Замужем за облаком. Полное собрание рассказов Кэрролл Джонатан
Я любила сидеть там и смотреть на беззвучное уличное движение за окном. Поскольку уже перевалило за полдень, ресторан был наполовину пуст. Почти сразу же, как я села на свое обычное место, подошел Вальтер, старший официант, и поставил передо мной бокал.
– Что это?
– Мне не положено говорить, Антея. А вам следует просто выпить и удивиться.
Я посмотрела на бокал и улыбнулась. Это был кир, но на край бокала была нацеплена горбушка лайма: мой самый любимый в мире напиток, хотя очень немногие это знали. Последний, кому я про это говорила, был мой старый дружок Виктор Диксон. Он здесь?
– Кто это прислал, Вальтер?
– Этого мне тоже не положено говорить, но я скажу. Парень у стойки в шикарном пиджаке от Готье.
Я взглянула и увидела у стойки человека, сидевшего ко мне спиной. У него были темные волосы и клюквенно-красный пиджак с надписью кириллицей в нижней части. Пиджак был слишком броским, но великолепным. Виктор Диксон никогда не носил таких шикарных пиджаков.
– Кто это, Вальтер?
– Не знаю. Он просто заказал напиток и сказал, что вам понравится. Дал мне пять баксов за приготовление. – И Вальтер двинулся дальше, насвистывая «Love Is in the Air».[13]
Кто же это? Откуда он узнал мой секрет, любимый напиток? Я ждала, когда незнакомец обернется, ощущая сексуальное возбуждение. Но парень не оборачивался и не оборачивался. Наконец мне поднадоело ждать. Эта таинственность вызывала возбуждение, но я не люблю долгие игры и стала снова смотреть в окно.
– Можно к вам подсесть?
Я обернулась; его внезапное приближение застало меня врасплох. Я увидела лишь прямые черные волосы и большие, как у летчика, солнцезащитные очки. Впрочем, его подбородок тоже выглядел неплохо. Сильный квадратный подбородок.
– Откуда вы узнали, что я люблю шерри с лаймом?
Он снял очки. Это был Брюс Битц.
– Я знаю о тебе многое, Антея. Ты держишь свой противозачаточный колпачок в фиолетовой пластиковой коробочке на ночном столике рядом с кроватью. Ешь тунца только марки «Бамблби» и похрапываешь во сне. Хочешь узнать что-нибудь еще? Твоего отца зовут Корки, Корки Пауэлл. Мать умерла, но есть брат и две сестры. Я много о тебе знаю, Антея.
– Откуда?
Он улыбнулся и пожал плечами:
– Мне приходится кое-что знать о моих людях.
– Почему я оказалась среди твоих людей, Джон?
Он перестал улыбаться. Настала моя очередь.
– Тебя ведь так зовут? Джон Крей.
– Как ты это узнала?
Моя рука на коленях задрожала. Я крепко сжала ее, потом расслабила.
– Ты мне приснился. Не пойму, то ли ты явился из моего сна, то ли вошел в него.
Он встал:
– Что за чушь ты несешь?
– Где же твои белые волосы, Джон Крей? Исчезли вместе с Брюсом Битцем?
Он уставил на меня палец:
– Я изучал тебя! Я много о тебе знаю, Антея!
Я с улыбкой пожала плечами:
– Так наша авария не была случайной?
Он рассек воздух пальцем:
– Мы не совершаем ошибок. Мы всегда верно выбираем людей!
– А я, может быть, не человек.
Вальтер посмотрел, как Крей уходит, после чего подошел ко мне:
– Роман был краток. Что вы ему сказали, Антея? Что у вас СПИД?
Я допила кир и протянула бокал за добавкой.
– Что-то вроде этого. Вы когда-нибудь раньше его видели, Уолтер?
– Никогда. Но определенно симпатичный парень.
– Вы хотите сказать: симпатичная женщина.
Вальтер искренне удивился:
– Нет! Нынче я мастер в определении, кто есть кто. Не говорите мне, что это женщина, Антея.
Я кивнула и ткнула в него своим бокалом.
– Это была женщина. Она очень старается не выглядеть женщиной, но подбородок ее выдает. Слишком мягкий.
– Ваш «Джон Крей» на самом деле Джоанна Крей. Она живет с другой лесбиянкой по имени Петра Хэкетт. Которая, вероятно, и ехала на велосипеде в тот вечер. Они и раньше устраивали подобные ситуации. Обе в прошлом актрисы, но больше этим не занимаются. Они теперь неплохо зарабатывают, запугивая людей, чтобы те делали, что от них требуют. Нынче это доходный бизнес.
– Каким образом запугивают?
Он положил ногу на ногу и взял еще одну сигарету из моей пачки.
– Как вы и рассказали. В основном Большим Толчком.
– Что такое «Большой Толчок»?
– Шантаж. Я слышал, однажды они похитили ребенка, но это лишь слух. Они специализируются на запугивании людей, чтобы те плясали под их дудку. Вроде того, как попытались с вами. – Он рассмеялся и уселся поглубже в кресло. – Боже, если бы они только знали, с кем связались, а?
Я одернула юбку и поправила прическу.
– Что еще?
Он посмотрел в блокнот у себя на колене:
– Ни за кем из них ничего не числится, потому что они все время меняли внешность и имена. Многие принимают их за мужчин! К тому же они все время меняют города, много разъезжают. Но репутация у них незапятнанная.
– Они нам подходят? Ты уверен?
– Абсолютно. В этом нет сомнений.
Я кивком отпустила его. Он встал и выпрямился.
– Могу быть чем-нибудь еще полезен, мисс Пауэлл?
Он всегда рвется сделать больше, это одна из его немногих приятных черт. А в остальном это заурядная мелкая крыса, сующая повсюду свой нос. Он работает на меня, когда я позволяю.
– Нет, спасибо. Я свяжусь с тобой.
Держа шляпу в руке, он поклонился и вышел.
Я села в кресло и стала смотреть в окно. Мне хотелось убедиться самой, прежде чем взять их к себе. Чужие мнения не всегда совпадают с моими. Мне понравилась машинка в ванне и книга на подушке, но это могли быть просто случайные взлеты вдохновения – как у тенора, взявшего как-то раз верхнее до и потом всю свою карьеру безуспешно пытавшегося повторить это. Истинное вдохновение – это не удача, это гений. Оно приходит только к гениям.
И я стала следить за ними. Брюсу Битцу/Джону/Джоанне Крей нравились сексуальные штуки. Подцепить кого-нибудь в баре под видом мужчины, привести домой, а потом самой или с Питером (Петрой) устроить какой-нибудь непристойный трюк, приводящий в замешательство ничего не подозревающую жертву. Самое простое – сделать несколько снимков, а спустя несколько дней пригрозить, что начнут размахивать ими, как ливийским флагом, если не будут выполнены их требования.
Однако интереснее то, что девицы не всегда требовали денег или еще каких-то вещей. Иногда им было нужно просто унизить жертву. Например, они заставили одну слишком заносчивую женщину пройтись голой по универмагу, чтобы ее арестовали за непристойное поведение. Одному бедняге пришлось попытаться затащить в постель собственного сына и таким образом в несколько ужасных мгновений разрушить их прекрасные отношения.
Однажды днем, сидя в своей машине около их дома, я заснула, и мне снова приснился мальчик и таинственный город. Только на этот раз мальчиков было двое – Джон Крей и Питер Хэкетт. Обоих я держала за руки, и мы счастливо шли по безликим, унылым улицам.
– Долго еще, Антея?
– Уже скоро, Джон. Думаю, еще несколько кварталов.
– И я войду тоже?
– Конечно. Джон попросил, и я согласилась.
Джон взглянул на Питера и обошел меня, чтобы обнять своего друга.
– Антея всегда держит слово.
Оба посмотрели на меня с улыбкой. И я улыбнулась в ответ.
Знаю, я не очень хороший рассказчик. Я бы могла, но мне это неинтересно. Я специально пропускаю одно или комкаю другое, если мне это неинтересно. Анекдоты я рассказываю ужасно.
В общем, этот голос мне наскучил. Я не Антея Пауэлл, хотя ее страх и слабость мне интересны (и всегда возбуждают прочих). Я часто пользовалась ею, когда приходила сюда в своих… путешествиях, пользовалась ею, как каким-нибудь из моих дерьмовых детективов, для всякой грязной работы – что-то разнюхать, подстроить, поставить ловушки.
Вы запутались? Прекрасно! Потерпите меня еще немного, и вы все поймете. Я могу продолжать в том же духе до конца. Но мне хочется, чтобы сейчас вы нахмурились, поняв, что с вашим парашютом что-то сильно не так, еще до того, как начнете дергать за кольцо и молиться, чтобы он раскрылся. P. S.: он не раскроется.
Я следила за ними несколько недель. Обе женщины умели вешать миру лапшу на уши и находить новые оттенки жестокости. Это талант, но в наше время становится все больше людей, обладающих им. Выживает только зло… Может быть, это напоминает Голливуд тридцатых годов – многие красивые женщины красили тогда волосы под Джин Харлоу и просиживали возле аптеки Шваба, ожидая, что в них откроют звезду, но очень немногие из них попали в кино.
Достаточно насмотревшись, я убила Петру Хэкетт. Она была не так хороша, как ее любовница, а место было лишь для одной. Я убила ее в ее квартире, когда Джоанна уехала на выходные.
Вернувшись в воскресенье вечером, Джоанна обнаружила накрытый стол со всем ее столовым серебром, скатертью и лучшим хрусталем. Я устроила ужин из пяти блюд, главным из которых была двадцатипятифунтовая индейка. Петра сидела на своем месте в розово-лиловом платье, а на голове ее красовалась аппетитная, еще дымящаяся индейка.
Но Джоанна с честью прошла испытание! Она вошла и очень спокойно посмотрела на крушение своей жизни. Тут из кухни вышла я в поварском колпаке, неся сладкий пирог.
– Ты проголодалась? У нас куча еды.
Джоанна посмотрела на меня:
– Она мертва?
– Подавилась «фиатом». – Я указала себе на шею. – Маленькая белая машинка застряла в горле. Примерно то же, что убило Теннесси Уильямса. Помнишь?
– Кто ты?
– Антея! Одна из твоих жертв, Джоанна!
Она грустно улыбнулась:
– На этот раз я не так хорошо все расследовала, да?
Я хлопнула себя по щекам. В притворном ужасе.
– Нет, совсем наоборот! На этот раз ты попала в самое яблочко. Вот зачем ты все время делала то, что делала. Вы двое искали меня! Хочешь посмотреть?
– Мне нужно на что-то посмотреть? – робко спросила она. – Я искала тебя? Это забавно.
– Еще как! Пошли, я покажу тебе. – Я взяла ее за руку. Рука была теплой и сухой. Я вывела Джоанну из квартиры, и мы спустились по лестнице к входной двери. – Ты в самом деле не догадываешься, куда мы идем?
Она пожала плечами:
– Может быть, и догадываюсь. Но не уверена.
– Как бы то ни было, мы уже почти пришли. Это здесь, за углом.
Снова оказавшись на улице, я почувствовала, как ее рука стала сжиматься в моей, пока не превратилась в детскую. Я посмотрела на девочку с белыми волосами и стиснула ее ручку.
– А что с Петрой, Антея? Ты сказала, что она тоже сможет войти.
– Ну, иногда приходится кое в чем лгать. Я думала, сможет, но она не смогла. Ты сердишься?
Джоанна покачала головой:
– Не-а, она дрянь. Долго еще?
– Две минуты.
И почти точно через две минуты мы были на месте. Мы вошли в дом и по лестнице спустились к подвальной двери. Я открыла ее ключом, и мы вошли почти в кромешную темноту.
– Мне ничего не видно, Антея!
– Не беспокойся, милая. Я знаю, куда идти.
Я провела ее через все помещение, вытянув перед собой руку, чтобы ни на что не наткнуться, и почти у самой стены нащупала лестницу.
– Вот мы и на месте.
Я подвела девочку и положила ее руки на первую ступеньку.
– Просто лезь вверх. Тут двадцать пять ступенек. Совсем не трудно.
Она полезла. Я полезла следом, просто на всякий случай. На полпути почувствовался сладкий, приторный запах, почти тошнотворный по своей силе.
– Пахнет как торт.
– Двигайся дальше, милая. Мы почти пришли.
– Я уже здесь! Я нащупала верх.
– Возьми кусочек и попробуй. Это твое любимое.
– Шоколад! Антея, это шоколадный торт!
– Правильно, Джоанна. А теперь полезай сквозь него. Все тебя ждут.
Послышался легкий шорох, а потом наверху вспыхнул свет. И раздался хор приветственных голосов.
Девочка залезла на верх лестницы, я поднялась вслед за ней, к свету. Люди кричали: «Ура Джоанне!»
Я посмотрела на них. Это были все, кто заслужил пребывание здесь своей хорошей работой. Чудесные души. Дерьмо земли.
– Мертвые любят тебя, Джоанна. Добро пожаловать домой!
Флориан
«У них был самый красивый ребенок в мире. Без преувеличений. Еще когда он лежал в детской коляске, люди в умилении разглядывали его и отходили ошеломленные. Застывшее на лице родителей беспомощное выражение безмолвно говорило этим прохожим, что они и сами не могут этого понять. Да, ребенок их, но эта неземная красота для них так же непостижима и невозможна, как и для пораженных зрителей. Тибетцы живут по соседству с Гималаями, но не ставят себе это в заслугу – им просто повезло с этим видом.
Отец обшаривал игрушечные магазины в поисках чего-то, достойного внимания ребенка: кукол, говорящих на четырех языках и отвечающих на трудные вопросы, мячиков, прикатывающихся, когда позовешь их по имени, цветных карандашей, которых хватает на сорок лет. Он купил ребенку кота по имени Фиб, который врал так искусно и интересно, что никто никогда не знал, когда он говорит правду, но никому и дела до этого не было.
Они жили в сельской местности, в маленькой квартирке у железнодорожной станции. Родители оба работали на этой станции. Отец продавал там журналы и сигареты в табачном киоске, а мать в наряде официантки бегала от столика к столику, разнося железнодорожным рабочим котелки с чаем, такие большие и горячие, что своим паром они могли бы расклеить любой конверт в мире. Спешащие куда-то пассажиры, не ведая, как им повезло оказаться здесь, задавали ей бесконечные вопросы: когда следующий поезд, сколько стоит кофе, чей это ребенок, который иногда от скуки пролетал через зал на своем синем, как трясогузка, самолетике.
Локомотивы грациозно замедляли ход, посвящая его в свои железные тайны. Ребенок смотрел на них с величайшим вниманием и отходил, наполненный мощью, достаточной, чтобы тянуть сто пятьдесят вагонов до семафора в трех милях дальше.
Поистине, для такого ребенка нет места на этой земле. Его зовут Флориан».
Его жена вошла в комнату и, подождав, пока он закончит писать, сказала:
– У него все держится температура.
Мужчина посмотрел на имя своего сына – ФЛОРИАН, – выведенное на листе перед ним, и, закрыв глаза, понял, что надежды нет. В мире осталась лишь малая магия. Ее не хватает, чтобы успевать повсюду, ее слишком мало, чтобы написанием рассказа вернуть к жизни умирающего ребенка.
Как и волшебного ребенка в сказке, его собственного сына прежде не тронули маленькие докучливые пальчики детских болезней: свинки, кори, ветрянки. Родители сочли это случайной удачей, не более того. Они полагали, что рано или поздно он встретится с ними, и через неделю сыпи, которая распишет лицо в горошек, все пройдет. А еще мальчик вырастет и научится кататься на двухколесном велосипеде, по неосторожности свалится и сломает руку. Эта настоящая рана с одной-двумя белыми гипсовыми повязками отметит переход от трехколесного велосипеда к двухколесному. Или он начнет лазить по деревьям и в конце концов сорвется, отчего на всю жизнь останется маленький глубокий шрам на безупречном подбородке.
Но это было воспаление легких. Кашель стал глубоким и хриплым, а температура приводила в ужас. И вот – кислородная палатка, комичный и чудовищный собрат штуковины, в которой мы храним морковку в холодильнике.
Его любимые книжки лежали на одеяле неоткрытыми. Вдоль его горячей неподвижной руки в кислородной палатке – веселые мягкие игрушки. Яркие цветные пятнышки и горошины внутри этой прозрачной, стерильной скорлупы, давшей ему приют перед смертью.
Ребенок смотрел на родителей жалеющими, не имеющими возраста глазами человека, увидевшего невозможное и ненадолго вернувшегося оттуда; такие глаза бывают у жертв войны, у столетних стариков, у умирающих. Он больше ничего не хотел – ни прохладного сока, ни чтобы почитали, ни чтобы подержали за руку. Это сводило родителей с ума, снова и снова убеждало их в собственной никчемности и вызывало ненависть к самим себе и друг к другу. Легко понять почему.
– Напиши ему рассказ. Ты же знаменитый писатель. Ты же можешь это!
Ее глаза обвиняли его во всем и ни в чем. Однако она была права. Он мог написать сыну рассказ.
Они жили в глуши в австрийской деревне у железнодорожной станции, где дважды в день на несколько минут останавливалось два крохотных поезда, которые смешно ползли в Вену и обратно. Ему всегда хотелось жить рядом с железнодорожной станцией. После успеха его книги у него вдруг появились средства купить домик, такой как у Гензеля и Гретель, полный мебели bauern,[14] с низкими сводчатыми потолками и грубо намалеванной надписью «1849» на входной двери. А лучше всего был ясный вид на железнодорожную станцию за полем совсем юных сосенок. Ему нравилось думать, что когда-нибудь у его сына будет выбор – срубить эти сосны, чтобы не заслоняли вид, или сохранить их, чтобы иметь собственный маленький лесок.
Но ребенок умер до того, как рассказ был закончен. Детские пальчики больше не двигались, дыхание решило, что лучше прекратиться, чем пробиваться под горячую, измученную кожу мальчика.
«Когда Флориану было пять лет, как-то в воскресенье отец повез его в Вену в парк Пратер. Мальчик захотел забраться по канатам на гигантское колесо и поглядеть сверху на город, который будет когда-нибудь принадлежать ему. Но отец не разрешил. Вместо этого они купили билеты и забрались на железное колесо обычным путем. Мальчику стало скучно. И когда его отец отвернулся, чтобы полюбоваться на Венский лес, Флориан открыл окно и выскользнул наружу, цепляясь за тонкие серые, как голуби, перекладины и стальные канаты, скреплявшие всю махину в единое целое. Повернувшись обратно, отец не слишком удивился, обнаружив, что мальчик вышел. Молнию не удержишь в руке или на привязи».
Он прочел этот фрагмент жене, а потом положил рукопись на стол, чтобы отхлебнуть чаю. Ее волосы были чайного цвета – теперь, когда мальчик умер, это был цвет старого чая, скорее бурый, чем теплый осенне-рыжий, какими они были, пока он был жив.
– Зачем ты заставляешь меня слушать? Разве ты не знаешь, как это тяжело? Это его рассказ. А теперь он умер! Ради бога, почему бы тебе не бросить это и не написать что-нибудь еще? Ему больше не нужны рассказы. Каждый раз, когда ты говоришь «Флориан», это режет мне сердце.
– Но это же и есть Флориан, разве ты не видишь? Я начал рассказ, когда он еще был жив, и, если я продолжу писать, он в некотором смысле будет жить дальше.
– Ах вот как? И где же он? – Слова звучали зло, на губах ее была пена. – Я его не слышу, а ты? Его игрушки не разбросаны по полу. Они в том ящике в погребе. Теперь его одежда всегда такая чистая! – Она встала и выбежала из комнаты, от боли утраты ей хотелось умереть самой, хотелось, чтобы умер муж, чтобы умерло все.
Он надел пальто и вышел в ночь. Три дня стояла прекрасная погода, на редкость теплая для этого времени года, обычно ранней весной гораздо мрачнее и холоднее.
От разбросанных в сельской ночи звезд он ощутил себя опустошенным и потерянным. Единственное, чего ему хотелось, – это написать рассказ для своего умершего сына.
Он пошел к деревьям, к темным коротким теням на фоне залитой лунным светом земли. В деревне одиноко лаяла собака, какая-то машина уезжала в ночь.
Ночь, полная тайных даров для него: запах покрытых росой сосен, падающие звезды, голоса зверей… Но он стоял слишком одинокий и испуганный, чтобы принять их. Он был слишком молод и благополучен, чтобы думать о собственной смерти, но равновесие было нарушено, и ему совсем не хотелось держать свалившуюся на него тяжесть. Его сын умер, а жена отгородилась в непроницаемом сознании вины.
Открылась дверь, и вошел его сын, одетый ко сну.
– Па-ап, я принес тебе подарок.
Он положил ручку и взглянул на уменьшенную версию ребенка, о котором писал в рассказе.
– Мама говорит, что ты работаешь, но я принес тебе подарок.
Мальчик, с недавно подстриженными к лету под горшок, как у монашка, волосами, протянул отцу нелепое сооружение из синего конструктора.
– Это самолет, па-ап. Смотри. – Он положил его отцу на стол и подвигал взад-вперед, гудя по-самолетному, в меру своих возможностей трехлетнего малыша. Самолет прополз по только что написанным страницам, через пустую пепельницу и красную нераспечатанную пачку сигарет.
Из другой комнаты раздался голос жены, предупреждавшей ребенка, что папа работает и лучше немедленно выйти из комнаты. «А то смотри у меня!»
Мальчик шаловливо посмотрел на отца и, торжествуя, выбежал из комнаты.
В другой комнате работал телевизор. Он слышал голоса, бормочущие по-немецки, слышал, как хлопает дверью ребенок, шаги жены – более тяжелые и медленные теперь, когда она была в конце беременности.
Как всегда, в процессе написания он читал рассказ ей. Она делала толковые и полезные замечания, но его интересовало, что она действительно чувствует в этой истории. Как она воспринимает хотя бы придуманную смерть их любимого сына или горечь и приближающееся безумие, которое он приписал ей в этой странной и в конечном итоге ненужной истории?
Несколько дней назад он взял мальчика в парк поиграть в песочнице. Это было сразу после обеда, и других детей поблизости не было. Мальчик, проворный и бесстрашный, запрыгнул на лесенку и полез по красному железному переплетению. Пока отец смотрел на играющего сына, ему в голову пришла строчка: «У них был самый красивый ребенок в мире». Она взялась ниоткуда, но понравилась ему, и он обкатывал ее, как стеклянный шарик в руке.
Жизнь моей преступности
Я ничего не понимаю в лошадях. Они эффектны, нервны, зачастую красивы. Но совершенно меня не трогают. Как могло нечто такое большое и сильное позволить до такой степени себя приручить?
Я выгуливал в парке собаку. Первое пышное прикосновение весны наполнило день острыми и сочными запахами. Я люблю забывать ароматы времен года, а потом узнавать их снова, как в первый раз. Собака сходила с ума. Я спустил ее с поводка, и она заметалась, не зная, куда броситься сначала, желая всего сразу. Она была совсем молодая, глупая и преданная. Мы наслаждались обществом друг друга.
В парке две параллельные тропинки – одна для пешеходов, а другая для наездников. Щенок не знал, за что принять эти движущиеся горы, которые медленно цокали копытами мимо. Но вместо того чтобы гнаться за ними, собака замирала, и единственным признаком жизни у нее был длинный белый хвост, метавшийся туда-сюда, как автомобильный дворник в ускоренном режиме.
Полчаса мы гуляли, не встречая лошадей. Собака словно забыла об их присутствии в своей вселенной, пока из-за спины не донесся шум далекого галопа, и бедняга аж подпрыгнула высоко в воздух. Плюхнувшись, она приникла к земле, как будто на нее напали. Я громко рассмеялся и обернулся взглянуть, заметил ли всадник это представление. Галоп замедлился, и лошадь возмущенно всхрапнула – почему остановились? Почему меня сдерживают? Бурая шкура лоснилась, под ней перекатывались мускулы. Лошадь отвернула голову в сторону, глаза и зубы сверкали белым. Я не сразу узнал мужчину в седле, но когда узнал – вот так сюрприз! Гордон Эпштейн. Один из величайших, выдающихся вралей, каких я только знал.
– Гарри Радклифф! Что ты делаешь в Европе?
– Привет, Гордон. Работаю над одним проектом около Зальцбурга. А ты?
Прежде чем он ответит, позвольте рассказать вам об Эпштейне. Мы познакомились с ним в частной школе двадцать пять лет назад. Некоторые люди с возрастом меняются, в то время как другие лишь еще больше становятся такими, какими были в пятнадцать лет. Гусеницы против змей. Эпштейн был змеей. Его единственным талантом было умение успешно врать. Он был прирожденным вруном, как другие дети – прирожденные спортсмены или интеллектуалы. Но помните, что лишь немногие из нас в самом деле спортсмены или умники, а врем мы все. Так что, чтобы стать выдающимся вруном, нужно быть в то же время более проницательным, находчивым, восприимчивым (список можно продолжить), чем окружающие. Хотя бы для того, чтобы не попасться. Когда в свои пятнадцать лет десятиклассник Эпштейн пришел в эту школу, он был никем (как и все мы). Несколько месяцев он присматривался, а потом начал свою игру. Эпштейн купил заводил и вожаков точно отмеренной дозой лести, панибратства, злословия и политиканства. Учителя любили его, так как он знал достаточно, чтобы хорошо учиться, но не блистал настолько, чтобы тягаться с ними или каким-либо образом их срезать. Он изучал иностранные языки и немного занимался непрофилирующими видами спорта – европейским футболом и кроссом, – что позволило ему собрать команду. Крепкий хорошист, спортсмен школьного уровня, достаточно сильный парень, чтобы люди охотно водились с ним. Кто-то сказал, что мир делится на два сорта людей: тех, кого мы встречаем словами «Вот здорово!», когда они входят в комнату, и на тех, при виде которых мы чертыхаемся. К концу нашего второго года обучения, когда появлялся Гордон, большинство в школе говорили: «Вот здорово!»
И все же основными успехами он был обязан своему непомерному бесстыдству. Понаблюдайте за Эпштейном хорошенько, и вы поймете, какие усилия он прилагал, – по взглядам, полным тревоги, усталости или прямо-таки страха, которые он часто бросал по сторонам, по улыбкам, с которыми он плел свою паутину и рассказывал сказки, в то же время мучительно припоминая прошлые враки; они, наподобие опасных зверей в клетке, требовали постоянного присмотра и кормежки, не то сломают ограждения и набросятся на тебя.
Его не раскусили до выпускного класса. Однако к тому времени он был уже вне досягаемости для товарищей. Староста класса, полная стипендия в хорошем университете, на весеннем балу – под ручку с девушкой, которая прилетела из Калифорнии на выходные и только и делала, что с гордостью и вожделением пялилась на него.
Как Эпштейна раскусили – это долгая история. После трех лет пребывания в одной школе удалось проследить источник некоторых его обманов и махинаций. Порядочные люди, некогда верившие ему, начали поговаривать: «Эй, что бы это значило?» – и делиться своими подозрениями с другими. Возможно, к выпуску уже полкласса знали правду. Но те, кто не знал, защищали его достаточно упорно, чтобы заставить остальных придержать гнев и ворчание при себе.
В течение этих лет я был в классе где-то в середнячках. Гордон не видел большой пользы от середнячков и потому обращал на меня мало внимания. Точнее, не обращал никакого внимания. Но я-то следил за ним, так как уже тогда ценил ловких прохиндеев. Наверное, я одним из первых распознал его происки, но редко высказывался, когда заходил разговор о нем, поскольку он значил для меня не больше, чем я для него.
В старших классах я просто присутствовал, плавал, как золотая рыбка, повинующаяся случайным взмахам собственного хвоста. Но когда поступил в колледж и занялся архитектурой, то быстро стал самоуверенным, самодовольным преуспевающим типом, каким и остаюсь до сих пор. В последующие годы, насколько помню, я иногда узнавал кое-что об Эпштейне. То натыкался на его имя в журнале выпускников, то оно всплывало в разговоре за стаканчиком с тем или другим одноклассником, случайно встреченным в аэропорту или на вокзале. Он поступил в колледж, закончил его и растворился во внешнем мире. Судя по всему, Эпштейн достиг своего апогея в старших классах, и дальше с ним не случалось ничего примечательного. В разные времена я слышал, что он занимается бизнесом, что он преподает, что стал социальным работником.
Социальным работником! Это мне нравится. Гордон Эпштейн жил на этой планете для себя одного, забыв обо всех остальных. Было непросто проглотить мысль о том, что он пытается облегчить жизнь беременным женщинам или бездомным ханыгам. Знаю, так говорить нельзя, иногда люди меняются, но это не тот человек. Забудем об этом.
Три года назад я обедал в ресторане Муссо и Франка, когда услышал из соседней кабинки громкий смех. Обернувшись, я увидел, что смеется не кто иной, как Гордон Эпштейн. Естественно, он стал старше, шире в щеках и уже в темени, но несомненно это был он, Гордон Эпштейн.
Я понимал, что он не узнает меня, но, решив немного позабавиться, тут же встал и направился к нему, протягивая руку:
– Гордон Эпштейн! Как поживаешь?
Он был с двумя женщинами весьма заурядной внешности, и сперва на его лице мелькнуло возмущение – кто это еще ввалился на территорию, которую он облюбовал с этими девицами! Но уже в следующий миг возмущенное выражение уступило место смеси лукавства и замешательства – он увидел, кто приветствует его, не знал, кто это, не хотел этого показывать, не хотел выглядеть дураком и не хотел выражать излишнего восторга. Как в прежние дни, присмотревшись, можно было увидеть мозговой центр Гордона Эпштейна за работой.
– Эй, а ты как?
– Гордон, я Гарри Радклифф. Выпуск шестьдесят седьмого года в Бэнксе.
Хотя он явно не вспомнил меня, при одном упоминании того места, где в свое время он был королем, во взгляде, обращенном на меня, появилась нежность.
– Гарри, господи, как поживаешь? Заходи, присаживайся.
Мы поболтали пару минут. Своим поведением он напомнил мне жизнерадостного большого пса, стремящегося лизнуть тебя в лицо. Казалось, Эпштейн был безумно рад встрече с кем-то, знавшим его много лет назад. Слушая его, я понял, как мне повезло, что у меня не было счастливого детства. Тем, у кого оно было или кто достиг своего пика в ранние годы, остаются только воспоминания о былом счастье и силе, чтобы плыть по течению всю оставшуюся жизнь. Разве может что-нибудь сравниться с тем временем? Для них ничто больше и не может.
Гордон где-то работал, был разведен, детей не имел. Все эти подробности меня не слишком интересовали. Мне было достаточно узнать, что вся его жизнь сейчас – это тихое отчаяние. Когда он спросил, чем занимаюсь я, я с максимально возможной ложной скромностью рассказал ему о своей полной событий и успехов жизни. Закончив, я был очень доволен собой. Это было глупо и тупо, так чваниться перед ним, но он был досадным призраком моего прошлого, и только так я мог его изгнать. Кроме того, я уверен, что никто не упустит случая лягнуть другого, если предоставится возможность.
И вот, поглощенный раздуванием собственных достижений, я вдруг ощутил укол подозрения от его рассказов о себе. Гордон, какое бы впечатление он сейчас ни производил, был одним из подлейших махинаторов, каких я знал. Если человек не ударился в религию или на него еще каким-нибудь образом не снизошло просветление, он никогда не остановится в своей лжи, особенно такой великолепной, византийской, масштабной, на которую был способен этот парень. Почему это он с такой готовностью признается мне в своей несостоятельности? Особенно в присутствии двух женщин, на которых явно старается произвести впечатление? Тут что-то затевается. В глубине моей тоже достаточно подленькой души родилось подозрение, что Эпштейн пользуется мной, как вор-карманник, освобождающий тебя от всей твоей наличности, прежде чем ты почувствуешь, как он тебя толкнул. Сукин сын. Я не собирался задерживаться в его обществе. Чувствуя себя полным идиотом, я тем не менее посмотрел на часы и застонал, что опаздываю на деловую встречу. Унося ноги из ресторана, чтобы спасти хоть что-то, я напоследок успел лишь заметить его удивленное лицо.
Мой щенок залаял на его лошадь. Я снова прицепил поводок и держал дрожащую собаку у ноги. Гордон слез, и мы пожали друг другу руки.
– Гарри, я действительно рад тебя видеть. Сколько мы не виделись? Боже, столько всего случилось!
Он сильно загорел, а морщины вокруг глаз как будто бы принадлежали кому-то постарше. Он также заметно похудел с той нашей встречи в Калифорнии.
– Хорошо выглядишь, Гордон. Похоже, ты подзанялся собой.
Лошад позади громко фыркнула, и Эпштейн повернулся на сто восемьдесят градусов, чтобы посмотреть на нее.
– Что? Я ничего не говорил! – крикнул он животному.
– Ты разговариваешь с лошадью, Гордон? – хихикнул я.
Снова обернувшись ко мне, он прищурился, в глазах его читались омерзение и горечь.
– С моими призраками, Радклифф. С моими чертовыми призраками утраченного. Пошли, присядем где-нибудь, и я расскажу тебе. У тебя есть время выслушать мою историю?
– Конечно.
Мы сели, и Эпштейн тут же начал рассказывать. Он отпустил поводья, но лошадь не отходила далеко от нашей скамейки. Собака, поняв, что чудище ею не интересуется, улеглась у моих ног.
– Помнишь Фредерика Споуда?
– Научный червь? Этот чокнутый?
– Он самый. Он никогда не мылся, но учился на отлично по всем предметам. Мозги у него определенно были. Так вот, в то время, когда мы с тобой виделись в последний раз, меня только что уволили с работы. Я занимался пиаром для большой нефтяной компании в Лос-Анджелесе, и скажу тебе, я спас их задницу. Помнишь танкер, который загорелся у Лонг-Бича? Тот, что вылил тридцать тысяч галлонов сырой нефти в залив? Он принадлежал «Фьючер ойл», моим хозяевам. День и ночь я работал на этих гадов, пытаясь придумать что-то умное, чтобы убедить мир, будто в утечке тридцати тысяч галлонов нефти нет ничего такого уж страшного… Я проделал для них гигантскую работу, Гарри, но они уволили меня в ту же минуту, как эта тема перешла с первых газетных полос на последние. Эти мерзавцы не хотели напоминаний о том, что они натворили. Знаешь, убить гонца – и дело с концом. Правда, я был их гонцом, но они все равно меня убили.
Лошадь тихо заржала, но Гордон не обратил внимания.
– В первый год в Бэнксе мы со Споудом жили в одной комнате, и, как ни странно, неплохо ладили. Он был в порядке, вот только упертый в одну точку, никакой широты взглядов. Пока он хоть изредка мылся, мы ладили. Без него бы я не сдал алгебру!.. Мы оба поступили в Пенн-Стейт и несколько раз в год случайно сталкивались друг с другом. Не более того. А после выпуска я его больше не видел… Когда меня уволили, я был в плохой форме. Моя бывшая жена забрала дом себе, в банке не было прежней кучи денег, и я совершенно не знал, что же теперь делать… Выпускники Бэнкса каждый год собираются в отеле «Беверли Уилшир». Ничего особенного, но всегда напарываешься на что-то любопытное и хорошо проводишь время. Тебя я никогда там не видел, Гарри. Ты знал об этих встречах? В общем, посреди всего этого дерьма я сказал себе: «А ну его к черту!» – и пошел туда. И вот в разгар очень приличной попойки вдруг меня хлопает по плечу – кто, ты думаешь? – Фред Споуд! Не скажу, что я его сразу узнал, потому что он выглядел шикарно – костюм на заказ, наманикюренные ногти, одеколон! В прежние дни было не определить, какого цвета у парня одежда, поскольку она никогда не стиралась. А теперь Споуд выглядел как итальянская звезда эстрады!.. Оказалось, он преуспел на поприще геологоразведки, и так здорово, что заключает сомнительные сделки с правительствами, с которыми Соединенные Штаты уже много лет не общаются. Знаешь, вроде Ливии или Южного Йемена. Но каким-то образом Фред получил от правительства молчаливое согласие работать там и гребет деньги лопатой. Мне хотелось убить этого ублюдка. Но вместо этого я немножко рассказал ему о себе. Через пару дней он звонит и предлагает мне работу, вот так. Я чуть не умер.
– Что за работу?
– Прекрасную – заниматься пиаром для его компании. Многие этого не знают, но в тех краях происходят удивительные вещи. Люди ведут закулисную деятельность, чтобы изменить позицию своих правительств и снова начать заключать сделки и работать с Западом. Не все размахивают ятаганом и вопят: «Смерть неверным!» В этом Споуд был, по сути, прав. Чем больше люди умеряют свою ненависть к Западу, тем лучше идет Споудов бизнес. А от меня он хотел, чтобы я отправился туда, хорошенько осмотрелся, а вернувшись, тихой сапой развернул кампанию, чтобы изменить мировое мнение об этих странах. Ну, знаешь, выпуск рекламных фильмов и брошюр о тамошнем народе и его обычаях, об их прекрасном фольклоре… Естественно, все это должно выходить от имени определенных правительств, но всю работу должны проделать мы.
– И куда ты отправился? И как туда попал – прополз через границу?
Гордон хрустнул костяшками пальцев:
