Семнадцать левых сапог. Том второй Михальский Вацлав

– Прийти обещали. Рождение у меня сегодня. Забыли…

– Я забыл? Да что ты, Степаныч! Такое я не мог забыть! Задержался я, понимаешь. Работы сегодня пропасть. Сейчас как раз к тебе направлялся.

Адам понимал, что профессор, конечно, забыл о его дне рождения и сейчас говорит неправду, но все равно слушать его ему было приятно.

– Так сколько стукнуло?

– Шестьдесят пять, – смущенно сказал Адам.

– Ого! Знаешь, пойдем ко мне, – подмигнул профессор, – пойдем отметим немножко!

Пойдем! Пойдем! Ветер с ног валит. Какое там к черту дежурство! – Сильной рукой он взял Адама за локоть и потащил его вверх по ступенькам.

В вестибюле, у тумбочки с телефоном, сидела пожилая, толстая, судя по лицу, когда-то красивая нянька. На коленях она держала глубокую тарелку, полную манной каши, и ела ее с такой жадностью, что Николай Артемович, усмехнувшись, громко сказал:

– Приятного аппетита!

Нянька обалдело вскочила на ноги и застыла, прижав тарелку обеими руками к мягкому своему животу так сильно, что он, казалось, разделился надвое.

– На ночь кушать вредно! – отчеканивая каждое слово, сурово сказал профессор и, неожиданно расплывшись в шутовской улыбке, елейным голосом добавил: – Помрешь скорее, лебедь моя!

Нянька захихикала, услужливо и фальшиво.

По лестнице с обкатанными, округленными от времени краями ступенек они поднялись на второй этаж. В длинном коридоре было тихо. Пальмы в кадках охраняли эту болезненно-чуткую, настороженную тишину, полную страданий, притаившихся за белыми дверьми палат.

XIII

Николай Артемович открыл ключом высокую белую дверь, на которой висела маленькая черная табличка «Зав. кафедрой», и, учтиво пропустив вперед себя Адама, вошел с ним в свой кабинет. Это была большая, идеально чистая комната с высоким потолком и белыми застекленными шкафами вдоль стен.

– Присаживайся! – тоном радушного хозяина сказал Николай Артемович.

Они уселись друг против друга. Николай Артемович сдвинул к одной стороне стола аккуратно сложенные стопки специальных книг и брошюр и поставил на освободившееся место причудливой формы бутылку и рюмки.

– Ром! – сказал он радостно. – Настоящий, ямайский! Приятель из командировки привез. Ты и не пивал еще такого!

– Откуда нам такое пивать…

– Так за твое рождение! – сказал профессор, высоко поднимая рюмку. – Будь здоров!

– Большое спасибо вам! – поблагодарил Адам и вслед за профессором выпил пряный и показавшийся ему очень невкусным ром.

– А закусить нечем – не обессудь, – сказал Николай Артемович, – придется рукавом, как старым пьянчугам.

Сидели молча, каждый думал о своем. Николай Артемович думал о своей большой богатой квартире, совершенно опустевшей после смерти жены. Вспоминал о том, как умирала его жена и как в последние дни перед смертью не хотела его видеть. Всегда подчинялась, а перед смертью восстала. Он – в палату, а она отвернется к стене и просит: «Уйди, уйди, пожалуйста!» Так и умерла не простившись.

Николаю Артемовичу было тяжело и как-то зябко, может быть, оттого, что он привык к любви своей жены, привык к тому, что она боролась за него с другими, дорожила им, унижалась перед ним, ревновала и дипломатично скрывала свою ревность – одним словом, создавала ему постоянное впечатление того, что он очень ценен. «И Лиза что-то не та стала…» – неприязненно и в первый раз неуверенно подумал он о Лизе.

– Ну что, по третьей? – сказал он, поглядев мимо Адама, и, не слушая, что тот ответил, налил рюмки.

Ветер на дворе заметно стих, и было видно в раскрытое окно, как очищалось небо и проступали скрытые прежде тучами звезды.

После третьей рюмки синие глаза Николая Артемовича потеплели. «Лиза образумится, образумится. Все будет так, как я хочу! – уже с обычной своей уверенностью и жесткостью подумал он о Лизе. – Женюсь на ней – она заслужила это, право, вполне заслужила!»

– Она заслужила, вполне заслужила, – довольный своим добрым решением, вслух сказал Николай Артемович.

– Что вы сказали? – спросил Адам.

– А? Ничего, ничего, это я так. Неужели вслух сказал?

– Вслух, – подтвердил Адам.

– Старею, – усмехнулся Николай Артемович, показывая крепкие белые зубы, – старею… А ты-то чего не женишься? – вдруг спросил Николай Артемович Адама, чуть прищурившись, отчужденно глядя ему в лицо.

– Я?! – Адам настолько оторопел от этого вопроса, что даже и не знал, что ответить, но, точно почувствовав, уловив ход мыслей профессора, сказал то, что Николаю Артемовичу было приятно, потому что совпадало с его решением.

– Живое о живом, – сказал Адам, – живое о живом должно думать, а я что…

– А ты что? Помер, что ли? Живой труп, что ли? – резко перебил его профессор. – Тебе сейчас самый раз бабку найти! Вон хоть та, что внизу стоит нянька, чем плохая? – Голос Николая Артемовича становился все веселее. – Хочешь – мигом сосватаю! А там, на тебя глядя, и я, может быть… А?

Совсем развеселившись, Николай Артемович налил еще. Адам молча улыбался, ему было и неловко за себя, и радостно за Николая Артемовича. «Вот он и отмяк уже, а то ходил черный весь после того, как жена умерла, а теперь отошел. Жениться, ей-богу, жениться надумал. Ну и хорошо! Живое – о живом. Парень он крепкий», – как о сыне, подумал Адам о своем покровителе.

– Это ему об этом не надо думать! – вдруг указав поднятой рюмкой на скелет высокого мужчины, стоявший в стеклянном шкафу, сказал Николай Артемович, дружески подмигнув Адаму. – Ровесник твой, между прочим. Ну, за твой день рождения! За твое здоровье!

Адаму стало не по себе от этого жеста профессора. Он еще раз взглянул на скелет в шкафу, который прежде не замечал, и снова предчувствие чего-то дурного и неизбежного взяло его за горло, стеснило грудь. Четвертую рюмку он выпил с трудом, против своего желания.

Неожиданно резко зазвонил телефон. Профессор снял трубку.

– Слушаю. Я… Конечно. Для тебя всегда свободен. Да. Жду. Встретить? Ты здесь? Хорошо. – Николай Артемович положил трубку. – Не придется нам с тобой посидеть: сейчас ко мне один человек придет, не обессудь. – Он встал и своей легкой юношеской походкой прошелся по кабинету. – Ты червей подкопай. В воскресенье обязательно пойдем на рыбалку, обязательно. Ну, а сейчас иди, не обессудь – занят буду.

В дверь стукнули, и порог кабинета переступила высокая молодая женщина. Сердце Адама тяжело ухнуло: «Лиза? Может, с внучкой что?» Поймав на себе недоуменный взгляд ее черных блестящих глаз, Адам почувствовал, что тревога его о внучке напрасна, что другая забота привела в этот кабинет его дочь. Громко стуча колодяжкой, забыв попрощаться, Адам вышел, спустился на больничное крыльцо.

Вот и снова он увиделся с дочерью, с дочерью, которая не подозревала о том, что он ее отец, для которой он был чужой и нелепый больничный сторож.

XIV

Ровно год тому назад он встретил их. Год тому назад, в одно воскресное утро августа, Адам ехал в трамвае. На остановке у базара вошло много пассажиров и среди них молодая чернобровая женщина с тяжелой прической туго заплетенных русых кос. Адам встрепенулся. Вот женщина, пройдя по трамваю, поравнялась с ним, остановилась. «Господи, маманя, чистая маманя!» – подумал Адам, всматриваясь в лицо женщины. Ровный, чуточку вздернутый нос, резко очерченный яркий рот и большие, в черном венчике ресниц, лучистые глаза – родное лицо, такое родное лицо… Предчувствие радости или беды крепко взяло его за горло, пропал куда-то воздух. Еще не зная, что скажет, что сделает, хватаясь за ремни, он встал со скамьи.

– Лиза! Лиза! Дочка! Доч-чень-ка! – прошептал он, покачнулся и тяжело сел, согнувшись от непривычной резкой боли в груди.

– Вам плохо, дедушка?

Высокая, стройная, она участливо наклонилась к нему, и совсем близко Адам увидел родные материнские глаза. Они были широко открыты, а потом сощурились, улыбаясь точно так, как это делала его мать. «Лиза. Дочка!»

– Табак, табак в горло попал, – все еще перекошенный от боли, просипел Адам, отворачиваясь от дочери, делая вид, что он закашлялся. «Дедушка! Не узнала… не узнала… Дедушка!»

– Лиза, вон место освободилось, – услышал он позабытый голос. Лиза, улыбнувшись ему, прошла вперед и там села на скамью. И в ту же минуту Адам увидел знакомые золотые сережки в сморщенных желтых ушах, увидел изрезанное морщинами лицо и безразличный взгляд вылинявших старческих глаз, скользнувший по нему. Старуха тут же нагнулась, заботливо поправила плетеную корзинку, полную помидоров, фруктов и яиц.

«Не узнала! Не узнала меня и Маруся… Боже мой, Маруся – вот эта старуха! Маруся? Моя Маруся…»

– Мам, сейчас вставать, – услышал он голос Лизы.

Боль в груди не отпускала, но Адам поспешил выйти за ними и, подождав, пока жена и дочь отойдут подальше, заковылял следом. «Не узнали! А если бы и узнали, что бы ты им сказал? Что бы ты делал? Спасибо, что не узнали». Сейчас он хотел одного: увидеть, где они живут.

Они жили в маленьком доме окнами на улицу. Когда Маруся и Лиза вошли в дом, Адам быстро прошел вперед. Ему казалось, что сейчас выбежит Маруся и опознает его. Сейчас же выбежит и опознает! «Эх, войти бы следом за ними в дом, в свой дом! Прижать Лизу к груди, Марусю! А там будь что будет! Нет, нельзя. Ради Лизы нельзя. Сперва нужно встретить Марусю, открыться ей одной, а там – как она скажет… Ей виднее», – твердо решил Адам. И, перейдя на другую сторону улицы, он сел поодаль на скамейку. Он смотрел на дом, на дверь, в которую вошли Лиза и Маруся, и впервые за много лет убивающее чувство одиночества вдруг исчезло, растаяло, ушло, унося с собой тяжелые камни, которыми была завалена его душа. Семья! Не один он на свете – у него есть семья, родные люди, дочь, жена. Ничего, что путь к ним ему заказан. Они есть – это главное. Они есть, они живы и здоровы. Каждую минуту он может перейти дорогу и постучать в дверь!

Так и просидел Адам целый день на скамейке, просидел до самого вечера. И на другой день он пришел к этой скамейке, и на третий. Жизнь снова обрела для него смысл и значение. По утрам он видел издали, как выходила из дому Лиза и шла на работу. Ее часто провожала девочка – Лизина дочка, его родная внучка. Как он любил ее, хотя и не сказал с ней еще ни одного слова! Девочка была непохожа лицом ни на Лизу, ни на Марусю, ни на него. «Значит, в породу своего отца пошла. А мужа у Лизы нет, видно, разошлись», – думал Адам и любил и жалел ее и внучку еще сильнее.

Маруся из дому выходила редко. «Стара уже стала мать», – думал Адам и давал себе слово, что в следующий раз обязательно «перевстренит ее и во всем откроется».

Как-то, проводив Лизу издали на работу, он решился пройти мимо их дома: «Хоть в окно загляну!» Заглянул – и не смог отойти. Окно было открыто, и в уютной, родной комнате с его большим портретом на стене возле стола стояла Маруся и лепила вареники. Под его пристальным взглядом она повернулась и встретилась с ним глазами. Долго они смотрели в глаза друг другу.

– Леша! – слабо вскрикнула Маруся, покачнулась и села на пол, провела руками по глазам, руками, которые были в муке. – Алексей! – закричала она. – Алексей! – Вскочила на ноги и через минуту уже повисла у него на шее.

Улица была пуста. Вход в их квартиру был с парадного, и никто не видел встречи. Долго они сидели рядышком на диване, а когда Маруся выплакалась, Алексей рассказал ей все о себе, ничего не утаивая.

Сокрушенно вздыхая, Маруся решила:

– Не судьба нам, Алешенька, не судьба. Живи один, я навещать буду. А Лизку не тронь. Хватит, она со своим мужиком настрадалась, недавно только таскать перестали. Не надо мутить ей душу, а, Алеша? Не надо.

На том и порешили.

XV

Выходя из кабинета, Адам слышал, как она назвала профессора просто по имени: «Николай!» Значит, хорошо знала его.

Адам стоял и смотрел в освещенное окно кабинета. Туда на свет летели бабочки, и он поймал себя на нелепой мысли: ему захотелось стать крохотной легкой бабочкой.

По дорожке мимо Адама пробежала медсестра. Узнав его, она остановилась:

– Вы не видали, Николай Артемович не уходил?

– Он у себя в кабинете, – ответил ей с непонятным самому злорадством Адам.

Скоро на крыльцо вышли Николай Артемович и Лиза.

– Ты не уходи, пожалуйста, не уходи, – громко говорил Николай Артемович. – Не хотела подождать в кабинете – посиди на скамейке, вот тут. Я сейчас! Я ведь одну минутку.

Профессор ушел в соседний корпус. Лиза села на скамейку в кустах. Адам смотрел на нее и думал: «Сама судьба оставила нас один на один. Не хочет Маруся – так я сам ей все расскажу!» Задыхаясь, он стал кружить возле скамьи, где сидела Лиза. Круги его все уменьшались и уменьшались. Он уже намеревался выйти из-за последнего куста на свет, как в эту самую минуту промчался между деревьями Николай Артемович. Адам пошатнулся и вытер ладонью обильно струившийся по его лицу пот.

– Вот и я, а ты хотела уходить! Пойдем!

– Уже поздно. Я не хочу идти к тебе в кабинет, и так… уже и дежурный врач заглядывала, и сестры. Я не хочу разжигать их любопытство.

– Глупости! Я теперь вольная птица. И потом мне до них дела нет. Вот уж никогда не забочусь, что скажет княгиня Марья Алексевна.

– Давно ли… Что ж, у каждого свой потолок, – вздохнула Лиза. – Пойдемте, а то скоро автобусы перестанут ходить. Мне-то домой через весь город добираться.

– Куда ты спешишь? Мы ведь с тобой целую вечность не виделись.

– Проводите, вот и поговорим. Я ведь, в сущности, по делу. Когда я уйду, прочтите вот эту тетрадку. Не смейся, ничего тут смешного нет. Почему ты улыбаешься?

– Ну давай тетрадь! О чем здесь? Сейчас мне прикажешь читать или позволишь позже? Лучше бы пересказала, а? В популярной форме.

– Зачем же эта издевка? Я еще подумаю, стоит ли вам ее оставлять.

– Лиза! Не надо ссориться, а, Лиза! Я так соскучился по тебе, так рад нашей встрече. Вчера я два раза у тебя был, даже Марии Ивановны не побоялся. Ты же знаешь, как мне неприятно ее видеть, но я превозмог себя. Ждал тебя, ждал – и все зря.

– Эх ты, смиренный волк! – рассмеялась Лиза, и ее тихий женский ласкающий смех больно уколол Адама. – Вечер свежий, а у меня недавно была ангина, проводи меня, пожалуйста, к автобусу.

– Не понимаю, зачем, к чему тебе спешить домой, когда домашние знают, что ты дежуришь в больнице?

– Но обстоятельства переменились: видишь, я уже не дежурю.

– Тем более, Лизонька! Это счастливый случай!

– Случай! Что ж, ты прав – слепой случай! Хорошо, пусть будет еще раз по-твоему. Но я озябла.

– Одну минуточку, – оживился Николай Артемович, – я сейчас разыщу своего друга Степаныча. Он дежурит, а мы посидим в его сторожке, у старика чисто. Никому не придет в голову меня там искать. Это удивительный старик, я тебя с ним как-нибудь обязательно познакомлю.

– Неудобно идти к нему.

– Все удобно. Подожди, я сейчас его разыщу, возьму ключ. Он где-нибудь тут, за хирургией, со своим другом-мерином возится.

Адам видел, как Николай Артемович зашагал на его розыски. Обойдя корпус хирургии с противоположной стороны, он поспешил навстречу профессору. Ему тоже очень не хотелось, чтобы Лиза ушла. Только бы побыть с нею рядом, пусть невидимому, пусть неузнанному, просто насмотреться на нее.

Из-за угла здания показалась легкая, стремительная фигура Николая Артемовича.

– Дружище! – еще издали крикнул профессор. – А я тебя ищу! Если разрешишь, я в твоей сторожке отдохну. Дай, пожалуйста, ключ! Я не один, понимаешь…

– Да-да! – заспешил Адам, перебивая профессора, боясь услышать от него что-нибудь мужское, дурное, откровенное. – На, возьми. Иди, не бойся, там у меня чисто. Свет зажжешь – окно прикрой, чтоб комары не налетели.

XVI

В эту ночь Адам впервые за годы службы не нес караула, не обходил дозором большой, заросший деревьями и кустами больничный двор. Он не мог глаз оторвать от окна своей привычной, будничной сторожки, ставшей сейчас заколдованным чертогом, куда вход ему, хозяину, был запрещен. Он сидел и смотрел в этот маленький светящийся квадрат, как будто бы он был итогом всей его жизни. Там, за окном, в его комнате, хозяйкой и гостьей была его дочь.

Вдруг в сторожке погас свет, сторожка пропала, будто бы ее и вовсе не было в мире. Ковыляя, Адам сделал к ней несколько шагов и услыхал, как щелкнул ключ. Он махнул рукой и опустился на траву. Адаму вдруг показалось, что он умер и никому, никому до него нет дела. Слезы хлынули из его глаз. Он плакал, как мальчишка: всхлипывал, сморкался, вытирал мокрой уже рубашкой мокрое лицо и опять плакал, сморкался и всхлипывал. Последний раз вот так же неудержимо плакал он семилетним мальчишкой, когда отец зарезал их корову Красулю. Ее задрал волк и нельзя уже было спасти. Вся семья объедалась мясом, так как в деревне его некому было продать, а везти в город далеко, да и время летнее было – не довезешь. Вот и справляла семья неожиданный горький праздник, варя и даря с утра до вечера. Только он один не мог есть Красулино мясо, ведь он пас ее, играл с ней. Говядина казалась ему человечиной. Он убегал в степь, на курган, ложился там в густую лебеду, осыпавшую его серебряной пылью, и плакал. Слез было море, и он бездумно тонул в них.

Кромешная темнота поглотила мир. Все уснуло, и только Адам бодрствовал. Он вздыхал, вытирал слезы:

– Ведь не девка же – баба, эка невидаль! Чего ревешь, дуралей! – шептал Адам. Но, видно, это утешение было для него неубедительным. Слезы лились сами по себе. О чем он плакал? О дочери, о своей девочке, которая непорочная, чистая, жила все эти годы в его старом сердце. Только не о женщине, почивавшей у него с чужим, малопонятным человеком, которого все в шутку или всерьез называли его другом.

– Друг… Какой он мне друг?..

Они познакомились пять лет назад. До этого Николай Артемович проходил мимо него, как мимо дерева. А пять лет тому назад встретились случайно на рыбалке. Чуть ли не от самого пляжа и далеко за город все побережье было занято рыбаками. Запоздавший Николай Артемович еле нашел место втиснуться. Втиснулся он между Адамом, сидевшим на ящике из тонких дощечек, и худым загорелым мальчишкой. Старик поздоровался с ним, и профессор узнал в нем больничного сторожа. В тот день здорово ловилась тарашка. На радостях Николай Артемович разговорился с Адамом. Вместе они ушли с рыбалки, довольные удачей.

С того дня Николай Артемович проникся к нему интересом. До осени они каждое воскресенье рыбачили вместе. Адам копал червей на двоих, отливал для Николая Артемовича грузила, научил его ловить кефаль на якорьки подсечкой, научил вялить тарашку так, чтобы она была особенно вкусной, – словом, сделал из него завзятого рыболова. С годами Николай Артемович привязался к нему и на глазах больничных работников всякий раз старался подчеркнуть свое дружеское расположение. О многом говорили они в долгие часы рыбалок. Адам вел себя с профессором независимо, не льстил ему и не угодничал перед ним. Это последнее качество Николай Артемович особенно в нем ценил.

Все было глухо и немо, и даже мерин забыл об Адаме. Нерадостный свет забрезжил над миром. И в этом сером туманном рассвете Адам увидел, как приоткрылась дверь его сторожки, как вышла из нее Лиза, как оглядела пустынный двор, как поправила волосы и, поеживаясь от утренней свежести, свернула на узенькую аллею у мертвецкой, что вела к больничным воротам. Вот белое платье последний раз мелькнуло между кустами… Глубоко вздохнув, словно освободившись от цепи, которой он был прикован к земле, Адам встал на ноги и побрел через гущу, казалось, непроходимых кустов боярышника, раздвигая их руками.

XVII

Под кустом боярышника, прижав колени к подбородку, сладко спал Митька Кролик. Охапка полувысохшей травы, которую он притащил сюда из валков, что накосил к зиме мерину возчик Степа, была ему хорошей постелью. Митьке снилось, будто сиреневый тигр убегает от него с синим шарфом в зубах, а он гонится за ним и никак не может догнать. Сон был цветной и такой отчетливый, что Митька видел красный бант, почему-то завязанный на полосатом хвосте тигра, и его лукавые черные глаза. Совсем Гулины глаза были у этого тигра.

Опустошенный, разбитый, брел Адам сквозь кусты, высоко, как слепец, подняв голову, плохо различая окружающее. Холодные, скользкие ветки хлестали его по лицу, цеплялись за одежду, руки его были исцарапаны и саднили, и он находил непонятную сладость в этой физической боли, в этой малой боли, глушившей неизмеримо большую боль души. Первый раз за долгие годы он был безучастен к утренней красоте просыпающейся земли, к прозябанию трав, выпрямляющихся от росной тяжести, к светлеющему востоку и даже к мерину, к своему любимому мерину, которого он сегодня не потрудился освободить от пут.

Адам споткнулся о край Митькиной постели и едва не упал на него, но успел вовремя ухватиться рукою за колючий куст. Некоторое время старик стоял в замешательстве, разглядывая спящего и соображая, как он мог здесь очутиться. Потом, сняв с себя бушлат, бережно укрыл мальчишку. И сам опустился на Митькину постель, сел у его ног и принялся набивать спасительную трубку.

Тяжело бухая скованными передними ногами, на поляне показался мерин. Обиженно отведя морду, он остановился шагах в семи от Адама. Адам не глядел в его сторону, но чувствовал, как застенчивый мерин ждет его внимания. Старик нехотя обернулся. Что-то родное, общее с ним было в опущенной морде мерина, во вздрагивающей судорогами лопатке его костистого нескладного тела, что-то сиротское и безысходное было в мерине, что-то именно такое, что полностью властвовало и запечатлелось в душе Адама.

Глядя на мерина, Адам с яростью подумал о том, что Степка-возчик – болван и что по справедливости не ему должен бы был принадлежать мерин, а ему, Адаму, и тогда все было бы хорошо, все было бы не так, как сейчас. А по какой такой справедливости мерин должен бы быть его и как это все было бы не так, Адам не мог выразить мыслью, и ему от этого неумения стало еще жальче мерина, и себя, и всю свою нескладную жизнь, и все-все, что было и что по справедливости должно быть по-иному. И он хрипло сказал:

– Иди уж, чертушко!

Мерин не заставил себя ждать. Сдержанно перебирая ногами, насколько позволяла тренога, он подошел к Адаму и, как человек, заглянул ему в лицо настороженными глазами, мягко ткнул его черными губами в плечо, будто целуя.

– Ладно! Ладно уж, расквасился, – угрюмо просипел Адам, готовый вновь разрыдаться от этой мериновой ласки. – Давай лучше ноги распутаю! – Он разомкнул треногу и, чуть понянчив в ладонях ее холодную металлическую тяжесть, неожиданно широко размахнулся и закинул ее далеко в кусты.

– Вот так-то! – твердым и сильным голосом сказал Адам и запустил пальцы левой руки в жесткую спутанную гриву освобожденного мерина.

XVIII

Вечером этого дня Митька Кролик сбежал из дому, потому что очень обиделся на свою мачеху Гулю. Гуля заняла место его мамы три года тому назад. Три года – очень большой срок в такой короткой жизни, как Митькина, но все, что было три года назад, он помнил до сих пор очень отчетливо…

Первый год они с отцом жили по-холостяцки, только приходила Гуля. Но Гуля приходила и тогда, когда была мама. Обе они работали копировщицами на судоремонтном заводе, в одном конструкторском бюро. Мама ее выучила и очень любила. Гуля была молодая, веселая, черноглазая, хорошая. После смерти мамы Гуля приходила каждый день. Убирала в квартире, бегала на базар, проверяла Митькины уроки, стирала белье. Гуля жила далеко от городка нефтяников, где был их дом. Она жила на другой стороне города, у моря, в порту. Иногда она не успевала на последний автобус и оставалась ночевать у них. Когда так случалось, отец уступал Гуле и Митьке свою кровать, а сам ложился в другой комнате на диване, на котором обычно спал сын.

Митька очень любил спать с Гулей. Он клал голову на ее теплое плечо, они натягивали одеяло до подбородка, и Гуля шепотом рассказывала ему сказки. А за стеклянной дверью, в комнате, где спал отец, светился красный огонек сигареты. Он почему-то много курил, когда Гуля у них оставалась.

Свадьба эта сделалась для Митьки неожиданно. Однажды, в субботу, он пришел из школы, а на столе в зале – белая скатерть, яблоки, конфеты, вино.

– Вот так! – сказал отец и покраснел. – Тебя ждем. Она теперь всегда будет с нами.

Гуля тихо заплакала.

– Хватит, чего там, ладно тебе, – ласково оборвал отец, положив большую ладонь на тонкое Гулино плечо. – Давайте выпьем лучше!

Гуля вытерла свои черные, блестящие от слез глаза и поцеловала Митьку в лоб. Отец откупорил бутылку шампанского, откупорил слишком умело, без выстрела, как-то совсем непразднично, словно украдкой. Первый раз в жизни Митька пил вино. Пил на равных. Вино ему нравилось. Он опьянел и просил наливать еще. Отец пожимал плечами, говорил:

– Ну ты, брат, в Африканыча, что ли?

Гуля раскраснелась, плакала, и смеялась, и все целовала Митьку, и прижимала его голову к своей груди.

Вино скоро разморило Митьку, и ему захотелось спать. Он хотел лечь на кровати, но отец взял его на руки и отнес на диван. Сон так разбирал Митьку, что он не стал спорить. Первый раз они с Гулей не спали вместе. И с тех пор так стало всегда: Гуля, положив голову на твердое отцовское плечо, спала с ним на кровати, и, натянув одеяло до подбородков, они шептались. А сквозь стеклянную дверь было слышно, как ворочается на диване Митька: обидно человеку, что теперь не ему, а отцу рассказывает по ночам Гуля сказки.

Когда по утрам он смотрел на Гулю, как она ходит по комнатам в халатике, который то и дело распахивается, он видел, что ходит она уже совсем не так, как прежде. И отец тоже переменился. Он целовал Гулю больше, чем его, Митьку, и говорил с нею больше.

Именно после Гулиной свадьбы Митька и нашел материн шарф. Однажды он рылся в диване в поисках какой-нибудь кожаной вещи, чтобы выкроить из нее кожаток для рогатки, и нашел этот синий трикотажный шарфик. Митька поднес его к лицу – и задохнулся: забытые запахи пронизали Митькино сердце горячим щемящим током боли и любви. В первый раз ощутил Митька подлую силу непостижимого грозного понятия – навсегда! Навсегда нет мамы! Навсегда ушла она от него! Через полтора года после похорон заплакал Митька по маме. Он спрятал шарф на груди и больше не расставался с ним. Всю зиму носил он его на шее, а сейчас, летом, прятал его в коробке из-под набора духов «Красная Москва», где хранились у него самые дорогие вещи: марки всех орденов, финка Рыжего, медный стакан от зенитного снаряда малого калибра…

Целый день Митька бегал с мальчишками по больничной усадьбе, напевал под окошком Адама куплеты. Домой он вернулся в сумерки, голодный и веселый. Во дворе на веревке висело белье и среди белых простыней, наволочек и пододеяльников – синий шарф. Словно кипятком плеснули в лицо Митьке. Подбежав, он сдернул шарф с веревки, прижал к лицу: от него пахло мылом и ветром.

– Митенька, что же ты так долго гуляешь? – нежно позвала его Гуля. Она спускалась с крыльца, прижимая к бедру большой эмалированный таз, чтобы положить в него сухое белье.

– Ты? Т-т-ы! – закричал Митька, протягивая навстречу ей шарф.

– Я, конечно, я! Он же такой грязный был! – непонимающе, радостно улыбалась Гуля. Ей так хотелось всегда услужить своему сыну.

Пригнув голову и весь сжавшись, стоял Митька, лихорадочно подыскивая какое-то такое испепеляющее, такое страшное слово, чтобы растоптать, смести с лица земли и Гулю, и таз, который у нее в руках, и весь этот дом, и двор.

– Ты – собака! – зажмурившись, выкрикнул Митька и бросился вон со двора.

XIX

От шума, с которым упала тренога, и проснулся Митька Кролик. Митька никогда не открывал глаза сразу, а любил потихоньку сквозь ресницы смотреть на мир, любил ловить лицом солнечный луч и глядеть чудные радужные полосы, круги и искристые линии, меняя их формы, смежая или пошире открывая веки. Вот и сейчас Митька едва размежил веки: на голубом фоне отчетливо вырисовывался силуэт лошади с опущенной мордой и странный старик, полулежавший в дуге лошадиной шеи и выпускающий изо рта клубы белого дыма. Митька решил, что это новый сон, но тут Адам закашлялся, и он узнал его и сразу вспомнил, что он бежал из дому, и ему захотелось немедленно излить свою душу, но Адам безучастно курил трубку, и глаза его были устремлены в непонятную Митьке даль. Тогда Митька откинул бушлат и сел. Адам все так же тупо глядел в одну точку, лишь мерин покосился на Митьку своим длинным глазом и добродушно ржанул.

– Привет родителям! – громко и ехидно сказал Митька Кролик и вызывающе сощурил свои лихие глаза.

– Здравствуй, милый! – словно через силу, обернувшись, отвечал Адам.

Такое равнодушие совсем обескуражило и обозлило Митьку, и ему ужасно захотелось досадить Адаму. Его так и подмывал бес выкинуть что-нибудь дикое. Он вскочил на ноги и, пригнувшись, пружиной взлетел вверх, упал животом и забросил ногу на твердую хребтину мерина. Мерин шарахнулся в сторону, поднялся на дыбы. Митька сорвался, соскользнул по его крупу наземь и, больно ударившись коленками, упал ничком и, разрывая руками траву, зарыдал от боли, от злости на свою неудачливость, от того, что Адам к нему так холоден.

– Что? Да что ты? Ушибся? Где? Ну что?.. Ну, сам виноватый! – Адам одной рукой ощупывал такие худые, такие отчетливые, как клавиши, теплые под рубашкой Митькины ребра, а другой старался поднять его лицо и повернуть к себе.

– Пусти! – тряхнул плечами Митька и уселся. Слезы текли по его щекам и падали с подбородка на траву.

– Утрись, утрись, Митенька! – суетливо советовал Адам, корявым пальцем неловко пытаясь смахнуть ему слезы. Митька рванул из штанов рубаху и подолом стал вытирать лицо. Синий шарф выпал у него из-за пазухи. Митька быстро схватил шарф и, словно за ним гнались, стал запихивать его в карман. Шарф там не помещался.

– Да что ты его пихаешь? Пусть лежит – не украду. Больно ударился-то?

– Не твое дело! – огрызнулся Митька, продолжая еще яростнее запихивать шарф в карман.

– Дак а на что тебе он? Зима счас, что ли? – делая вид, что не услышал грубости, стараясь разговорить мальчишку, спросил Адам.

– Это мамин шарф, – тихо сказал Митька.

– Ну что с того, что ты с ним делаешь?

– Я его нюхал, – серьезно и печально отвечал Митька. – Я его нюхал раньше, а теперь тут нечего нюхать. На, посмотри! – зло закончил Митька и, выдернув шарф из кармана, ткнул его Адаму под нос. – Чем пахнет?

– Ничем. Матерьялом, трикотажем, – удивленно отвечал Адам, обстоятельно понюхав шарф.

– Мама носила его на голове, – сказал Митька.

– А что же сейчас не носит? – спросил Адам просто так, механически.

– Потому что она умерла. Ты разве не помнишь, что она умерла? Ты разве ее не знал?

– Да-да, точно, оно, конечно… Стар я, забывчив. Оно, конечно, помню. Такая полная женщина, красивая такая, статная! – заглядывая Митьке в глаза, извиняющимся тоном говорил Адам.

– Красивая… – вздохнул Митька. – Только она не полная, она худая была.

– Вот-вот, красивая такая, худощавая из себя, – поправился Адам. – Так и что же с шарфом сделалось?

– Она его постирала, – отрывисто сказал Митька. – Я его прятал и нюхал, когда дома никого не было, а она постирала. Просил я ее как будто.

– Кто постирал, мачеха? – догадался Адам.

Митька слегка задумался. Это слово показалось ему несправедливым в применении к Гуле, и он отвечал раздраженно:

– Какая там мачеха! Не мачеха – она.

– Так сестра?

– Какая сестра? Говорю – она. Ну, не знаешь, что ли? Моего отца жена.

– У-м-мм! – промычал Адам. – И чего же ты теперь надумал? Спал-то почему не дома?

– Мне здесь нравится, – артистически сплюнув сквозь зубы, сказал Митька. – Домой я не пойду, я насовсем сбежал.

– Геройский мужчина! – усмехнулся Адам.

– А ты не смейся! – прервал его Митька. – Я все обдумал: я в армию пойду, в музыкальную команду. У меня слух хороший. Вон, помнишь, у нас на улице Рыжий был – его в музыкальную команду взяли. На горке часть которая, он там на трубе играет. Он меня знает, пойду к нему, не хуже его на трубе играть буду. Отец говорил, у меня талант к музыке.

– Слыхал я, слыхал, песельник ты хороший! – вспомнив вчерашнее Митькино выступление под его окном, улыбаясь, подтвердил Адам.

– Там кормят три раза и форму дают, и погоны! Понял? – Митька разгорячился, в серых его глазах зажегся огонь действия и веры в свое будущее.

Небо уже совсем поголубело, стало яркое, как лазурь.

В высоких деревьях гомонили полчища проснувшихся воробьев.

– Дай руку! – попросил Адам.

Митька помог ему подняться. Заправил рубашку в штаны и сунул за пазуху свой сокровенный шарф.

С минуту они стояли молча – маленький, злой и непреклонный Митька и старый одноногий Адам, так много переживший в эту ночь. Адам понял все, даже не понял, а почувствовал своим обнаженным сердцем все, что пережил Митька, почувствовал всю горечь его утраты с гораздо большей силой, чем сам Митька. И его собственная беда на время словно отделилась завесой, ушла, уступив место горю этого мальчишки. Все мысли Адама были сейчас о том, что делать дальше с Митькой, с этим лопоухим разбойником, который больше других причинял ему зло. Может, поэтому и любил-то он его больше других мальчишек. Было в душе Адама что-то женственное, что-то способное любить боль. Он понимал, что то зло, которое приносили ему мальчишки, – зло слепое, глупое, идущее не от сердца, а от свойственной детству жестокости ради забавы.

– Пойдем, братец, перекусим, – решительно сказал Адам и, похлопав мерина по шее, повернулся и, не оглядываясь, зашагал к своей сторожке. Секунду поколебавшись, Митька пошел следом.

Они вышли на главную аллею. В ворота въезжала «скорая помощь».

– Угадай, за какую машину удобней цепляться? – неожиданно спросил Митька.

– Хм! – сморщил лоб Адам и даже чуть приостановился от странности вопроса. – Не знаю. Когда я цеплялся, машин не было. За карету начальника дистанции очень даже ловко было цепляться, потому что у нее крылья были высокие и кучер кнутом не доставал.

– А кто такой начальник дистанции? – поинтересовался Митька.

– Ну, это я в слободке жил, при станции железнодорожной. Вот главный начальник это был. Дистанция – значит путя от одного места до другого. И вот на всех этих путях он главный хозяин был. Усатый такой мужчина, бакенбардный, в теле! – Лучистая улыбка, словно отсвет далеких дней детства, скользнула по лицу Адама.

Они подошли к сторожке. Внезапно припомнив главное, застеснявшись, насупившись, Адам преградил Митьке вход в сторожку.

– Ты постой, погоди, посиди вот тут, в холодке, – быстро забормотал Адам, – а то на шелковницу полезай, полакомись, пока твоя банда не налетела. А я в комнате уберу, завтрак приготовлю. Сам знаешь: вчера праздновал, поди, спиртным воняет – проветрю.

Митьке дважды не нужно было напоминать о тутовнике.

– Тогда позовешь! – повелительно бросил он через плечо Адаму и мигом взобрался по влажному стволу на самое раскидистое дерево. Карабкаясь с ветки на ветку, он радостно обирал черные, омытые росой ягоды. У каждого мальчишки было на тутовнике свое облюбованное и узаконенное место, своя ветка, на которую он никого не пускал. А теперь, в этот ранний час, Митьке казалось, что этот закон еще не вступил в силу. Скользкое от росы, холодное дерево, облепленное большими, длинными, черными, блестящими ягодами, принадлежало самому себе да ему, Митьке.

С каким-то особенным оживлением Митька уселся наверху в развилке – это была прекрасная ветка, в обыденной их жизни, днем, принадлежавшая Толяну Бубу. Митька давно зарился на это место, но отнимать его у Толяна не рисковал. Митька, хотя и был главным и держал всех мальчишек в кулаке своей выдумкой, отчаянной храбростью и силою, хотя небольшой, но очень резкой, стремительной, ловкой, если сказать правду, в душе опасался Толяна. Толян был слабосильный мальчишка, но в нем был такой запас злости, решимости, даже жестокости, что его все побаивались. На многих примерах мальчишки знали, что Толян ни перед чем не остановится: он может и укусить, и огреть камнем, и ударить в лицо головой, его даже родная мать бить опасалась.

Адам, как бросаются с моста в ледяную осеннюю воду, переступил порог своего дома. Первое, что он почувствовал, было дыхание его дочери – нежный, чуть уловимый аромат удивительных, незнакомых Адаму цветов.

На кровати спал Николай Артемович. Он не слышал, как скрипнула и открылась дверь, как в комнату вошел Адам.

Толстая коричневая тетрадь лежала на табурете перед кроватью. Адам взял ее в руки. Лихорадочно перелистал страницы, унизанные ровным, четким почерком, взял очки с полки и, сев здесь же, на табурете, стал читать…

Тетрадь Лизы

Я знаю, вначале ты, может, и не прочтешь эту тетрадку, даже вижу гримасу и саркастическое: «Эти женские штучки!» Но когда поймешь, что я не шучу, что простилась навеки, все равно прочтешь – из любопытства или вернется на миг любовь, хотя какая это была любовь… Но так или иначе, а прочтешь и тогда узнаешь и поймешь все. В твоем присутствии я всегда терялась и слова исчезали, вернее, я могла говорить с тобою обо всем: о политике, литературе, истории, только не о том, что меня мучило неустанно, – о наших с тобой отношениях. Ты должен знать все: я хочу судить тебя и себя.

Я написала это, почти всю тетрадь, еще в июне, когда была в горах с проверкой. Мне захотелось написать все потому, что некуда было деть себя в те длинные вечера, и потому, что в ауле был электрический свет (от собственной электростанции), и потому, что это был именно тот аул, в котором я жила тогда, в войну, и потом позже, и все здесь напоминало мне о молодости, о главных событиях моей жизни, о пережитом. Именно там я решила порвать с тобой навсегда, поняла, ощутила почти физически, что это необходимо и справедливо и если я этого не сделаю, то для себя самой перестану существовать как человек. Всему есть предел. И унижению тоже.

Начну все с самого начала, и ты не можешь мне возразить. Как хорошо, оказывается, что можно писать! И как трудно говорить. Ты обязательно закрыл бы мне рот поцелуем, и я смирилась бы, мне даже стало бы как-то неловко, что я тебя мучаю воспоминаниями, как ты говоришь, психологией.

* * *

Николай Артемович пошевелился на постели. Адам быстро закрыл тетрадь. Профессор спал. Но, уже напуганный, Адам тихонько, стараясь не скрипнуть, поднялся с табуретки, прошел к посудной полке, привешенной на стене, спрятал там тетрадку за тарелками и аккуратно задернул марлевую занавеску.

Адам понял, что коснулся тайны. Теперь он сможет узнать о своей дочери то, чего не знает даже Маруся.

И он решил ни за что не отдавать тетрадь профессору до тех пор, пока сам не прочтет ее, и уже приготовился выстоять бой, и смотрел на спящего с неожиданно наполнившей душу неприязнью.

– Эх, славно! – открыв свои синие глаза, потянулся в постели профессор. – Гутен морген!

– Взаимно, – пробормотал Адам.

– Заболел, что ли? – удивился профессор его тону. – Ах, ты еще не ложился! Устал, года не те?..

– Не те, – чтобы не молчать, ответил Адам.

– Сейчас я освобожу тебе жизненное пространство, освобожу, – весело говорил профессор, по-мальчишески легко вскакивая с постели.

Адам отвернулся, чтобы не смотреть на его густо заросшие волосами тонкие ноги и седеющую голову. Ловко одевшись, профессор прошел к голубому умывальнику, что стоял в углу Адамовой комнаты, очень похожей на каюту и своими размерами, и чистотой, и подчеркнутой ладностью в расположении вещей. Умывался он азартно, фыркая, отдуваясь, и Адам почти с ненавистью подумал о том, какой он еще молодой, сильный и энергичный в свои пятьдесят с хвостиком.

– Чисто у тебя. Один живешь, старик, а все вылизано, как в каюте военного корабля, – вытираясь белым вафельным полотенцем, заметил профессор то, чего нельзя было не заметить и что замечали все, кто заглядывал к Адаму. По всему было видно, что профессор проснулся в отличном расположении духа, настолько отличном, что ему хотелось сделать или сказать Адаму что-нибудь приятное. – Я в свое время служил на Балтике. Ну и школил нас боцман! – радостно продолжал профессор. – Всех перезабыл, а его как живого вижу. Украинец, фамилия у него было Горобец, а сам верзила пудов на шесть, не меньше. Ну и давал нам этот Горобец прикурить! Чистоту обожал… Ты бы ему, этому Горобцу, по вкусу пришелся.

– На флоте это так, – сказал Адам опять только для того, чтобы сказать что-нибудь. Все его мысли были заняты лишь одним: «Тетрадь. Сейчас спросит про тетрадь!»

Но профессор о тетради так и не спросил. Лиза не напомнила ему о ней. Она думала, что, проснувшись, он не сможет не увидеть тетрадь: на табурете, рядом с кроватью, она даже его часы положила нарочно на тетрадь.

Профессор взял с табуретки свои золотые кировские часы, завел их, прежде чем надеть на руку.

– Ну, перекусить дашь? – спросил он тоном приказа. – Давай что-нибудь на зубок – и побегу. Работы у меня пропасть. Сейчас шесть. Часов до девяти потружусь, пока тихо. Хорошо, что я у тебя заночевал – двадцать минут чистой экономии. А то я пока сюда из дому приду, двадцать минут пропало. Прогулка, правда, – полезное дело. Но в моем возрасте надо дорожить каждой минутой.

Адам молча достал хлеб, обернутый в чистую наволочку, чтобы не черствел, помидоры, огурцы, пирог, что принесла Маруся, и кусок сала. Вынул из шкафчика початую четвертинку водки и две стопки.

– Ну, ты как на меланьину свадьбу! – усмехнулся профессор, дружески обнимая Адама за плечи. – Это мне на пятидневку: я с утра мало ем. Ладно, время не ждет.

Профессор первым сел за стол.

– Не прихоти ради – здоровья для! – бодро сказал он тост.

Выпили. Николай Артемович ел с аппетитом юноши. Адам положил в рот лишь ломтик сала. «Как же с тетрадью? Сейчас он о ней спросит, сейчас…» Но профессор, наверное, оттого что ему было все-таки неловко, что он спал у Адама с женщиной, расфилософствовался.

Адам молчал.

– Да ты уже спишь! – взглянув на него, сказал профессор. – Спасибо за завтрак! Побегу.

Он быстро поднялся. Вымыл у умывальника руки, тщательно и энергично вытер их и так же энергично вышел из сторожки.

Страницы: «« 1234 »»

Читать бесплатно другие книги:

Несколько дней из жизни автора, переполненных воспоминаниями о работе над одной книгой.Первый план —...
Данная часть книги знакомит нас с двумя лучшими подругами Марго и Элен, которые мечтают по окончании...
Высокая политика — штука сложная и многотрудная. Иногда, ей в угоду, даже в космос приходится лететь...
Стихи о любви — это стихи о главном человеческом чувстве. Автор пишет о своих чувствах и о своём отн...
Это не традиционный роман, предполагающий эпичность действия и обычную хронологию развития сюжета. М...
История создания этой книги насчитывает почти четверть века. Первый вариант ее был написан еще в 199...