, оставалось несделанное дело в гробнице Мины – и легко понять какое: хищение святыни. Передоверить дело это опиявленные не могли никому – Пашенька со товарищи про такое и слыхивать не слыхивали, да если б и слыхивали, не стали бы, скорее всего, впутываться. Нормальные же люди: человеконарушители, да, но не святотатцы. Тут, пожалуй, никакие ляны с чохами не помогли бы.
Вопрос: отчего Крюк с милбратом так спешили с этим хищением? Словно ко времени какому-то должны были поспеть…
Вопрос второй: это зачем же хитить и потом гроб-то драгоценный бросать на улице валяться?
Вопрос третий: а сама мумия-то где?
Хорошо, что били Богдана по затылку опиявленные. Богдану легче было думать, что есаул и милбрат сие человеконарушение свершили, находясь под заклятием, чью-то чужую непререкаемую волю выполняя. Легче.
Но отсюда вопрос четвертый: чью?
Баг шевельнулся в кресле у окна, достал из рукава телефон. Богдан снова коротко поднял на него взгляд; Баг с каменным лицом сосредоточенно набирал номер. Богдан опустил глаза. “Наверное, Стасю решил предупредить, что мы задерживаемся, — подумал он. — Давно пора…”
Вполголоса, стараясь не отвлекать друга от работы с протоколами, Баг сдержанно заговорил в трубку: “Василий? Да, я… Хочу осведомиться, как себя чувствует еч Цао? Отдыхает? Ага… Пообедали? Ну, молодцы. Пусть отдыхает, у нее нынче был тяжелый день. Хорошо. Я перезвоню через часок…”
“Понятно”, — с грустью подумал Богдан и незаметно вздохнул.
Можно, конечно, предположить, что после растворения Козюлькина опиявленным никто уж приказов не отдавал. Сколько Богдан представлял себе механику заклятия, мыслительные процессы заклятого и все чувствования его оставались нормальными, сохранялись и привычки, и пристрастия – только вот все способности его, заклятого, направлялись к выполнению полученного приказа. А если приказа нет – то, пожалуй, заклятый ничем от нормального человека и не отличается…
Но очень уж странно заклятые вели себя в Мосыкэ. Сначала стравливание писателей, теперь Мина… Какая тут связь – трудно сказать. Кажется, будто и нету никакой. Но зачем это все самим-то опиявленным, к делам хемунису или баку ни малейшего отношения не имевшим? Во всяком случае, ничто не указывает на то, что они такие отношения имели… Значит, скорее – чужая воля.
Появление Кулябова и Крюка в Мосыкэ совпадало по времени с раскрытием творимых Козюлькиным человеконарушений. С некоторой долей вероятности можно предположить, что Козюлькину – корыстолюбцу и от души, и в силу рода деятельности – для его темных делишек никак не хватало денег, время от времени доброхотно даваемых на нужды лечебницы Лужаном Джимбой, и Великий прозрец не побрезговал вступить в связь с преступным миром, дабы отщипывать дольки их нечеловеколюбивых прибытков – действуя через опиявленных, что самого его за руку поймать было невозможно. Может, Великий прозрец и не только Саху стриг… Чем Козюлькин человеко-нарушителей соблазнял, что они с ним сокровенным – то бишь денежками – делились, вопрос сложный; разберемся, конечно, раньше или позже – но, скорее, позже. Может, шантаж; а может, именно козюлькинские опияв-ленные для запугивания торговцев использовались – так и проще, и надежнее.
Когда же распался паучий центр в лечебнице “Тысяча лет здоровья”, милбрат Кулябов в поисках укрытия добрался аж до Мосыкэ, где и решил спрятаться у знакомых человеконару-шителей. Не хотел лечиться? Или приказ выполнял? Или случайно так совпало?
И где он, интересно, Крюка повстречал? Или они вместе из Александрии бежали?
Почему же они торопились? Или, говоря по существу, почему их торопил тот, чью волю они выполняли? Что в этом Мине такого?
А потом ценнейший гроб запросто на улицу кинули. При человеконарушительской-то любви к чужим ценностям!
Да это же просто вызов. Этакую улику так вот запросто…
Ах, с опиявленными бы побеседовать!
Никогда и никто еще не проводил допросов опиявленных, и Богдан понятия не имел, как несчастные к этому отнесутся и какова будет ценность их показаний. Сейчас все трое захваченных заклятых, покорные, как овечки, содержались в изоляторе ведомственной лечебницы Управления. Богдан на всякий случай задержал их отправку в столицу, ибо хоть попытаться поговорить с ними надлежало обязательно – не для того, чтобы сведений добиться каких-то, но, быть может, малую зацепку обрести для дальнейших рассуждений; однако минфа не мог решиться. Требовать показаний, произнося слово власти, — было подло. Рассчитывать на чистосердечность опиявленного – глупо.
И кроме того, Богдан совершенно не представлял, каковы могут быть последствия, ежели, скажем, приказ рассказать о чем-то столкнется с ранее данным приказом никогда о том не рассказывать. Не приведи Бог, человек с ума сойдет… с собою покончить попытается, как бояре, от взаимоисключающих-то позывов…
А лечить и допрашивать уж потом – это не один месяц, и даже не два… Дело же отлагательств не терпело.
Богдан вздохнул и снял очки. Виски ломило, и он, прикрыв глаза, принялся их массировать пальцами.
Из репродуктора исчезающим писком, навроде комариного, пел знаменитый в сем сезоне сладкоголосый отряд “Девицы-красавицы”. “Ой ты миленький мой еч, — озорно и задушевно выводили девицы, — ты мне, дроля, не перечь. Чем за аспидом гоняться – лучше на перинку лечь…”
Богдан открыл глаза.
— Хорош совет, а? — мрачно спросил он.
Баг перевел на него ничего не выражающий взгляд.
— Что?
Судя по всему, Баг вообще не слышал песни. Богдан смутился и сунул лицо в очки.
— Ну, интересненького нашел? — спросил он.
Баг чуть пожал плечами.
— Для нас – ничего. Дом этот, на Спасопесочном – казенный оказался.
Концерт, видать, закончился – отчетливо пропиликали сигналы точного времени. Едва слышный голос диктора принялся излагать какие-то новости.
— И представь, еще осенью его должны были поставить на капитальный ремонт. — Баг ткнул пальцем в лежавшие у него на коленях бумаги. — Жильцов расселили… И тут внезапно перечисление денег отчего-то затормозили, а пока суть да дело, все квартиры предложили от городской казны в краткосрочный наем для желающих… Сидит у них там умник, видно, большой по деньгам. Но надо было плату назначать ниже, либо дом сперва хоть маленько подлатать… тогда бы отбою не было от желающих – центр ведь. А тут…
— Только Саха Рябой и соблазнился, — сокрушенно качнул головой Богдан. — Хацза ему в центре понадобилась…
“Сам соблазнился или подсказал кто?” — мелькнула странная мысль. Она не была порождена никакими событиями и фактами; но уж слишком все теперь напоминало Богдану кем-то разыгрываемую пьесу. Партию. Ровно кто фигурками по доске шахматной водил. Следя за одной фигуркою, замысла игрока ввек не поймешь, будешь думать, что это она сама с клетки на клетку скачет, — ан на самом деле… В двух ведь шагах хацза от гробницы Мины. Семь минут ходьбы… Случайность?
Ечи примолкли, вновь погрузившись в свои невеселые думы.
“…Согласно последней воле покойного, — попискивал в тишине диктор, — собрались лишь ближайшие друзья и единочаятели. Траурная процессия проследует от делового центра «Сытые фениксы», где только что завершилась гражданская панихида, до Огоньковского кладбища…”
Богдан на миг потерял дыхание.
— Слушай, еч, — негромко, боясь поверить, проговорил он. Баг, оторвавшись от рассеянного разглядывания бумаг на коленях, поднял голову. Взглянул на минфа настороженно и выжидательно. — Мне все время не давала покою мысль, будто я слышал что-то… до дела до нашего прямо относящееся. А вот сейчас вспомнил. Покуда меня несли, я на морозце, видать, на краткий миг очухался… или когда в комнатушке той на пол кинули… Даже сказать точно не могу когда, я потом опять отключился. Но слышал… и это не Пашенька со товарищи болтали, а Крюк с Кулябовым. По-моему, Крюк сказал: “Полежит тут до окончания похорон, а мы когда закончим, придем, сменим этих и его отпустим”. Понимаешь?
— Каких похорон? — спросил Баг.
Богдан лишь поднял палец в направлении репродуктора, предлагая прислушаться.
“…виднейший деятель баку, один из патриархов мосыковского делового мира…” — сугубо печально вещал диктор.
“Нет, — из последних сил сказал себе Богдан. — Не может быть. Просто-таки быть не может!”
Как это излагал Возбухай Ковбаса? “Все живут, как живут – а этим неймется. Ровно кошка с собакой, каждый Божий день, каждый…”
Ежели они Анубиса на синагогах рисуют, то…
Не исключено.
Не исключено!!!
Прости нас, Господи… Всех нас.
— Вот почему они торопились, — сказал Богдан.
— При чем тут похороны? — дернул бровью Баг.
— Ох, я тебе не сказал, наверно… Мне это самому до сей минуты глупостью какой-то казалось, к реальности отношения не имеющей. Баку уж который год носятся с мыслью покончить, как они говорят, с идолопоклонством и похоронить Мину по-человечески.
У Бага от недоверчивого изумления вытянулось лицо.
— А где легче всего похоронить такое? Чтоб никто ничего не заподозрил, чтоб и следов никто никогда не нашел? — спросил Богдан. И сам же ответил: – Да в могиле, Баг. В могиле, предназначенной для другого.
Баг мгновение молчал, осмысливая.
— Это же фанатизм, — медленно, словно бы с неудовольствием пробуя на вкус непривычное и неприятное слово, произнес он.
Богдан печально улыбнулся краешком рта.
— Видел бы ты вчера вечером Кова-Леви, — сказал он негромко. — Вроде бы демократ, а по сути – чистый фанатик…
— Думаешь, и впрямь варвары подучили?
— Не исключаю.
— Но зачем?
— Помнишь, — сказал Богдан, помедлив, — как Учитель ответил, когда My Да спросил его: встречаются ли, мол, люди, у которых подпорка их Неба состоит в том, чтобы ломать чужие подпорки?
— Учитель вздохнул и отвернулся, — без малейшей паузы ответствовал Баг.
— Именно. Так ему, видать, тошно было от таких, что он даже язык пачкать не захотел.
На несколько мгновений установилась тишина: напарники не столько пытались осмыслить новый взгляд на события, сколько привыкали к нему. Потом Баг недоверчиво покрутил головой.
— Но какого Яньло они гроб на улице валяться отставили? — тихо, с нескрываемым раздражением проговорил он. — Будто нарочно всем сообщили: это не имущественное хищение, это иное! Ведь ясно ж было, что гроб тут же найдут и раззвонят во всех новостях!
— Может, нести было уж очень тяжело… Их же только трое, опиявленных-то. Сами-то баку, верно, ручек своих марать не захотели, на рабов все взвалили. Для них же это норма, идеал общественного устройства – частные-то рабы… А опиявленные – чем не рабы, Баг? — Минфа запнулся. — А может, для форсу человеконарушительского…
— Что же, — задумчиво пробормотал Баг, — баку эти – они разве человеконарушители?
Ечи опять помолчали.
Вдруг Богдан резко попытался встать – и его повело в сторону. Едва не падая, он ухватился обеими руками за подлокотник кресла. Устоял. В висках били чугунные колокола. А уж в затылке…
— Как ты, еч? — порывисто вскакивая, спросил Баг; лицо его, казалось совсем уж закаменевшее, отразило неподдельную тревогу.
Богдан перевел дух и выпрямился.
— Лучше на перинку лечь… — пробормотал он. Вдругорядь глубоко вздохнул. — Баг, нам туда ехать надо. Понимаешь, если все это и впрямь так, то… Мы, люди сторонние, и то догадались. А хемунису, у которых идея баку похоронить Мину давно на зубах навязла, догадаются еще скорее. Как только они услышали по новостям, что фараона схитили да что гроб выброшен за ненадобностью, а сама мумия невесть где… там, на кладбище, сейчас такое может…
— Тридцать три Яньло… — пробормотал Баг и, ладонью хлопнув по столешнице, размашисто тиснул кнопку вызова дежурного вэйбина. — Повозку нам немедля! — рявкнул он в едва распахнувшуюся дверь кабинета.
Огоньковское кладбище,
7-й день двенадцатого месяца, четверица,
ближе к вечеру
Они опоздали.
Оставив повозку у самых кладбищенских врат, рядом с пустыми повозками внешней охраны, на коих, видно, прибыли сюда скрытно блюсти порядок вэйбины, человекоохранители припустили по узким тропам, проторенным на заснеженных аллеях, поспешили мимо упокоенно присыпанных инеем обелисков и склепов, крестов и памятников, жертвенников и могильных плит – туда, откуда доносился смутный, но отчетливый в тиши мосыковской окраины гул голосов. Баг с трудом смирял бег; Богдан, в съехавшей набок шапке-гуань, путаясь в длинных полах дохи, выбивался из сил. Редкие посетители кладбища смотрели на них кто с изумлением, кто сочувственно – видать, принимали за опоздавших на похороны баку.
Вот уже меж дерев видна небольшая, но явственно расколотая на два враждебных лагеря толпа. Вот уж отчетливы стали выкрики: “Не позволим!” — “Вскройте!” — “Вам никто не мешал прийти на панихиду и убедиться в злокозненности ваших выдумок, пока гроб был открыт!” — “Откройте немедленно! Мы знаем, что он там!”
И разумеется, время от времени разносился бьющий по нервам, словно визг электрической пилы, торжествующий фальцет Кова-Леви.
Первым повстречался человекоохранителям стоявший поодаль от центра событий, еще на аллее, длинный молодой человек в щегольском теплом халате и с вдохновенно бледным лицом; он откровенно, но негромко посмеивался и в то же время успевал грызть карандаш и строчить что-то в большом блокноте. Глаза его блистали. Оглянувшись на приближающийся топот, он радостно заулыбался и, чуть иронично поклонившись Багу, тоже негромко, однако же вполне отчетливо произнес: “Я же говорил! Хотели жабу пить – удрала, тогда впились друг другу в хвост!”
— Кто это? — с хриплыми всхлипами дыша, пробормотал Богдан.
— Случайный знакомец… Мастер изящного слова, — ответил Баг. — Кажется, не любит ни хемунису, ни баку… Теперь я его понимаю.
Ланчжуну при виде азартно черкающего в блокноте поэта на какое-то мгновение показалось, будто он встретил гостя из предыдущей жизни. С того момента, когда они со Стасей приехали в Мосыкэ и зашли перекусить в “Ого-го!” прошла, не иначе, вечность. А то и две.
Аллея кончилась.
Картина была близка к святотатственной.
Посреди небольшой прогалины, еще не занятой местами последних упокоении, по обе стороны отрытой, видно, еще с вечера просторной могилы громоздились две кучи вынутого грунта; большой цветистый гроб, уж накрытый массивною резною крышкою, стоял с южной стороны ямы, в изголовье.
И, точь-в-точь как две кучи, по обе стороны распахнутого в ожидании зева земли стояли, отчетливо разделенные им, две небольшие группы людей со стиснутыми кулаками, и глаза их равно сверкали безумием.
А поодаль, по другую сторону могилы, оторопело, но хищно, со знанием дела глядели на происходящее выпученные глаза телекамер, и сниматели, кусая губы то ли чтобы не смеяться, то ли от ужаса или стыда, увековечивали сей раздор, словно бы он был очень, очень важен для страны и для ее будущего.
Пожилой низенький преждерожденный, одетый нарочито просто, ровно только что, накинувши душегреечку, от токарного станка отошел, взгромоздился, оскальзываясь и осыпаясь на худо смерзшемся за не слишком-то морозную ночь песке, на одну из куч и, разбрасывая отчетливо видимые облачка пара то вправо, то влево, начал кричать, стуча кулаком в пустоту:
— Это вопиющее святотатство! Нарушены все границы сообразного поведения! Эти алчные пиявицы в образе человеческом готовы посягнуть на самое дорогое для простых людей! Мы требуем, чтобы гроб был открыт! Мы уверены, что в нем спрятана наша святыня!
Богдан узнал по фотографиям Тутанхамона Несторовича Анпичментова; в иерархии хемунису он носил высший титул – Тень Гора на Земле.
— Повторяю! — зычно крикнул стоявший напротив него вальяжный красавец в роскошном европейском платье; то был Великий Кормчий Небесной Ладьи баку Егорий Тутанхамонович Подкопштейн. Собственно, Тени Гора на земле он приходился родным сыном – но еще полтора десятка лет назад, начавши восхождение из рядового баку в вожди, сменил фамилию, чтоб не иметь с отцом ничего общего; сыновняя непочтительность тут открывалась вопиющая. Богдану помнилось, что Егорий принял фамилию супруги; одно время злые языки поговаривали, будто Великий Кормчий и сошелся-то с нею исключительно из желания фамилию сменить – ибо развелся, не прожив вместе и полугода. Если так, то сей хитрый маневр вполне удался.
Прямо за спиною Подкопштейна стоял, пылая праведным гневом, Кова-Леви и шустро шевелящий губами переводчик, как то и надлежало, неслышно бубня, склонялся к его плечу.
— Повторяю! — и впрямь повторил Великий Кормчий. — Гроб с телом безвременно почившего Худойназара Назаровича был открыт для прощания начиная с одиннадцати часов! Почему бы вам было не прийти туда своевременно? Зачем этот скандал? Это, как говорят в подобных случаях наши заморские друзья, провокация! Несомненно!
Язык у него явственно был подвешен не в пример лучше батькиного.
“Однако ж, — отпыхиваясь после бега, вспомнил Богдан то, что поведал по радио чтец новостей, — согласно завещанию, на панихиду допускались лишь ближайшие друзья и ечи… так что, похоже, врет Кормчий…”
— Да откуда нам было знать? — захлебываясь от ярости, усугубляемой непробиваемым самомнением родного сыночка, закричал Тень Гора. — Да такое в голове не умещается! А о том, что гроб нашли на дороге, в новостях передали только три часа назад!
— Что делать будем, еч? — спросил Баг тихонько.
Богдан натужно переводил дух.
— Повременим, — выговорил он сипло. — Все одно уж… Пусть идет, как идет, — вдохнул, выдохнул и добавил: – Покамест.
— Открывай!! — крикнул кто-то из хемунису.
Потом еще:
— Сами откроем!!
Покатился глухой, неразборчивый рокот. От глаз Богдана не укрылось, как Великий Кормчий украдкой торжествующе переглянулся со стоявшими рядом единочаятелями. Похоже, тут готовился какой-то нежданный поворот.
— Однако ж, — перекрывая ропот, продолжил Великий Кормчий, — мы, стремясь продемонстрировать свое терпимое к хемунису отношение всем, а в первую очередь – международной общественности, коей мы столь многим обязаны, — и он сделал вежливый, почтительный кивок в сторону Кова-Леви (обычно ордусяне этак лишь прямым предкам по мужской линии кланяются), — мы склонны выполнить вашу просьбу. Цените это! Помните это! Убедитесь, несчастные маниаки, что ваши подозрения беспочвенны. Более того – они аморальны и глупы!! На ваш террор мы отвечаем примирительно и цивилизованно, как то и подобает людям истинной веры!
Он повернулся назад и повел бровями. Двое рядовых баку споро выскочили из задних рядов и подбежали к гробу.
Лицо Кова-Леви страдальчески замерло.
“Стало быть, открывать гроб прилюдно этот красавец отнюдь не опасается”, — подумал Богдан.
“Ну, в гробу не фараон”, — подумал Баг.
Великий Кормчий был невозмутим, но глаза его горели от плохо скрываемого предвкушения торжества.
Великое небо смотрело на все это с высоты. С веток лип смотрели вороны… Они привыкли, что после прощального поминания вокруг свежих могил остается много крошек.
Все напряженно замерло.
Тишина воцарилась такая, что, казалось, если прислушаться повнимательней – можно услышать, как неторопливо оплывает к горизонту едва просвечивающее сквозь облака и морозное марево рыжеватое пятно солнца.
Повинуясь усилиям двух пар слаженно сработавших рук, крышка поднялась, завалилась набок, стряхнув с себя вороха роскошных цветов, и боком опустилась на снег. Просторное “ах” пронеслось над поляной.
В гробу лежал Худойназар Нафигов.
“Сейчас начнется…” — с ужасом подумал Богдан.
“Ну, теперь они разойдутся вовсю”, — с каким-то непонятным злорадством, вызванным, вероятно, неприязнью и к баку, и к хемунису, подумал Баг.
Баку взорвались возмущенным ором; птиц смело, и они, множа шум и сумятицу, с хриплым граем заметались над кладбищем.
— Позор!
— Эти хемунису совсем потеряли совесть!
— Нарушить покой усопшего!
— Друа де л'омм!
— Все мировое сообщество с гневом и презрением!
— Окаянные! Как вы теперь будете людям в глаза глядеть?
Совершенно обескураженный Тень Гора, едва не потеряв равновесия, съехал с кучи и как-то стушевался, пропал за спинами единочаятелей. Зато Великий Кормчий раздулся от торжества едва ли не вдвое.
— Можно закрывать гроб? — издевательски осведомился он в сторону хемунису, ни кому конкретно не обращаясь. Естественно, ему никто и не ответил. Он сделал знак, и рядовые баку сызнова взялись за крышку; крышка опять взмыла над снегом и, чуть поворочавшись на весу для вящей точности, улеглась на подобающее место. — А теперь вон отсюда! — громовержцем возгласил Великий Кормчий, простирая руку в сторону далекого выхода с кладбища. — Вон, презренные! Это насилие, это вопиющее нарушение прав человека не забудется вам никогда! Вон!! Мы приступаем к последнему прощанию!
Задние хемунису и впрямь потянулись в глубину аллеи – нерешительно, робко, поруганно… Вслед им летело слаженное, возмущенное: “По-зор! По-зор! По-зор!”
Великий Кормчий сиял так, словно удался некий самый сокровенный его замысел.
Баг наклонился к уху Богдана.
— Еч… — прошептал он. — А ведь они еще в начале ночи торопились… Зачем, ежели панихида была только с одиннадцати утра?
— То-то и я думаю… — тоже шепотом ответил Богдан. — Могила-то еще с вечера была отрыта…
Эта же самая жуткая мысль – не иначе как от полного отчаяния – пришла в голову и Тени Гора. Покинуть поле боя, не сделав какого-то последнего усилия, он не мог; Анпичментов понимал, что его секта только что потерпела здесь сокрушительное, вполне вероятно – фатальное, непоправимое поражение.
Маленький, в куцей своей душегреечке он подскочил к великолепному Великому Кормчему и вцепился ему в рукав. Казалось, сейчас начнется драка – и Баг шестым чувством опытного человекоохранителя ощутил, как, верно, где-то поблизости, среди деревьев напряглись старшие нарядов, коим вменялось в обязанности не допустить при стычке двух сект явного безобразия. Пустые повозки Управления у врат кладбища недвусмысленно свидетельствовали, что городская управа не исключала и такого развития событий.
— Нет! Не все так просто! — срываясь на взвизги, крикнул Тень Гора. — Вы хитры, да и я не промах! — Он, ровно упругая и неутомимая обезьяна (“Победит обезьяна!” — разом вспомнили Богдан и Баг), отпрыгнул от остолбеневшего под таким напором Кормчего и, едва не свалившись вниз, заплясал, пытаясь удержаться, на самом краю могилы. Принялся тыкать в нее пальцем.
— Могилка-то мелковата для такого гроба! — словно злорадствуя, воскликнул он.
В наплывающих мало-помалу синих сумерках лица сектантов начали терять отчетливость – и все же Богдану показалось, что по лицу доселе неизменно уверенного в себе Великого Кормчего пробежала легкая тень растерянности. Впрочем, он тут же взял себя в руки и затрубил с прежним апломбом:
— Ну, хватит! Мы долго терпели, но это переходит все границы! Ваша секта должна быть запрещена! Мы войдем с соответствующей законопросительной инициативой в мосыковский гласный собор! Немедленно покиньте приют скорби!! Не оскверняйте юдоль сию мерзкими инсинуациями!
— Ладно, ладно! — весь трясясь от возбуждения, ответствовал Тень Гора. Он понимал, что идет, как говорится, ва-банк и рискует сейчас, в эти мгновения, всем. Самим существованием своей секты, быть может. Но кровь уже ударила ему в голову; Анпичментов не мог остановиться. — Уйдем! Но сперва могилку-то – разроем!!
“Господи, что сейчас будет…” — подумал Богдан.
“Ну, сейчас такое будет!” — подумал Баг.
— Не сметь!!! — заорал уже из сердца, без всякой театральности Великий Кормчий.
— Разроем!!
— Не гневите Pa!
— Тут ле монд!
— Где лопаты? Лопаты!!
— Здесь лопаты!
— Не сметь, презренные!
— Лё тоталитаризм ордусьен!
— Мы не позволим надругаться!
— За Мину глотки вам всем порвем, варвароиды!
— Ну ройте же быстрей, свет уходит!
Эта простая и, в отличие от предыдущих, довольно спокойная реплика одного из снимателей, казалось, парализовала волю баку к сопротивлению. Вдруг снова стало тихо. Великий Кормчий в отчаянии озирался, но уже не ведал, что предпринять. Действительно, если уж позволил открыть гроб, то почему бы не позволить немного углубить могилу? Если бы невозбранный ор продолжался, он и его сторонники, да еще с Кова-Леви заодно, наверняка переорали бы хемунису и не подпустили их к могиле; но простая честная просьба едва ли не единственного человека, который здесь не кричал, не буйствовал, а работал, в одно мгновение повернула дело.
Драка не состоялась.
Богдан вытянул шею, чтоб лучше видеть, и, сам этого не замечая, что было сил вцепился в руку еча.
Не прошло и минуты, как лопаты ударили во что-то твердое.
— Ага!!! — нечеловеческим голосом победно закричал Тень Гора; от его смятения мигом не осталось и следа. — Ага!!! Что там, ребятушки?
— Сейчас… — глуховато раздалось из могилы. — Сейчас, соскребем маленько… Тряпка какая-то… заледенела… Ой!
— Это провокация! — едва слышно во вновь поднявшемся безумном гвалте закричал Великий Кормчий; даже его прекрасно поставленного голоса уже не хватало. — Это провокация наших недругов!
И тут не выдержал Баг.
— Вот сейчас мы и разберемся, чья это, тридцать три Яньло, провокация, — сказал он, выходя вперед и показывая пайцзу.
Следом за ним, приволакивая очень некстати и очень больно защелкнувшуюся в колене ногу, путаясь в полах дохи, вышел Богдан.
Сперва утихли главные действующие лица. Ропоток второпях передаваемого известия пробежал от центра на края – и стало тихо. Молчал даже Кова-Леви. В могилу спрыгнули еще двое хемунису, им кинули веревки.
А где-то, в общем, совсем неподалеку отдыхала после утренней схватки раненая Чунь-лянь… и, наверное, ждала. И Стася ждала… наверное. А в Александрии ждала Фирузе. И где-то уже не ждала Жанна – а если и ждала, то уж не Богдана. И многие ждали многих.
Где-то совсем неподалеку все люди кого-нибудь да любили.
Некоторые расставались, разлюбив. Некоторые плакали, потому что расставались, не разлюбив. Некоторые смеялись, встречаясь. Некоторые целовались. Некоторые рожали детей.