Путешественник из ниоткуда Вербинина Валерия
– Н-но, родимая!
Наша экспедиция снаряжена на славу. Возглавляет отряд сам исправник на лихой гнедой лошаденке. За ним едет урядник Онофриев, рябой от пьянства, с сизым носом, но тем не менее пользующийся необыкновенным успехом у прекрасной части населения N. Я и доктор Соловейко примостились на подводе, на которую потом будем переносить труп. Доктор – очень спокойный, седоватый, благообразный господин в золотом пенсне. По роду своих занятий он знает все обо всех, но сам живет замкнуто, в пристрастии к сплетням не замечен и держится всегда с невозмутимым достоинством, внушающим уважение. По-моему, он немного презирает окружающих, но воспитание не позволяет ему показывать свое отношение. Я тоже стараюсь держать все в себе, но уже в университете один из преподавателей заметил мне, что у меня все на лице написано и что мне стоило бы поучиться получше скрывать свои чувства. С тех пор я много раз пытался последовать его совету, но, похоже, у меня это получается с переменным успехом. Я не люблю людей, и, кажется, меня они тоже не любят. В своей жизни я, конечно, был глубоко привязан к отдельным людям, но только к отдельным; человечество en masse[7] не внушает мне особого уважения, а избранная мной профессия, которая, как никакая другая, дозволяет видеть изнанку человеческой натуры, способна искоренить и последние крохи доверия и симпатии к нему. Слишком редко проявляются в людях на деле благородство, честность, душевная чистота, о которых они так любят порассуждать на досуге. Да что там благородство – даже обыкновенного здравого смысла от них не дождешься. Что стоило хотя бы тому же Старикову жить в ладах со своим единственным сыном? Так нет же, непременно ему надо было начать самодурствовать, сыпать угрозами и проклятиями, и все ради того, чтобы только сжить несчастного молодого человека со свету. Я думаю о Старикове, потому что Григорий Никанорович, когда мы выезжали из N, сказал мне:
– А Старикова я все-таки велел задержать. Нехорошо, нехорошо он с собачкой обошелся… Когда покончим с вашим делом, вы уж, будьте добры, займитесь им.
Если бы Стариков по-прежнему был помещик, да уездный дворянский предводитель, да богат, да почитаем, черта с два Ряжский посмел бы отзываться о нем в таком тоне… Наоборот, кланялся бы, справлялся о здоровьице, желал бы всех благ да настойчиво зазывал на вист к Щукину. Но – был помещик, и нет его, осталась одна полупьяная тень, а значит, можно больше и не церемониться. Я не испытываю к старому самодуру никакой симпатии, но если мы сейчас возбудим против него уголовное преследование (а по всему выходит, что Веневитиновы настроены серьезно), то он ведь добьет его. Добьет…
Ах, черт побери! И почему я всегда принимаю все так близко к сердцу?
Воротничок становится мне тесен, и я дергаю шеей, чтобы ослабить его. В траве стрекочут кузнечики. Подвода тащится по дороге, огибающей лес. Мой спутник Соловейко ладонью прихлопывает докучного комара, вздумавшего полакомиться докторской кровью. Внезапно до нас доносится чей-то серебристый смех, и навстречу нам выезжает Элен Веневитинова, сидящая в амазонке верхом, и с нею – какой-то темноволосый молодой человек с черными щегольскими усиками.
– Доброе утро, господа! Здравствуйте, Григорий Никанорович!
Она смеется, она сияет. Всего через несколько дней – ее свадьба, и говорят, что из Петербурга уже выписан повар-француз, будто бы заправлявший на вечерах самого принца Ольденбургского. Гостей приглашено бесчисленное множество – само собою, только тех, кто достоин приглашения, в отличие от вашего покорного слуги. Кроме того, стало известно, что стариковское имение после замужества отойдет в собственность Елене Андреевне как часть ее приданого. О самом приданом ходят самые несообразные слухи: не то пятьдесят тысяч, не то сто… Неудивительно, что она так лучезарна, так смеется, запрокинув голову, и так смотрит на своего спутника.
– Ее жених, – сообщает мне вполголоса доктор Соловейко, кивая на молодого человека с усиками. – Аверинцев Максим Иванович. Да-с! Петербургская штучка, нам не чета…
И правда, он едва удостаивает нас приветствия. Но я легко прощаю ему неучтивость – очень уж приятно видеть влюбленную, юную и сияющую Элен Веневитинову рядом с ним. Они и впрямь прелестная пара, даже если что-то и нашептывает мне, что женится Максим Иванович на ней не только ради нее самой…
– Куда собираетесь, господа? – весело спрашивает она.
Исправник смущенно крякает, но урядник Онофриев, привыкший всегда отвечать на поставленный вопрос и светским тонкостям не обученный, зычным голосом рапортует:
– По долгу службы, сударыня. Господин Марсильяк вчера тело у насыпи обнаруживши, стало быть, мы и…
– Замолчи! – выразительно шипит Ряжский. Но уже поздно. На хорошенькое оживленное личико Елены набегает тень.
– Как? Что? Неужели убийство?
Исправник бросает на меня такой взгляд, словно виновник убийства – я один. Несмотря на его взгляд, я прихожу ему на помощь:
– Мы еще не знаем, мадемуазель. Похоже, кто-то выпал из петербургского поезда. Там совсем рядом железная дорога.
– Поезда нынче вообще вещь опасная, – заявляет Аверинцев с таким видом, будто сказал нечто умное. В профиль в нем есть что-то хищное – не то от хорька, не то от куницы.
Доктор Соловейко улыбается и прихлопывает очередного комара.
– Ах, ужасно, ужасно… – бормочет Елена.
– Что же тут ужасного, мадемуазель? – возражает Григорий Никанорович. – Такая, значит, судьба была у этого бедняги… В столице подобные случаи чуть ли не каждый месяц случаются… даже роман про это написали, помнится…
Но Елена Андреевна упрямо качает своей прелестной русой головкой, увенчанной светлой шляпкой с множеством цветов.
– Нет, нет, вы не понимаете… Дурная примета… очень дурная. Особенно накануне свадьбы…
Аверинцев на долю мгновения как-то цепенеет в седле, и по его взгляду я убеждаюсь, что был прав насчет этого молодчика. В дело, однако, вступает доктор Соловейко.
– Елена Андреевна, ну вы ведь уже не маленькая, чтобы верить приметам. Посудите сами: какая связь между гибелью какого-то постороннего человека и вами? Ну несчастный случай, что ж тут поделаешь… Вы-то тут при чем?
– В самом деле, – поддержал его Максим Иванович. – Стоит ли забивать себе голову всяким вздором…
Однако невеста не слушает его. Всю ее оживленность как рукой сняло.
– Вы не правы, господа… вы совсем не правы… И еще тот сон, который мне на днях приснился…
Когда женский пол пускает в ход сны, пиши пропало. Соловейко бросает на меня весьма иронический взгляд. Он уже немолодой и полный, сейчас ему жарко, ему скучно… Пот льет с него градом.
– Что еще за сон, Элен? – настойчиво спрашивает Аверинцев. – Ну что за сон?
– Ах, оставьте, оставьте… Вам не понять…
Она была совершенно расстроена, и видно было, что никакие увещевания не в состоянии вернуть ей былую безмятежность духа и хорошее настроение. Однако подмога прибыла с самой неожиданной стороны: из чащи выехала мать Елены, Анна Львовна, за которой следовал учитель верховой езды Головинский.
– Ровнее, ровнее держитесь! – кричал он. – Вот так, хорошо…
Учитель и Веневитинова подъехали к нам. Увидев расстроенное лицо дочери, Анна Львовна потребовала объяснений и тотчас их получила.
– Вы говорите, неизвестный? Возле насыпи? С петербургского поезда? Да, конечно, неприятно… А вы уверены, что он не самоубийца? Сейчас столько развелось сумасшедших… Боже! – И она посмотрела на меня так, словно я был одним из них.
– Не, этот вроде не самоубийца, – снова подал голос Онофриев, которого никто и не просил. – Аполлинарий Евграфыч утверждают, что его убили.
Его неосторожные слова вызвали новый взрыв восклицаний. Елена Андреевна расстроилась совершенно, так что Максим Иванович получил возможность ее утешить. Он целовал ей руку и твердил, что она не должна так переживать из-за какого-то глупого косаря, угодившего под поезд, потому что мало ли что говорят, лично он совершенно убежден, что все это глупости. Головинский заметил, что происходящее тут, в глуши, напоминает ему какой-нибудь напичканный страстями роман Эжена Сю или Понсон дю Террайля. Анна Львовна желала немедленно узнать подробности, Григорий Никанорович, приложив руку к сердцу, клялся, что ему пока ровным счетом ничего не известно и что о происшедшем он совсем недавно узнал от меня. Мне пришлось подвергнуться перекрестному допросу со стороны женщин, и я и сам не заметил, как признал, что Онофриев – лгун и фантазер и что случился несчастный случай, скорее всего, а впрочем, после осмотра тела будет видно.
– Боже, боже, какие интересные у вас тут места, – вздохнула Анна Львовна после того, как я тысячу раз, не меньше, заверил ее, что происшествие на железной дороге – так, пустяк, мелочь, не заслуживающая внимания, и что ей даже не стоит беспокоиться по столь незначительному поводу. – То моя бедная Жужу, а теперь вот еще одна неприятность… – Она обернулась к Ряжскому: – Кстати, Григорий Никанорович, я должна вас поблагодарить. Вы все-таки взяли под стражу противного Старикова… Надеюсь, он будет наказан так, как того заслуживает.
В ее устах слово «заслуживает» прозвучало подобно лязгу ножа гильотины, и невольно я поежился.
– Хорошо, хорошо, – покивал Ряжский, которому тоже наскучило стоять на солнцепеке и выслушивать всякие благоглупости. – Мы занимаемся этим делом, и можете быть уверены, так мы его не оставим.
– Да уж я надеюсь, – кивнула и Анна Львовна. – Кстати, что вы поделываете нынче вечером? Милости прошу к нам в гости!
Григорий Никанорович стал отнекиваться, Анна Львовна принялась его уговаривать, учитель верховой езды не преминул вставить свое слово, заметив, что исправник многое потеряет, Аверинцев присоединился к Анне Львовне, Елена Веневитинова сказала, что они были бы счастливы видеть Ряжского у себя… В общем, вся эта чепуха продолжалась никак не меньше десяти минут.
Наконец Григорий Никанорович дал себя уговорить, доктор спрятал в карман платок, которым вытирал пот со лба, возница Еремей присвистнул и для проформы стегнул лошаденку, и мы двинулись дальше, к железной дороге, возле которой нас ждал… самый большой сюрприз. А именно, прибыв на место, мы не обнаружили там ни тела, ни каких-либо доказательств того, что оно там находилось. Труп Петровского Ивана Сергеевича исчез бесследно, испарился, растаял, как тают на заре легкие утренние облака. И я понял, что мои злоключения только начинаются.
ГЛАВА VI
– Черт знает что такое! – шипел Ряжский, примостившись на большом камне.
Битый час я обшаривал, осматривал, обыскивал полотно железной дороги и прилегающую к нему территорию вместе с Онофриевым и доктором, которые вызвались помогать мне, но мы ничего не нашли. В душе я понимал, что поиски бесполезны. Тело должно было находиться там, куда я привел моих спутников вначале, оно не могло перемещаться по своей воле – ни на ту сторону насыпи, ни за сто аршин от нее, ни вообще никуда. И тем не менее его не было. Не было, а значит, не было ничего: ни убийства, ни громкого дела, ни возможности оставить опостылевшее место и перебраться в губернское управление.
Так что же было это? Сон? Мираж?
– Убийство, убийство! – передразнил меня Ряжский. Он находился в ярости, иначе никогда бы не позволил себе подобного. – Ну где он, ваш труп, я спрашиваю? Нет его! Устроили тут… балаган! Сорвали людей, которые, между прочим, находятся на службе! Развели… черт знает что такое развели! – Он даже вскочил в запальчивости. – Да вы хоть соображаете, милостивый государь, в какое положение вы меня поставили? По вашей милости все, вся округа знает о том, что произошло убийство. А теперь что начнется? Курам на смех! Над нами будут смеяться, да-с, милостивый государь! Потешаться будет каждый кому не лень! И все, между прочим, из-за вас!
Я человек довольно мирный, но в то мгновение мне мучительно захотелось дать ему пощечину и вызвать на дуэль. Прадедушка, помнится, был знатный дуэлист… Доктор Соловейко смотрел на меня с сочувствием.
– Может быть, вы просто ошиблись, Аполлинарий Евграфович? – начал он. – Ну, упал с поезда пьяный, потерял сознание, а вы приняли его за мертвеца?
– Конечно! – подхватил раздраженный Ряжский. – Проспался, пришел в чувство, да и отправился себе восвояси. А мы тут мечемся, ищем несуществующего убитого… Телеграммы отправляем, между прочим! – ядовито присовокупил он. – За казенный счет!
– Петровский не был пьян, – сердито сказал я.
– Откуда вы знаете? – даже вскочил с места Григорий Никанорович. – Что, были его собутыльником?
– От него не пахло вином. – Я решил пропустить мимо ушей оскорбительное замечание исправника, хотя один только бог ведает, каких усилий мне это стоило. – И он не мог никуда уйти, поймите! У него была сломана шея!
Григорий Никанорович промычал что-то неразборчивое и, всплеснув руками, повалился обратно на камень.
– Голубчик, – мягко, но решительно промолвил доктор, – Аполлинарий Евграфович, вы же не врач. Как вы могли определить, что у него сломано?
– Если голова повернута под совершенно диким углом, не надо быть врачом, чтобы сделать соответствующие выводы, – упрямо возразил я. – Кроме того, он не дышал, и пульса у него не было. Он не мог никуда уйти.
– Однако же ушел! – крикнул Ряжский.
Доктор пожал плечами. Я видел, что он хотел бы верить мне, но сомневается.
– Если бы он ушел, кто-нибудь непременно бы его заметил, – сказал я. – И потом, у меня его паспорт. Петровскому в любом случае пришлось бы обратиться в полицию и сделать заявление о пропаже документов.
– Ага, теперь уже вы не так уверены! – воскликнул исправник азартно. – Теперь уже оказывается, что хоть у него была сломана шея и не было пульса, но он, однако же, мог уйти! И даже подать заявление в полицию! Какие необыкновенные истории вы нам рассказываете, многоуважаемый Аполлинарий Евграфович! А я вот задаю себе вопрос: уж не выдумали ли вы все это?
– Зачем же мне выдумывать? – угрюмо возразил я.
– Затем, голубчик, что вы манкируете очевидными делами и все свои усилия направляете на черт знает что!
– Позвольте, вы какие очевидные дела имеете в виду? Убийство моськи, которую из любопытства задушили ребятишки?
– И не моськи, а левретки!
– А, да подите вы к черту с вашими собаками! – вскипел я. – Поймите же наконец: я видел здесь труп. Он мог оказаться здесь, только выпав из петербургского поезда. Причем человека пытались убить, потому что у него на шее были синие следы пальцев. Его вытолкнули из поезда, и он сломал себе шею при падении. – Я взбежал по насыпи и поднял один из камней, лежащих на откосе. – Вот! Видите? Это кровь! Так что ничего я не выдумывал!
– Да, действительно похоже на кровь, – промямлил доктор, осмотрев камень. – Во всяком случае… Гм! С такой насыпи, да если его вытолкнули из едущего поезда…
– Но в таком случае где же тело? – простонал Ряжский.
Я немного поразмыслил и твердо промолвил:
– За одно я готов ручаться: сам он уйти не мог, потому что был мертв. У Петровского на мизинце было золотое кольцо. Может быть, кто-то позарился на него, снял с тела, а труп на всякий случай спрятал?
– Да зачем вашему грабителю такие сложности? – возразил Ряжский. – Дело-то простое: снял кольцо и беги… К чему еще возиться с телом, куда-то прятать его? Глупости! Ах, голубчик, голубчик, ну и втравили же вы меня в историю… – И он вновь принялся плакаться на свою горемычную начальственную судьбу.
Мне положительно сделалось скучно его слушать. И не мне одному – Онофриев откровенно зевал. Доктор закурил папиросу и предложил мне, но я отказался. Тайна пропавшего пассажира занимала меня все больше и больше. Несмотря на энергичные протесты Ряжского, я еще раз осмотрел все вокруг, но не обнаружил ничего, кроме помятой травы и изломанных лопухов.
– Вряд ли его увезли далеко, – сказал я. – Хорошо бы осмотреть весь лепехинский лес.
Но тут Григорий Никанорович поднялся с места и заявил, что с него хватит. Он уже и так достаточно наслушался сегодня всякого вздора и более не желает, чтобы ему морочили голову.
– Ради бога, доктор, извините нас. Я полагал, что дело и впрямь важное, – добавил Ряжский, не без труда садясь на взбрыкивающую лошадь. – Да стой ты смирно, черт тебя дери! На сегодня, я полагаю, довольно глупостей, господа. Возвращаемся в город.
Делать было нечего. Доктор двинулся обратно к подводе, которая поджидала нас в сотне шагов. Я хотел было уже последовать его примеру, когда заметил, что у камня, на котором сидел исправник, что-то блестит. И, наклонившись, я увидел ключ. Тот самый ключ, который лежал вчера в кармане у Петровского.
Находка вызвала множество вопросов, но я не стал торопиться с ответами на них. Просто сунул ключ в карман и зашагал вслед за доктором.
Пора было возвращаться к очевидным делам.
Второй час дня. Весь городок уже знает о случившемся, и люди втихомолку подсмеиваются над нами. Мне уже приклеен ярлык фантазера и горького пьяницы, которому мерещится невесть что. С Григория Никаноровича взятки гладки: пошел на поводу у вздорного служащего (в конце концов, он же должностное лицо и обязан принимать меры), а тут такой пассаж. Да, не отнимешь у нашего исправника умения выходить сухим из воды, которого я начисто лишен. И даже Стариков, коего мне поручено допрашивать по поводу собаки – опять чертова собака! – не стесняется высказывать мне свое презрение.
– Вот, возводят на честного человека всякую напраслину, а сами-то, сами…
– Что – сами?
– Да ничего-с. Знаем мы таковских, как вы. Видали… Небось свалился с поезда бедняга, а вы его того… И обобрали. Все честь по чести.
У меня нет сил даже злиться.
– Что ты мелешь, старый дурак… – устало говорю я.
– Вот-вот, таковы они, в университетах учились которые! Только бы и оскорблять честного человека…
– Вы сына до самоубийства довели. Считаете себя честным?
Вместо ответа Стариков принимается выть, голосить, скулить, как собака. Слезы катятся по его бугристому, красному от пьянства носу… Старик жалок и омерзителен одновременно. А я смотрю мимо него и лениво размышляю, что раз уж Стариков додумался до обвинения меня в убийстве, то не исключено, что вскоре все соседские кумушки будут судачить о том же. М-да-с… Тяжелые мне предстоят времена.
– Ладно, хватит! Довольно, милостивый государь. Лучше расскажите, где вы были вчера утром приблизительно до полудня.
Он утирает слезы. Затравленно смотрит на меня.
– Господин Марсильяк… Ваше благородие… Чтоб я… Как на духу…
– Вы были вчера в лепехинском лесу? Предупреждаю, запирательство бесполезно, вас видели…
Старый трюк, и какой дешевый… Но срабатывает безотказно.
– Ну и что, что видели… – обиженно говорит Стариков. – Я ничего такого не делал.
– А что же вы делали?
Он вытирает щеки.
– Сын… Митенька… Вчера бы у него был день рождения… Я хотел… хотел… – Голос у него предательски дрожит, прерывается. – В церкви я был, – наконец говорит подозреваемый. – Там, на кладбище, могилка его… А я его пережил…
Он закрывает лицо руками и заходится в плаче.
– Говорят про какую-то собаку… А я никого не трогал… И никакой собаки не видел… Голубчик, за что они меня так?
Милые детки, Павлуша и Николенька, чтоб вам гореть в аду с вашими забавами! И мне вместе с вами, потому что мучаю человека. Человека дрянного, опустившегося – но все-таки сотворенного по образу и подобию того, кто выше всех и который все видит…
– Значит, не вы задушили собачку?
Стариков отнимает руки от лица.
– Ваше благородие! Вечным спасением клянусь…
Что мне делать, что делать? Я же вижу, понимаю, чувствую: старик не лжет. Но если я отпущу его, исправник вновь прикажет его засадить, да еще и поручит дело кому– нибудь более сговорчивому. Выход один: идти к той даме с властным голосом, к Анне Львовне, которая заправляет в бывшем стариковском имении, и убедить ее забрать свою жалобу. При одной мысли о том, что придется разговаривать с ней, у меня становится горько во рту, и я морщусь.
– Вот что… Гхм! Илья Ефимыч…
Он смотрит на меня, и в его взоре загорается надежда. И я понимаю, что не могу ее обмануть.
– Илья Ефимыч, я должен уточнить кое-что… Вчера, когда вы были в церкви, вас сопровождал кто-нибудь?
– Нет… Я был один. Батюшка, отец Степан, меня видел…
Отец Степан, очень хорошо. Уже кое-что.
– Хорошо. Мне надо поговорить с ним, а вы пока останетесь у нас. Я распоряжусь, чтобы с вами хорошо обращались, не беспокойтесь. Думаю, вскоре все разъяснится и вы вернетесь к себе.
Он вскакивает с места.
– Аполлинарий Евграфыч… я… Да благословит вас бог!
Да, я поговорю со священником. Но самое главное – Анна Львовна. Если мне удастся ее убедить отозвать жалобу…
Нет, не удастся, я уже сейчас знаю. Кто я такой? Мелкий чиновник, да еще проштрафившийся на службе… Не получится. А что, если попробовать действовать через дочь, Елену Андреевну? Она впечатлительна, и у нее доброе сердце. К тому же она скоро выходит замуж, и, наверное, ей не захочется, чтобы в такой день страдал хоть один человек.
Решено: буду говорить с Еленой Андреевной.
ГЛАВА VII
Я хотел выскользнуть на улицу незаметно – уж больно неприятно было видеть фальшиво-сочувствующие физиономии нижних чинов, которые были во всех подробностях осведомлены о приключении с пропавшим телом. Однако не удалось. Я как раз проходил мимо кабинета Григория Никаноровича, когда оттуда донеслось весьма выразительное восклицание, после чего раздался топот ног и, распахнув дверь, исправник нос к носу столкнулся со мной.
– А! Марсильяк! Вас-то мне и нужно, голубчик! Читайте же, милостивый государь! – И он сунул мне под нос телеграмму. – Что же вы стоите как вкопанный? Читайте, читайте! Вы же суетились, посылали телеграфные извещения о якобы убитом пассажире… Так что, как говорится, вам и честь!
Я поглядел на его торжествующее лицо, взял телеграмму и прочитал текст. Она была послана из Санкт-Петербургского управления железных дорог и заключала в себе следующее сообщение:
«По вашему запросу имеем честь сообщить пассажир Петровский Иван Сергеевич в списках пассажиров не значится ни один кондуктор не заявил об исчезновении кого-либо следующего поездом Москва – Санкт-Петербург в указанное вами время Секретарь Дерябин».
Земля уходила у меня из-под ног. Так что же, мне все приснилось? И человек со сломанной шеей возле насыпи, и паспорт, и записка от таинственной Китти, и ключ… Верно, ключ! О котором я почти забыл, занимаясь делом Старикова.
– Ничего не понимаю, – признался я, возвращая телеграмму Ряжскому.
Исправник победно прищурился.
– Ага, милостивый государь, не понимаете? А я понимаю так, что будет скандал. Вы ведь понаслали телеграмм черт знает куда. Можно подумать, вас просили! А кому придется отвечать за это безобразие? Конечно, мне. А как же? По губернии шастают неопознанные трупы, куда смотрит полиция? – Он скомкал телеграмму и топнул ногой. – В какой-нибудь непотребной газетке, прости господи, еще пропечатают из-за ваших дурацких фантазий, милостивый государь! Сейчас ведь фельетонисты шустрые, их хлебом не корми, дай только пройтись насчет властей! – Григорий Никанорович начал закипать праведным гневом. – Еще и в отставку придется подать… А все из-за вас! Как там дело с той окаянной собакой, продвигается? Только попробуйте мне сказать, что нет!
– Стариков настаивает на алиби, – сказал я. – Уверяет, что все утро был в церкви, а потом на кладбище у могилы сына.
– В церкви? Гм! И свидетелей, конечно, нет?
– Он называл отца Степана.
– Священника? Ну… ну…
По всему было видно, что Григорий Никанорович хотел сказать какую-нибудь резкость, но его набожность не позволяла ему усомниться в весомости показаний духовного лица.
– Наверняка Стариков врет, – сказал наконец исправник, избрав более безопасный путь.
– Возможно, – согласился я. – Поэтому я и хочу поговорить со священником.
Григорий Никанорович вздохнул. Плечи его опустились.
– Каким вздором мы с вами занимаемся, голубчик, каким вздором… – уже без всякой злобы промолвил он. – Ладно! О ходе расследования прощу докладывать мне непосредственно. – И поморщился, как от зубной боли: – Придется еще объяснения властям давать по поводу вашего исчезнувшего трупа… Н-да, Аполлинарий Евграфович, подвели вы меня, подвели. Под монастырь!
Я подумал, что объяснения он, скорее всего, будет давать за вечерним вистом, но промолчал. Тем более что Ряжский не хуже меня разбирался в подобных тонкостях.
– Хорошо, – сказал на прощание исправник. – Так я жду вас сегодня с докладом по поводу стариковского дела!
Я пообещал ему, что сделаю все от меня зависящее, попрощался и вышел на улицу, где в грязи уныло копошились куры.
Как оказалось, вышел я только для того, чтобы неподалеку от вывески «Моды парижские, лондонские и иные прочие» получить чемоданом по голове.
Это был добротный чемодан, совершенно новехонький и набитый, судя по его весу, плотно пригнанными друг к другу кирпичами. Слегка опешив от удара, я повалился на дорогу, а хозяйка чемодана заметалась вокруг меня, испуская бессвязные крики на французском языке.
– Ah, monsieur! Quel dommage! Je vous ai blesse! Ah, monsieur, je vous demande pardon de tout mon coeur![8]
– Сударыня, – пролепетал я, совершенно оглушенный водопадом слов и еще более – проклятым чемоданом, от которого едва не лишился последних остатков разума. – Сударыня, ну что вы! Я виноват столько же, сколько и вы.
По правде говоря, я совершенно не считал себя ни в чем виноватым, просто надо же было хоть как-то успокоить бедную женщину, проявлявшую все признаки совершенного отчаяния. Минуту назад я спокойно шел по площади, когда у модной лавки со мной поравнялась обшарпанная, видавшая виды колымага. Неожиданно она остановилась, а в следующее мгновение дверь растворилась и в меня полетел тот самый чемодан. Следом за чемоданом из кареты показалась и его обладательница – женщина еще довольно молодая, рыжая, веснушчатая, в очках, придававших ей необыкновенно ученый вид, и принялась оглашать воздух жалобами на языке Расина и Мольера.
– Ишь разливается, – непочтительно проворчал сидевший на козлах кучер.
Незнакомка всмотрелась в мое лицо и взвизгнула:
– Ah, monsieur, que vous tes ple! Vous avez besoin du docteur![9]
– Не нужно мне никакого доктора, – огрызнулся я, кое-как поднимаясь с земли и отряхиваясь.
Чемоданометательница робко и встревоженно смотрела на меня снизу вверх (она оказалась гораздо ниже меня), и машинально я отметил, что у нее очень красивые глаза.
– Ньет доктора? – с трудом, коверкая русские слова, проговорила она.
– Со мной все в порядке, мадам, – заверил ее я.
– Не мадам, мадемуазель! – пропищало комичное создание и, прежде чем я успел опомниться, крепко вцепилось в мою руку. – Я – мадемуазель Изабель Плесси.
– Очень приятно, Аполлинарий Марсильяк, – пробормотал я, ошеломленный ее напором.
– Марсильяк? О! – Она даже взвизгнула от восторга. – Vous tes mon compatriote, n’est-ce pas? Ah, que c’est bien![10]
– Вообще-то я русский, мадемуазель, – заметил я, пытаясь осторожно высвободить руку из ее цепких пальчиков.
– О! Но вы утшитель французского, да? Нет?
– Я не учитель, – уже сердито ответил я. – Я полицейский.
Мадемуазель Плесси даже подпрыгнула на месте.
– Правда? Настоящий policier[11], как месье Лекок? О!
– Ну до месье Лекока мне еще далеко, – усмехнулся я, вспомнив о трупе, нагло скрывшемся с места преступления. – А вы что же, читаете уголовные романы?
– Я есть большой поклонница этот жанр! – гордо объявила мадемуазель и в доказательство распахнула проклятый чемодан, который несколько мгновений тому назад угодил мне в голову.
С некоторым изумлением я убедился, что он битком набит французскими книгами. Здесь был весь Габорио, мемуары Видока, какие-то книжки о его приключениях в потрепанных обложках… Все я толком рассмотреть не успел, потому что мадемуазель Плесси захлопнула чемодан – и тихо взвыла, прищемив пальцы крышкой.
– Я немножко неловкий, – объяснила она, когда с моей помощью ей удалось высвободить пальцы. Она подула на них, исподлобья глядя на меня, но поняла, что я не сержусь, и улыбнулась.
– Какое там немножко, – проворчал кучер, расслышавший ее слова. – Блажная, чисто блажная.
– Вы не посадить меня в тюрьма? – деловито осведомилась мадемуазель Плесси.
Я удивился:
– Вас? За что?
– За моя valise[12], – простодушно объяснила она. – Я вас ударить.
– Пустяки, – отмахнулся я. – Я уже забыл.
– Забыли? – поразилась она, дотрагиваясь до моей головы. – Mais vous saignez![13]
– Нет-нет, ничего страшного, – успокоил я француженку, доставая платок.
– Как ничего? – поразилась она. – Но ваша голова! Может быть разние consequences![14] Я обязана доставить вас к доктор. Пойдемте! – И она потянула меня за руку.
– Нет-нет, я не хочу к доктору, – воспротивился я. Единственным приличным врачом в городе был Соловейко, а я не желал выслушивать его соболезнования по пооду моего удравшего покойника.
– О, какой вы, – надулась Изабель. Внезапно ее лицо озарилось. – Знаете что? Я могу отвезти вас домой. Мой карет в ваш распоряжений. – И она гордо указала на колымагу.
Я начал отнекиваться, но она настаивала. По ее словам, она хотела загладить свою вину за летающий чемодан. Неожиданно мне в голову пришла одна мысль:
– Знаете что, мадемуазель? Я согласен, только отвезите меня не домой, а к моему знакомому, и будем считать, что мы квиты. Хорошо?
– Хорошо! – радостно прощебетала француженка. – Аркади! – закричала она, делая ударение на последнем слоге. – Аркади, valise! Ми едем!
– Господи, вот навязалась напасть на мою голову, – тоскливо пробормотал кучер и, спустившись с козел, помог мадемуазель Плесси втиснуть непокорный чемодан обратно в карету. Вслед за чемоданом уселись и мы, и колымага тронулась в путь.
ГЛАВА VIII
Если вы когда-нибудь путешествовали в окружении клеток, наполненных щебечущими птицами, то вы, возможно, сумеете меня понять. Ибо всего через несколько минут после того как я уселся рядом с мадемуазель Плесси, мне уже неодолимо захотелось оказаться где-нибудь в другом месте, а самое главное – никогда в жизни больше не встречаться с этой взбалмошной, вздорной женщиной. Кажется, она ни на мгновение не закрывала рта, изъясняясь попеременно то на плохом русском, то на великолепном французском, благодаря чему я вскоре узнал ее собственную историю, историю ее близких, историю того, как она оказалась в России, и тысячу других столь же животрепещущих подробностей. Оказалось, что мадемуазель Плесси была гувернанткой в богатой семье, и в ее обязанности входило учить французскому двоих хозяйских сыновей, бывших «отшень, отшень больши проказники», как она говорила. Похоже, она их не слишком любила, потому что они были ленивые, избалованные и совершенно не желали учиться. Вдобавок они без всякого стеснения изводили бедную гувернантку, подкладывая ей в постель дохлых мышей и подсыпая в кофе отцовский табак. Словом, бедная мадемуазель Изабель не знала, куда от них деться, когда неожиданно бог сжалился над ней и забрал к себе ее тетку, скупую, черствую, бессердечную старую деву, которая коротала свои дни в компании полудюжины облезлых кошек. Когда тетка отдала богу душу, выяснилась чрезвычайно странная вещь. Во-первых, перед смертью старуха разругалась со своим дальним родственником, франтоватым военным, на чье имя было составлено завещание, и написала новое, по которому все имущество отходило Изабель (родственник, кажется, провинился лишь в том, что не поздравил вовремя старуху с именинами). Во-вторых, когда завещание было вскрыто, выяснилось, что старуха, ютившаяся в полуразвалившемся домике, накопила за свою жизнь богатство, которого бы хватило на троих. Так мадемуазель Изабель Плесси, перебивавшаяся в России скудными заработками, в одночасье оказалась состоятельной наследницей, – и нельзя сказать, что деньги не ударили ей в голову.
– Ви ни за что не угадаль, что я сделала прежде всего! – заявила она, весело блестя глазами из-под очков.
– Попросили у хозяев расчет? – предположил я.
– Ха! – победно воскликнула мадемуазель Плесси и откинула назад рыжую прядь волос, которая так и норовила попасть ей в глаз. – Non, je savais que j’allais le faire[15]. Но вы послушайте! Я приходить в классная комната, мальтшики уже быть там. О, гадкие, противные, непослушни дети! И я взять чернильница и опрокинуть ее им на головы. Они плакать и кричать. А я смеяться! – победно заключила странная гувернантка. – Они были такой жалкий, как мокрый мышь. Они не понимали, что происходить! Раньше они потешаться надо мной, а теперь я потешаться над ними! Они топать ногами, плакать и звать своих parents[16]. Ils m’ont fait rire, parce que – mais oui, le proverbe dit bien: rit bien qui rit le dernier. Et c’est moi qui a ri la dernire![17]
– Вы не любите детей? – спросил я.
Мадемуазель Плесси нахмурилась.
– Voyons, mais c’est etrange, a… Pourquoi on ne demande jamais: est-ce que vous aimez de grandes personnes? On croit que les enfants, ce sont des anges… Mais ce n’est pas vrai. Il y a de bons enfants, il y a de mauvais enfants, tout comme avec les adultes. Vous comprenez?[18]
– Кажется, да, – помедлив, согласился я. – И вам достались плохие дети.
– Отшень большой шалун! – со вздохом промолвила мадемуазель Плесси.
Одним словом, она с огромным удовольствием взяла расчет и, навсегда распрощавшись с большими шалунами, решила начать новую жизнь.
– Я всегда хотель иметь свой экипаж, – доверительно сообщила мадемуазель Плесси. – Mais ce n’est pas facile d’en trouver un dans la province![19]
Однако мечта требовала немедленного воплощения в жизнь, и тогда мадемуазель Плесси купила первую попавшуюся ей на глаза карету, оказавшуюся на поверку сущей колымагой. В придачу к последней пришлось раскошелиться и на кучера, того самого Аркадия. Как я понял, именно он и был продавцом кареты – никто другой просто не пожелал иметь со странной француженкой дела.
– C’est si bien, aller o je veux, faire ce que je veux![20] – Она засмеялась. – Maintenant je reviens chez moi. Il faut regler les affaires. Pauvre tante Gabrielle! Elle etait peut-tre la plus hideuse personne de tous que j’ai connus, mais elle m’a fait le plus du bien, c’est extraordinaire![21]
– Ишь лопочет-то, – проворчал кучер и вздохнул так громко, что лошадь пошла в два раза быстрее. – Навязалась, прости господи, на мою голову… Вы бы, барин, с ней поосторожнее, а то эти хранцуженки, известное дело… Привяжутся – потом не отвяжутся.
– Ты за дорогой лучше следи, – заметил я. – На следующей развилке направо и до самой церкви.
– L’eglise?[22] – встрепенулась Изабель. – Зачем вам церковь? Ви женитесь?
И она с любопытством взглянула мне в глаза. Пришлось объяснить, что я не женюсь, а в церковь мне нужно заглянуть исключительно по службе.
– А, ви расследовать какой-то дело… Значит, жена у вас уже есть?
Я ответил, что не женат.
– Ну ви, мужчины, всегда так говорить, – заявила мадемуазель Плесси и выразительно повела плечиком. Кучер фыркнул. – Кстати, как поживает ваш голова? Мне ужасно совестно, что я вас стукнуть.
Я заверил ее, что моя голова поживает хорошо, но мои слова не убедили мадемуазель Плесси. Она мгновенно вспомнила о дяде Гийоме, который умер, ударившись головой. Впрочем, оговорилась она, он сначала упал с крыши, после чего его переехала телега. Я ответил, что покамест не собираюсь падать с крыши, но мадемуазель Плесси, похоже, решила всерьез озаботиться моим здоровьем. Несмотря на протесты, она выудила откуда-то изящный шелковый шарф и сделала попытку перевязать им мою голову. Мне стоило больших трудов отказаться от ее любезности, о чем я сразу же пожалел – такое обиженное лицо сделалось у моей спутницы. Похоже, она и впрямь была женщиной доброй и участливой, только, как обыкновенно пишут в романах, без царя в голове. Намерения у нее всегда были самые лучшие, но она бралась за их осуществление с таким жаром, с такой поспешностью, что это поневоле вызывало смех. Даже кучер покосился на меня с жалостью.
– Вы лучше соглашайтесь, – посоветовал он мне, поворачивая к церкви. – Такая баба, что ежели ей что в башку втемяшится, так ничем потом не выбьешь.
– Qu’est-ce qu’il dit?[23] – встрепенулась мадемуазель Плесси.
Не отвечая ей, я в довольно неучтивых выражениях посоветовал кучеру заниматься своим делом. Аркадий презрительно хмыкнул и во всю дорогу более не промолвил ни слова. От шарфа в качестве перевязочного средства мне в конце концов удалось отвертеться, но мадемуазель Плесси горела таким желанием сделать хоть что-нибудь для меня (неважо что)! Поневоле пришлось пойти на попятный. Я сказал ей, что очень люблю читать и буду весьма ей обязан, если она даст мне несколько новинок из своего чемодана.
– Ах, ну конечно же! – вскричала Изабель и кинулась к своему чемодану с таким видом, словно была готова отдать мне его вместе с содержимым, но тут кучер натянул вожжи, экипаж остановился, и нас с француженкой отбросило к стенке. Она охнула и схватилась за затылок.