Леротикь Романовский Владимир
Она закатила глаза. Затем терпеливо повторила:
– Ночь, когда убили моего зятя.
– Ага.
Он медленно кивнул, раздумывая.
– Где ты был в ту ночь? – спросила Хелен.
– Я не помню.
– В Калифорнии?
– Хмм. Нет.
– В Пенсильвании?
– Может быть.
– Нужно знать точно.
– Ага.
Он съел еще орех. Она погладила его по плечу.
– Как дочь? – спросила она.
– В порядке.
– Так ты запомнишь? Я была с тобой. В Пенсильвании.
– Да.
– И у нас был секс.
Он нахмурился.
– Разве?
– Нет. Но ты скажешь им, что был. Если тебя спросят. Не возражаешь?
– Сузуки может обидеться.
– Что еще за Сузуки?
– Женщина, с которой я нынче сплю.
– Н-да … – Хелен встала и опять схватилась за голову. – Как можно спать с женщиной, которую зовут Сузуки, скажи мне?
– На самом деле у нее другое имя, – объяснил он. – Я не помню, как ее на самом деле зовут. Она японка. Я зову ее Сузуки, потому что это мой любимый персонаж.
– Черт знает, что такое…
Она решила, что будет очень терпелива. В течении следующего часа они выяснили что, оказывается, в ночь, о которой шла речь он все-таки был один. Затем они условились, что он скажет, если его спросят, что привез он ее на свое ранчо и провел с нею ночь, а потом, утром, доставил ее на станцию и посадил в поезд.
V
– Что это еще за глупости? – Роберт Кинг удивленно посмотрел на начальника, когда они закончили прослушивание записи.
– Думаешь, глупости? – начальник – толстый, лысеющий, очень запущенный в смысле физической подготовки, откинулся в кресле и посмотрел на подчиненного недружелюбно.
– Ну, а что же. Японцы?
– Все-таки мы в какой-то мере ответственны за то, что у них происходит…
– А что у них происходит?
– Ну, там, экономика…
– А Уолш при чем?
– Уолш – это наша экономика.
– Вы знаете что-нибудь об экономике, сэр?
– Как насчет уважения к начальству, Инспектор Кинг?
– Абсурд. Цирк.
– Франк говорил специально для нас, Роберт. Подлая рептилия. Устроил шоу специально, чтоб дать нам знать. А с другой стороны для Живой Легенды никакой выгоды нет.
– Он идиот.
– Не скажи, Роберт. Не следует быть таким нетерпимым. Я вырос на его фильмах. Он – гений.
У Кинга непроизвольно отвисла челюсть. На какое-то время он потерял дар речи.
– Фильмах?
– Что ж тут такого. Да, люблю его фильмы.
– Ну, хорошо, – сказал Кинг. – Ну, допустим, это был какой-то японский … черт его знает … конгломерат, департамент, или корпорация. Что нам теперь делать?
Начальник пожал плечами.
– Это не в нашей юрисдикции. Пусть Темненькие занимаются.
– Не понял.
– Это их дело. Темненьких. Может, они кого-нибудь убьют в Токио, в отместку. Или вообще оставят все это на усмотрение корпораций. Пусть корпорации разберутся и примут такие меры, какие посчитают нужными. Пусть продадут япошкам еще одну кинокомпанию, или чего там. Какая разница.
– А что с данными, которые я для вас достал? Слушайте, я ведь несколько дней собирал материалы. Вы что, хотите сказать, что Музыкального Человека нужно … отпустить? В смысле – вообще не трогать? Немыслимо!
– Это что, личные счеты, Роберт? Ты лично что-то имеешь против Музыкального Человека?
– Он подонок.
– Слушай, Инспектор, – сказал начальник. – Если тебе требуются, в связи с нервным напряжением, несколько сеансов терапии за счет Бюро, так и скажи. Или, может, тебе в отпуск нужно. Но мы делаем только то, за что нам платят. А платят нам налогоплательщики. Запамятовал? Нет, нет, пожалуйста, дослушай. Даже когда мы склонны делать больше, чем нам положено, мы все равно не имеем право хватать человека просто потому, что кто-то из наших парней считает его подонком. Наручников не хватит! Нужно будет из Хонг Конга выписывать новые. Оставь Музыкального Человека в покое. Дело против него закроют на этой неделе. Если тебе непременно нужно кого-то допросить, допроси тещу. Я бы так и поступил бы на твоем месте, Роберт. Я их терпеть не могу, этих богатых-бедных дамочек. Гадина желает заполучить алиби. Это автоматически помещает ее в категорию подозреваемых. От ранчо Живой Легенды до ближайшей железнодорожной ветки сто миль. И в то утро поезда вообще не ходили.
Кинг отмахнулся.
– Именно, – подтвердил начальник. – Дама просто запаниковала. Она здесь не при чем, и Музыкальный Человек тоже не при чем.
– Это он, уверяю вас. Это он! Почему бы вам не послушать меня хоть раз? Почему вы вообще никого никогда не слушаете?
– Если не будешь мне докучать, я тебя выслушаю.
– Музыкальный Человек – убийца.
– Ты мне докучаешь.
– Я должен его допросить.
– Вот что, Роберт. Иди домой – ты свободен на сегодня. Развейся. И не сверкай так глазами по моему адресу, я-то уж точно к этому убийству не причастен.
VI
Обмен мнениями у Инспектора Кинга и Музыканта произошел в баре, оформленном под экслюзивный клуб, на Ист Сайде. Разговор был неформальный и короткий. Каждый раз при упоминании Вдовы Уолш Музыкант сбивал инспектора странным способом – инкриминируя самого себя. Кинг оставался спокойным до того момента, когда Музыкант заявил вдруг со всей серьезностью, что он вообще не музыкант. Совсем. Ничего не знает о музыке и ничего в ней не понимает. Это было так неожиданно, что Кинг, раздосадованный и раздраженный, упомянул имя, под которым музыкант выступал на публике.
– Никогда такого имени я не слышал, – подозреваемый очень убедительно пожал плечами. – Я? Выступаю под псевдонимом? Как-то странно даже.
Кинг яростно на него смотрел.
– Не знаю, что это за игра, которую вы тут разыгрываете, сэр, – сказал он. – А только, прошу вас, перестаньте. Ладно?
– В игры я не играю. Вы меня за кого-то другого приняли. Вот я здесь сижу перед вами, у меня погиб близкий друг, мне сейчас необходимы одиночество и покой. Вы совершенно бестактно завязываете со мной разговор и обвиняете меня в том, что я музыкант и убийца. Что мне думать, Инспектор? Как должен человек нормальный и разумный на такое реагировать? – он снова пожал плечами.
Кинг настаивал. Музыкант возражал, говоря что в жизни не имел дело ни с какими музыкальными инструментами. Время от времени он посещает оперу – это дело семейное, почти традиция. Но никогда он не был, например, в концертном зале. Кинг разозлился не на шутку и сказал нечто необдуманное, к делу не относящееся. Музыкант рассмеялся Кингу в лицо.
Положив на стойку двадцатидолларовую купюру, Кинг быстро вышел, боясь, что если он останется в баре еще на какое-то время, всякое может произойти.
Клан? Клан посчитал, что Уолш умер от удара. А сплетничают люди всегда, подумаешь! Полиция порешила, что имело место самоубийство, и вела себя по отношению к клану тактично. Пресса держалась на расстоянии, поскольку не каждое убийство следует освещать в газетах. А руководители в ФБР так и не заинтересовались всерьез этим делом, несмотря на усилия Кинга.
Глава первая. Дневник Юджина
I
Юджин Вилье понял, что попал в переплет по крупному только когда применять меры было уже поздно. Светил красный свет, двое незнакомых уже сидели у него в такси за спиной, мужчина хриплым баритоном бормотал адрес – неприметный маленький проулок в мрачных внутренностях Южного Бронкса, район, отказывающийся идти в ногу со временем и портящий радужную статистику Сити Холлу. Район оставался городской военной зоной, где грабеж, насилие, перестрелки и убийства по случаю так же обычны, как штраф за неправильную парковку.
Закончив себя ругать за то, что не запер вовремя двери, Юджин Вилье решил просто отказаться везти и посмотреть, что из этого выйдет.
– Младенец просто меня убивает, – сказала пассажирка. Фальшивая нота в ее контральто резануло музыкальное ухо Юджина.
Пятьдесят Седьмая и Бродвей. Светофор переключился, стал бледно-зеленым. Был час ночи. Небо приобрело таинственный бледно-фиолетовый оттенок, как иногда бывает в Манхаттане в середине ночи, когда яркий, кричащий неон вывесок и рекламных воззваний, мягкий желтый свет фонарей, лоскутный туман, и разбегающиеся мысли наблюдателя играют в игры с его боковым зрением. Юджин передумал. Двое на заднем сидении, даже если бы они согласились выйти прямо сейчас, наверняка пожаловались бы полицейскому – вон полицейская машина как раз прошуршала зловеще – и получил бы он, Юджин, очередную повестку, уже вторую, а третья означала бы, что у него отберут лицензию. Вторая повестка стоила бы ему восемьсот долларов (две недели работы). Церемониться бы с ним не стали – как же, отказался довезти беременную даму и ее нежного супруга до их мирной обители. Впрочем, это не было единственной причиной, заставившей Юджина передумать. Просто человеку, который тебя на голову выше и в два раза тяжелее, не говорят – нет, не повезу. А вместо этого запирают двери до того, как он, человек этот, успел сесть в твое такси.
Следуя по Вест Сайд Шоссе, Юджин прикидывал возможные варианты спасения, включая расовый аспект («Черному парню в наше время не вздохнуть, ни охнуть, особенно если он таксист»), и аспект бедности («Два месяца за квартиру не плачено») и так далее, но вскоре отбросил их, все. Какие бы чувства не имелись у этих двоих на заднем сидении, понял он, благожелательность и сочувствие в перечень не входят. Разводить треп – глупо. Он решил вместо этого послушать Шопена и нажал кнопку на переносном стерео. Звуки знаменитого полонеза не произвели никакого впечатления на пассажиров. Пассажиры зловеще молчали. Может, они не любили фортепианную музыку.
Справа плыли огромные здания оперного района, а затем показался Риверсайд с парком и кварталами конца девятнадцатого века, спокойными в тихом величии. Наконец и башенка псевдоготической церквы проявилась темным силуэтом. Гарлем проплыл мимо. Мост Джорджа Вашингтона слева засверкал гирляндами. Юджин въехал на пандус развязки, втерся в поперечное движение, и взял курс на Кросс Бронкс шоссе. Парень на заднем сидении наклонился вперед, сообщая Юджину, какой съезд с шоссе ему нужен. Инструкции прошли под аккомпанемент особенно залихватского шопеновского пассажа.
Юджин бывал в этим местах раньше – дважды отвозил пассажиров, один раз ему заплатили. На первый взгляд – обычный район в окрестностях восточно-бережного метрополиса. Двухэтажные дома вдоль улицы. На некоторых въездах мерцают невинно в темноте машины, иногда дорогие. Какая-то часть жилого фонда смотрится вполне респектабельно. Когда Юджину сказали, что сейчас нужно свернуть налево, на стороннюю улицу, идущую под гору, очень уютную, подозрения переросли в мрачную уверенность. Он знал, что его ждет.
Ему спокойным голосом велели остановиться. Дуло пистолета двадцать второго калибра уперлось в основание черепа.
Стараясь не делать лишних или резких движений, он протянул через плечо деньги, всю выручку. Затем ему велели освободить машину от своего присутствия.
Дрожа от порывистого ноябрьского ветра, Юджин смотрел, как двое вышли, забрались на передние сидения, хлопнули дверьми – та-дам! – как оркестровое начало третьего акта «Богемы». Мужчина, сидя за рулем, опустил стекло и в сюрреалистическом порыве неуместной щедрости протянул Юджину его лицензию в пластиковой обертке, с номером и фотографией.
– А куртку не дашь ли мне мою заодно? – спросил Юджин мрачно. – Холодно ж, блядь.
Ответом его не удостоили.
Грабитель включил надпись «Конец Смены» на крыше.
Жертва обхватила себя руками, защищаясь от холода и ветра, и пошла прочь.
Престарелый черный дядька, весело шагающий в противоположном направлении, вгляделся и сказал, —
– Эй! Ты в порядке, парень?
– Где здесь полицейский участок? – спросил Юджин. – Меня только что ограбили. Забрали мое такси.
– О! – дядька просиял. – Меня тут тоже ограбили вчера ночью. В конце квартала повернешь налево, брат. Удачи тебе.
Звезды мигнули. Какие-то кошки в голос жаловались на неустроенность из близрасположенной огромной кучи мусорных мешков. Юджин дошел до участка, и там его тепло приветствовали две дюжины белых полицейских в темных рубашках.
– Ого, сынок, что это ты шляешься в такой холод в одной рубашке?
Объяснения их удовлетворили. Они качали головами грустно, закатывали глаза, размышляя о суровых реалиях района, который волею злой судьбы им перепало охранять. Они предложили Юджину кофе, который оказался очень слабым и невкусным но, к счастью, горячим. Имя его пропустили через компьютер и обнаружили, что он им не врал по злобе, а сказал все так, как есть. Записали его показания и заставили подписать. Затем предложили подвезти к станции метро.
– Это, конечно, глупый вопрос, – сказал Юджин, – но не могли бы вы подкинуть меня в Манхаттан? Ну, пожалуйста. Я без куртки, и устал я дико. С ног валюсь.
– Извини, сынок, – сказал один из полицейских, ненамного старше Юджина, но зато с бицепсами, похожими на йорктауновские пушечные ядра под тонкими рукавами рубашки. Эти бицепсы придавали ему вид власти и справедливости. – Мы не имеем права пересекать границы района. Но до поезда мы тебя довезем.
В патрульной машине противно пахло дешевой едой. На станции один из сопровождавших Юджина полицейских постучал в пуленепробиваемое стекло будки своим клабом, имея в виду, что билетер должен нажать на специальную кнопку, активизирующую специальную калитку для специального бесплатного прохода на платформу. Неожиданно резко проснувшись, билетер осмотрел прибывших и помахал им из-за стекла рукой.
– Да открывай же блядь калитку, – сказал второй полицейский раздраженно.
Билетер сделал несколько объяснительных жестов, уверяя всех, что все в порядке и он все понял. Он нажал какие-то кнопки. Во всех помещениях станции погас свет. Билетер снова включил свет. Затем он выключил свет внутри своей будки и стал временно невидим. Неожиданно специальная калитка отворилась – он случайно нажал нужную кнопку.
– Удачи тебе, сынок, – сказал полицейский, который помоложе.
– Спасибо.
И Юджин прошел на платформу.
Эстакадная эта платформа открыта была четырем ветрам. Юджин страстно обхватил себя руками и начал дрожать. К счастью, поезд вскоре прибыл. Те несколько пассажиров, что наличествовали в вагоне, посмотрели на Юджина с легким удивлением.
Он прибыл на свою улицу. Ключи остались в куртке. Он удивился, осознав, что сожалеет о потере портативного стерео и всех своих замечательных записей. Разбежавшись, он подпрыгнул и схватился за нижнюю ступеньку пожарной лестницы. Подтянувшись, перелез перила, поднял раму окна, вполз в квартиру, и сразу схватил телефон, чтобы информировать начальство – дневному водителю выходить на смену сегодня не надо – не на чем, машины нет. Эта новость совершенно не обрадовала работодателя. Он хотел знать детали. Юджин извинился, повесил трубку, быстро принял бодрящий горячий душ, и лег спать.
Он взял себе два дня отпуска, не заплатил за квартиру, дважды отрешенно обедал в доме своих родителей в Гринич Вилледже, позволил матери себя обласкать, выслушал лекцию от отца (профессора Нью-Йоркского Университета), и возвратился на работу. Решение было добровольным. Он собирался еще некоторое время зарабатывать на жизнь вождением такси, несмотря на то, что всеми фибрами души чувствовал, что эта стадия его карьеры подходит к концу.
Месяц спустя он провел два часа на аэропортовой стоянке в ожидании прибытия следующего самолета, из которого должны были выйти какие-нибудь клиенты. Когда самолет наконец приземлился, диспетчер такси перетасовал очередь клиентов в соответствии с им самим только что изобретенной системой, основные положения которой он не был склонен обсуждать с кем попало. Юджину досталась пара – устрашающего вида мужчина и тучная, оптимистично настроенная женщина.
Рассеянным взглядом Юджин проводил Инспектора Роберта Кинга, вышедшего из терминала – только что вернувшегося из отпуска в Тоскании. Юджин понятия не имел, кто такой Инспектор Кинг. Но чем-то этот человек привлек его внимание – какая-то серия не очень четких картинок. Все еще пытаясь их рационализировать, Юджин повернулся к двум клиентам и спросил их, куда они желают ехать.
Ему дали адрес в самой негостеприимной части Бруклина под названием Бушвик.
– Нет, – сказал Юджин, возвращаясь к реальности и поднимая брови.
– Что ты сказал? – спросил большой мужчина с водевильной сумрачностью, к которой в некоторых районах прибегают, чтобы выразить неудовольствие.
Тон мужчины неприятно задел Юджина, который иногда бывал и вспыльчив.
– Я сказал – нет. Ты что, блядь, оглох? Нет. НЕТ. Понял?
– Ты с кем это так разговариваешь? – возмущенно спросила тучная женщина.
Юджин выключил мотор, вытащил из прозрачного щитка лицензию, и вышел из машины. Чувство всеохватывающей свободы овладело им. Клиент уже махал рукой, призывая диспетчера.
Этот последний, наслаждаясь моментом, медленно повернулся к Юджину и посмотрел на него надменно.
– Ты отвезешь их туда, куда они велят, – сказал он строго. – А то, если желаешь, могу позвонить ребятам из Комиссии Такси и Лимузинов.
– Зачем? – удивился Юджин. – Думаешь, они захотят отвести этих двух в Бушвик?
– Ага, так ты из умничающих, – догадался диспетчер, радостно принимая вызов. – Хорошо. Давай сюда лицензию.
Он вытащил ручку и блокнот. Юджин бросил лицензию диспетчеру под ноги. Ноги диспетчера обуты были в ботинки для хождения по горам.
– Возьми себе, – сказал он. – И не жри столько хамбургеров, мужик. У тебя, блядь, щеки в десять раз больше твоего мозга, а изо рта у тебя пахнет так, что аж в Джерзи носы зажимают.
Диспетчер и клиенты так удивились поведению Юджина, что растерялись, не зная, что им делать дальше. Юджин спокойно пошел прочь. Ему позволили уйти. Когда он скрылся из виду, решили, что лучше всего клиентам – сесть в следующее такси. За рулем этого следующего сидел толстый приветливый парень родом с Ямайки в стильном полиестровом свитере поверх бермудской рубашки. Широко улыбнувшись, он объяснил добродушно, что машина у него сломалась, увы. Он продемонстрировал это, повернув ключ зажигания дважды и пожав виновато плечами – стартер не проворачивался. Как только следующее за ним такси подобрало двух неприкаянных клиентов и уехало на встречу с судьбой в Бушвике, машина толстого парня с Ямайки каким-то чудом тут же завелась. Следующие три клиента ехали в Манхаттан.
Юджин позвонил начальнику из ближайшего автомата.
– Я делаю тебе одолжение, потому что ты мне нравишься, – объяснил он. – Машина стоит у Международных Прибытий. Нет, я в эту игру больше не играю. С меня хватит. Что? Ну, если тебе необходимо знать – мне дали клиентов в ебаный Бушвик, а два ограбления за два месяца – это слишком много восторга, даже для такого беззаботного искателя приключений, как я. Нет. Да, как же. Нет, мне нельзя было просто уехать, ты что, шутишь, что ли? Меня бы тут же остановили, а за это штраф восемьсот долларов. Нет. Очень сожалею. Ухожу. Да, прямо сейчас. Вот в этот самый момент. Спасибо за все.
На подсобном автобусе он доехал до метро, а на метро до Манхаттана. У него не имелось – ни планов, ни знакомств, ни друзей в высшем эшелоне, ни денег – помимо семидесяти долларов, которые он успел заработать за день, заплатив сперва девяносто начальнику за смену. Следовало срочно выпить.
II
Фрагменты из дневника Юджина Вилье составляют значительную часть повествования об убийстве Уолша, расследовании, и сопутствующих событиях. Юджин держал свой дневник в ящике письменного стола, и никогда не забывал запереть ящик на ключ. Компьютеру Юджин не доверял, наслушавшись разных разностей о коварных властях.
Несмотря на предосторожности, дневник доставали, читали, и затем прятали опять в ящик – многие. Каждый раз, открывая ящик, Юджин обнаруживал, что листы дневника не были никем потревожены, лежат так, как он их оставил.
По первым же страницам дневника можно заключить, что Юджин начал вести его во время короткого периода существования его музыкальной группы, то бишь, через десять лет после убийства Уолша, (в то время, когда Инспектор Кинг более или менее сдался, решив не заниматься больше данным делом).
ИЗ ДНЕВНИКА ЮДЖИНА ВИЛЬЕ —
Меня зовут Юджин Вилье. Мне двадцать четыре года. Я пианист. Я негр, не очень красивый, худой, среднего роста, с непримечательными чертами лица и длинными конечностями и пальцами. Представляете себе. У меня есть музыкальная группа. Мы обслуживаем вечеринки, а также даем концерты. Ну, хорошо, на самом деле мы не даем концерты, и в Карнеги Холл нас завтра не пригласят. Но мы принимаем участие в сборных выступлениях с другими такими же неудачниками в противных заведениях на Бликер Стрит. Ну, знаете – группы и банды с двусмысленными названиями, и толпы слушателей, которые думают, что они ужасно развиты и современны и крутятся в хорошем обществе, в то время как на самом деле им просто нечего делать. Они не понимают музыку. Нельзя одновременно понимать музыку и ходить в такие заведения. Безликий джаз, безликий рок, кантри, все это очень громко и совершенно неоригинально, много монотонных ритмов, и много среднего возраста белых людей, методически напивающихся до беспамятства, думая, что это поможет им снова почувствовать себя молодыми. Может и чувствуют. Но не выглядят. Чтобы сводить концы с концами, я играю на фортепиано, от вечера к вечеру, в нескольких заведениях на Второй Авеню. Делю жуткую дыру в Ист Вилледже с жалким созданием по имени Фукс, нашим бас-гитаристом. Музыканты, не умеющие овладеть настоящим инструментом всегда в конце концов приходят к бас-гитаре. Любой может за неделю научиться.
Мой отец – ученый, а мать моя – профессиональная уборщица, умеющая убрать двадцатикомнатный особняк за три часа, а потом сидеть в кресле следующие три дня, ничего не делая, или почитывая дешевый роман. Иногда она читает стихи, но это совсем другая история. Если хорошо присмотреться к моим родителям, понимаешь, что именно мама – настоящая. То, чем отец по жизни занимается – надувательство, и в глубине правоверной своей души он об этом знает. Нет, он конечно же прилежно учился в то время как остальные студенты в кампусе оттягивались напропалую, на что имели полное демократическое право. Отец часами корпел над книгами, которые ему не нравились, справочниками, которые он понимал лишь с большими усилиями. После чего он прошел все нужные экзамены если не с грандиозным успехом, то по крайней мере очень ровно. Получил степень в Гарварде, и так далее. Теперь он работает в специальной лаборатории, субсидируемой правительством. Одевается с большим вкусом и умеет говорить речи на публике. Выглядит представительно на любой конференции, но нет у него никаких оригинальных идей, и в этой своей лаборатории он до сих пор ничего нового не открыл и не наработал. Зато он помнит все, что сделали другие. Выглядит он солидно, никогда не опаздывает на работу и не прогуливает, поэтому начальство вынуждено время от времени повышать его в должности. Наверное, он хороший руководитель, хотя я слышал, что коллеги его посмеиваются у него за спиной, а некоторые черные коллеги, особенно из тех, кто помоложе, стесняются его и стыдятся. Мама, вроде бы, его любит, несмотря на то, что все о нем знает. Он хороший муж. Наверное.
Все мои приключения с музыкой, в которых я плаваю не находя берега, началась, когда мне было восемь лет. Стояли пресловутые Оптимистические Годы, когда каждый должен был в самом скором времени разбогатеть раз и навсегда и наконец-то бедность канула бы в прошлое. И уж преступность точно канула бы в прошлое. Люди думали, что как только мы избавимся все от бедности, преступность просто перестанет существовать, ну, типа, все преступники вдруг покончат жизнь массовым самоубийством в какую-нибудь отчетливо лунную ночь. У мамы тогда была летняя работа за городом – убирала она особняк в поместье, такой типа целый дворец, не шучу. Принадлежал он семейству Уолшей – безответственно богатая пара с двумя детьми. Во всяком случае, так мне сказала мама – двое детей, мальчик и девочка, и имена у них, типа, Мелисса и Алекс, или что-то в этом духе, Алекс младенец еще, а Мелиссе, типа, восемь или девять лет. Я их никогда не видел, и часто осведомлялся, где они, собственно, шляются, когда мама меня привозила с собой, а мама говорила всегда – в бординг-школе1, заткнись, но какая такая бординг-школа в разгар лета, не говоря уже о том, что Алекса наверняка все еще кормили грудью? Ну, не грудью, конечно же, мама-Уолш была слишком богата для таких физиологических крайностей, хотя возможно у них была кормилица с Филиппин или из Польши.
Так или иначе, папа уехал на какой-то безумный симпозиум, на котором ему следовало выглядеть важно и не вдаваться в детали. Он очень гордился, что его пригласили. Он намеревался наставлять на симпозиуме молодое поколение, дабы имели они терпение и поумерили надменность, и трудились усердно над своими ебаными продвинутыми проектами, от которых мир вскоре получит неимоверную пользу, возможно уже к следующему четвергу, и так далее. Так что мама взяла меня с собой в поместье. В смысле, папа не слишком хорошо зарабатывал тогда, несмотря на старшинство в этой его лаборатории, так что маме приходилось подрабатывать, дабы оплатить всякое разное, в том числе еду и одежду своих драгоценных сыновей, моего брата и вашего покорного слуги.
Я был обычный среднеклассовый черный ребенок из района Нью-Йоркского Университета и для своего возраста имел вполне достойный лексикон, больше двухсот слов, а также чувство юмора, и вообще был человек светский. Так что, помнится, не особенно я ошарашился видом загородного особняка.
Что сказать – действительно серьезный такой особняк, викторианского стиля сарай-вагон, известняк и мрамор, сооружен в середине девятнадцатого столетия, с большим количеством лишнего пространства внутри, с толстыми стенами и высокими окнами, и все такое. Вещь, которая меня действительно поразила – концертный рояль в одном из помещений. Честно. Я не знаю, почему он меня поразил. Но поразил. Не шучу.
В доме никого не было, кроме меня, мамы и дворецкого по имени Эммерих – длинного, тощего, недоброго, стареющего, опытного, с тонкими губами и ироническим отношением к людям, так что весь особняк перешел в мое распоряжение, ура. И, знаете, я был пацан, не то, чтобы очень балованный, но вполне распущенный. Я запросто трогал все подряд грязными пальцами, останавливал лифты, нажимая на красную кнопку, и так далее, но в этом концертном рояле я почувствовал достойного противника. Сам вид рояля произвел на меня неизгладимое впечатление. Я боялся к нему приблизиться. Я знал, какая у этого чудовища функция, я и до этого видел рояли в своей жизни, но вот – стоял я столбом и смотрел на него с расстояния в десять футов. Рояль был большой, блестящий и очень черный – настоящий концертный Стайнуэй. Тогда я не знал, что это Стайнуэй. Сейчас знаю.
Ну так вот, стоял я, стало быть, и таращился на рояль как дурак, и вдруг хозяйка особняка прибыла на машине, с другом, и мама моя быстро прочесала все помещения и обнаружила меня наконец, гордость свою и радость, и выдернула эту радость из фортепианного помещения очень грубо, схватив за локоть, и поволокла меня в кабинет. Она велела мне застыть и не двигаться, а то она меня разорвет на две части и проломит мне башку. Затем она вышла на газон – поприветствовать хозяйку и спросить, не надо ли ей, хозяйке, чего – ну, типа, не знаю, туфлю ей не поцеловать ли, или еще чего.
Я скучал в кабинете. В конце концов я вышел и стал слоняться бесцельно по особняку, а потом случилось то, что сделало меня … нет, не идиотом … произошло нечто важное. Я услышал музыку.
Я, конечно же, и до этого слышал, как играет рояль, в особенности старый джаз. У отца моего нет музыкального слуха, но он включает старый джаз всякий раз когда в квартире гости, или когда ему нужно дать маме понять, что настроен он нынче романтически. Это, конечно, банально, но думаю, что выражение «классическая музыка» ассоциировалось у меня тогда в основном со старыми мультфильмами.
III
Акустика в особняке была прекрасная, а рояль что надо. А также – тот, кто на нем в тот момент играл, был очень хорошим пианистом. Забавно – я запомнил опус, который он играл – в достаточной степени, чтобы выяснить впоследствии, что это за опус, кто его написал. Шопен, полонез в ми-минор. Я проследовал в направлении музыки, загипнотизированный, и вскоре набрел на нужную комнату. Я вошел – дверь была открыта, как большинство дверей в особняке – и замер. Музыка проникла во все уголки моей души и тела, завибрировала, засочилась, забрызгалась, прокатилась по мне волной, омывая нервные окончания и сливаясь в единое целое с моей детской еще душой.
Игравшему было, я предполагаю, лет тридцать. Наличествовали белобрысые волосы, затянутые в хвост. В то время такими изображали злодеев в фильмах, и еще ученых-негодяев. Хозяйка, Миссис Уолш, стояла возле рояля, опираясь на крышку, и смотрела безотрывно на мужчину. Ей было, думаю, чуть меньше тридцати. На мой тогдашний взгляд – взрослая белая женщина со светлыми кудряшками и тяжеловатыми бедрами.
А потом вдруг музыка стихла. Мне это не понравилось, глупо. Я почувствовал, весьма отчетливо, что опус не доиграли до конца. Мужчина остановился на середине каденции. И вдруг сгорбился и даже прикрыл лицо рукой. Миссис Уолш собралась его пожалеть, весьма с ее стороны любезно, но даже тогда, в нежном возрасте, я был уже вполне эгоистичная свинья, требующая, чтобы вселенная вращалась вокруг моих личных нужд, чувств и капризов. Мне наплевать, какие у этой женщины чувства к мужчине, и как этот мужчина относится к миру и людям, я просто хотел, чтобы он закончил играть опус.
И я пошел вперед. Пока я шел к роялю, я придумал себе план действий. Следовало взять руку мужчины и положить ее на клавиши, там ей и место, и после этого я просто стоял бы рядом и смотрел бы на него невинно. Я ведь был прелестный маленький черный мальчик, и я об этом знал, а также знал, что эта моя прелестность имеет кое-какую власть над богатыми белыми людьми. Я умел их заставить делать то, что я хотел. Не всегда, но иногда. Ничего серьезного. По мелочам. В общем, когда до рояля оставалось футов семь или шесть, мой план нарушила миссис Уолш – она взяла мужчину за запястья. За оба запястья. Одного запястья ей мало. Мне это очень не понравилось. Я продолжил путь к роялю. Их губы разделяло, не знаю, дюйма два наверное, когда я дотронулся до клавиши. Одна из мощных басовых клавиш, которые так эффектно и мягко звучат на Стайнуэе. Думаю, ми-бемоль во второй октаве, но не уверен.
Мужчина круто обернулся, типа – э! в чем дело! Миссис Уолш вздрогнула. Посмотрела на меня странно как-то, со страхом и раздражением. Затем страх исчез, и сделался у нее наплыв светловолосой взрослой ярости. Она на меня заорала.
Люди вообще очень часто на меня орут. Сперва они пугаются, а потом начинают орать. Будто я виноват, что они так несчастливы в браках и финансах.
Я слегка испугался. Я не знал, что мне теперь делать, и поэтому просто стоял, и таращился на нее. Ей пришлось еще немного поорать прежде чем я понял, что от меня требуют немедленного отбытия из комнаты. И я побежал.
Маме я ничего не сказал, и миссис Уолш со своей стороны ничего не сказала, естественно, хотя, неопытный восьмилетний ребенок, я был уверен, что она скажет. Вообще-то с ее стороны было бы логично попытаться меня подкупить – шоколадом или конфетой или еще чем-нибудь, а может она думала, что я достаточно взрослый, чтобы любить жареную курицу и арбузы. Терпеть не могу жареную курицу (хотя к арбузам я неравнодушен), но не в этом дело.
В общем, ничего не случилось в течении целой недели. Миссис Уолш наконец убралась из дома и из имения, и мне хотелось, чтобы она убралась с планеты тоже, но через три дня она вернулась в сопровождении своего престарелого мужа, который был какой-то, не знаю, большой адвокат, что ли. Не современного толка адвокат, но староденежный адвокат, выдающяяся уоллстритовая акула с большим количеством свободного времени. Мама моя его обожала. Честно. Мама всегда подозрительно относится к белым, говорит, что она им не доверяет, но на мистера Уолша она просто наглядеться не могла – в платоническом, конечно же, смысле. В ее глазах он был самый добрый, ангельски обходительный, честный, щедрый и так далее. Он всегда платил ей больше, чем она просила и всегда покупал что-нибудь для меня – шоколад, игрушки, книжки и прочее – а один раз он купил мне телескоп с помощью которого впоследствии отец мой делал ночные наблюдения, наставив линзу на окна дома напротив и ища голых женщин, пока мама его не поймала и не пригрозила разводом. Реквизировав телескоп, она отдала его сыну белой соседки. А мы еще жалуемся, что мало черных астрономов.
Так или иначе, Уолши провели в своей летней резиденции две недели. Я их избегал, как мог, но как-то в полдень старый мистер Уолш катался где-то на своей гнедой лошади, на той, которая мне не нравилась (неприязнь наша, моя и этой лошади, была взаимной, дура попыталась меня укусить однажды за плечо), и я решил, что миссис Уолш катается с ним, и пошел в комнату, где стоял рояль, и открыл крышку, и дотронулся до клавиши, а потом до другой клавиши. Я попытался разобраться, почему некоторые клавиши черные, а другие белые. Я попробовал комбинацию из двух клавиш. В конце концов мне удалось взять правильный интервал, октаву, и уж поверьте мне, честное слово – я сразу понял, что имею дело с чем-то очень большим, вселенским. Возможно именно ми-бемоль в третьей и четвертой октаве, а может я просто романтизирую. Я взял интервал еще раз, и еще раз, снизу вверх. Минут через пять такой игры, я положил левый указательный палец на нижнюю ми-бемоль, а правый указательный на верхнюю, и нажал одновременно обе клавиши. Эффект получился несказанно красивый. В этот момент мне захотелось научиться играть так же хорошо, как играл тот мужчина, которого миссис Уолш собиралась пожалеть, а я помешал. Ну, знаете, дети любят играть с музыкальными инструментами, делая вид, что умеют играть на музыкальных инструментах, и на этом дело останавливается. Но не в моем случае. Я действительно хотел. Хотел играть по-настоящему.
Миссис Уолш вышла на меня сзади. Прикоснулась к моему плечу. Я быстро обернулся. На ней шелковый халат, а ноги босые. Наверное, поздно встала. Большая такая – мой нос едва доставал ей до талии. Стояла надо мной таким, знаете ли, большим богатым англосаксонским Голиафом, и очень бледный к тому же Голиаф, белые иногда бледнеют щеками и лбом, когда напуганы или разозлились, или и то и другое вместе.
Она сказала мне с такой, знаете, ненужной, чрезмерной четкостью в голосе, очень тихо и очень злобно, что мне не полагается трогать рояль – вообще никогда, ни сейчас, ни в последствии. Еще раз трону – будет плохо. Она спросила, понял ли я.
Маленький черный Давид хотел было ее успокоить, умиротворить, и пообещал, что он ничего не сломает.
Тут она и говорит – Я тебе сказала вообще не трогать!
Она мне явно не доверяла. Я молчал. Я отвел глаза. Затем я опять на нее посмотрел. Она сжала губы, подняла брови, сузила глаза, и сказала – убирайся.
Я мигнул, сглотнул, и побежал. Опять. Я ужасно тогда испугался. Даже поплакал, помню. Никогда до этого белые женщины так со мной не обходились.
В последующие две недели каждый раз, когда я замечал где-нибудь миссис Уолш, я бежал и прятался – в саду, в винном погребе, в стойлах (я часто заходил в стойла, чтобы подразнить лошадей, да и вообще я очень люблю лошадей – люди утверждают, что они не хотят приносить вред, и я не знаю, что это означает, в то время как лошади действительно не приносят никому вреда, и это, на мой взгляд, гораздо лучше). Только один раз она меня поймала. Я слышал звук шагов, она обулась в сапоги для верховой езды, подошвы ударяли по асфальту – клац, клац – а затем по гравию, глине, и опилкам – грж, грж. Я спрятался за вороного, не сообразив, что это ее любимый конь. Она меня увидела, была шокирована, и закричала – вон! – очень громко.
Я побежал и упал, рассадив себе коленки. Поднялся и побежал к калитке. От страха у меня болел живот.
IV
Лето кончилось. Уолши переехали в город, и мы с мамой тоже.
Моему брату было двенадцать лет в то время. Он считал, что он ужасно крутой, и презирал местных, и путался исключительно с ребятами из Аптауна, которые терроризировали этот самый Аптаун. Родители наши протестовали против такого положения вещей. Мама умоляла, папа читал ему лекции – все напрасно. Брат таскал везде с собою нож и одевался, как крутые ребята в те времена одевались – в стилизованной колониальной манере. Время от времени он меня бил, под любым предлогом, а на самом деле ему просто требовалась практика, а я всегда торчал под рукой и серьезного сопротивления оказать не мог.
Учился я в школе неплохо, ничего выдающегося. Математика и английский давались легко, и усилий я никаких не применял.
Дома музыкальные инструменты отсутствовали. У брата имелось стерео, поскольку так было принято в его кругу. У отца он унаследовал отсутствие слуха. Он слушал монотонные хриплые ритмы по ночам.
В школе стояли два рояля, один в аудиториуме, второй в музыкальном классе. Два года, дамы и господа – целых два года заняло у меня набраться храбрости, чтобы подойти и заговорить с учительницей музыки – совершенно выцветшей и опустившейся белой женщиной которая, как я теперь понимаю, была неудавшаяся оперная певица. Я сказал ей, что умею играть, но не знаю, что нужно делать левой рукой. Она не поняла. Она сказала, что ей нужно идти. Она поправила очки неуверенным жестом. Прождавший два года, я решил, что нужно идти напролом. Я стал настаивать. В конце концов она сдалась, бедная, и после занятий отвела меня в музыкальный класс. Никакой силы воли. Можно веревки вить. Мужчины наверняка этим пользовались всю ее жизнь.
Она сказала строго, Продемонстрируй, что ты имеешь в виду.
Большинство женщин, когда они понимают, что их используют, пытаются говорить строго.
Ее бесхитростное желание от меня избавиться выглядело очень трогательно. Я поднял крышку и указательным пальцем сыграл одну из дурацких песенок, исполняемых в публичных школах, и сочиняемых добронамеренными, но не даровитыми и не очень умными людьми с целью утвердить расовую гармонию в ученической среде.
Я сделал глубокий вдох и сказал своим тоненьким писклявым голосом – А как бы вы сами это сыграли?
Она нахмурилась и сказала – О, я не уверена, что понимаю, о чем ты говоришь.
Я сообщил ей название песенки. Она сказала, О! – и тут в глазах у нее возникла искра понимания. В то время я еще не знал, что у большинства профессионалов слух отсутствует, задавлен постоянной без разбору практикой. Она пошла к шкафу, открыла ящик. Порывшись, достала несколько книжек, полистала, и в конце концов нашла эту самую песенку.
Я всегда думаю о ней с улыбкой. Хочется вспомнить, как ее звали. Даже если бы она поняла, чего я от нее требую, сомневаюсь, что она смогла бы чему-нибудь меня научить. К формальному обучению у нее не было способностей, увы, и, подозреваю, она очень не любила детей. Разумеется, она никогда не говорила об этом вслух, но такое всегда заметно. Ничего особенно плохого в нелюбви к детям нет, хамоватый народ эти дети, маленькие толстокожие негодяи и подонки, но почему-то люди, которым не нравятся дети, чувствуют себя виноватыми. Из-за этого мы часто слышим от жеманных знаменитостей по телевизору что, мол, самая важная и впечатляющая вещь, которую они сделали в жизни – это произведение на свет детей. Будто другим произведение на свет детей недоступно или не по силам.
Все-таки учительница музыки, весьма обходительная женщина по натуре, сделала одну полезную вещь – написала мне на листке название книги, которую мне следовало приобрести, раз мне все это так, блядь, нужно. Не в таких выражениях она это сказала, конечно. Книга эта – ну, вы знаете, такой, типа, самоучитель – большой, тяжелый, неуклюжий и неумелый. Она показала мне обложку. Сказала, что охотно одолжила бы мне школьную копию, но не имеет права, увы. Школы часто приобретают всякое разное, чем впоследствии никто не пользуется. Справочники просто лежат в ящиках или стоят себе, невостребованные, на полках, собирая почтенную пыль.
Я попросил у мамы денег, а она спросила зачем. Я не знал точно, что именно она хочет от меня услышать. Поэтому ничего и не ответил. И в результате ничего не получил. Понятно, что к папе я обращаться не стал. Я решил, что наберусь наглости и поговорю со своим крутым старшим братом, носящим в кармане складной нож и проявляющим щепетильность по поводу одежды. Он, конечно же, надавал мне по шее, поскольку как раз пришел срок, и затем, от щедрот душевных, с нескончаемыми глумливыми ужимками ыделил мне двадцать долларов. Я нашел нужную мне книгу в магазине на Восьмой Стрит и Шестой Авеню. Стоила она семнадцать долларов с мелочью, вместе с налогом. Я купил стакан кока-колы в МакДональде напротив на то, что осталось, и нашел свободный столик.
Это теперь я начитанная скотина – от литературы с ума не схожу, но в разговоре могу выглядеть достойно, когда говорят о Бальзаке или Фолкнере. А в те времена я ничего не читал. Не было привычки. Изучение справочника превратилось в муку. Я чуть не сдался – раз шесть или семь хотел бросить. Не говоря уж о том, что рояля под рукой не было, и никакой вообще клавиатуры не было, которая могла бы дать мне какие-нибудь практические навыки в добавление к смутно проглядывающим отсветам теоретических знаний, вытаскиваемых мной в малых и трудных дозах из справочника. Три недели я провел, играя на фортепиано в уме и ни разу не заскочив дальше двадцатой страницы книги. Потом пришло лето, и мама опять нанялась чистить загородный особняк Уолшей, и я снова с ней поехал. События последующих двух месяцев решили дело. Уолши проводили лето в Европе, о которой я знал, что это такое место, которое нельзя увидеть, но следует вообразить, будто оно где-то там за морем, если смотреть из Рокауэй Бич или еще с какого-нибудь берега. В Европе обитают в основном белые, и все они ужасно богаты и живут как короли. Предполагалось, что это должно вызывать неприязнь. Я тогда, не очень задаваясь этим вопросом, думал что лично я был бы не против пожить как король, и если для этого необходимо быть белым – что ж, я не против быть белым. Так или иначе, комната с роялем была моя пока мама убирала и вытирала пыль в особняке. Самоучитель и клавиатура наконец-то сошлись вместе.
Самоучитель – обращаю на это ваше внимание еще раз – оказался совершенной дрянью. Самоучители, как правило, вообще почти всегда плохие и глупые. Текст состоял из адаптированного для дебилов музыкально-жаргонного разглагольствования на тему, плюс ноты то тут, то там. Все это было составлено так нелепо, и так бездарно написано, что человек неподготовленный, если желал извлечь из справочника какую-то пользу, вынужден был посвящать много времени анализу неадекватного хода мыслей составителя, дабы понять, что же он имеет в виду – вместо того, чтобы практиковаться.
Прошло два месяца.
V
Снова Нью-Йорк. Отец мой купил мне велосипед. Я продал его на следующий же день в магазине на Второй Авеню и на вырученные деньги купил очень дешевую пользованную пятиоктавную электронную клавиатуру в грязном магазинчике на Канал Стрит. Продавец-китаец заверил меня несколькими лающими фразами, что, мол, инструмент работает очень хорошо.
Некоторые из клавиш не работали. Я хранил клавиатуру в стенном шкафу. Она выводила меня из себя своим тренькающим звуком, пластиковыми легкими клавишами без баланса, совершенно нечувствительными к прикосновению, и отсутствием педалей.
Я сообщил папе, что велосипед украли. Он допросил меня, воображая себя заправским детективом и детским психологом, и сказал в заключение, что это я сам, дурак, во всем виноват, и больше ему сказать нечего, и пусть это будет мне уроком. Я согласился и сказал, что очень сожалею. Он не говорил со мной два дня. А я тем временем экспериментировал. И еще – я взял урок игры на фортепиано.
Нынче много говорят, и тихо, и торжественно, и громко, и в газетах про «равные возможности» и прочую хуйню, а только вам следует быть готовым пожертвовать уймой времени и достоинства, и стоять в очередях, и добиваться подписей от людей, которые предпочли бы вас не видеть, и от их жирных секретарш, которые вас открыто презирают и жрут свою жирную помойную еду прямо перед вашим лицом, причмокивая, обсасывая пальцы, и рыгая удовлетворенно. Субсидируемые правительством уроки – смешно. Равенство начинается с момента, когда вы можете заплатить пятьдесят или больше долларов в час кому-нибудь кто (хотелось бы верить) сможет вас наставить на путь истинный. А почему, спросите вы, родители твои не могли заплатить за твои уроки? Что ж. Могли. Но … Нет, не желаю об этом говорить.
А был он старый джазист, и жил в гордой нищете в облезлом, набитом крысами здании на Авеню Си. Играл почти каждый вечер в вычурно освещенном кафе на МакДугал. Ну, вы знаете все эти так называемые пиано-бары на МакДугал – администрадия и персонал состоят исключительно из подонков, и посетители тоже подонки. Я преградил ему путь в тот момент, когда он, бросив окурок, направился было в заведение, чтобы начать смену. Я спросил, дает ли он уроки. Он послал меня на хуй и вошел в кафе. Грубость в общении с детьми – признак плохого воспитания. На следующий день я опять к нему пристал, и он опять меня послал на хуй. Так продолжалось неделю. Ему надоело. Мои умоляющие просьбы его больше не забавляли. Он велел мне придти к нему домой и принести сорок долларов.
Я попросил папу купить мне роликовые однополозные коньки. Папа поморщился, зашел после работы в Игрушки и Куклы в Юнион Сквере и купил мне пару, на два размера больше, чем нужно.
Все знают, какие коньки можно купить в Игрушках и Куклах за сорок долларов. Пожалуйста, уж вы мне поверьте – мои родители вовсе не богаты. Были времена, когда маме приходилось экономить на всем, чтобы заплатить за квартиру. Но, видите ли, эта самая плата за квартиру превышала тысячу долларов в месяц, а в те времена это была весьма значительная сумма, в то время как приличная пара роликов стоила долларов сто пятьдесят или двести.
Я завладел квитанцией от покупки коньков. Мама хранила все квитанции в старом ящике из-под обуви – привычка, характерная для всего американского среднего класса, вне зависимости от возраста и цвета кожи. Я доставил квитанцию в Игрушки и Куклы и, после долгих дебатов (они там думали, что мне нужны средства на наркотики и проявили обо мне заботу, хотели спасти) мне выдали деньги. А затем предупредили, что позвонят моим родителям – проверить. Я дал им номер. Не наш номер, естественно, а просто номер, который вдруг пришел мне в голову, чьи первые три цифры говорили о нижнеманхаттанском месте жительства абонента.
С сороковником в кармане я появился в квартире пианиста сразу после школы.
Угадайте, что было дальше!
Мужик оказался абсолютно беспомощным. Даже тогда я это понял. Он играл все подряд совершенно одинаково – в такой, знаете, непритязательной, поверхностной манере, гладил клавиши. Время от времени его возбуждало собственное исполнение, и тогда он повторял один и тот же пассаж три или четыре раза, восхищаясь собой. Инструмент у него был – Ямаха, джазовая, тренькающеая, но в хорошем состоянии. Он понятия не имел, как нужно давать уроки, и поэтому он просто показал мне, как он сам играет, а затем потребовал, чтобы я сыграл для него какую-нибудь песню, чтобы ему было видно, в чем состоят мои ошибки. Я сделал так, как он просил. Он действительно указал мне на некоторые ошибки. Я снова что-то сыграл. Он оскорбил меня и моих родителей, и засмеялся. Он приложился к большой ромовой бутыли, велел мне отойти от инструмента и заверил меня, что теперь-то он действительно мне покажет, как нужно играть на самом деле.
Помню, он говорил специальным хрипловатым тоном, будто тайну великую открывал. Мол, ты, пацан, должен войти в настроение. Ты должен почувствовать настроение своими маленькими костями. Нужно почувствовать блюз, брат, и потом слушать свой собственный ритм, понял, ритм, тот, что внутри твоего пацанского маленького сердца, после чего тебе следует отрастить большой хуй.
Обыкновенный и очень старый треп, которым балуются все бесталанные, плохо обученные музыкальные ремесленники во всем мире, только белые говорят в таких случаях – чувство, в то время как черные обязательно упоминают ритм.
И все-таки урок не пропал даром. Наблюдая за тем, как старый шарлатан мучает инструмент, я заметил и запомнил несколько трюков которые, думал я, я попробую сам, как только приду домой. В виде выстрела под занавес он объяснил мне, что белых слушать не нужно. Никогда. Хонки, сказал он, ничего не понимают в музыке потому что у них нет сердца (т. е. того самого органа, по его словам, в котором и зарождается ритм, а все остальное исходит от души, которой у белых тоже нет).
Месяц спустя, по наитию, я зашел в Замковые Записи на Лафайетт. Мне наконец повезло. На большом рекламном экране играли видеозапись начинающего, очень молодого, но быстро поднимающегося ввысь звездного пианиста. Лет тринадцать ему было.
Думаю, это просто удача, что у меня такой характер – я никогда ничего не принимаю как должное. Маленький пиздюк играл какой-то опус Шуберта. Торс его ходил спиралью, а на абсурдно уродливом лице застыла неприятная гримаса, которая по задумке должна была, очевидно, передать зрителю, что исполнитель находился либо в дичайшем приступе боли, либо на грани оргазма. Один раз до этого я видел, как мой брат занимается онанизмом, и было похоже. Благодаря врожденному скептицизму я ни на секунду не предположил, что именно так должны себя вести за клавиатурой пианисты. Мне было лет пять или шесть, когда я видел черно-белый фильм, в котором главный герой играл, уж не помню, что именно, какой-то декоративный опус восемнадцатого столетия, и я, помню, восхитился, по наивности – а может, из-за детской мудрости, позой и осанкой актера – прямая спина, прямая шея, глаза едва смотрят на клавиатуру. Достойно и элегантно.
Пошлая и дешевая видеозапись, но тот, кто ее делал, иногда (реже, чем мне хотелось) обращал внимание камеры на собственно технику исполнения, то есть на пальцы и клавиши. Таким образом, несмотря на серию неуместных крупных планов и претенциозных ракурсов, мне показалось, что я что-то там для себя ухватил. Я спросил бледную прыщавую девушку за кассой что именно там играют, и она посмотрела на меня будто я только что прибыл с Малой Медведицы с рассчетом вселиться к ней в квартиру, а потом сказала, что не уверена. Она позвала кого-то по имени Зак, и этот Зак, с кольцами в носу и бровях и японскими татуированными символами на лице и шее, притащился вперевалочку и некоторое время потратил на осознавание ситуации. В конце концов он остановил запись и что-то долго выяснял, руководствуясь данными каталога. Затем он сказал мне, что играет ужасно знаменитый русский пацан, запись давняя, он еще совсем пацан был тогда, а теперь вырос. Он чрезвычайно удивился, когда понял, что я интересуюсь автором и названием опуса, а не пацаном и русскими. Он назвал три разных имени, глупо и пошло сострил, сообщил мне, что запись можно купить с двадцатипроцентной скидкой, и в конце концов отошел к звонящему телефону.
Придя домой, я попросил у своего брата двадцать долларов в долг, обещая, что буду экономить на ланчевых деньгах и расплачусь при первой возможности. Он сказал, с процентами. Я спросил, с какими. Он сказал, сорок долларов через два месяца. Дамы и господа, пожалуйста поймите – выбор? Нет выбора! Я принял его условия. Альтернативные методы добывания искомой суммы казались, да и были наверное, слишком рискованными для человека, берегущего себя для будущих великих свершений.
В тот вечер я терпеливо ждал, пока вся семья не уйдет спать. Мама очень меня обязала, уйдя в спальню рано, но папа уснул на диване перед телевизором, как он часто делал, так что мне пришлось пошуметь в гостиной. Он проснулся, наорал меня за шум, встал, и удалился в спальню, еще раз выйдя, чтобы забрать очки, и потом еще раз, чтобы пописать. Я подождал еще минут сорок. Сделалось два часа пополуночи. Я выволок мою клавиатуру в гостиную, загнал запись в плейер, и начал смотреть и слушать. К шести утра я обнаружил, что могу сыграть весь шубертовский опус – за исключением басовых нот, которые в моей клавиатуре отсутствовали.
VI
…На аэропортовом автобусе он доехал до метро, а на метро до Манхаттана. У него не было ни связей, ни планов, ни денег, помимо семидесяти долларов, которые он заработал за смену, предварительно дав хозяину девяносто. Следовало выпить, и нужна была приятная атмосфера. Комбинация этих двух факторов привела его в небольшой пиано-бар с задернутыми занавесями на окнах, на юго-западной кромке Челси.
Десять часов вечера. Посетителей мало. Пианист, подвизавшийся обычно в этом баре, уяснив, что много на чай ему сегодня не дадут, ушел домой – там у него, видимо, имелись более интересные дела.