Расшифрованная жизнь. Мой геном, моя жизнь Вентер Крейг
В любом тексте предложение начинается с заглавной буквы. Так и у большинства генов начало кодирующей белок области ДНК начинается так называемым стартовым кодоном ATG (кодирующим аминокислоту метионин). И точно так же, как заглавные буквы часто встречаются и в середине предложения, в середине гена может появиться кодон метионина. Поэтому необходима дополнительная информация – действительно ли ATG отмечает истинное начало гена. Можно, например, поискать ближайший стопкодон, одну из молекулярных «точек» на концах «предложений» ДНК, которые указывают молекулярному механизму на прекращение синтеза белка.
Поскольку у нас имелся только один сегмент ДНК из библиотеки ДНК мозга, соответствующей адреналиновому рецептору, для определения остальной части гена нам нужна была другая библиотека. Единственным выходом было изготовить из последовательности вблизи недостающего участка радиоактивный зонд и с его помощью найти во второй библиотеке участок с недостающим концом гена.
Наши попытки опять были похожи на поиски иголки в стоге сена, хотя на этот раз количество изучаемых ДНК было меньше. Во второй геномной библиотеке ДНК длина фрагментов в среднем составляла 18 тысяч пар оснований, и каждый из этих фрагментов (клонов) представлял лишь 0,0006 % из 3 миллиардов букв генома. Вместо поиска одного клона среди миллионов мы искали один из приблизительно 167 тысяч клонов. Через пару недель у нас появилось несколько перспективных версий. У одного клона длиной в 18 тысяч букв явно обнаруживался конец гена, поэтому мы приступили к его секвенированию.
План сработал. Наконец-то мы собрали всю последовательность генов с помощью компьютера и написали первую в моей жизни статью по молекулярной биологии{16}. Мы послали ее в FEBS Letters (журнал Федерации европейских биохимических обществ) – я был знаком с его редактором Джорджио Семенца, и он обещал ее быстро опубликовать. Вскоре нам удалось получить последовательность первого гена адреналинового нейротрансмиттерного рецептора мозга человека. Мы прекрасно понимали, что впереди у нас еще много работы – начиная с очистки рецепторных белков до разработки методики считывания кода, но чувствовали, что сделали нечто очень важное.
Увидеть своими глазами последовательность ДНК, которая до сих пор существовала лишь в воображении, было поразительно, – вроде как выйти на яркий солнечный свет из пещерной темноты. Даже сегодня мне кажется невероятным увидеть молекулярные коды с помощью столь несложной технологии. Та статья стала поворотным пунктом в моей карьере: вместе с командой единомышленников я вступил в новую область науки – молекулярную биологию. И мы были готовы совершить новый рывок.
Я понимал, что определение последовательности гена или белка – только первый шаг к пониманию того, как работает адреналин. Завершение этого этапа означало всего лишь начало следующих. Например, можно было внедрить ген рецептора человека в клетки мышей, культивировать их, начать массовое производство рецепторов и использовать их в самых различных экспериментах. Следовало получить намного больше последовательностей для продолжения работы над нашим открытием – ведь мы поняли, что различные рецепторы нейротрансмиттеров взаимодействуют с одним и тем же антителом. Чтобы подтвердить наше предположение об их общем эволюционном происхождении, нужно было сравнить последовательности большого числа рецепторов. Попытки прочитать ДНК нескольких рецепторных генов оказались первым, пусть и неосознанным, шагом в новую, тогда еще не существовавшую область науки – геномику.
Кардинальному повороту в моих исследованиях способствовала вышедшая в Nature статья группы ученых Калифорнийского технологического института (Калтех) под руководством Ли Гуда о замечательных возможностях новой технологии секвенирования ДНК. Четыре различные реакции секвенирования по Сенгеру проводились в одной дорожке на секвенирующем геле с помощью четырех различных флуоресцентных красителей. Двигаясь к нижней части геля, фрагмент ДНК попадал под лазерный луч, активирующий краситель. Светящиеся красители легко обнаружить с помощью фотоусилительной трубки и передать данные на компьютер. Появление четырех цветов, соответствующих четырем нуклеотидам, означало непосредственное прочтение генетического кода.
Раньше я уже работал с Ли Гудом и его постдоком Майклом Ханкапиллером над рецепторными белками, и теперь решил снова к ним обратиться. Потратив почти год на секвенирование методом радиоактивных меток, причем с весьма скудными результатами, я сразу оценил все преимущества технологии Калтеха, связался с авторами статьи и узнал, что Ханкапиллер вскоре возглавит работу по разработке промышленного секвенирования ДНК. Он перешел на работу в биотехнологическую компанию Applied Bio systems (ABI). Я поговорил с Ханкапиллером и местным представителем ABI с предложением купить одно из их первых устройств. Мое предложение заинтересовало ABI, поскольку сам факт приобретения НИЗ этих приборов именно у ABI мог бы поднять престиж компании и сделать рекламу их технологии. После долгих переговоров все было согласовано, и моя лаборатория готовилась стать полигоном для испытания нового метода секвенирования. Дело было только за суммой в 110 тысяч долларов, чтобы заплатить за секвенатор. Однако завотделом фундаментальных исследований НИЗ Эрнст Фриз был против покупки неапробированной технологии, и вместо этого предложил мне 250 тысяч долларов на покупку секвенатора белка.
Мы с Фризом поспорили о сравнительных достоинствах секвенирования белка и секвенирования ДНК, и я проиграл. Я был в полном отчаянии, но через несколько дней вспомнил про специальный счет на 250 тысяч долларов от Министерства обороны для идентификации химического оружия и заявил Фризу о своей решимости опробовать новое устройство, воспользовавшись этими деньгами. Моя решительность произвела на него впечатление, и заказ на секвенатор был отправлен в ABI.
И в феврале 1987 года новое устройство для секвенирования ДНК доставили по адресу «НИЗ, корпус 36». В этом контейнере находилось мое будущее. Я носился с этим прибором, как с ребенком. В лаборатории было мало места, и я велел поставить секвенатор в свой кабинет. Моей сотруднице Жанин Гокейн не хватало уверенности в собственных силах, но я верил в ее способности и попросил помочь запустить новый прибор.
Самой важной его частью была электрофорезная камера с вертикальным гелем для секвенирования, размером с блокнот. В геле было 16 дорожек для одновременного запуска 16 образцов. (Требовалось еще прогнать 4 стандарта, чтобы убедиться в правильном функционировании устройства, оно могло справиться лишь с дюжиной образцов.) В нижней части геля находился сканер, который двигался взад-вперед, передавая сигналы от флуоресцентных красителей в компьютер. Один проход занимал 16 часов и выдавал данные, на получение которых старым методом ушла бы неделя.
Потратив еще несколько недель на исправление технических неполадок, мы начали получать прекрасные результаты, до двух сотен пар оснований генетического кода с каждого образца ДНК. Проблема состояла лишь в том, что программное обеспечение прибора было примитивным и ненадежным. Позднее наши программисты потратили немало времени на усовершенствование компьютера.
На ключевом этапе процесса секвенирования мы использовали ДНК-полимеразу. Это фермент, который копирует ДНК с помощью небольшого фрагмента ДНК – праймера для секвенирования. Чтобы понять, как работают полимераза и праймер, представим процесс ремонта поврежденных железнодорожных путей, где на определенном участке удален один рельс. Железнодорожные пути – это двойная спираль ДНК, а ремонтная бригада – ДНК-полимераза, и вот она начинает укладывать новые пути с того места, где было два нетронутых рельса. ДНК-полимеразу можно обмануть и заставить начать с определенной точки на ДНК с помощью короткого кусочка синтетической ДНК (праймера), который связывается с определенными основаниями для создания короткого отрезка двойной спирали ДНК.
Еще будучи стажером, я научился у Ната Каплана проверять чистоту и количество реагентов, не доверяя гарантиям поставщиков. Запуская прибор, я каждый раз измерял количество ДНК и секвенирующего праймера, чтобы получить правильное соотношение между реагентами и продуктами химической реакции. Такое внимание к деталям оказалось чрезвычайно важным: представители ABI заявили, что до нас никто так не интерпретировал результаты секвенирования, да и вообще не получал приличные данные. Большинство их клиентов были настолько разочарованы, что вернули секвенаторы ABI. А мы достигли существенного успеха с помощью этого устройства и сумели использовать его для секвенирования двух рецепторных генов из сердца крысы – генов бета-адренергетического рецептора, изменяющего активность сердцебиения в ответ на введение адреналина, и мускаринового рецептора, который замедляет частоту сердечных сокращений под влиянием блуждающего нерва. Мы быстро секвенировали оба гена, а для сравнения выполнили секвенирование некоторого количества генов вручную методом Сенгера. Осенью 1987 года мы опубликовали результаты нашей работы в PNAS, и они стали первыми данными, полученными методом автоматизированного секвенирования ДНК – тем самым методом, о котором я прочитал в журнале Nature всего год назад{17}. Направление моих исследований изменилось бесповоротно и навсегда.
После клонирования, секвенирования и выделения адреналинового рецептора мы приступили к определению его структуры и функций методами молекулярной биологии. Каким образом он распознает адреналин? Что происходит после связывания рецептора с адреналином? Что на самом деле делает молекула рецептора? Что контролирует синтез и распад рецептора? Какова молекулярная структура рецептора в мембранах наших клеток?
Основой решения этих задач стало установление трехмерной структуры рецепторного белка в клеточной мембране. Пространственная структура белка не однозначно определяется последовательностью ДНК, и установление этой структуры остается одной из великих задач биологии. Очень важно выяснить, как одна из огромного числа молекул, беспорядочно перемещающихся в наших клетках, приобретает правильную форму и правильный заряд для присоединения к рецептору и вызывает жизненно важные реакции – например, учащение сокращений сердца или замедление роста клеток.
Все занимавшиеся исследованием структуры молекулы адреналинового рецептора непременно отмечали ее ключевую особенность: наличие 7 участков аминокислот, согласно компьютерному моделированию, располагающихся в форме штопора или альфа-спирали. Эти спирали чаще всего встроены в липидные мембраны клеток. Напомним, что рецепторные молекулы являются основным средством связи между внешней поверхностью клетки и ее содержимым, – это много лет назад показали мои эксперименты со стеклянными бусинами. Адреналиновый рецептор встроен в мембрану так, что эти семь «пальцев» образуют нечто вроде кармана для захвата адреналина и таким образом изменяют остальную часть молекулы рецептора, «объявляя» о появлении химического мессенджера. Среда вне липидной мембраны представляет собой водный раствор, поэтому мы полагали, что соединенные с адреналином аминокислоты рецептора должны быть гидрофильными, а также отрицательно заряженными, так как часть молекулы адреналина несет положительный заряд. И мы действительно нашли несколько аминокислот с такими свойствами. Другие аминокислоты последовательности рецепторного белка, например пролин, обычно играют важную роль в построении его структуры, образуя своеобразные изгибы.
К тому времени нам удалось выяснить, что происходит при изменении конфигурации рецепторного белка. Один из методов молекулярной биологии, так называемый «сайт-направленный мутагенез», или «белковая инженерия», позволил нам провести некоторые хитроумные эксперименты. Изменяя код гена рецептора, можно изменить последовательность аминокислот, то есть саму структуру белка. Поэтому мы могли бы проанализировать работу этой некогда неуловимой молекулы, если бы выяснили, как работает измененный рецепторный белок – например, по-прежнему ли он связан с адреналином и «нравится» ли другим препаратам с ним связываться? И если да, то действует ли рецептор так же, как при взаимодействии с адреналином?
Должен признаться, что в душе я – старомодный биохимик. Мне нравится думать не только о мутациях, которые изменяют структуру белков, но и о том, как эти изменения отражаются на биологическом поведении организма. Очень многие генетики довольствуются лишь тем, что обнаруживают связь между кусочком ДНК и каким-то признаком. Для меня это похоже на впечатление от встречи с кем-то, лично знакомым с иной знаменитостью: «У меня есть друг, который знаком с Мадонной!». Мне этого мало. Я хочу знать гораздо больше, и не только о Мадонне. Я хочу понять, что это за биологический рецептор, который вдохновляет ту же Мадонну? И всех остальных людей, если уж на то пошло!
В результате мы изменили десятки аминокислот в рецепторных белках, и в 1988 году опубликовали две важные статьи об аминокислотах, влияющих на способ связи и активирования рецептора молекулами адреналина. Но, на удивление, эти молекулы не оказывали никакого влияния на бета-блокаторы типа пропранолола, которые также связывались с рецепторами. Из этих экспериментальных данных был сделан единственный вывод – точки на рецепторном белке, связывающиеся с активаторами вроде адреналина (так называемых «агонистов»), отличаются от точек на рецепторных белках, связывающихся с их блокаторами вроде пропранолола (так называемых «антагонистов»). Наше упрощенное представление о работе рецепторов теперь следовало пересмотреть. Всегда считалось, что гормоны работают по принципу «ключ к замку», где замок – рецептор, а антагонисты – просто неподходящие к нему ключи. Теперь оказывалось, что они могут действовать на какую-то другую деталь замка, но так, что замок все равно не срабатывает.
Выдвигать подобные гипотезы было бы гораздо легче, если бы мы имели модель адреналинового рецептора. Я вспомнил, как в начале моей работы в лаборатории Каплана его сотрудница Сьюзен Тейлор определила трехмерную структуру фермента лактатдегидрогеназы на основе данных рентгеновской кристаллографии. Затем была создана модель белка (1,2 метра в длину, в ширину и в высоту), которая наглядно показывала, как в клетках растений и животных этот фермент катализирует взаимные биохимические превращения пирувата и лактата в основном метаболизме. Я хотел сделать подобную модель адреналинового рецептора. Но чтобы «сфотографировать» рецепторный белок, он нужен в кристаллической форме, а для этого требуются его граммовые количества – примерно в миллион раз больше, чем мы в то время располагали. Изучив литературу, я обнаружил, что для массового производства белков успешно используются дрожжи, и нанял химика Дика Маккомби, чтобы он получил нужное для рентгеновской съемки количество белка.
Примерно в то же самое время бурно обсуждался проект, благодаря которому мои исследования в один прекрасный день оказались в центре внимания научной общественности. Я говорю о секвенировании генома человека. Одну из первых дискуссий в мае 1985 года на семинаре в Калифорнийском университете в Санта-Крус организовал Роберт Синсхаймер. Он надеялся, что такой важный проект привлечет внимание к его университету. Когда я уже начал работать в этой области, лауреат Нобелевской премии американец Ренато Дульбекко выступил в журнале Science с предложением секвенировать геном человека для борьбы с раком, а Сидни Бреннер из британского Совета медицинских исследований настоятельно призвал Европейский союз принять единую программу исследований. Дискуссии по геному человека также проводились по инициативе Чарлза Делизи, профессора биоинформатики из Министерства энергетики США. Участие в этом проекте Министерства энергетики может показаться несколько странным, но дело в том, что именно этому ведомству поручили оценить влияние радиации на генетический код хибакуся – японцев, переживших атомную бомбардировку Хиросимы и Нагасаки.
Большинство из обсуждавших тогда идею расшифровки генома человека были настроены крайне скептически, считая это абсолютно безнадежным делом. Высказывались против проекта и в НИЗ. Его директор Джеймс Вингаарден язвительно заметил, что «план Министерства энергетики очень похож на предложение Национального бюро стандартов построить бомбардировщик Б-2»{18}. Даже Бреннер шутил, что задача столь грандиозна, а технические возможности столь ограничены, что секвенирование следует приравнять к уголовному наказанию – скажем, определение 12 миллионов оснований считать бытовым преступлением. А у меня появилась идея создать базу данных последовательности всех генов человека. При этом я почти десяток лет пытался декодировать всего лишь один из приблизительно 100 тысяч предполагаемых на тот момент генов человека! Но я был готов посвятить такой грандиозной задаче пару десятилетий, если за это время удастся расшифровать весь геном. Конечно, глупо использовать традиционный метод Сенгера с его радиоактивными маркерами, трескающимися гелями и бесконечными разочарованиями, а вот применить новые, автоматизированные технологии – совсем другое дело.
Но как включиться в этот проект? Хорошо бы расширить лабораторию, но помещений в НИЗ недоставало. После разговора с Эрнстом Фризом (который благодаря моим успехам к этому времени стал активным сторонником секвенирования) и Ирвином Копином, директором программ Национального института неврологических расстройств и инсульта (NINDS), мне предложили место в Парклейнбилдинг в Роквилле, напротив Агентства по контролю за качеством пищевых продуктов и лекарств (FDA). Переезд в Роквилл обеспечил бы мне четырех-пятикратное расширение программы работ и увеличение моей команды вдвое, до двадцати и более исследователей.
Однако принять решение было не так просто. Не хотелось покидать кампус – находиться здесь считалось весьма престижным, и многие мои коллеги сражались не на жизнь, а на смерть за место в корпусе № 36. И тут мне сделали еще два весьма соблазнительных предложения: во-первых, мои административные обязанности в Парклейне будут значительно сокращены, а во-вторых, я войду в комитет по планированию строительства нового здания корпуса № 49 на основной территории кампуса, куда и переедет моя группа по завершении строительных работ. Я согласился, и в августе 1987 года мы переехали в Парклейн.
В то время многие с недоверием относились к идее использования секвенаторов ABI для осуществления столь широкомасштабного проекта, как расшифровка генома человека. Японцы, предложив альтернативный метод, в 1987 году попали на первые страницы газет, когда заявили, что собираются сконструировать устройство для секвенирования миллиона пар оснований в сутки (потом обещанное количество сократилось до 10 тысяч оснований). А для меня решение этой проблемы не представляло никакого труда. Если у вас есть одна швейная машинка, а вы хотите удвоить выход продукции, вы берете еще одну машинку. Для удвоения количества определяемых последовательностей ДНК нам просто нужен был еще один секвенатор. Все дело решала одновременная обработка данных. Я мог бы конкурировать с японцами, купив еще несколько приборов фирмы ABI.
И я заговорил с Фризом о дополнительных 750 тысячах долларов к моему годовому бюджету. Опасаясь, что руководители других лабораторий не одобрят, мягко говоря, его непропорционально большой размер, Фриз переименовал часть моей лаборатории в Центр секвенирования ДНК при NINDS. И мне позволили получить приборы – при условии, что я буду помогать коллегам секвенировать участки ДНК для их исследований. Я согласился, поскольку знал, что в NINDS почти нет молекулярных биологов и в нашей помощи особой необходимости не будет. Итак, я купил еще три секвенатора, и моя лаборатория стала крупнейшим центром секвенирования ДНК в мире.
Хотя мне не терпелось немедленно начать работу, очень скоро стало ясно, что у нас нет методики эффективного и экономичного секвенирования. Нужно было выработать стратегию наиболее разумного использования приборов.
Первый путь предполагает изучение максимально длинной последовательности за одну операцию, считывая несколько сотен пар оснований одновременно. Затем, расс матривая код ДНК с конца этой последовательности, создать новый праймер, отмечающий начальную точку, а прибор стал бы считывать следующие несколько сотен пар оснований соседней последовательности ДНК. Этот процесс необходимо повторять снова и снова, до достижения самого конца гена или исследуемого участка ДНК. На работу по этой методике, называемой «блуждающей затравкой», уходило несколько дней, потому что на каждом этапе процесса нужно специально подбирать новый праймер. Выполнение «блуждающей затравки» на секвенаторах ABI занимало еще больше времени и стоило дороже, так как праймеры были не просто участками ДНК, а участками с химически присоединенными флуоресцентными красителями. Я сразу понял – таким методом секвенировать десятки тысяч оснований, не говоря уж о миллиардах оснований в геноме человека, невозможно.
Основной альтернативой методу «блуждающей затравки» было секвенирование «методом дробовика» (шотган-секвенирование), состоявшее в фрагментировании клонов на мелкие участки для последующего секвенирования, а затем выяснении, как эти короткие последовательности снова соединяются вместе. Существовали различные варианты этого метода, отличающиеся тем, как ДНК фрагментировалась на участки. В своей новаторской работе 1982 года по декодированию 48 тысяч пар оснований бактериофага лямбда Фред Сенгер использовал метод дробовика для фрагментирования генома лямбды, хотя и не полностью. Он воспользовался результатами исследования другого нобелевского лауреата, Хэмилтона Смита, который обнаружил фермент рестриктазу – молекулярные ножницы, способные разрезать ДНК на строго определенные участки. Например, рестриктаза ECORI разрезает последовательность GAATTC, но оставляет ее без изменений при замене хотя бы одной буквы в последовательности (например, GATTTC). Разрезая ДНК различными рестриктазами на достаточно малые фрагменты для секвенирования, Сенгер использовал специальную карту ДНК для реконструкции генома лямбды. На карте были видны места на участках ДНК, где действовали ферменты рестрикции. Он использовал их как ориентиры для сопоставления одного участка с другим.
Представьте себе, что произойдет, если разрезать номер газеты The New York Times в соответствии с неким правилом, похожим на способ действия рестриктазы. Вырежем часть текста перед словом «сегодня» везде, где на странице встречается предлог «с». Теперь повторим процесс, но с использованием слов «и» и «что». Даже если человек не умеет читать, он знает, что эти слова (сайты рестрикции) по явились на каждой странице газеты в результате вырезания, и сможет восстановить все страниц{19}. Для вирусов метод рестриктазы Сенгера был единственным приемлемым способом секвенирования, но то была ручная, крайне медленная и утомительная работа, и метод этот вряд ли мог быть использован для секвенирования генома бактерий, не говоря уже о трех миллиардах пар оснований генома человека.
Работа по секвенированию ДНК успешно продвигалась, как и наши исследования рецепторов. Мы искали эквивалент адреналинового рецептора в одном из самых интенсивно изучаемых организмов в биологии – плодовой мушке Drosophila melanogaster. Мы выделили и секвенировали ген мушки, так называемый «октопаминовый рецептор», явно эволюционный предшественник нашего адреналинового рецептора. У насекомых октопамин выполняет ту же самую функцию «бей или беги», что и адреналин у людей. В те времена я добился уже значительных успехов и меня все чаще приглашали на международные конференции, а также для консультирования биотехнологических и фармацевтических компаний. Но моя исследовательская работа – то, чем я занимался почти два десятка лет со времени появления у Каплана, – подходила к концу.
Мне посчастливилось работать в институте, где поощрялись неординарные исследования. Поскольку моя лаборатория принимала участие в собственных программах НИЗ, мой бюджет давал возможность без всяких опасений идти на огромные риски. Большинство моих коллег предпочитали быть осторожнее, хотя и считалось, что мы должны быть предприимчивыми и отважными – ведь нам не требовалось писать заявки на гранты. Это освобождало нас от мнения консервативных экспертов, ибо из-за ограниченности фондов соответствующие комитеты предпочитали давать гранты, по их мнению, «беспроигрышным» проектам. Геномика человека показалась мне привлекательной областью для прыжка в неведомое, хотя надежда на дивиденды от нашего предприятия была весьма призрачной.
Я мог бы заняться геномикой, одновременно продолжая исследование рецепторов – в качестве страховки от возможных неудач. Проработав пять лет в НИЗ, Клэр так и не получила постоянную должность. Она была лишь одной из сотрудников моей лаборатории, у комитета не было никаких оснований предпочесть ее другим. К счастью, в Национальном институте алкоголя и наркотиков планировалось открыть лабораторию по исследованию рецепторов, и ей предложили организовать там собственную группу. А я решил заняться новой, только зарождающейся наукой – геномикой, с собой взять лишь тех своих сотрудников, которые, как и я, увлеклись этим делом.
Решение мое выглядело логичным, но сделать его было нелегко. Предстояло расстаться с людьми, к которым я привык, оставить исследования рецепторов, область, в которой я познал и неудачи, и успехи. А что, если в геномике у меня ничего не получится? И как эта новая жизнь отразится на моей семье? Я воспринимал эти перемены как «лабораторный развод»: Клэр будет заботиться о моем «ребенке» – рецепторе, а у меня будет геномика. Но я надеялся, что этот шаг укрепит наши отношения – Клэр станет самостоятельной, независимой от меня в своей работе, и ей это понравится.
Перейти в геномику означало не просто очутиться в новом сообществе ученых, но и разобраться в его политических аспектах. Мне повезло – на этом пути я встретил Рэйчел Левинсон. Ее муж Рэнди работал в том же институте, что и Клэр. Сама Рэйчел была ответственным секретарем в новой рабочей группе, и директор НИЗ Джим Вингаарден поручил ей выяснить, как НИЗ может принять участие в проекте по расшифровке генома человека. Мне нравилось общаться с Рэйчел, она была привлекательна и весьма компетентна. Рэйчел предложила мне поговорить с Рут Кирштейн из Национального института общей медицины, стремившейся к проведению всех действий НИЗ по геному в ее институте. Она хотела контролировать и руководить всеми соответствующими мероприятиями. Мы встретились на совещании, которое Рейчел организовала по поручению Вингаардена с целью помочь НИЗ занять ведущую позицию в проекте расшифровки генома. Оно состоялось 1 марта 1988 года в Рестоне (штат Вирджиния).
Впервые я общался с крупнейшими учеными в этой области, например с лауреатами Нобелевской премии Дэвидом Балтимором, Уолли Гильбертом и Джимом Уотсоном. На том совещании произошло подлинное рождение геномики как науки. А потом Вингаарден сделал сенсационное заявление: только что организованный Центр исследований человеческого генома возглавит Джим Уотсон, который и придаст новому проекту столь необходимый ему авторитет.
Назначение Уотсона означало возникновение множества подводных течений, и именно тогда я впервые столкнулся с политическими интригами, лоббированием, разными манипуляциями и понял, как много они будут вскоре значить для проекта расшифровки генома человека. Хотя Уотсон и сам признавался, что опасается грядущих трудностей, один знающий человек сказал: «Эта должность привлекала его не столько возможностью властвовать над людьми, сколько влиять на развитие науки»{20}.
А тогда в Рестоне меня многое поразило. Так, Уотсон утверждал, что наша задача – разработать методы секвенирования, и пусть потом будущие поколения ученых беспокоятся о смысле полученной последовательности. Я же всегда считал, что решающее значение имеет как раз интерпретация результатов. Большинство участников совещания были согласны с Уотсоном, а Ли Гуд даже сравнил секвенатор ABI, разработанный его командой, с первым «фордом», автомобилем «Ford A». Гуд желал иметь современный «феррари» еще до серьезного начала секвенирования, – а на это могли уйти годы.
Я же просто хотел продолжать работу. После конференции я зашел к Эрнсту Фризу и сообщил, что намерен заниматься развитием геномики и был бы счастлив заручиться его поддержкой, ведь от него зависел мой бюджет. Он положительно воспринял мою идею, но с одной оговоркой: поскольку институт обязан проводить исследования по неврологии, то моя работа, в первую очередь, должна касаться тех участков генома, которые связаны с неврологическими расстройствами и с мозговой деятельностью. Это выглядело разумным компромиссом. В заключение Эрнст упомянул, что в свое время был у Уотсона постдоком и пообещал, что когда тот возглавит Центр генома НИЗ, он устроит нам встречу для демонстрации моих результатов по секвенированию ДНК.
Я считал удобным начать секвенирование с определенных участков генома – например с конца короткого плеча Х-хромосомы. Здесь картировано множество генов, ответственных за различные заболевания, в том числе нестойкий ген X, ответственный за одну из разновидностей умственной отсталости. Другим перспективным участком был конец короткого плеча хромосомы 4, где мы надеялись найти причину болезни Хантингтона – страшного генетического заболевания мозга. Впрочем, я не забывал о рецепторах и продолжал следить за картированием рецепторных генов. Подробно изучив все полученные данные, для запуска проекта генома человека я разработал предварительный план секвенирования Х-хромосомы. Теперь-то я знаю, что никакое большое дело нельзя начать, если исследователи полностью погрязли в интригах, если на первом месте стоят амбиции ученых и их стремление удовлетворить свое эго, а интересы науки имеют лишь второстепенное значение.
Когда Уотсон приступил к своим обязанностям в НИЗ, Эрнст Фриз договорился с ним о нашей встрече в дирекции. После краткого вступления я продемонстрировал Уотсону данные моих секвенаторов и сообщил, что доволен их работой и вполне могу переходить к секвенированию хромосом человека, а затем представил свой план исследования Х-хромосомы. Джима Уотсона очень заинтересовали мои результаты и их воспроизводимость. Он сказал, что буквально накануне посетил лабораторию Ли Гуда в Калтехе и, оказывается, Гуд даже не пытается использовать свой автоматический секвенатор ДНК, а предпочитает старый радиоактивный метод. Почему у меня все получается, а другие ученые отказались от секвенаторов ABI? И тогда я поведал о том, как отлаживал весь процесс секвенирования, в том числе о химическом анализе праймеров. Уотсон поинтересовался моей научной «родословной», и я рассказал о стажировке у биохимика Ната Каплана. «Это все объясняет, – сказал Джим. – Вы – настоящий биохимик».
Даже сегодня мне смешно, насколько неверно я истолковал это замечание. Я принял его за комплимент, так как сам гордился своим образованием и тем, что в моей научной «семье» четыре поколения биохимиков. Гораздо позже я узнал, что Уотсон всегда был невысокого мнения именно о биохимиках. Через много лет на симпозиуме НИЗ в честь нашего окончания секвенирования генома человека я пошутил – как приятно вспомнить старые добрые времена, сказал я, когда самое плохое, что мог сказать про меня Уотсон, это назвать биохимиком.
«Сколько вам нужно денег для начала работы?» – спросил Джим. «Пара миллионов долларов», – ответил я, но Уотсон счел этого недостаточным и сказал, что для старта секвенирования Х-хромосомы, скорее всего, понадобится около пяти миллионов. Он предложил составить план работ и обосновать программу стоимостью именно пять миллионов. На следующий день ему предстояло выступать в конгрессе, и он обещал попросить для нас эту сумму.
И Уотсон сдержал свое слово. Он назвал мою лабораторию лучшей в мире по секвенированию и попросил пять миллионов долларов для начала секвенирования Х-хромосомы. Примерно тогда же на пикнике, устроенном сотрудниками лаборатории Уотсона в Колд-Спринг-Харборе на Лонг-Айленде (в 50 километрах от Нью-Йорка), он похвастался: «Программа по расшифровке генома человека обязательно будет успешной. У меня есть один парень, который заставит автоматические секвенаторы работать как следует»{21}. Я парил в облаках и был совершенно уверен, что моя идея секвенировать Х-хромосому получила зеленый свет, а я возглавлю первый серьезно финансируемый проект расшифровки генома человека.
Я быстро набросал план работ, который хотел Джим. Однако была одна проблема: каковы бы ни были его благие намерения, Уотсон оставался государственным чиновником, и, как любой чиновник, боялся принимать самостоятельные решения. И ему было нелегко. На заседании НИЗ неделю спустя нам начали выкручивать руки – а не преждевременно ли приступать к секвенированию, а не лучше ли потратить деньги на охоту за генами или на картирование генома? И все это говорили университетские профессора. Понятное дело – им совсем не нравилось, что столь значительные деньги идут не к ним, а к какому-то ученому из НИЗ. Однако Джим был настроен решительно и продемонстрировал, как нужно действовать, если хочешь запустить новый проект. Он сообщил, что собирается финансировать наши эксперименты и представить демонстрационное секвенирование Х-хромосомы.
Роберт Кук-Диган вспоминал, что схватка за секвенирование была «очень напряженной», поскольку среди молекулярных биологов было много ярых противников масштабного секвенирования даже таких модельных организмов, как дрожжи, нематоды и плодовые мушки. Противоборство становилось еще жестче, когда речь заходила о секвенировании ДНК человека. Спорили и по поводу оптимальной методики секвенирования и выборе наилучшей стратегии. Ожесточенное сопротивление в конце концов вынудило Уотсона урезать объем обещанного финансирования{22}.
Впоследствие Уотсон сказал, что хотел получить от меня более подробный план страниц на двадцать – чтобы создать впечатление, что он проводит некую экспертную оценку, а не просто проталкивает мой проект. Вскоре я понял, что это якобы разумное предложение было сделано, дабы осложнить мне жизнь. И если я соглашусь, то создам прецедент. Ведь я – сотрудник НИЗ, которому не нужны гранты, но при этом претендую на фонды межинститутской программы. На общем собрании несколько ведущих ученых, в том числе работавший с Уолли Гилбертом над его методом секвенирования Сенгер, объяснили мне мою ошибку. Работники НИЗ всегда опасались общественного обсуждения внутриинститутских проектов и были категорически против подачи заявок на гранты для своих исследований. Я чувствовал, как пять миллионов долларов ускользают из моих рук… Однако Джим заверил меня, что беспокоиться не о чем и настаивал на подготовке документов.
После нескольких недель усердной работы я передал расширенный план Уотсону лично в руки на ежегодном весеннем совещании в его лаборатории в Колд-Спринг-Харборе. Ответ он прислал не сразу. Итак, писал Уотсон, научное сообщество не готово к секвенированию генома и он оттолкнет своих сторонников, консультантов, союзников и спонсоров, если проявит излишнюю благосклонность к ученому, работающему в НИЗ по внутриинститутской программе.
Тогда мне посоветовали написать заявку на грант для полномасштабной межинститутской программы. Причем для ее рассмотрения, а также рассмотрения заявок от других конкурентов – Ли Гуда и Уолли Гилберта – созовут специальную комиссию. Неудивительно, что мое мнение об Уотсоне, стиле его руководства и способности сдерживать свои обещания резко ухудшилось.
Я понимал, что над моей работой сгущаются тучи, и чтобы отвлечься, решил уйти в море. К тому времени я сменил свою любимую лодку «Кейп Дори 25D» на более вместительную «Кейп Дори 33», которую назвал «Сириус» – в честь самой яркой звезды в созвездии Орион. За два года я побывал в самых разных передрягах, плыл и в шторм, и просто в плохую погоду, а теперь чувствовал, что мы с «Сириусом» готовы к более серьезным испытаниям. Шторм романтичен и опасен. И то, и другое – достаточно веские основания, чтобы пойти на риск.
Моряки Восточного побережья знали испытанный способ получить приз «Голубая вода» – пройти под парусами около тысячи километров до Бермудских островов. При этом я, конечно, попал бы в Бермудский, он же Дьявольский, треугольник, печально известный из-за множества непонятных событий. Тут бесследно исчезали и корабли, и самолеты. Бермудский треугольник – одно из немногих мест на Земле, где магнитный компас указывает на истинный север. Там в полной мере ощущается мощь Гольфстрима, гигантского теплого течения в Атлантическом океане, формирующегося в Мексиканском заливе.
Я был отважным мореплавателем, но не безрассудным, поэтому отправиться в плавание решил в начале мая, когда еще нет ураганов. Хотя у меня и был соблазн совершить путешествие в одиночку, но я подумал, что с экипажем будет намного безопаснее, – и это было ошибкой. Принять участие в моем переходе захотел Дэрил Дойл, в то время профессор и завкафедрой биологии в Университете штата Нью-Йорк в Буффало. (Дэрил умер в 2006 году.) Он привел с собой своего друга Герба. Мы погрузили в лодку горючее, банки с консервированным тунцом и тушенкой, и 14 мая 1989 года я попрощался с Клэр в Гейлсвилле, заверив ее, что через пять дней мы увидимся на солнечных Бермудских островах. Я нарочно не посмотрел прогноз погоды, чтобы встретить все уготованные нам трудности без предупреждения.
Дул легкий ветерок, и мы довольно медленно двигались вперед. Лодка скользила по зеркальной поверхности моря, и наше разочарование лишь возрастало. Вдруг Дэрил совершил нечто совершенно немыслимое. Он бросил вызов морским богам и крикнул: «Уж лучше настоящий шторм, чем такая тишь да гладь!» Его как будто кто-то услышал. К 9 часам утра 17 мая волны достигли 4 метров и становились все выше и выше. К 3 часам дня мы решили, что выскочили из Гольфстрима, и ожидали уменьшения волнения, но все произошло ровно наоборот. По радио объявили о шторме над Бермудами. В судовом журнале я записал: «Вертикальная голубая вода». В 6 часов вечера ветер стал столь сильным, что нам пришлось идти без парусов. Чтобы лодка не повернулась боком к волне и не опрокинулась, я развернул полусферическую сетку из тяжелых лямок и закрепил ее позади лодки толстой веревкой. Это должно было удержать нас в положении кормой к волнам.
Находиться в каюте маленькой лодки во время такого шторма было очень страшно. Гребни волн, глядя из впадин между волнами, казались высотой с четырнадцатиметровые мачты лодки. Когда они срывались и корма поворачивалась боком, сетка выравнивала нас, как чья-то гигантская рука, и спасала от неминуемой беды. К полуночи 18 мая скорость ветра упала до 25 или 35 узлов, но силы экипажа были на исходе. Герб был уверен, что не переживет встречу с Бермудским треугольником, и решил его обогнуть. Он изменил курс на 90° и тем самым подверг нас огромной опасности. Я в это время пытался задремать, и, обнаружив, что он сделал, страшно разозлился. Я отправил обоих членов экипажа ночевать в каюту и закрыл ее на ключ. Я бодрствовал более 30 часов, а Дэрил лишил меня законного права на отдых. Кроме того, он рассыпал весь наш запас кофе в трюме. Но именно для таких чрезвычайных обстоятельств у меня был припасен амфетамин. В полном штормовом обмундировании, в надувной спасательной куртке со страховочным поясом, с Роем Орбисоном и Элтоном Джоном в наушниках плейера, в полном восторге я шел со скоростью 9 узлов, раскачиваясь вверх-вниз на гигантских волнах в лунном свете, в сотнях миль от земли, – это была самая невероятная ночь, которую я провел на паруснике за всю свою жизнь.
На следующее утро шторм чуть-чуть утих, я открыл каюту и попросил Дэрила и Герба надеть страховочные пояса и встать за руль, пока я не определюсь с нашим местонахождением. Позже я узнал (по состоянию его матраса), что Герб был так напуган, что в разгар шторма обмочился прямо на койке. Теперь он запаниковал при виде больших волн и ухитрился так развернуть лодку, что одна из них обрушилась на нас и почти перевернула «Сириус» вверх дном. Вода залила люк, я бросился на палубу и увидел за бортом Герба, цепляющегося за лодку, – его спас только страховочный пояс. Никаких следов Дэрила не было видно. Следующая волна вкатила Герба обратно, и он с глухим стуком свалился на палубу. Когда я все-таки развернул лодку на прежний курс, я увидел Дэрила, которого буквально примотало к мачте, как мокрую тряпку (страховочного ремня на нем не было – он болтался где-то рядом).
В 2 часа ночи 22 мая, через 8 дней и полторы тысячи километров, мы наконец-то прибыли на Бермуды. Оба члена моего экипажа помчались в аэропорт, а я позвонил Клэр, которая уже была абсолютно уверена в моей гибели. Пока я испытывал неправдоподобный восторг и гордился, что сумел выжить (я назвал свою следующую лодку «Бермуды-под-кайфом» в память об испытанных чувствах), моя жена занималась изучением страхового полиса. Клэр присоединилась ко мне на следующий день, но от меня было мало толку – я спал как убитый два дня подряд. Я и понятия не имел, что Бермуды станут началом гораздо более длительной и жестокой борьбы на выживание, которая принесет мне огромное удовлетворение, и где на карту будет поставлено все – и моя научная карьера, и мой брак, и моя репутация. Когда я закончил расшифровку генома человека, меня охватил тот же невероятный восторг, то же первобытное возбуждение, что и тогда на Бермудах, одиннадцать лет назад.
После возвращения в НИЗ я продолжил работу над проектом секвенирования Х-хромосомы, занявшим уже 60 страниц. Как я и опасался, пришлось столкнуться с весьма ощутимым сопротивлением моих коллег по НИЗ, а потому я решил поискать союзников среди генетиков. Я связался с Томасом Каски, в то время заведующим кафедрой генетики человека Бэйлорского медицинского колледжа и специалистом по изучению Х-хромосомы, который согласился на сотрудничество. Он посоветовал мне сделать то же самое, что я уже предложил Фризу, а именно начать с участка Xq28 на коротком плече хромосомы, где картированы гены множества заболеваний, в том числе синдрома ломкой X-хромосомы. Сотрудники лаборатории Тома уже работали с молодым исследователем из Университета Эмори Стивеном Уорреном, собравшим библиотеку космидных клонов – участков ДНК человека длиной около 30 тысяч пар оснований, многократно перекрывающих Xq28. Уоррен присоединился к этой работе вместе с Энтони Каррано, директором проекта расшифровки генома человека в Ливерморской национальной лаборатории Министерства энергетики. Наша цель состояла в секвенировании Х-хромосомы в течение 10–12 лет, а истинной сутью предложения был план секвенирования 4,2 миллиона пар оснований Xq28 за три года, с одновременным снижением стоимости секвенирования одной пары оснований с 3,50 до 0,60 долларов. (Сегодня наши затраты составляют 0,0009 долларов за одно основание.)
Затем я получил письмо с сообщением, что собеседование с претендентами запланировано на 29 марта 1990 года в отеле «Марриот» в Арлингтоне, штат Вирджиния. В Национальном центре исследования генома человека, как он тогда назывался, был особый Комитет по рассмотрению заявок на гранты, состоявший из большого ряда ученых, которые хотели играть главную роль в будущем секвенировании генома. Среди них были Барт Г. Баррелл из Кембриджа, Рональд Дэвис из Стэнфорда, Глен Эванс из Института Солка, Томас Марр из Лаборатории в Колд-Спринг-Харборе, Ричард М. Майерс из Калифорнийского университета в Сан-Франциско, Брюс Роу из Университета Оклахомы и Ф. Уильям Стадьер из Брукхейвенской национальной лаборатории. Центр генома Уотсона представляла Джейн Петерсон.
В течение ряда лет после этой тягостной встречи практически все члены Комитета подавали заявки от своих центров на секвенирование генома. Оценивая эти события с позиций сегодняшнего дня, я ясно понимаю, что тогда они явно объединилась ради одной-единственной цели – не позволить никому опередить их в получении денег. В ходе обсуждения члены Комитета заявили, что наша технология недостаточно разработана, картирование недостаточно подробно, и главное – у нас нет новых идей. Перед возвращением в Техас Том Каски сказал мне, что это был самый унизительный эпизод в его научной карьере.
Позже я узнал, что Комитет отдал первенство двум моим соперникам. Одним из них был Ли Гуд, планировавший секвенировать Т-клеточный рецептор, важнейшую часть иммунной системы человека, а другим – Уолли Гилберт, предложивший впервые секвенировать геном живого организма, микроорганизма Mycoplasma capricolium, вызывающего пневмонию у овец и коз. Примечательно, что он хотел использовать некий новый метод, не имея никаких данных о его эффективности.
Уотсон, огорченный принятыми Комитетом решениями не меньше меня, был готов организовать пересмотр заявок, если я выступлю еще раз. Следующие нескольких месяцев мы вели переговоры, уточняя содержание нового проекта, и предложили дополнительно исследовать другие хромосомы. Один из постдоков в моей лаборатории, Ивен Киркнесс, охотился за различными рецепторами нейромедиатора гамма-аминомасляная кислота (ГАМК). Он выделил новый рецептор на хромосоме 15 в середине участка, отвечающего за два генетических заболевания – синдромы Эйнджелмена и Прадера-Вилли. Эти необычные заболевания были описаны лишь в конце 1980-х годов, когда ученые впервые поняли, что в зависимости от своего происхождения гены проявляются по-разному: импринтинговый ген материнской хромосомы может влиять на одни процессы, а тот же ген на хромосоме отца – на другие. Синдром Прадера-Вилли проявляется в умственной отсталости, ожирении и аномалиях роста, он возникает у людей, которые наследуют обе копии хромосомы 15 от своей матери, а не по одной от каждого родителя. Синдром Эйнджелмена характеризуется умственной отсталостью, характерным судорожным движениями и эпилепсией. Марк Лаланд из детской больницы в Бостоне, изучавший явление импринтинга, был очень заинтересован в секвенировании этого участка и пообещал работать вместе с нами. Кроме того, я добавил к проекту изучение участков хромосом, ответственных за болезнь Хантингтона. Дефектный ген, ответственный за эти неврологические расстройства, был картирован на конце короткого плеча хромосомы 4 около 8 лет назад, но сам ген еще не был определен, хотя усилиями Нэнси Векслер большой коллектив ученых – около 60 человек из 6 разных групп – объединились именно с этой целью. У Нэнси была личная заинтересованность в этом проекте: она и ее сестра находились в группе риска, так как их мать, дяди и дед по материнской линии умерли от этого наследственного, неизлечимого и смертельного заболевания головного мозга. Чтобы ей помочь, ученые испробовали все методы – за исключением секвенирования.
Часть этих исследователей утверждали, что секвенирование – непроверенный метод, который вряд ли будет работать, другие беспокоились, что на эту работу уйдут все ресурсы их собственных проектов. Я же говорил, что у меня есть независимые фонды в НИЗ и терять им нечего. Однако никого из них геномные задачи не интересовали. Я лишний раз убедился, что многие исследователи генома человека были гораздо больше озабочены выигрышем гонки за обнаружение генов каких-либо заболеваний. У меня сложилось впечатление, что и охотники за геном болезни Хантингтона – не исключение. Они гнались лишь за славой, и их совершенно не интересовали новые идеи, которые могут ускорить обнаружение гена. По понятным причинам исключением была сама Нэнси, которая, как и любой другой человек, оказавшийся под угрозой страшного заболевания, была готова сделать все возможное, чтобы найти дефектный ген, причинивший столько страданий ее семье. Нэнси вмешалась в обсуждение и настояла, чтобы эта группа исследователей начала со мной работать. Ни у кого не нашлось убедительных аргументов против, и было решено, что Джеймс Гузелла из Центральной больницы штата Массачусетс предоставит моей команде под руководством Дика Маккомби 3 клона, содержащие 100 тысяч пар оснований на конце хромосомы 4. Как оказалось, клоны были на периферии целевого участка, где предположительно находился ген. Я принял это предложение, так как передо мной стояла более серьезная цель – наладить процесс быстрого секвенирования ДНК и доказать эффективность моего метода. Я понимал, что если мне удастся установить рабочие отношения с группой исследователей болезни Хантингтона, то в случае успешного секвенирования они смогут предоставить мне более перспективные клоны.
Другим объектом исследования было расстройство, вызванное мышечной атрофией, – миотоническая дистрофия. С учеными, исследующими это заболевание под руководством Тони Каррано, моим соперником в борьбе за злополучный грант на исследование Х-хромосомы, мне повезло больше. После подписания соглашения, согласно которому я обязался делиться с ним полученными данными и взять его в соавторы, мы получили 3 клона из хромосомы 19, содержащие 100 тысяч пар оснований на участке, наиболее вероятно включавшем искомый ген. Постдок из Испании Антония Мартин-Гальярдо возглавила команду исследователей хромосомы 19, которую я финансировал из своего внутриинститутского бюджета. Я полагал и тогда, и сегодня, что успех – лучший способ в борьбе с критиками. Хорошие результаты всегда побеждают.
С применением метода дробовика секвенирование пошло быстро. Клоны в виде космид ДНК длиной около 35 тысяч пар оснований были упакованы в фаги и внедрены в E. coli. Вначале мы использовали акустические волны, чтобы раздробить множество копий ДНК на мелкие фрагменты размером около полутора тысяч пар оснований. Случайным образом отобрав 1000 фрагментов и секвенируя от 300 до 400 пар оснований генетического кода в каждом, мы теоретически должны были охватить все пары оснований ДНК в космиде минимум десять раз (350 1000 = 350 000).
Но и тут нас ждали трудности. Программное обеспечение тогда не предназначалось для обработки более нескольких сотен последовательностей, поэтому было невозможно справиться с тысячами, и нам пришлось прибегнуть к утомительному ручному методу. Для сколько-нибудь существенного прогресса требовались гораздо более мощные компьютеры, чем наши, и программное обеспечение значительно более высокого качества (несмотря на противоположное мнение наших коллег). И я стал нанимать на работу специалистов по информационным технологиям.
Одним из них был Марк Адамс из Мичиганского университета, вылитый Маколей Калкин (из кинофильма «Один дома»), имевший вид «нет-ничего-невозможного», исполнительный и энергичный парень в больших очках, с которым я провел собеседование в конце 1989 года. Меня поразило тогда, что этот худой молодой человек создал компанию по разработке программного обеспечения, еще учась в аспирантуре. Марк увлекался геномикой и был готов приступить к работе. Мы приобрели мощные компьютеры компании Sun, а я разыскал программистов для разработки новых способов интерпретации генетического кода, данные о котором у нас уже начали накапливаться. Благодаря незрячему программисту Марку Дабнику, который пользовался клавиатурой особой системы, «разговаривавшей» с ним в таком быстром темпе, что никто другой не мог ничего разобрать, мы стали по-новому смотреть на ДНК. Мы даже попытались использовать ее для прочтения генетического кода, проигрывая его в виде музыкальной фразы и надеясь обнаружить изменения в генетической структуре.
Но что бы мы ни делали, правильная интерпретация генетического кода оказалась практически невозможной даже после составления длинных отрезков хромосом. Программное обеспечение, с помощью которого можно идентифицировать последовательности бактерий, не работает в случае более сложного человеческого генома. В нем гены разбиты на небольшие сегменты (экзоны) бессмысленными участками ДНК (интронами), подобно тому, как бессмысленная реклама прерывает телефильм. Поэтому ген часто состоит из частичек и кусочков огромного генетического кода, от сотен тысяч до миллионов пар оснований. Мы использовали самые совершенные программы, чтобы найти эти участки, но компьютер не мог отличить реальные гены от шума, генерируемого случайным сочетанием четырех букв замучившего нас генетического кода.
И тогда я придумал новый способ определить прогнозируемый ген, отыскав его аналог в матричной РНК. Всякий раз, когда в геноме человека обнаруживается реально действующий ген, мы находим и соответствующую молекулу матричной РНК, сокращенный вариант гена, который содержит только пары оснований генетического кода для создания белка. Превращая эту «летучую» РНК в кДНК для последующего секвенирования, мы обрели способ подтвердить наличие прогнозируемых генов.
Мы начали тестирование библиотек кДНК разных тканей человека, главным образом мозга и плаценты. Наши зонды состояли из последовательностей генов, прогнозируемых на основе компьютерного анализа ДНК из хромосом 4 и 19. Если бы удалось доказать, что клон кДНК является прогнозируемым геном в генетическом коде, его существование стало бы доказательством подлинности гена, а не артефактом. Несмотря на бесспорную логичность этого метода, потребовались месяцы напряженной работы, чтобы подтвердить наличие всего лишь нескольких истинных генов в изучаемой последовательности. Неудивительно, что в начале дискуссии о проекте генома методы анализа кДНК, которые были предложены (в частности, Сидни Бреннером и Полом Бергом) в качестве альтернативы секвенирования генома, сразу же были отвергнуты.
Однако я чувствовал, что нахожусь на правильном пути. Моя уверенность окрепла в 1990 году, когда меня пригласили на симпозиум в Японии, организованный производителем секвенаторов компанией ABI. Тогда я и узнал, что мои методы исследования генома считаются наиболее перспективными. Целый ряд японских ученых решили сосредоточить свои усилия на выделении и секвенировании клонов кДНК. Японцы пришли в восторг от моих результатов, поскольку они подтверждали их собственную методику. Два японских ученых произвели на меня особенно сильное впечатление и серьезно помогли усовершенствовать мою теорию. Одним из них был Хирото Окаяма из Осакского университета, который вместе с Полом Бергом разработал замечательный метод получения клонов кДНК и теперь хотел найти подтверждение, что они покрывают всю последовательность генов – так называемых полноразмерных кДНК.
Это имело определенное отношение к важнейшей проблеме при изучении кДНК – нестабильности мРНК при выделении ее из тканей. Эта молекула имеет тенденцию распадаться на более мелкие фрагменты, прежде чем ее удается полностью скопировать. Другие проблемы связаны с ферментом, называемым обратная транскриптаза, который используется для преобразования нестабильных мРНК в более стабильные кДНК. Фермент отсоединялся от мРНК, прежде чем заканчивал свою работу. Я был хорошо знаком с этим явлением: при использовании кДНК для изучения рецепторов адреналина я потерял так часть гена с одного из концевых участков клона.
Другим источником моего вдохновения был Кэнъити Мацубара, директор Института молекулярной и клеточной биологии Осакского университета, руководитель японской программы расшифровки генома человека и советник Монбусё (Министерства образования, науки и культуры Японии). Оба ученых были убеждены, что секвенирование полноразмерных клонов кДНК станет основной частью, а возможно, даже альтернативой всей работы по секвенированию генома, несмотря на то, что данный вариант был категорически отклонен американскими и британскими экспертами. И тут возникли еще и иного рода осложнения. Уотсон, считая, что богатая Япония паразитирует на исследованиях генома, финансируемых другии странами, в раздражении написал Мацубаре письмо с угрозой прекратить делиться с ним результатами исследований, причем в таких выражениях, что в прессе заговорили о «войне генов человека»{23}. «Если начнется война, я буду с ним воевать, – заявил Уотсон. – Слюнтяям никогда ничего не добиться в жизни».
Во время полета домой я только и думал, что о развиваемой в Японии методике секвенирования полноразмерной кДНК. А также о том, как легко было бы изучать геном человека, будь все клоны кДНК выделены и секвенированы. А ведь мне понадобилось долгих десять лет, чтобы обнаружить один-единственный ген, только один клон кДНК. Думал я и о том, каким неэффективным оказался метод дробовика для прочтения кода всего лишь тысячи или около того геномных последовательностей, и всё – чтобы найти всего один ген, или даже лишь его часть. А еще – о том, как трудно найти соответствующий клон кДНК, чтобы доказать существование этого гена.
И вдруг, на высоте 11,5 тысяч метров над Тихим океаном, меня осенило: я использовал правильную методику секвенирования, но не той ДНК! Что, если применить быстрый метод случайного секвенирования (метод дробовика) к клонам кДНК? Что произойдет, если просто случайно выбрать клон кДНК и секвенировать его за один проход? Мои секвенаторы одновременно прочитывали около 400 пар оснований генетического кода – более чем достаточно, чтобы найти соответствие в геномной базе данных. Это было подобно открытию алфавитного указателя к каталогу генов человека.
Если данная последовательность получена из клона кДНК, изготовленного из нестойких мРНК мозга человека, то в ней содержится ключевая информация: (а) эта последовательность является частью реального, экспрессивного гена, и (б) этот ген имеет важное значение для функции мозга. Для сравнения – последовательности из генома практически неинформативны. Если бы я перешел на секвенирование тысячи случайно выбранных клонов кДНК, то смог бы обнаружить сотни генов для каждого клона, определенного методом традиционного геномного секвенирования. Я так воодушевился этой идеей, что с трудом дождался возвращения домой и постановки решающего эксперимента.
Уже на следующее утро я собрал в лаборатории своих ведущих сотрудников. Я был уверен, что они разделят мой энтузиазм по поводу новой идеи, но меня встретила стена скепсиса и сомнений. В итоге Маккомби и все остальные заявили, что из моей «сенсационной» идеи, скорее всего, ничего не получится и все кончится тем, что ее придется финансировать из средств на секвенирование генома. Они приводили те же аргументы, что и другие критики метода кДНК.
Согласно современной теории, для подавления любого сигнала генов с низким уровнем экспрессии достаточно лишь небольшого количества генов с высоким уровнем экспрессии. Любая обнаруженная нами матричная РНК, скорее всего, будет соответствовать этим доминантным генам. Но хотя этот аргумент имеет смысл для некоторых тканей, его вряд ли можно отнести к человеческому мозгу, функционирование которого и сама мыслительная деятельность зависит от огромного количества генов, причем некоторых с очень низким уровнем экспрессии. Исследования ученых из Клиники имени Скрипса показали, что до половины всех генов человека действуют в головном мозге.
Я вспомнил совет Ната Каплана: никогда не отговаривай себя от проведения эксперимента; в конечном счете, все зависит от реального устройства мира, а не от наших представлений о нем сегодня. К счастью, в лаборатории нашелся один заинтересовавшийся моей идеей сотрудник. Марк Адамс пришел к нам из Мичиганского университета всего неделей раньше, и нам еще предстояло выяснить, чем он захочет заниматься. Мы обсудили с ним использование библиотеки кДНК мозга для реализации идеи случайного выбора кДНК в процессе секвенирования, и он согласился незамедлительно начать работу. Потом я узнал, каким нападкам за моей спиной подвергся Марк со стороны Маккомби и других сотрудников, страшно озабоченных возможным уменьшением финансирования, хотя у нас не было никаких оснований для беспокойства. Да даже если бы нам понадобилось еще больше денег, я бы их как-нибудь раздобыл.
К тому времени был практически закончен последний вариант заявки на грант Уотсона, предназначенный для финансирования секвенирования участков хромосомы с высоким содержанием генов, а не всей хромосомы. В октябре того же года мы встретились с Уотсоном в городе Хилтон-Хед-Айленд в Калифорнии, где я проводил конференцию по секвенированию. Я изложил ему свой план исследования участка хромосомы 4, ответственного за болезнь Хантингтона, участка хромосомы 19, ответственного за миотоническую дистрофию, и участка хромосомы 15, ответственного за синдром Прадера – Вилли. Он согласился, что мой план весьма убедителен и понравится специалистам, занимающимся «охотой» на определяющие эти болезни гены.
Уотсон заверил меня, что на этот раз я могу рассчитывать на благоприятный исход дела, так как членов Комитета по рассмотрению заявок отбирали с учетом их неподдельной заинтересованности в развитии исследований генома. Как бы я ни злился на него за трижды невыполненные обещания, мы все же сохраняли хорошие отношения. Я чувствовал, что он искренне желает получить финансирование для моей программы, и мы оба искренне верили в успех геномики и определения генома человека.
На этой конференции произошло еще одно запомнившееся мне событие, которому предстояло сыграть важную роль в будущем. Во время нашего однодневного семинара Уотсон затеял громкий скандал с представителями фармацевтической компании по поводу того, кто будет обладать патентами на идентифицированные гены. Он также потребовал согласовать стратегию выдачи результатов секвенирования и выразил желание, чтобы это делалось сразу после подтверждения полученных результатов. Этот инцидент будет преследовать меня еще долгие годы.
Внезапно я обнаружил, что направление исследований резко изменилось. Результаты моей лаборатории показали, что методику секвенирования случайно выбранных клонов кДНК ожидает большой успех. Я ликовал, хотя предстояло еще проделать колоссальную работу и убедиться, что мы не оказались в плену полученных данных и не совершили никаких ошибок. Трудность состояла в необходимости подтвердить, что, имея всего лишь 300–400 пар оснований кода кДНК, мы располагаем достаточной информацией для идентификации соответствующего гена. Мы собирались продемонстрировать эффективность метода путем картирования последовательностей кДНК обратно в геном. А еще мы пытались манипулировать библиотеками кДНК и выяснить, существуют ли эффективные способы уменьшить активность обычных генов, чтобы обнаружить более редкие гены.
По мере исследования все большего числа клонов кДНК волнение в лаборатории нарастало. В 1990 году мы определили и секвенировали около 2000 генов человека, из которых только 10 % – например, адреналинового рецептора – были получены из мозга человека. За каждый день работы наших устройств мы обнаруживали от 20 до 60 новых человеческих генов. Каждый день! Мне трудно было осознать эту цифры, так как это на порядок превышало количество генов человека, которое мы декодировали за многие месяцы геномного секвенирования, и в 60 раз было больше, чем мне удалось получить с помощью традиционных методов за десяток лет невероятно упорного и утомительного поиска адреналинового рецептора. Мы стояли на пороге настоящего переворота в биологии.
Глава 6
Большая биология
Прогресс в науке зависит от новых методик, новых открытий и новых идей, и вероятно, именно в таком порядке.
Сидни Бреннер, лауреат Нобелевской премии 2002 года по физиологии и медицине
В науке знаменитым становится тот, кто способен убедить мир в правоте своей идеи, а не тот, у кого она впервые возникает. Не тот, кто первым нашел новое и драгоценное зерно, но тот, кто его посеет, пожнет, перемелет и накормит им весь мир.
Фрэнсис Дарвин (сын Чарлза Дарвина), 1914 год
Казалось, все было так ясно, так логично и просто. Я знал, как раскрыть тайны генома человека. Я знал, как сделать это, сосредоточив все усилия на тех нескольких процентах генома, которые производят белки. И не стоит отвлекаться, по крайней мере сейчас, на 97 % генов, содержащих регуляторные участки, ископаемые ДНК, испорченные остовы старых генов, повторяющиеся последовательности, паразитарные ДНК, вирусы и таинственные участки бог знает чего еще. Конечно, очень важно понять геном во всей его головокружительной сложности, но таким путем я сумею узнать о нем нечто весьма существенное. Я и не предполагал, что мой путь «напрямую к генам» будет воспринят политиканами от науки как угроза самой идее геномного проекта.
В конце 1990 года я, решив рассказать всему миру, как у нас хорошо идут дела с методом кДНК, позвонил в редакцию Science. Редактор заинтересовался и попросил меня написать большую статью о нашем новом методе обнаружения генов. Я прекрасно понимал, что первая статья о методе секвенирования ДНК должна быть как можно более подробной. К тому времени все в моей лаборатории уже убедились, что мы на верном пути. Пока Марк Адамс работал над новыми способами составления коллекции кДНК, я обратился к своему коллеге, заведующему лабораторией НИЗ Карлу Мериллу, с просьбой помочь картировать гены обратно в геном. Остальные сотрудники лаборатории работали над разработкой нового программного обеспечения для идентификации генов.
Я стал обсуждать наши результаты с другими учеными и прочитал несколько публичных лекций о наших исследованиях. Вскоре я обнаружил, что молекулярный биолог из Кембриджа Сидни Бреннер также планировал секвенировать случайно выбранные клоны в кДНК. Сидни – сын неграмотного еврейского сапожника из Южной Африки. Этот словоохотливый, изобретательный человек – по моему мнению, самый яркий из нынешних молекулярных биологов. (В 2002 году он был удостоен Нобелевской премии.) Поскольку я испытывал к нему огромное уважение, то позвонил ему и сообщил о наших исследованиях. Я объяснил, что мы готовим статью для публикации в Science, и предложил выступить с параллельной статьей. Мы могли бы даже обменяться результатами и проверить, не найдется ли совпадений среди обнаруженных нами генов. Сидни ответил, что он еще не настолько далеко продвинулся в своих исследованиях, но согласился, что в моем предложении есть смысл. Мы решили вернуться к этому разговору в ближайшее время.
Получив согласие Science на публикацию статьи Сидни Бреннера одновременно с моей и повторив предложение обменяться результатами, я заверил его, что могу повременить с отправкой собственной статьи и дать ему возможность подготовить свою. Сидни сказал, что в данный момент, из-за сложностей финансирования его исследований фармацевтическими компаниями и британским правительством, он не готов к обмену результатами, но предложил пока пообщаться нашим специалистам по биоинформатике. В итоге Тони Керлавадж, который в то время работал над разработкой новой базы генных последовательностей, связался с одним из программистов Бреннера. Однако через несколько недель стало ясно, что никакого обмена данными о генах не будет и никакой рукописи от Бреннера не последует. Я позвонил Сидни и заявил, что мы должны двигаться вперед и сдаем статью в журнал. Поскольку его статья еще не была написана и вряд ли была бы готова в ближайшее время, он не возражал.
А в нашей статье, уже почти законченной, оставался лишь один нерешенный вопрос: название нашего метода. Мы имели дело с генами, работающими в тканях, но в большинстве случаев у нас был не весь ген, а только часть его последовательности. Взяв за основу название известного метода картирования «ДНК-маркирующие сайты» (STSs), Тони Керлавадж придумал термин «Маркер экспрессируемой последовательности» или EST, который мне и всем моим сотрудникам очень понравился. Озаглавив нашу статью так: «Секвенирование комплементарной ДНК: “Маркеры экспрессируемых последовательностей” и проект генома человека», в начале 1991 года мы отправили ее в редакцию Science.
Все это время я думал о том, как все-таки убедить Джима Уотсона, что моя лаборатория заслуживает выделения средств для геномного проекта. Наша заявка находилась уже на стадии рассмотрения, и становилось все более ясно, что мой метод «маркирования экспрессируемых последовательностей» (EST) чрезвычайно полезен для обнаружения генов и понимания строения всего генома. Я послал оттиск статьи Уотсону, чтобы узнать его мнение, а также через Джейн Петерсон (бюрократа среднего уровня в правительстве, которая ранее удручающе монотонным голосом доносила до нас все возражения по поводу наших предыдущих заявок) обратился к нему с просьбой позволить внести некоторые изменения в уже поданную заявку на грант и включить в нее метод EST. В ответ прозвучало оглушительное «Нет!». Сидни Бреннер и Пол Берг из Стэнфорда, получившие Нобелевскую премию вместе с Фредом Сенгером за исследование генетического кода, выступили за проведение системного секвенирования кДНК, однако большинство консультирующих Уотсона генетиков были настроены категорически против этого метода – в основном, по тем же причинам, что вначале и мои сотрудники.
Весной 1991 года группа консультантов Уотсона собралась для обсуждения моего четвертого предложения. И снова Джейн Петерсон сообщила мне, что Комитет считает методику недостаточно проверенной. Никто толком не знал, будет ли она работать, и так далее, и так далее. Это был снова полный провал, такое же фиаско, как и с грантом на исследование Х-хромосомы. Сказать, что я был расстроен, значило не сказать ничего. Я злился на Уотсона за отказ от первоначального обещания и требование пройти через процедуру пересмотра решения, которая затянулась бы на многие годы. Я был обозлен и самой процедурой рассмотрения. Я чувствовал, что на повестке дня стоит не наука, а деньги и контроль над исследованиями. Я знал, что совершил прорыв, который может изменить всю геномику, но вынужден тратить время, энергию и эмоции на борьбу с функционерами, не желающими участия «чужака» в исследовании генома человека.
Я написал резкое письмо Уотсону. За последние два года бюрократия, формированию которой он всячески способствовал, превратилась в бессмысленный, раздражающий и удручающий фактор, мешающий развитию науки. Я приложил огромные усилия для написания четырех заявок, вместо того, чтобы заниматься геномными исследованиями, – и все впустую. И теперь я снимаю заявку и сосредотачиваюсь на использовании метода EST/кДНК, который не требует финансирования от воглавляемых им, Уотсоном, структур.
23 апреля 1991 года, после того, как друзья и коллеги попытались немного смягчить тон письма, чтобы оно не носило характер личного выпада против Уотсона, я его все-таки отправил.
Вскоре после получения моего письма в офисе Уотсона мне позвонила Джейн Петерсон. Весьма озадаченная, она спросила, знаю ли я, что мой грант, скорее всего, получит финансирование. Меня иногда – и весьма обоснованно, обвиняют в бесчувственности, но я совершенно честно сказал ей, что в полученном мною ответе нет ни малейшего намека на положительное решение или хоть какой-либо интерес к моей заявке. Все еще раздосадованный из-за бесконечных проволочек и из-за отношения лично ко мне, в порыве раздражения я сказал Джейн, что двигаюсь теперь в другом направлении, отличном от указанного в заявке, и если нельзя использовать часть обещанных мне средств на исследования методом EST, то я обойдусь и без них. С тех самых пор я часто думаю, не совершил ли я тогда крупной ошибки, хотя один из моих коллег, Хэм Смит, утверждал, что, получив деньги от Уотсона, я добился бы намного меньшего. Эта история лишний раз подтверждает одну из величайших и одновременно очень простых истин: на развилке дорог выбор только один.
К тому времени моя статья о методе EST получила восторженные отзывы рецензентов, и стало ясно, что она будет опубликована. Небольшая загвоздка возникла, лишь когда один из рецензентов предложил включить ссылку на работу, которую мы не заметили и которая была опубликована почти десяток лет назад. На первый взгляд казалось, что в ней предвосхищена наша идея – авторы говорили о частичном секвенировании 150 клонов кДНК, случайным образом выбранных из библиотеки кДНК скелетных мышц кролика. Однако если в этой статье что-либо и утверждалось, так это нежизнеспособность метода кДНК. Моя статья должна была появиться в печати в июне, и я был готов сослаться на эту работу.
История науки изобилует примерами того, как у одного человека возникла идея, но он не смог ее реализовать, а в то же самое время другой человек, которого посетила та же гениальная идея, преуспел в доказательстве ее ценности. Каплан научил меня, что у думающего человека хороших идей просто пруд пруди, и единственное, что отличает хорошую идею от великой, – это ее реализация и практическое использование. Дарвин вовсе не был первым, у кого зародилась идея об эволюции, и даже не он первым написал об этом, однако именно Дарвин посвятил изучению эволюции всю жизнь и постоянно доказывал справедливость этой теории. То же самое относится к методу EST. Бреннер никогда не публиковал свои данные, хотя его рассуждения были близки к моим. Метод случайного отбора и последующего секвенирования клонов кДНК из генной библиотеки плодовой мушки был включен в заявку на грант Геномного центра НИЗ и Стивом Хеникоффом из Онкологического научного центра Фреда Хатчинсона в Сиэтле. Но если мне посчастливилось – условия моей работы в НИЗ были вполне нормальные, Стиву пришлось подавать заявку на грант, а потом долгие девять месяцев ждать, когда ее рассмотрят. За свои мучения он получил в ответ пятистраничную рецензию, перечислявшую причины, по которым метод никогда не будет работать, а потому не заслуживает финансирования. После публикации моей статьи в Science Стив прислал мне копию этого удручающего ответа на свою заявку и рассказал, что повесил ее в лаборатории рядом с моей фотографией и статьей в журнале.
Обстоятельства появления идей можно интерпретировать по-разному – стоит только вспомнить претензии разных стран на первенство в изобретении телевидения, электрической лампы и так далее. Вот и в истории публикации моей статьи о методе EST в Science мои оппоненты часто путались или страдали от избирательности восприятия. Так, в одной из своих последних книг Джим Уотсон описал, как я посетил лабораторию Сидни Бреннера и какое впечатление на меня произвела стратегия кДНК. «Он никак не мог дождаться, когда уже вернется в свою лабораторию в НИЗ и сам начнет применять эту методику, получая целый кладезь новых генов»{24}. Разумеется, я не ездил к Сидни, да и достойных результатов к тому времени в его лаборатории не было.
Коммерческие последствия моей работы по секвенированию стали очевидны в мае 1991 года. Как-то я бродил по закоулкам административного корпуса НИЗ в поисках места проведения коллоквиума и заблудился. Тут я увидел очень милого с виду человека и спросил его, где находится конференц-зал. «Рид Адлер, руководитель Отдела передачи технологий НИЗ», – представился он и спросил: – А вы, наверное, Крейг Вентер?». Оказывается, он давно хотел разыскать меня, поскольку получил письмо от адвоката Макса Хенсли, интересовавшегося, что собирается делать НИЗ с ворохом открытых мной генов. Адлер, отвечавший и за патентную политику НИЗ, хотел обсудить со мной некоторые аспекты интеллектуальной собственности. Я сказал, что не одобряю эту идею.
Я не больно хорошо разбирался в патентах и патентных заявках, но и то малое, что знал, отнюдь не привлекало меня. Когда я работал в Буффало, власти штата Нью-Йорк хотели подать патентные заявки на антитела к антирецепторам, которые создали мы с Клэр. Для нас это могло сказаться на сроках публикаций статей – сроки затягивались на время оформления патентной заявки. Это было следствием акта Бэя – Доула, принятого в 1980 году и названного в честь инициировавших его сенаторов. Акт требовал практически использовать изобретения, сделанные на федеральные деньги, но таким образом неминуемо стирал грань между научными исследованиями и коммерческой деятельностью. Этот акт инициировал бурные дискуссии, в которых участвовали ученые, юристы и экономисты. Споры продолжаются до сих пор, и я не подозревал, что мои открытия подольют масла в огонь этой дискуссии.
В целях практического использования институтских открытий администрация НИЗ подала заявку на патентование открытия октопоминового рецептора плодовой мушки и клеточных линий, вырабатывающих рецепторный белок. Но когда дело дошло до использования EST, я и Марк Адамс приняли осознанное решение пренебречь актами правительства, не желая откладывать публикации на время патентования наших изобретений и открытий. Поэтому я сказал Адлеру, что наши статьи уже приняты редакцией Science и будут опубликованы в течение месяца, и я не хочу задерживать публикацию ни на один день.
Мы хотели, чтобы каждый мог использовать наш новый метод и недавно обнаруженные гены для беспрепятственного продолжения исследований. Но все было не так-то просто. Как и многие другие ученые, я отождествлял патенты с секретностью, потому что усилия патентных адвокатов действительно тормозят обнародование научных открытий. Сегодня я понимаю: патент – это сделка между государством и изобретателем и решает абсолютно противоположную задачу, а именно: сделать информацию доступной общественности и в то же время обеспечить изобретателю права на коммерциализацию изобретения.
Для желающих защитить свои изобретения или открытия есть альтернативный вариант – коммерческая тайна. Секрет состава «Кока-колы» хранится в компании с тех самых пор, как 8 мая 1886 года в Атланте (штат Джорджия) некий местный аптекарь Джон Стит Пембертон придумал сироп для изготовления этого напитка. Согласно патентным правилам, изобретателю дается определенное время для коммерческой разработки своей идеи, а после истечения этого периода любой человек может использовать изобретение с коммерческой целью. Будь состав «Кока-колы» запатентован, все бы по истечении срока действия патента узнали ее состав, а конкуренты могли бы делать точно такой же газированный напиток.
Патенты играют решающую роль в коммерциализации лекарственных препаратов. В Соединенных Штатах действуют очень строгие правила: все компании обязаны предоставлять огромное количество данных, подтверждающих безопасность и эффективность нового лекарства. Специальное Управление по контролю за качеством пищевых продуктов и лекарственных средств (FDA) проверяет препараты, уже прошедшие клинические испытания, стоимостью сотни миллионов долларов, и менее 10 % лекарств преодолевают этот последний барьер. Поэтому ни одна фармацевтическая компания не будет инвестировать сотни миллионов, если не миллиардов, долларов в создание нового препарата, если не сможет защитить свою интеллектуальную собственность.
Когда кофеин убиваетЯ пью бесконечное количество банок «Диет-колы», но, к счастью, являюсь обладателем доброкачественной версии гена P450 1A2 (CYP1A2), который помогает мне справиться с пагубным пристрастием. Этот участок моей ДНК достоин упоминания – его работа еще раз доказывает, что некоторые гены становятся вредными только в сочетании с определенным образом жизни, например употреблением большого количества кофе, чая или «Кока-колы». Ген на хромосоме 15 отвечает за фермент в печени, который облегчает усвоение кофеина (один из большого семейства цитохромных ферментов, способствующих детоксикации); его мутация замедляет этот процесс, вследствие чего увеличивается риск сердечного приступа. Исследования около 4 тысяч человек показали, что этот риск повышался за год на 64 % в случае четырех и более чашек кофе в день – по сравнению с пациентами, которые пили менее одной чашки в день. Соответствующий риск составлял менее 1 % для обладающих двумя копиями гена быстрого метаболизма, – а я попал именно в эту категорию. Понимание сути этого явления, возможно, объясняет причину неубедительности связи между потреблением кофе и риском сердечного приступа.
Когда Адлер обратился ко мне насчет оформления патентов, права на интеллектуальную собственность уже стали одной из важнейших проблем в генетических исследованиях. Эта проблема возникла в 1980-х годах, когда впервые был выделен и запатентован компанией Genentech ген инсулина. Появление рекомбинантного человеческого инсулина ознаменовало долгожданный прогресс в лечении диабета. Ранее больные использовали свиной инсулин, часто вызывавший иммунную реакцию. Для эффективной терапии пациентам требовались все более высокие дозы инсулина, и вскоре они умирали от почечной недостаточности, когда белковые комплексы инсулина и антител к нему блокировали почки.
В другом биотехнологическим гиганте, Amgen, изолировали и запатентовали ген белкового гормона эритропоэтина, увеличивающего выработку эритроцитов. Эритропоэ тин был первым из биотехнологических лекарств, принесшим компании миллиарды долларов. Подобно инсулину, он сулил соблазнительную перспективу – заработать очень хорошие деньги, приобретя контроль над патентами на гены. Университетские ученые и исследователи из федеральных научных центров, а также чиновники раньше всегда считали, что патентование сдерживает прогресс. Со временем они изменили свою точку зрения, изучив судьбу незапатентованных открытий НИЗ и Гарвардского университета. Оказалось, что эти открытия редко внедряются и не приносят никакой пользы обществу.
Адлер выяснил, что скорее всего, в результате использования нашего частичного секвенирования весь геном станет непатентуемым, поскольку возможность применения EST для расшифровки всего генома и белковых последовательностей совершенно очевидна. Это отобьет интерес фармацевтических компаний к генным исследованиям, ведь они не будут обладать исключительными правами на использование их результатов, любой разработанный ими препарат можно будет легко скопировать, и это, как следствие, затормозит разработку новых генетических процедур и методов лечения. Другими словами, нашими публикациями мы могли причинить больше вреда, чем пользы. А вот если бы НИЗ сначала запатентовал недавно открытые гены, то ученые могли бы использовать их бесплатно, а коммерческие предприятия покупать лицензии. Адлер ясно дал понять, что у меня нет полномочий принимать решение по данному вопросу, и он может начать процесс патентования самостоятельно.
Мы с Марком согласились сотрудничать с ним на двух условиях: наша статья в Science выйдет, как запланировано, а Адлер будет прилагать все усилия, чтобы довести до сведения Уотсона и ему подобных идею патентования и убедить их в ее справедливости.
Меня часто предупреждали об осторожности с просьбами, потому что ненароком можно получить то, о чем просишь. Адлер действительно постарался поговорить с чиновниками из Центра исследования генома человека, а также с Уотсоном и его приспешниками, прежде чем подать заявку на патент. Но Уотсон этот важный вопрос оставил без внимания.
В редакционной статье в Science Дэниел Кошланд-младший написал, что нам удалось «объединить сиюминутную целесообразность метода с искренним интересом к пониманию генома человека. Применение метода экспрессируемых маркерных последовательностей комплементарной ДНК ведет к обнаружению множества новых генов (особенно в мозгу человека). Одновременно с этим для измученных исследователей, расшифровывающих запутанные рестрикционные карты, вдоль хромосом расставляются своеобразные маяки».
В том же номере журнала было опубликовано сообщение Лесли Робертса под заголовком «Делая ставку на кратчайший путь к секвенированию генома»{25}, ставшее своего рода «предвестником бури». В действительности я вовсе не занимался продвижением метода кДНК как альтернативы секвенирования генома, а, скорее, предлагал его как «удобное дополнение» и с большой осторожностью отмечал, что с помощью своего метода не сумею определить все человеческие гены. Уотсон понимал, что в этом-то и был главный недостаток метода, но я отвечал ему: «Посчитаю удачей, даже если мы получим лишь 80–90 % генов человека». Меня до сих пор заставляет брезгливо морщиться язвительное замечание англичанина Джона Салстона: «Больше, чем уверен, что это не будет 80–90 %. Скорее, думаю, процентов 8 или 9», приведенное в статье Робертса.
Салстон изучал питающегося бактериями маленького круглого червя Caenorhabditis elegans в Кембридже, в лаборатории молекулярной биологии MRC, святая святых всех генетических исследований в Великобритании. Идея изучить функционирование всего организма какого-либо существа принадлежала Сидни Бреннеру (замысел, который Джим Уотсон в свое время посчитал слишком амбициозным для финансирования), он решил, что лучше начать с чего-нибудь попроще – с червя. Салстон впервые столкнулся с этой нематодой в 1969 году, когда стал работать с группой Бреннера и начал исследования, которые через три десятилетия принесли ему вместе с Бреннером Нобелевскую премию, в частности за колоссальные усилия проследить родословную всех 959 клеток в одном миллиметре тела червя. К 1983 году Салстон объединил свои усилия с правой рукой Фреда Сенгера Аланом Коулсоном для картирования и секвенирования генома червя.
На одной из конференций я встретил Салстона и его коллегу Роберта Уотерстона, еще одного ученого, работавшего с Бреннером по исследованию нематоды и затем создавшего собственную лабораторию в Вашингтонском университете в Сент-Луисе. В своем докладе я упомянул о желании Дика Маккомби из нашей лаборатории применить метод EST для исследования Caenorhabditis elegans. Салстон и Уотерстон не захотели со мной сотрудничать, повторив общее мнение, что метод не имеет никакой научной ценности. Это не было неожиданностью, но они также требовали не публиковать статью об EST – она, мол, подорвет репутацию геномного проекта. Один уважаемый ученый как-то рассказывал мне, что Уотерстон заблокировал публикацию статьи с анализом ошибок при расшифровке генных последовательностей, опасаясь лишиться федерального финансирования. А Салстон, в своем собственном, по его словам, «достоверном и непредвзятом» отчете 2002 года{26} о состязании в расшифровке генома, признался, что считал метод EST угрозой своей собственной работе: «Его (Вентера) лаборатория смогла обнаружить значительное число генов червя, когда у нас было их всего-то несколько десятков… и это вряд ли поможет нам получить финансирование». А уже через год Салстон и Уотерстон подготовили свой собственный крупный проект с использованием метода EST для исследования C. elegans, и Салстон утверждал, что «не стоит заострять идеологические расхождения: для успеха проекта генома нужно пользоваться данными из всех доступных источников и объединить их для полноты картины».
Спустя месяц после выхода моей статьи в Science о методе EST меня пригласили участвовать в сенатских слушаниях по геномному проекту, которыми руководил Пит Доменичи из Нью-Мексико. До этого я ни разу не бывал в сенате. К моему большому облегчению, атмосфера получилась вполне доброжелательная: республиканец Доменичи был одним из самых давних и твердых сторонников проекта генома, во многом благодаря усилиям Чарлза Делизи из Министерства энергетики. Делизи в своем меморандуме говорил, что ожидает этот проект в будущем, а также указал на необходимость использования современных информационных технологий. Кроме Доменичи на слушании присутствовал еще один сенатор – Альберт Гор, тоже вполне благожелательно настроенный. В повестке дня стояли и вопросы интеллектуальной собственности, но о планах НИЗ по поводу патентных заявок там ничего не было.
В своем докладе я не только описал метод EST и возможность быстрой расшифровки генома человека, но и высказал опасения по поводу патентных планов НИЗ. Я был рад представившейся возможности обсудить их публично.
В зале воцарилась тишина, поскольку присутствующие были крайне удивлены столь откровенным заявлением. Неожиданно Уотсон выкрикнул, что подавать такие патентные заявки «полное безумие» и добавил, что метод EST может использовать «практически любая обезьяна» и что он «в ужасе»{27}. Вот как рассказывал позже об этом эпизоде участник дискуссии Роберт Кук-Диган: «Уотсон притаился и сидел в засаде, подстерегая жертву и, прицелившись, открыл огонь из всех стволов»{28}. Кук-Диган, в то время помощник Уотсона, потом шепнул мне, что его шеф репетировал свою реплику целую неделю.
Я, естественно, был потрясен такой реакцией, потому что Уотсон уже несколько месяцев знал о патентных заявках и у него, главы Центра исследований генома, было предостаточно возможностей официально высказать свое мнение. Один из очевидцев так описал мое изумление: «Было видно, как кинжал пронзает его – и убивает»{29}. Вместо неофициальных дискуссий, которые могли бы разрядить или даже предотвратить конфликт, Уотсон предпочел в присутствии прессы и двух сенаторов встать в позу и возложить на меня всю вину за подачу патентов – как попытку дискредитировать принципы его финансирования. Это было очень жестоко, и позже Джим сам признался, что обошелся со мной тогда слишком сурово.
Уотсон все правильно понял. Я – примат.Теперь, детально проанализировав свой геном, я прощаю Уотсону его вспышку. Позабыв о разнице между обезьянами и вообще приматами, Джим невольно предсказал открытие, сделанное полтора десятка лет спустя в результате анализа моей ДНК. Оказалось, некоторые части моего генома отсутствуют в геноме мыши и даже в эталонном геноме человека, расшифрованном благодаря моим исследованиям в компании Celera, зато обнаруживаются в геноме шимпанзе{30}. На самом деле Джим, вероятно, хотел сказать что-то вроде: «У Крейга есть участки ДНК обезьяны, поэтому и любая другая обезьяна тоже может это сделать».
Мой коллега Сэмюэль Леви сделал это открытие, просматривая мой геном и сравнивая его с общим геномом, расшифрованном в Национальном центре биотехнологической информации (NCBI), и с геномами других созданий. Он нашел до 45 тысяч пар оснований генетического кода, которые находятся и в моем геноме, и в геноме шимпанзе, но не столь часто встречаются у других людей или даже у мышей или крыс. Общими для меня и обезьян являются дополнительные 500 пар оснований в участке ДНК на хромосоме 19, кодирующие так называемые «цинковые пальцы» – белок, который связывается с ДНК для регулирования работы генов{31}. И, по-видимому, моя «обезьянья» версия связана с менее коротким участком ДНК, потому что он немного длиннее, чем аналогичный участок кода «нормальной» версии. (Я говорю «по-видимому», поскольку полногеномные данные столь невелики, что мы все еще только пытаемся выяснить, какие особенности генома типичны, а какие нет.)
Можно предположить, что данное отличие влияет на работу в моем организме белков, кодируемых этими генами, однако на уточнение всех деталей может уйти еще очень много лет. Кто знает? Возможно, в общей гонке за расшифровкой генома человека, именно благодаря этим «обезьяньим» участкам, у меня и появилось преимущество перед соперниками.
В этой истории, вполне в духе Макиавелли, я стал жертвой политических интриг и интеллектуальной нечистоплотности. Но кроме обиды меня очень беспокоило, что поведение столь влиятельной персоны, как Уотсон, может деморализовать Марка Адамса и других моих молодых сотрудников. Юмор – лучший способ снятия напряжения, и в этом Клэр меня переплюнула. На следующий день она появилась в нашей лаборатории секвенирования ДНК в костюме гориллы, надев поверх него свой обычный белый халат сотрудника НИЗ. Все сотрудники с энтузиазмом стали по очереди фотографироваться с обезьяной, работавшей на секвенаторе ДНК, при этом наша горилла почитывала учебник Уотсона! Это был полнейший детский сад, но, за неимением лучшего, такая доморощенная групповая психотерапия сработала, и мы продолжили работать с удвоенной силой.
На следующий день мне позвонил репортер газеты Washington Post Ларри Томпсон. Он сказал, что хочет разобраться в «научном аспекте» нашей работы и попросил дать интервью. Мы провели уйму времени, объясняя ему все особенности нового автоматизированного секвенатора ДНК, компьютерной обработки данных и специфики сотен обнаруживаемых ежедневно генов. Его материал был опубликован уже в следующий понедельник и был посвящен исключительно интригам, а вовсе не научным вопросам. Из этого случая я извлек ценный урок о взаимоотношениях со СМИ: содержание статьи, как правило, не связано со стенограммой интервью. (Томпсон впоследствии стал пресс-атташе Фрэнсиса Коллинза, который сменил Уотсона на его посту.)
Томпсон изобразил разногласия по поводу патентования как сражение между Уотсоном и Бернадин Хили. Кардиолог и в прошлом заместитель советника по науке при президенте Рональде Рейгане, она стала первой женщиной, возглавившей НИЗ. Позиция Томпсона была понятна, поскольку Уотсон включил Хили в число объектов своих нападок из-за ее предполагаемой причастности к тому, что Уотсону нравилось называть «вентеровскими патентами». Сражение было представлено как «битва титанов» – самый известный в мире молекулярный биолог против самого влиятельного чиновника, руководителя биомедицинских исследований. В научной среде на подобные бои, как правило, не обращают внимания. Но когда дело идет о бизнес-сообществе, они могут иметь разрушительные последствия, что в результате и произошло.
Негодование по поводу патентования росло. Вопреки первоначальному заявлению Адлера, метод EST был признан непатентуемым, потому что его патентование якобы «ослабит патентную защиту результатов исследований тех ученых, кто долго и упорно трудится над выяснением функций белков, кодируемых генами»{32}. Постепенно спор перерос в международный конфликт. «Если Крейг может это сделать, то и Великобритания на это способна», – заявил Уотсон журналу Science. Его поддержали известный специалист в области популяционной генетики Уолтер Бодмер{33} и руководитель геномного проекта MRC Тони Викерс, который добавил, что французы также рассматривают возможность патентования{34}. Для меня самое поразительное во всей этой истории то, как Уотсон сумел из попыток Адлера оформить патенты в НИЗ ввести в обиход выражение «вентеровские патенты», весьма успешно превратив меня в символ коммерциализации научных исследований, козла отпущения и злодея в одном лице.
Газета New York Times процитировала высказывание одного ученого по поводу метода EST: «Это быстрый и грязный захват территории, притом не самым изобретательным образом» (позже он написал мне, что открещивается от некоторых приписываемых ему цитат){35}. Журнал Nature выступил с предупреждением о начале «золотой патентной лихорадки», разгоревшейся среди «исследователей из разных стран, внезапно проявивших интерес к работе Патентного ведомства – равно как и к простой методике Вентера». Мейнард Олсон из Вашингтонского университета в Сент-Луисе объявил метод EST «ужасающей идеей» и пренебрежительно отозвался о нем, как о снятии сливок: «Ученые, которые выступают в поддержку таких методов, играют с огнем»{36}.
Но дело было не в доступе к информации о секвенировании – как полагали тогда очень многие. Я мог бы в любое время после оформления патента сделать результаты секвенирования достоянием общественности, передав информацию о них в Банк генов, поскольку это никак не ставило под угрозу сам патент. Один из репортеров Nature Кристофер Андерсон проницательно заметил, что в действительности беспокоило Уотсона и его сторонников: «Крупномасштабное секвенирование кДНК – это не просто развлечение. Геномный проект был продан конгрессу как рассчитанная на 15 лет программа картирования и секвенирования всей молекулы ДНК человека, стоимостью 3 миллиарда долларов. А сейчас Вентер говорит, что может получить почти все гены – ту самую часть генома, которая волнует большинство конгрессменов, – уже через несколько лет, и возможно, всего за 10 миллионов долларов… Может оказаться нелегко убедить конгресс, что еще 2,5 миллиарда долларов, тем не менее, должны быть потрачены на секвенирование остальной части генома, тех самых 97–98 %, которые не содержат никаких генов».
«Это несправедливо» – такое заявление появилась через несколько недель, 2 декабря 1991 года на страницах газеты San-Francisco Chronicle: «Представьте, что Эдмунд Хиллари приписал бы себе заслугу покорения Эвереста, прилетев на вершину на вертолете. Поступок новозеландского альпиниста, несомненно, вызвал бы международный скандал. Получать патенты для НИЗ – это все равно, что предъявить права на покорение сразу всех горных вершин, перелетая от одной генетической вершины к другой и устанавливая там флаг НИЗ»{37}. Однако эта метафора не совсем верна и может ввести в заблуждение. Имело значение не столько то, кто из ученых достаточно упорен, чтобы выдержать медленный темп монотонных и старомодных методов, сколько возможность максимально быстро получить ключевые результаты генетических исследований для лечения больных. Вероятно, классный и выносливый врач, целый день карабкавшийся в гору для оказания первой помощи вашей сломанной ноге, произвел бы на вас благоприятное впечатление, но вы наверняка почувствовали бы куда большее облегчение, прилети он к вам на вертолете через пару минут.
Первый реальный намек на получение какой-либо коммерческой выгоды от исследований генома возник с появлением на «сцене» Рика Бурка. Впервые я услышал об этом бизнесмене из Норуолка (штат Коннектикут), бывшем чемпионе по сквошу, во время телефонного разговора с выдающимся физиологом из Колумбийского университета Изадором Эдельманом, который сообщил, что консультирует Бурка. Бурк был не только одним из владельцев компании Dooney and Bourke, специализировавшейся на женских аксессуарах из кожи, но еще и мужем правнучки Генри Форда Элеоноры, по прозвищу Нони. Бурк, заинтересовавшись геномикой, пытался установить деловые отношения с лидерами в этой области, например с Чарлзом Кантором и Ли Гудом. А теперь он захотел посетить меня. Конечно, сказал я, приезжайте.
Эдельман и Бурк вылетели в Вашингтон на частном самолете Бурка. Он с большим воодушевлением отнесся к нашим открытиям и захотел узнать, готов ли я уйти из НИЗ и принять участие в создании новой компании по исследованию генома. Мне нравилось заниматься наукой в НИЗ, и тогда мне казалось, что стоит работать там и дальше.
А еще я знал, что фундаментальная наука не всегда выживает в коммерческой среде. Я часто бывал свидетелем того, что называю «синдромом богомола»: ученому, основывающему биотехнологическую компанию для финансирования своих исследований, в результате «откусывают голову» – увольняют или понижают в должности, а хладнокровные инвесторы требуют переключиться с фундаментальной науки на разработку рентабельной продукции. Я же хотел заниматься именно фундаментальной наукой и решил, что единственной причиной моего ухода из НИЗ будет возможность создать свой собственный институт.
Я изложил все это Бурку, а он объяснил, что его по-прежнему интересуют исключительно коммерческие перспективы. Тем не менее он пригласил меня провести несколько июльских дней в своем имении в штате Мэн. Летний дом Бурк построил себе на острове Маунт-Дезерт, рядом с Национальным парком Акадия, где горы встречаются с морем, – это одно из самых живописных мест Восточного побережья. Там меня уже ждали Ли Гуд, Чарлз Кантор, Том Каски и три сенатора – лидер сенатского большинства Джордж Митчелл и руководители комитета по бюджету Джеймс Сассер из штата Теннесси и Пол Сарбейнс из штата Мэриленд. Это была неформальная встреча, поэтому с ними были и члены их семей, а Кантор приехал со своей подругой Кассандрой. Соседи Бурка Дэвид и Пегги Рокфеллер тоже зашли на огонек.
Так я впервые оказался в изысканном мире богатых и привилегированных. Я взял с собой сына, нас с Крисом встретил консьерж Бурка и проводил в комнату для гостей в отдельном домике для развлечений и отдыха. При нем имелись крытые корты для сквоша, бильярдный зал и внушительного размера бассейн; большой пандус вел вниз к пристани. Днем нас с Крисом катали на быстроходной моторной лодке, и мы обследовали многочисленные гавани, глазели на дома и элегантные парусные яхты. А вечерами Крис вместе с Нони собирал деревянную головоломку. Эта головоломка, настоящее произведение искусства, стоила более двух тысяч долларов – как раз столько было у меня тогда на банковском счете.
Ген ожиренияВ последние годы открыты различные гены, влияющие на ожирение, появилась информация о специфике жировых клеток и о том, какие мозговые процессы заставляют нас испытывать чувство голода. Появилась и надежда найти способ усилить эффект диеты и физических упражнений. Особенно значительным стало исследование 2007 года, сделанное в Великобритании Эндрю Хэттерсли из Университета Эксетера и Марком Маккарти из Оксфорда. Ученые установили, что генетическая предрасположенность к умеренному ожирению встречается чаще, чем генетическая предрасположенность к край ней степени ожирения.
В результате проводимого 42 учеными на протяжении 15 лет исследования экспериментальной группы из 2000 больных диабетом II типа и контрольной группы из 3000 человек была выявлена генетическая склонность к ожирению. Затем протестировали еще 37 000 человек из Бристоля, Данди и Эксетера, а также из ряда других районов Великобритании, Италии и Финляндии. Во всех случаях наличие одного и того же варианта гена FTO, присутствующего чаще всего в клетках головного мозга и поджелудочной железы, а также в других особых тканях организма, ассоциировалось с сахарным диабетом II типа и ожирением.
Если у человека присутствует одна копия варианта FTO, как у половины всего населения Великобритании, то он прибавляет в весе 1,2 кг или 1,2 см в талии, и на треть увеличивается риск его ожирения. Если у человека 2 копии этого варианта FTO, как у 1 из 6 человек в популяции, то он наберет почти на 3 кг больше, чем человек, у которого этот вариант гена отсутствует, а риск его ожирения повысится на 70 %.
Джаки Юань и Сэмюэл Леви тщательно изучили мою хромосому 16 в поисках этого варианта гена FTO и обнаружили у меня две копии версии с низким уровнем риска. У меня нет генетической предрасположенности набирать вес со всеми вытекающими отсюда последствиями – риском диабета и сердечно-сосудистых заболеваний. Однако ген FTO – и сегодня один из множества генов человека, чья роль продолжает оставаться загадкой.
А как-то нам закатили такой пикник! Ничего подобного я раньше не видел! Гости Бурка, экипаж судна, шеф-повар и официанты погрузились в быстроходную яхту и отправились на один из сотни скалистых островков у побережья штата Мэн. Яхта стала на якорь, а мы на надувных лодках поплыли на берег, на пляж. Я оказался в одной лодке с Пегги Рокфеллер, очаровательной и очень элегантной женщиной. Из-за скал лодка никак не могла пристать к берегу, и я подумал: интересно, вынесут ли Пегги на пляж на руках? Она сама дала ответ на этот вопрос, выйдя из лодки и дойдя вброд до берега, где члены экипажа уже разводили костер и готовили роскошный пир горой.
Во время трапезы говорили о важности геномики и спорили, окажет ли конгресс помощь в финансировании новой геномной компании. Мы обсуждали и Джима Уотсона. Я удивился, когда Кантор, Гуд и Каски решительно высказались против него. Серьезная атмосфера несколько разрядилась, когда Кассандра, подружка Кантора, спросила, есть ли здесь туалет. Ей показали в сторону деревьев, но она отказалась идти туда в темноте. Консьерж Бурка вызвался ее сопровождать с фонарем. На время все утихли.
Тогда это была первая дискуссия о перспективах геномики, которых в течение нескольких месяцев потом было немало. Бурк, Гуд и Кантор выступали против модели научно-исследовательского института и предпочитали создание полномасштабной компании. Бурк хотел, чтобы ею руководил Каски, но Том не стремился уходить из Бэйлорского университета (примерно через год он уйдет оттуда и перейдет на работу в компанию Merck). Гуд считал, что будущее – за секвенированием ДНК и хотел, чтобы я руководил этим процессом. Хотя всем нравилось обсуждать эти идеи, у меня были сомнения, насколько серьезно они настроены довести дело до конца. Наконец, несколько месяцев спустя, произошла решающая встреча с Гудом в Калтехе, на которой мы выработали план исследований и бюджет. Мы подробно обсудили все это и с Бурком, и я сказал, что нужно принять решение в течение двух недель или я действую дальше без них. Все эти разговоры только отнимали у меня время и высасывали энергию.
По возвращении в НИЗ меня вызвали к директору Бернадин Хили. У меня были дурные предчувствия, что это связано с продолжающейся сагой о патентах. Но она сказала, что до нее дошли слухи о моем возможном уходе из НИЗ, и я был абсолютно обезоружен. Она была обеспокоена утечкой талантов из Бетезды и спросила, что можно сделать для изменения моего решения.
И тут я выплеснул на нее все мои переживания, связанные с попыткой получить у Уотсона деньги на геномные исследования. Я объяснил, что если бы в НИЗ была внутриинститутская программа геномных исследований, я мог бы продолжать заниматься наукой без необходимости бороться за финансирование с генетиками, которые руководствовались политическими вопросами, а не научными достижениями. Как я думаю, поинтересовалась тогда она, а поддержат ли такую программу институты НИЗ? Я ответил – да, поскольку все выиграли бы от возможности прочтения генетического кода. Встреча закончилась ее обещанием оказать мне всяческую поддержку. У Хили был отдельный директорский бюджет, и она была готова использовать его на мою программу, чтобы удержать меня в НИЗ. «Согласен ли я возглавить новый Комитет по внутриинститутской программе исследования генома?» – спросила Бернадин. «Конечно», – ответил я. В тот же день я позвонил Гуду и Бурку и сказал, что мое положение в НИЗ невероятным образом изменилось к лучшему, и я решил не заниматься их геномной компанией. Это было решение, повлекшее за собой ряд неожиданных событий.
Поскольку теперь Гуду и Бурку понадобился кто-то другой для руководства программой секвенирования, они сразу же начали обхаживать Салстона и Уотерстона, которые были заинтересованы в создании коммерческого предприятия. Это могло обеспечить разработку новых технологий и сулило огромные дивиденды. В случае Салстона это означало бы нечто гораздо большее, чем уже сделанное ему предложение от MRC Соединенного Королевства. Но Салстон начал понимать, что его первая любовь, нематода, не стоит на повестке дня Бурка. Как и я, Салстон и Уотерстон настаивали на продолжении их основных исследований – то есть программы секвенирования генома червя, рассчитанной на 10 лет. Они также настаивали, что любые открытия «должны оставаться общественной собственностью». Бурк даже обсуждал этот вопрос с Уотсоном и согласился, что генетическая информация должна быть обнародована лишь при условии, что у спонсоров будет право использовать информацию для производства диагностических тестов и лекарств раньше, чем у их конкурентов.
Тогда Уотсон запаниковал. Он понимал, что после меня Салстон и Уотерстон – лучшие кандидаты на проведение качественного секвенирования, и после их ухода он потеряет программу. Чтобы подчеркнуть серьезность проблемы и, как он выразился, «приоткрыть кран», Уотерстон написал Уотсону, что ему нужно финансирование от НИЗ. «Мы не за тем начали этот проект, чтобы нас обошли второстепенные игроки с большим бюджетом»{38}.
Уотсон вылетел в Лондон для встречи с секретарем MRC Даем Ризом, который на этой неделе заявил журналистам, что идея заманить Салстона была «возмутительной попыткой создать нечто вроде монополиста IBM по генетике человека»{39}. Уотсон тогда же описал эту ситуацию с позиции Великобритании: «Проект нематоды – это жемчужина в короне британской науки. Потерять его было бы серьезным ударом для британской науки». Затем последовало решающее, с точки зрения Уотсона, заявление: «Кроме того, это нанесло бы серьезный удар и по хрупкому международному сотрудничеству, которое мы пытаемся создать. Приобретенный опыт должен быть доступен всем ученым»{40}.
А тем временем добрая фея Бриджит Огилви, директор базирующегося в Великобритании фонда Wellcome Trust (фонд был учрежден в 1936 году после смерти американского предпринимателя Генри Велкома, обладавшего 100 % акций фармацевтической компании его имени, в конце 1990-х Glaxo Wellcome, впоследствии вошедшей в компанию Glaxo SmithKline), поджидала удобного случая для помощи MRC. В течение многих десятилетий фонд использовал прибыли от своих акций в фармацевтической компании Wellcome для финансирования проектов по истории медицины, по изучению тропических болезней и так далее. В 1980-х годах стоимость этих акций выросла после успеха разработанного компанией лекарства против ВИЧ – азидотимидина (АЗТ), и руководство компании убедило британские власти позволить им нарушить условия завещания Генри Велкома, гласившего, что фонд должен сохранять все свои акции в компании, если не возникает «непредвиденных обстоятельств».
В 1986 и в 1992 годах прибыли Wellcome составили 4 миллиарда долларов, и больше чем в два раза увеличили доход фонда. Став крупнейшей в мире благотворительной компанией в области медицины, Wellcome направила щедрый поток средств на нужды изголодавшихся британских ученых.
Лауреат Нобелевской премии и директор лаборатории молекулярной биологии Аарон Клуг считал «охоту за головами» Бурка «крайне малоприятным бизнесом»{41}. При участии самого Клуга и Риса, а также с благословения Огилви, Уотсон добился для проекта изучения нематоды от фонда Wellcome Trust 50 миллионов фунтов стерлингов в течение 5 лет, чтобы удержать Салстона. Салстон вместе с Клугом написали краткое руководство для консультативной группы генетиков из компании Wellcome, как на основе «духа коллективизма» в проекте нематоды расшифровать геном человека, секвенировав к январю 1997 года до 40 мега баз пар оснований и продолжая исследование дрожжей и кДНК растущего мозга крыс.
Чтобы подстегнуть работу по секвенированию, Огилви назначила старшим администратором Wellcome Trust бывшего университетского биохимика Майкла Моргана. В результате в небольшой деревушке под названием Хинкстон-Парк, неподалеку от Кембриджа, на месте захудалой научно-технической лаборатории был создан Институт Сенгера, названный так в честь великого новатора в этой области. («Пусть только попробуют не добиться успеха», – сказал Сенгер, когда Салстон попросил у него благословения{42}.) Это был серьезный шаг Уотсона, хорошая новость для британской науки и первая из многих попыток Джима переплюнуть Бурка{43}. Уотсон невзлюбил Бурка с первой же встречи. В феврале 1992 года Бурк написал жалобу Хили, отправив копии своего письма высокопоставленным чиновникам в администрации Буша-старшего. В письме говорилось, что Уотсон вторгается в зону его коммерческой деятельности, в то время как у него самого наблюдается очевидный конфликт интересов: Уотсону принадлежат акции в нескольких биотехнологических и фармацевтических компаниях, но при этом он занимает пост главы Центра исследований генома НИЗ. И Хили начала служебное расследование. Представитель ее администрации заявил журналистам: «Доктор Хили не может позволить себе роскошь игнорировать этические вопросы, даже если они касаются лауреата Нобелевской премии»{44}.
Все это происходило как раз тогда, когда я возглавил Комитет НИЗ по геномным исследованиям. Комментируя мое назначение, Уотсон ворчливо заметил журналисту из Nature, что теперь я более влиятелен, чем он сам. В моем Комитете заседали лучшие ученые НИЗ, в том числе лауреат Нобелевской премии Маршалл Ниренберг, специалист по генной терапии из Национального института болезней сердца, легких и крови Френч Андерсон, заведующий отделом геномной базы данных в Национальной медицинской библиотеке Дэвид Липман, научный руководитель Ассоциации детского здоровья Арт Левин. Его заявка на грант была, как и моя, отклонена уотсоновским Управлением по исследованиям генома человека, ставшего теперь Национальным центром исследований генома человека. Нам предстояло решить, каким образом сотрудники НИЗ могут участвовать в целенаправленном проекте по обнаружению генов, ответственных за определенные заболевания.
В декабре 1991 года я направил меморандум директору НИЗ от имени членов Комитета с кратким изложением нашей позиции в поддержку внутриинститутской программы исследования генома. В меморандуме содержалась рекомендация институтам НИЗ сосредоточиться на исследовании генов, определяющих те или иные заболевания. Все директоры институтов НИЗ меня поддержали.
А вскоре мне позвонил Дэвид Липман. Уотсон, сказал он, предлагает мне, втайне от всех, стать мэром «Города генов», комплекса, который будет создан вне территории НИЗ, а проводиться там будут различные генные исследования.
Учитывая репутацию Уотсона, я хотел, чтобы предложение стать мэром «Города генов» мне сделали в письменной форме; только тогда я был готов передать его на рассмотрение членам нашего Комитета. Марафон переговоров продолжался десять дней. 6 марта 1992 года офис Уотсона разослал трехстраничное описание «Города генов» под сухим названием: «Предложение о создании крупномасштабного комплекса для проведения геномного анализа в НИЗ». К моему изумлению, содержание этого документа в большой степени совпало с меморандумом, который я ранее передал членам своего Комитета. Более того, все прежние попытки Уотсона, Салстона и других сорвать применение метода EST и воспрепятствовать его финансированию, казалось, были забыты. Как писал Уотсон, «короткие последовательности ДНК, известные как EST, и появляющие ся при быстром секвенировании кДНК, могут найти широкое применение в геномном анализе. Первые результаты уже продемонстрировали свою эффективность для установления гомологичности белков. Кроме того, вероятность получения информации с помощью маркеров EST значительно выше, чем при сравнении последовательностей ДНК. Возможности их использования станут еще больше после создания геномных карт. Во Франции уже создан крупномасштабный комплекс для картирования и предоставления получаемой информации научному сообществу и для коммерческого использования. В интересах развития науки и по соображениям конкуренции настало время открыть подобный комплекс в США. Институты НИЗ вполне подходят для этого».
Упомянутый в меморандуме французский проект возглавлял Даниэль Коэн из Центра по изучению полиморфизма человека (CEPH). После благотворительных телемарафонов, организованных французской Ассоциацией по изучению мышечной дистрофии, он создал недалеко от Парижа Центр генетических исследований Genethon.
Коэн одним из первых понял, что использование автоматизации и правильного планирования эксперимента являются ключевым условием успешного исследования человеческого генома, однако ему до сих пор не выделили достаточного финансирования для реализации его грандиозных планов.
Используя своих «монстров», Коэн создавал полную карту генома. «Монстрами» он называл дрожжевые искусственные мега-хромосомы (Mega-YAC). Коэн заявлял, что мог бы использовать Mega-YAC для изучения участков генетического кода длиной около миллиона пар оснований, притом, что при использовании традиционных методов длина изучаемых участков кода составляла всего около 35 тысяч пар оснований. Коэн собирался обнародовать карту хромосомы 21, картировав 25 % генома человека всего за три месяца.
Хотя сегодня нам известен фундаментальный недостаток хромосом Mega-YAC – их крайняя нестабильность, очевидный тогда успех французских ученых подстегнул Уотсона. Он предлагал: «Необходимо собрать в рамках НИЗ группу ученых широкой квалификации, которые могли бы проводить самые различные исследования и разрабатывать новые технологии, необходимые для ускорения картирования и секвенирования… Для сравнения, в штате французской Genethon 150 человек, а ее бюджет на 1992 год – не менее 14 миллионов долларов».
В заключение он писал: «Предлагаемый комплекс может стать центром генетического производства (“Городом генов”), в состав которого войдут вспомогательные организации по исследованию и последующей коммерциализации результатов генетических исследований».
Однако один из директоров НИЗ не поверил, что меморандум исходит от Уотсона, потому что документ был не на официальном бланке. Затем Дэвид Липман получил копию меморандума уже на фирменном бланке, и Комитет этот меморандум поддержал. Вскоре через Дэвида поступила новая просьба от Уотсона, которая меня просто шокировала: Уотсон хотел встретиться с Хили для отчета о результатах работы за год и спрашивал, не смогу ли я «подготовить» ее к их встрече. Разумеется, я сказал, что постараюсь.
Когда я изложил Хили план Уотсона, она от изумления потеряла дар речи. «Это правда?» – спросила она спустя минуту. В ответ я показал ей документ на фирменном бланке Уотсона. «Согласны ли вы на это?» «Ну, у меня есть некоторые опасения», – признался я. Но я доверял Дэвиду, да и остальные члены Комитета поддержали меморандум. Принимая во внимание наше согласие, Хили обещала на встрече с Уотсоном дать добро на создание «Города генов».
Я был доволен. Итак, Уотсон сделает официальное предложение, Хили примет его, и геномика получит мощный толчок. Наш план должен был сработать.
В день встречи Уотсона с Хили мы с Дэвидом сидели в моем кабинете и рассуждали, как здорово будет работать в «Городе генов». Мы действительно очень волновались. Бернадин обещала связаться с нами после встречи, и ожидание казалось вечностью. Когда, наконец, зазвонил телефон, я схватил трубку в ожидании хороших новостей. Вместо этого Хили разгневанно сказала, что ее подставили. Я никогда не слышал, чтобы она была так расстроена, и тоже был потрясен. «Что, разве Уотсон не сделал предложение?» «Нет!» – взорвалась она. Слегка успокоившись, она рассказала, что же произошло.
Все началось с вежливой светской беседы. У Уотсона с Хили была уже однажды стычка в 1985 году, когда при обсуждении политики правительственного Управления по науке и технике Уотсон при всех заявил: «За биологию у нас отвечает или женщина, или любой другой совершенно некомпетентный человек»{45}. Тогда Бернадин была замдиректора по биомедицине Управления по науке и технике. И теперь он принялся разглагольствовать о патентах на гены, а затем стал кричать на Бернадин. В его тирадах не было ни намека на «Город генов». Когда Уотсон, наконец, угомонился, Хили стало понятно, что с ним ничего не получится, и она приняла решение: Уотсон покинет свое кресло. Дни Уотсона в НИЗ были сочтены.
Уотсон подал в отставку в пятницу 10 апреля 1992 в связи с обвинениями в фактическом и потенциальном злоупотреблении служебным положением – как госчиновник, он не имел права владеть акциями биотехнологических компаний. В интервью британскому журналисту, спустя несколько месяцев, он с явной горечью заявил, что его уволили за откровенные высказывания о «полоумных» патентах. «Хили очень смышленая, – сказал Уотсон, – но, к сожалению, она ничего не знала… очень опасно обладать властью и использовать ее, ни в чем при этом не разбираясь»{46}. А передо мной в те дни открывались новые возможности, и мое пребывание в НИЗ наверняка подходило к концу. Один высокопоставленный госчиновник, посетивший тогда мою лабораторию, сказал: «Сынок, похоже, дела у тебя идут очень хорошо!». Мне показалось, что он не очень-то в курсе дела, и я поинтересовался, почему это мой успех столь очевиден. «Мы тут, в Вашингтоне, судим о людях по их врагам, а твои, сынок – из лучших!»
Меня заманивали на новое место, предложив четыре миллиона долларов сразу после вступления в должность; тогда мне было трудно даже представить себе такую сумму, я за всю свою жизнь столько не заработал. Однако подозревая, что фундаментальная наука не может процветать в коммерческих условиях, я отклонил это предложение и предпочел остаться в НИЗ. Это был первое реальное испытание, показавшее, что наука для меня все-таки важнее денег. Зато в процессе переговоров я познакомился с Аланом Уолтоном, венчурным предпринимателем с докторской степенью по химии. Он мне очень понравился. Когда он спросил, что меня может заставить уйти из НИЗ, я ответил: «Трудно поверить, но это полная правда: работать в НИЗ не слишком комфортно, однако единственная причина для меня покинуть его стены – это возможность создать свой собственный институт для фундаментальных исследований. На это понадобилось бы гарантированное финансирование в размере от 50 до 100 миллионов долларов на срок не менее 10 лет». Я был глубоко убежден в важности моих открытий, которая со временем будет лишь расти.
Мои запросы не показались Алану завышенными – по крайней мере, он этого не сказал, зато заметил, что знает фонд, который согласится хотя бы рассмотреть такие финансовые претензии, – HealthCare Ventures, и возглавляет его колоритный персонаж по имени Уоллес Стейнберг. Этот человек убежден, что наука стоит на пороге разгадки тайны вечной жизни, – открытия, которым он первым собирается воспользоваться, а пока что усиленно занимается теннисом в надежде на его оздоровительный эффект. Стейнберг получил известность, когда разработал первую на рынке зубную щетку, способную бороться с зубным налетом. После этого Уолли заложил основу своего венчурного фонда и, совместно с моим бывшим коллегой по НИЗ Френчем Андерсоном, уже запустил в Мэриленде две биотехнологические компании – MedImmune и Gene Therapy. Алан пообещал созвониться с Уолли, однако, на мой взгляд, шансов на успех было немного. Я тут же забыл об этом и вернулся к работе.
За 1991 год я окончательно превратился из биохимика – специалиста по нейротрансмиттерным рецепторам – в исследователя генома человека, и все статьи, написанные нами в том году, были посвящены исследованию генома. Тогда же я поставил себе новую цель для охоты на гены мозга: я захотел обнаружить по крайней мере две тысячи новых генов. Эта цифра была выбрана не случайно. В то время опубликованные базы данных содержали менее двух тысяч генов человека, поэтому для наиболее наглядной демонстрации эффективности моих методов нужно было за один год удвоить количество известных генов, то есть значительно ускорить процесс, ранее занимавший 15 лет. И в 1992 году Nature с удовольствием опубликовал нашу статью под названием «Идентификация последовательностей 2375 генов мозга человека». Распри по поводу патентования не прекращались, и администрация НИЗ была вынуждена подать вторую заявку на патентование всех этих 2375 генов. Мне удалось уговорить Рида Адлера и его отдел передачи технологии пойти на одну уступку: информация о моем методе будет находиться в открытом доступе.
Набор генов для УоллиГен klotho назван так в честь греческой богини Клото, которая, согласно преданию, прядет нить жизни. Этот ген способствует долголетию. Японские ученые обнаружили klotho у мышей, заметив, что без его белка у грызунов развивается атеросклероз, остеопороз, эмфизема легких и другие заболевания, часто встречающиеся у пожилых людей. В то же время его избыточное количество, по-видимому, продлевает жизнь. Оказывается, изменения в транскрипции гена связаны у людей с долголетием и распространенными возрастными заболеваниями, в том числе с ишемической болезнью сердца (ИБС) и инсультом. Это дало веские основания предполагать, что klotho управляет старением. Предположение подтвердилось, когда Гарри Дитц и его коллеги в Университете Джона Хопкинса обнаружили, что наличие двух копий менее распространенной версии klotho в два раза чаще встречается у младенцев, чем у людей старше 65 лет. Причем, вариант в одной части гена (экзоне) – аллель 17 микросателлитного маркера 1 – преобладает у новорожденных гораздо чаще, чем у пожилых людей. Возможно, родившиеся с двумя такими копиями люди умирают раньше других. Я не уверен, был ли у Уолли этот вариант, но точно знаю – у меня его нет.
Продукт гена klotho, или белок klotho, сидит в клеточных мембранах. После расщепления ферментом он секретируется в кровь, где, видимо, работает как омолаживающий гормон. Возможно, белок повышает способность клетки к детоксикации активных форм кислорода и играет определенную роль в выработке инсулина. Хорошей новостью для меня является то, что в моих хромосомах сочетаются варианты гена klotho (по одному от каждого родителя) в виде так называемой KL_VS аллели. Этот вариант определяет пониженный риск развития ИБС и инсульта и большую продолжительность жизни.
Примерно в это же время мои исследования начали развиваться в новом направлении, и вскоре я обратился к правительству и лично к президенту США. Все началось со смертельного вируса оспы, за всю историю человечества унесшего миллионы жизней. Еще больше остались изуродованными, с пораженными почками и безобразными рубцами на теле от гнойных волдырей. Только в XVIII веке от вируса оспы, который под микроскопом выглядит как миниатюрный кирпич, погибало около полумиллиона человек в год; когда европейцы принесли его в Америку, вирус уничтожил половину населения индейцев. Еще в 1967 году эта болезнь была распространена в более чем 40 странах, а количество заболевших доходило до 10 миллионов случаев. Последним человеком, заразившимся естественным путем, был некий сомалийский повар – он заболел 26 октября 1977 года. Два года спустя было объявлено: мир освободился от этой напасти, а вирус передали для хранения под надежным контролем в два сертифицированных исследовательских центра: Центр по контролю и профилактике заболеваний в Атланте (штат Джорджия) и российский Научно-исследовательский институт вирусных препаратов в Москве. В своем обращении ко Всемирной ассамблее здравоохранения в мае 1990 года министр здравоохранения США Луис Салливен заявил о возможности сделать решающий шаг для окончательного искоренения этой смертельной болезни – на основе последних достижений науки, секвенировав в течение трех лет весь геном вируса оспы. В качестве первого шага на пути к уничтожению вируса многие ученые считали целесообразным полностью секвенировать его ДНК, сохранив всю информацию об этом исчезающем объекте исследования. Зная об имевшихся в моем распоряжении технических возможностях, министр обратился ко мне с просьбой возглавить совместный проект Центра по контролю и профилактике заболеваний США (CDC) и НИЗ по секвенированию вируса оспы. Я посетил CDC и встретился с руководителем отделения вирусных и риккетсиозных заболеваний Брайаном Мейхи и вирусологом Джозефом Эспозито. Хотя геном оспы, насчитывающий около 200 тысяч пар оснований, – один из крупнейших вирусных геномов, его секвенирование не представляло большой трудности. К тому времени мои сотрудники уже имели большой опыт секвенирования – сотни тысяч пар оснований генома человека и тысячи EST.
Я предложил секвенировать вирус в ходе одного эксперимента усиленным методом дробовика. По понятным причинам, эта идея никому не понравилась: секвенирование генома проходило бы в небулайзере, и возникали опасения, что какое-то количество живого вируса попадет в атмосферу. Ужасный случай в недавнем прошлом свидетельствовал, что эти опасения не напрасны: в июле 1978 года фотограф с кафедры анатомии медицинского факультета Бирмингемского университета подхватила эту болезнь и через месяц скончалась. Предположительно, она заразилась, когда вирус просочился в воздух экспериментального бокса и через систему вентиляции проник в фотолабораторию. После того, как женщине поставили диагноз, заведующий вирусологической лабораторией покончил жизнь самоубийством.
Тони Керлавадж из моей команды справедливо отметил, что помимо угрозы для безопасности, имелась и другая проблема – у нас не было подходящих компьютерных программ, чтобы собрать геном оспы из данных полногеномного дробовика. В то время даже лучшие компьютерные программы в геномике с большим трудом справлялись с одной тысячью фрагментов ДНК, а секвенирование оспы методом дробовика увеличило бы это количество в три – пять раз.
Однако был менее очевидный, но зато более легкий путь секвенирования, учитывающий эти ограничения. Эспозито уже разделил геном оспы и получил серию мелких рестриктазных фрагментов генома (вспомним, как ферменты-рестриктазы распознают и разрезают ДНК на уникальные и специфические участки). Моя команда будет секвенировать каждый фрагмент методом дробовика, по одному за один раз. После того, как мы договорились о стратегии, нам предстояло секвенировать самый известный азиатский штамм с наиболее высокой вирулентностью Бангладеш-1975. А советским ученым выпало секвенировать менее распространенный штамм вируса, причем все исследования должны были вестись под контролем Всемирной организации здравоохранения (ВОЗ).
В соответствии с условиями договора, в проекте участвовала международная команда исследователей из КНР, Тайваня и Советского Союза. Главным специалистом по секвенированию стал Терри Уттербах из моей лаборатории. Все прошло гладко, за исключением эпизода с нашим советским коллегой, вполне приятным человеком, но не дураком выпить. Бывая в лаборатории, я нередко заставал Николая под лавкой, с валявшейся рядом пустой бутылкой водки. Сначала мне посоветовали смириться, не обращать внимания и не поднимать шума, чтобы не вызвать дипломатического скандала. Но его пьянство дошло до того, что Николая пришлось положить в больницу, где он проспал беспробудно в течение трех дней. Позже его отправили домой.
Наша работа была объявлена первой сознательной попыткой человечества уничтожить некий биологический вид (в отличие от тысяч других, уничтожаемых нами бездумно). Я был согласен, что вирус оспы заслуживает смертного приговора, поскольку он наверняка убил больше людей, чем все другие инфекционные заболевания вместе взятые (до появления СПИДа).
В связи с работой над вирусом оспы я впервые участвовал в серьезной дискуссии о том, должны ли данные о его геноме попасть в открытый доступ. В кабинете Бернадин Хили я встретился с представителями оборонного ведомства и других госорганов, которые были крайне обеспокоены, что информация об оспяном геноме станет всеобщим достоянием. Кто-то сравнил это с публикацией проекта изготовления атомной бомбы, другие говорили о необходимости окружить мою лабораторию колючей проволокой.
Одновременно продолжались попытки уговорить меня уйти из НИЗ и заманить в коммерческую лабораторию. Так, компания Amgen предложила мне 70 миллионов долларов и десятилетний контракт для создания Института молекулярной биологии компании в Роквилле (штат Мэриленд). Я должен был стать президентом института и старшим вице-президентом компании Amgen. Обещанная зарплата примерно втрое превышала мою зарплату в НИЗ и включала опционы на акции Amgen. Я чувствовал себя неловко, но предложение было столь щедрым, что я обещал обсудить его с женой.
Как это ни удивительно, рискованная идея Алана Уолтона подступиться к венчурному капиталисту Уолли Стейнбергу тоже принесла свои плоды. Компания HealthCare Ventures проявила ко мне интерес и прислала на переговоры своих представителей, Диду Блэр и Хэла Уорнера. Дида, известная вашингтонская светская львица, нередко оказывала помощь Стейнбергу, переманивая, за солидное вознаграждение, ученых НИЗ в его компанию. А Хэл Уорнер был серьезным ученым и имел докторскую степень по химии. Прелести Диды не произвели на меня должного впечатления, зато Хэл предложил мне 15 миллионов долларов в течение трех лет за типичный биотехнологический стартап – от точно такого же варианта я только что отказался. Я сказал им, что мне больше не о чем с ними разговаривать, но они настояли, чтобы я все-таки встретился с Уолли, который на следующей неделе собирался быть неподалеку, в Гейтесбурге. Я неохотно согласился.
В тот день мне пришлось его подождать. Нисколько не сомневаюсь, что это было сделано, дабы показать, кто здесь главный. Вместе с ним прибыла группа сопровождающих, среди которых была Дида Блэр, Алан Уолтон, мой коллега из НИЗ Френч Андерсон, основатель компании Genetic Therapy Джеймс Кавано, служивший в свое время в администрации президентов Ричарда Никсона и Джеральда Форда и бывший специальным советником президента Рональда Рейгана. Наш «обер-церемониймейстер» Уолли в возвышенном, претенциозном стиле представил всех присутствующих, расточая особенно щедрые похвалы в адрес Френча. После его монолога обо всех финансируемых HealthCare Ventures компаниях мы приступили к обсуждению финансирования моего института, который будет заниматься фундаментальными научными исследованиями, – в обмен на что я буду предоставлять свои открытия новой биотехнологической компании на ограниченный период времени – скажем, на шесть месяцев, и она будет использовать их для разработки инновационных методов терапии.
Стейнберг часто прерывал мое выступление, задавал разные вопросы, а потом в течение еще десяти минут снова повторил неутешительные условия, предложенные ранее Хэлом Уорнером. Когда он, наконец, закончил, я поблагодарил его за уделенное мне время, сказал, что мне было очень приятно встретиться с ним, и собрался уходить. Чтобы не оставить сомнения в моем отношении к его предложению, я сказал, что спешу в аэропорт – улетаю в Лос-Анджелес. Уолли попался на крючок и спросил-таки – зачем, ну, и я объяснил, что у меня назначено заключительное совещание для обсуждения предложения компании Amgen. А именно, 70 миллионов долларов на 10 лет для создания нового института молекулярной биологии, который я собираюсь возглавить. Я подробно изложил условия предложения, упомянул про акции, зарплату и должность в Amgen. Рассказал обо всем, кроме, разумеется, моих опасений по поводу этой компании. Приблизительно полминуты Уолли сидел молча, а затем выпалил: «Я дам вам 70 миллионов долларов на 10 лет для использования вашего метода, в том числе акционерную долю в биотехнологической компании».
Я видел, что он не шутит, потому что его соратники выглядели так, будто вот-вот потеряют сознание. Френч нарушил молчание, заметив, что эта сумма в 5 раз превышает предложенную ему. У меня голова шла кругом, а Уолли пристально смотрел на меня, пока я взвешивал все за и против. Amgen предлагала стабильную должность, но надо мной было бы несколько новых начальников и окружение менеджеров фармацевтической компании, которое меня совсем не привлекало. А Стейнберг обещал свободу, к которой я стремился всегда – и в работе, и в личной жизни.
Наконец (а на самом деле, всего лишь через 30 секунд), я принял решение и объявил: «Если вы серьезно, я принимаю ваше предложение». Я сказал, что мне нужен перечень основных условий и время, чтобы разобраться в деталях предложения. Обменявшись рукопожатиями с Уолли и всеми остальными, я отправился в аэропорт. Вся встреча заняла чуть больше 15 минут. Последующие переговоры в Amgen также прошли неплохо, и я пообещал управляющему делами Гордону Биндеру вскоре сообщить о своем решении.
Две недели спустя, в сопровождении одной только Клэр, я вошел в конференц-зал в отеле «Хайятт» в Бетезде для заключения сделки со Стейнбергом. Перед нами, в окружении десятка адвокатов, сидел Хэл Уорнер. Он держал в руках «Протокол о намерениях», определяющий условия моей работы в качестве главы некоммерческого научно-исследовательского института, и ожидал моей подписи. Никто не представлял мои законные интересы, и моя уверенность постепенно улетучивалась. Хэл подписал документ и передал мне ручку. Я взглянул на Клэр и адвокатов, а затем медленно поставил свою подпись. «У меня такое чувство, словно я продаю душу дьяволу», – пошутил я. Это было 10 июня 1992 года, прошло уже десять лет со дня смерти моего отца и три месяца с того дня, когда Уотсон был вынужден уйти в отставку из НИЗ.
Мне было трудно уходить из НИЗ. Один из директоров НИЗ и мой давний союзник Ирв Копин очень огорчился, когда понял, что я действительно увольняюсь. Я созвал совещание в лаборатории и сказал сотрудникам, что буду обсуждать будущее каждого в личной беседе. Некоторые обрадовались новым возможностям, другие были в панике при мысли о переменах. Я хотел взять с собой большую часть своей команды, но кто-то, как я прекрасно понимал, пожелает сохранить свое стабильное положение на государственной службе. Таким оказался только один человек: слепой и больной диабетом Марк Дабник решил, что ему лучше сохранить государственную медицинскую страховку. Я поручил Марку Адамсу и Тони Керлаваджу найти подходящее место для нового института.
Последнее, что я должен был сделать – и чего боялся больше всего, – это сообщить о моем решении Бернадин Хили. Нас многое связывало, и я всегда считал ее прекрасным руководителем, а критика в ее адрес была связана с определенным сексизмом: большинство руководителей в НИЗ были мужчинами, а мужчинам часто трудно оценивать по достоинству деловые качества молодой и привлекательной женщины. И хотя мы с Хили были примерно одного возраста, мне казалось, будто я говорю своей матери, что покидаю родной дом. Бернадин проявила невероятное понимание, была чрезвычайно великодушна и попросила только об одном: не могу ли я исчезнуть за несколько дней до появления известий о моем уходе? Френч Андерсон только что объявил о своем переходе в Университет Южной Калифорнии, и оппоненты Бернадин использовали это как доказательство возросшей утечки мозгов из НИЗ и причину придраться к ее стилю руководства, из-за которого НИЗ покидают лучшие ученые. Она не хотела, чтобы новость о моем уходе появилась до окончания обсуждений бюджета НИЗ в конгрессе. И я придумал подходящий способ ускользнуть даже от самых дотошных журналистов, алчущих конфиденциальной информации: участие в парусных гонках «От Аннаполиса до Бермуд».
В то время у меня появилась изготовленная на Тайване сорокафутовая лодка «Паспорт 40», названная мной «Бермуды-под-кайфом» в память о необыкновенном путешествии к Бермудам. Я был полон решимости победить на гонках и даже уговорил Клэр плыть со мной, – что было совсем не просто, поскольку то давнее путешествие из Кейп-Кода до Аннаполиса оказалось для нее тяжелым испытанием. Кроме Клэр, в состав команды вошел мой дядя Бад Харлоу, его сын, мой двоюродный брат Роб и молодой человек по имени Алан из яхт-клуба Аннаполиса. Мы вышли в Чесапикский залив в сильный ветер. Вскоре он чуть стих, затем сменил направление и задул прямо на залив, так что нам приходилось лавировать зигзагом, медленно продвигаясь к океану. Когда наступила ночь, мы сделали удручающее открытие: наш холодильник сломался. Клэр потратила немало времени, замораживая продукты, и хотя мы знали, что еда останется съедобной в течение по крайней мере еще нескольких дней, будущее выглядело довольно мрачным. Но мы не из тех, кто сдается без боя!
Ветер нарастал, и мы пошли в правильном направлении. Мачта на лодке была установлена на палубе, и когда лодка раскачивалась на ветру, все внутри тоже начинало ходить ходуном. Мы с Клэр были в каюте около мачты, и когда лодка уходила под волну, нас подбрасывало в воздух, а потом, ударившись головой о потолок каюты, мы снова падали на койку. Сидеть вниз головой было совсем не просто – мы обнаружили это, когда наша лодка рухнула вниз под большую волну. Со страшной силой лодка врезалась носом в подошву волны, и Клэр подбросило в воздух, буквально оторвав от сидения унитаза, за которое она цеплялась.
Мы продолжали сражаться со стихией еще два дня. Я впал в куда большее уныние, когда заметил два быстроходных парусника длиной 50–60 футов, которые вначале появились на горизонте позади нас, но вскоре, через несколько часов спокойно нас обогнали. Моему двоюродному брату, врачу-терапевту, нужно было добраться до Бермудских островов как можно скорее и вернуться к своей практике. Наши продовольственные запасы иссякали, и нам пора уже было оплачивать заранее снятые комнаты на Бермудах. С большой неохотой я завел двигатель, прекратив тем самым участие в гонке, и обнаружил, что мы были третьей лодкой, вошедшей в гавань Святого Георгия. Но на следующий день, когда разразился сильный шторм, угрызения совести из-за досрочного окончания гонки перестали меня мучить. Две из участвующих в гонках лодки выбросило на рифы при входе в гавань, еще одна осталась без мачты. В результате гонку не закончило более половины участников.
Вновь оказавшись на суше, я почти сразу же стал отвечать на телефонные звонки. В офисе Хили шла подготовка пресс-релизов. Было найдено несколько вполне приемлемых вариантов для новой лаборатории. И функционеры из HealthCare Ventures были готовы обсудить условия договора. Клэр против моей воли также ушла из НИЗ и согласилась лететь со мной в Мэриленд, чтобы присмотреть площадку для размещения лаборатории, – довольная, что ей не надо возвращаться в Кейп-Код морем. Пока происходили все эти события, я вновь отправился в Мэриленд на лодке отмечать праздник 4 июля, преодолев без всяких приключений более тысячи километров. Заявление Хили для прессы должно было появиться в печати 6 июля. Мне осталось внести лишь несколько изменений, в частности, чтобы название моего нового института начиналось с большой буквы «Т» – «TIGR», то есть «The Institute for Genomic Research» (Институт геномных исследований), а не IGOR (the Institute for Genomic Research). Пресс-релиз гласил: «Инновационная технология, впервые разработанная доктором Крейгом Вентером во внутриинститутских лабораториях НИЗ, окончательно оформилась. И теперь доктору Вентеру настало время перенести свои смелые открытия из превосходного мира идей НИЗ в мир американской коммерции».
Я был удивлен, как широко мой поступок освещался в прессе в течение последующих дней и даже недель, начиная с заголовка в The Wall Street Journal: «Ученый-генетик Вентер покидает НИЗ для создания частного института». Что касается Nature, то там я был назван «противоречивым исследователем генома», и в статье доверительным тоном сообщалось, что «некоторые исследователи положительно восприняли известие о новом институте – как подтверждение готовности проекта расшифровки генома к широкомасштабному признанию бизнесом его долгосрочного коммерческого потенциала». Последняя фраза в этой статье принадлежит Виктору Маккьюсаку из Университета Джона Хопкинса, позднее ставшего моим другом и консультантом. «Несмотря на вполне естественное в начале чувство неуверенности, инициатива развивается в правильном направлении. Это именно то, что нужно для выполнения поставленной задачи»{47}. Вашингтонское официальное издание The Biotechnology Newswatch процитировало высказывание Майкла Готтесмана, занявшего после отставки Уотсона должность исполняющего обязанности директора программы НИЗ «Геном человека». В прошлом однокашник Бернадин Хили по медицинскому факультету, Готтесман с улыбкой прокомментировал это начинание: «Создатели проекта “Геном человека” уже давно надеялись, что на определенном этапе появятся достаточно очевидные возможности его практического применения, которые заинтересуют биотехнологические компании»{48}.
Уолли Стейнберг, сотрудничавший по договору с рекламной фирмой, устроил нам встречу с Джиной Колата в офисе газеты The New York Times на Манхэттене. Уолли, как всегда, выпендривался, как надутый индюк, а я чувствовал себя экзотическим животным, которого хозяин хвастливо демонстрирует своим гостям. Он немного сдулся, лишь когда обнаружил, что не может ответить на вопросы Джины по поводу моих исследований и перспектив работы.
Во вторник 28 июля в научном разделе The New York Times появилась ее статья «Скоростной метод расшифровки генома отпугивает коллег, зато приобретает спонсора»{49}. В очередной раз мы имели дело с поспешно сделанным выводом, начиная с идеи патентования отдельных генов и заканчивая правами собственности на весь геном. Вот как она описывала ученых, которые были «в ужасе, что информация о геноме человека может быть заблокирована и окажется в руках частных инвесторов… Они опасаются присвоения данных о геноме человека, что существенно затормозит научный прогресс и свободный обмен информацией. … Вентер выдергивает фрагменты неизвестных генов из генома человека, функция которых не ясна, – писала она. – Оппоненты уверяют, что трудность состоит в определении полной структуры гена и его функции в организме». Но она правильно изложила научную сторону вопроса и четко дала понять – спорная идея патентования исходила от НИЗ, а вовсе не от меня.
Мечта Уолли тоже сбылась: о нем написали в очень престижной газете. Когда его спросили, почему он согласился финансировать TIGR, он ответил: «Крейг приставил пистолет к моей голове. Мне нужна была его технология, и это было единственным условием, на которое он согласился»{50}. Он ответил именно так. Но из этой же статьи я узнал, что Уолли хотел быть чем-то большим, чем просто моим благодетелем. Он собирался стать спасителем всеамериканского биотехнологического сообщества. Уоллес Стейнберг, председатель совета корпорации HealthCare Investment, которая финансирует доктора Вентера, вдруг осознал значение проекта расшифровки генома человека. Если американцы не будут участвовать в этой программе, сказал он, они потеряют возможность контролировать процесс и уступят права на ценные гены Великобритании, Японии и другим странам, участвующим в борьбе за победу. Уолли изо всех сил демонстрировал бескорыстие и выглядел настоящим патриотом: «Я вдруг сказал себе: Господи, если это не будет должным образом сделано в Соединенных Штатах, это будет конец всей биотехнологии в США»{51}. Я же был готов засучить рукава и помочь Уолли сохранить американскую биотехнологическую промышленность.
Глава 7
TIGR, мое первое детище
Секрет моих успехов кроется исключительно в моем упорстве.
Луи Пастер