Удар «Молнии» Алексеев Сергей
Генерал с трудом задавил в себе приступ гнева, выждал, когда отхлынет от головы огненный пульсирующий жар. Предположил без всякой надежды:
– Если я сгорел… Они должны освободить ее! Какой смысл держать заложника?
– Вряд ли отпустят, – вдруг заявил Сыч. – Хотя я не теряю надежды, сижу вот, жду сообщений… Но вряд ли, Сергей! Не надо обольщаться.
– Объясни, – со звоном в голосе потребовал дед Мазай.
– Кархан принадлежит к чеченской группировке, которая переправляет в страны Востока живой товар из России. В основном это девушки, молодые женщины, информация проверена. «Бархатный путь» – через Европу: Польша, Германия, Франция, Израиль или посредством круизов по Средиземноморью. Но есть и прямой, без проволочек, – из Сочи в Турцию.
– Где сейчас Кархан?
– Погоди, генерал, не горячись…
– А я спокоен, – вымолвил он, сглатывая жар в горле. – Я сгорел. Я теперь мертвый, холодный… Хочу явиться к нему с того света. Поехали!
Сыч что-то прикидывал, взвешивал и все-таки запустил двигатель…
…Марита ему не снилась, и потому можно было спать бесконечно, вернувшись утром в свою квартиру. Однако едва он задремал – по крайней мере, так показалось, – как в дверь позвонили. Ему чудилось, будто он встал, открыл замок и кого-то впустил, но звонки продолжались. «Если участковый, – наконец трезво подумал он, – выброшу…» – и со слипающимися глазами, завернувшись в одеяло, побрел в переднюю.
За дверью пылал огненный халат «мягкой игрушки»…
– Привет, засоня! – сказала она весело. – Забыл, что я приду утром?
– Ты уже пришла с работы? – щурясь, спросил Глеб. – Сколько времени?
– Я еще не ходила! Ты меня перепутал! Открой глаза!
Он открыл: перед ним оказалась «кукла Барби», обряженная в халат «мягкой игрушки».
– Мыть окна… – вспомнил он и побрел в комнату. – Я – сплю…
– Спи, обойдусь и без тебя, – бросила она.
Глеб лег и почти мгновенно уснул и напрочь заспал то, как впускал «куклу Барби», поскольку очнулся от резкого, неприятного скрипа и увидел ее стоящей на широком подоконнике. Восходящее над домами солнце пронизывало тонкую ткань халата, высвечивая длинноногую, кофейно-розовую фигуру. Обесцвеченные волосы, шелковисто-скользящие и текучие, переливались в лучах, образуя радужный ореол; красный халат отбрасывал огромную сиреневую тень, покрывающую дальнюю стену и кровать Головерова. «Кукла Барби» отмывала стекла специальной жидкостью, потом оттирала скомканной газетой, смотрела на просвет и, если находилось пятнышко, нежно дышала на него, снова терла до пронзительного скрипа.
Он любовался этой живой картиной и вспоминал, где и когда видел подобное полотно – женщина, моющая окна. Отчего-то ликовала душа, и он лежал без движения, боясь расплескать мираж, стоящий перед взором. Все это длилось минут пять, пока солнце не поднялось выше, и сразу пропала чудесная игра света. Обычный дневной свет вернул реальные краски и очертания. Глеб увидел фигуру «куклы Барби» явственно, до мелких деталей проступающую сквозь ткань. Длинные ноги, манящий изгиб талии, узкая, преступно тонкая тесьма трусиков на бедрах, плотная, с темным соском грудь. Гибкие руки и длинная шея были полуприкрыты шелком – материалом обманчивым, существующим на земле лишь для того, чтобы скрыть не тело, а таящийся в нем вечный зов.
Вот она склонилась и стала дышать на стекло… Ему же почудилось, будто «кукла Барби» целует его – столько нежной притягательности было в полураскрытых губах, в изящном рисунке тела, свободно плавающего в прозрачном красном шелке. Все это подстегивало чувственное воображение, и фантазии были настолько реальными, что он ощутил прикосновение ее губ, упругое тело под своими ладонями…
Где-то в глубине души, как во сне, слабо трепетал полузадушенный, неясный протест. Будто бы кто-то силился крикнуть ему: «Стыдно! Пошло! О чем ты думаешь? Это невозможно…» Хрупкое сопротивление разбилось, едва «кукла Барби» посмотрела в его сторону и заметила, что он не спит. Какое-то время он еще пытался выломиться из магнитного поля все возрастающей знакомой энергии, высвободить разум, опомниться, протрезветь, да было поздно! Он чувствовал, как от него к окну с «куклой Барби» протянулся незримый, но реальный жаркий луч, высветивший все ее желания и тайные мысли. Она пришла сюда, заведомо зная, какие страсти разбудит, какие чувства всколыхнет, и для этого нарядилась в знакомый халат «мягкой игрушки», забралась на подоконник… Возможно, она ждала более скорой его реакции и действий, поскольку не знала, что в определенном свете солнца она вызывала у Глеба совершенно иные чувства и ассоциации…
Она знала себе цену, умела подать себя и была уверена, что выглядит притягательнее «мягкой игрушки», стройнее, изящнее, чувственнее…
– Что с тобой, Глеб? – спросила она, дыша на стекло. – У тебя взор Чингисхана. Вставай, ты опух ото сна!
Она уже не просто звала – требовала, затуманивая холодное стекло жарким дыханием…
…Все спуталось – сон, явь и безумие. Он не подозревал, что знает столько нежных слов; их поток перехлестывал через край, то взбудораживал, то превращался в тихую молитву. И сорвалось слово – люблю! Сказанное в полубреду, слово это осталось, прикипело к губам, и вдруг развязавшийся язык высекал его, как сверкающие, поющие искры. Ей же нравилось! Она любила ушами и слушала его, улыбаясь и прикрыв свои огромные глаза. Если он замолкал на мгновение, чтобы перевести дух, она молила:
– Говори… Говори. Говори!!
Неведомым чутьем он угадывал, что ждут от него, каких оттенков и красок в прикосновениях, в ласках и поцелуях. Она хотела нежности и пробуждала ее в нем; она хотела много-много слов и вдохновляла его говорить. «Мягкой игрушке» нравилось совершенно иное – его огромная сила, стремительный и страстный напор, даже грубость и боль. Ей не нужны были слова, возможно, потому они вязли в пересохшем горле.
Иногда Глеб приходил в себя, бормотал шепотом:
– Нет, надо остановиться… Мы – воры, воры…
– Говори, говори что хочешь… Я вознеслась! Вознеслась!
Он привел «куклу Барби» в чувство тем, что взял на руки и стал носить по комнате. Она очнулась, ловко взобралась к нему на плечи и достала потолок.
– Вознеслась! Я вознеслась! Воскресла и вознеслась!
Она перескочила на подоконник и стала торопливо привешивать шторы, не стесняясь наготы. Он ревниво не пожелал, чтобы ее увидели с улицы, сам обрядил в халат.
– Ты вознеслась, а я упал, – сказал Глеб. – Так низко упал…
– Тебе же было орошо, любимый? – засмеялась она.
– Что теперь будет… с Женей? – Он чуть не назвал ее так, как всегда думал, – «мягкой игрушкой»…
«Кукла Барби» накрыла его голову своим подолом, зашептала:
– Молчи! Тихо! Молчи!.. Женя ничего не узнает! Ничего не заподозрит! – В голосе ее послышался сдавленный восторг. – А мы станем воровать! Это же восхитительно – тайное похищение любви!..
Глеб целовал ее колени.
– Не хочу встречаться с ней… Только с тобой!
Она открыла ему лицо, присела.
– Поклянись, что не оставишь Женю! Клянись!
– Клянусь…
– Иначе ты раскроешь нашу тайну. А я не могу обидеть Женю, отнять тебя. Она как сестра!.. А мы будем встречаться каждый день!
– И красть? – слабо воспротивился Глеб.
– Но ты же – воин! – воскликнула она. – Чингисхан! Ты победитель! Знаешь, я про себя тебя так и называю – Чингисхан!
– А я тебя – «куклой Барби»!
Они рассмеялись над такой откровенностью, начали дурачиться, пока «кукла Барби» вдруг не закричала в ужасе:
– Опаздываю на смену! Проклятый капитализм!..
Через пять минут от нее осталось лишь ощущение – на губах, на ладонях и в воздухе.
В тот день «мягкая игрушка» ничего не заподозрила, как, впрочем, и во все последующие. Вернувшись со смены, она лишь предупреждала, что поспит несколько часов, потому что устала. Он с удовольствием соглашался и готовил ужин у нее на кухне, ходил на цыпочках, оберегая сон, и странное дело – ловил на мысли, что любуется ею спящей, что ему нисколько не стыдно, что нет ни раскаяния, ни протеста, и что ждет будущей ночи с нетерпением и волнением, будто в первый раз…
И завертелось, закружилось это сумасшедшее колесо на два месяца. В короткие часы, когда Глеб оставался один, подступало отчаяние. Он не мог разобраться, что у кого крадет и крадет ли вообще, кого по-настоящему любит, а к кому испытывает лишь сексуальное влечение. Много раз он говорил себе, что попросту «запутался в бабах», что так жить нельзя – стыдно, невозможно, подло, и много раз собирался признаться «игрушкам» либо куда-нибудь исчезнуть и тем самым разбить этот замкнутый круг. Однажды уже собрался ехать к родителям, для чего продал еще два ордена и купил билет, но «кукла Барби» словно почуяла расставание и примчалась к нему домой, отпросившись с работы, – «мягкая игрушка» тем временем беззаботно спала в своей квартире.
– Не уезжай, – попросила она, заметив чемодан и его дорожный вид. – Не могу жить без тебя… И Женя не сможет.
Знаток женской психологии мгновенно сломался и никуда не поехал. Но было у него единственное утешение, причина, оправдывающая это бесстыдство: он забыл Мариту, перестал даже думать о ней, и если вспоминал, то как отдаленный полузабытый сон. Еще бы чуть-чуть, и тяжкая, горькая память утратилась навсегда, вытесненная из сознания и сердца странной и порочной, на его взгляд, любовью сразу к двум женщинам.
Утратил бы, но тут откуда-то явился Князь – сам Тучков, молодожен, который будто бы собирался куда-то в свадебное путешествие. Пришел он не в квартиру, а перехватил поздно вечером возле гаража, когда Глеб ставил машину, причем сразу же предупредил о конспиративности встречи. Тучков всегда был в плотной связке с Глебом, ибо, помимо всех прочих обязанностей, званий, субординаций и должностей, каждый, кто принадлежал к «Молнии», имел одну общую обязанность – рядового бойца, когда подразделение штурмовало «объект». На этот критический кульминационный миг не существовало старших и младших, командиров и подчиненных: все были в одинаковой экипировке, с одинаковым оружием, в одном строю и цель имели единственную – победу. «Рядовые» обязанности Головерова и Тучкова относились к снайперскому искусству, и потому они всегда были рядом, выполняли обычную армейскую работу, тонкую, ювелирную и страшную, потому что приходится видеть, как от твоей пули погибает чья-то жизнь. Хоть и врага, но все равно – жизнь. Когда из автомата и от живота – не видно, попал или нет, убил или пощадил. А тут требовалось, помимо прочих премудростей, охотничье хладнокровие. Они с Тучковым были братьями по хладнокровию.
Иные снайперы по старой традиции вели счет, который упоминался в служебных бумагах, в аттестациях на присвоение внеочередного звания или награды; этот же счет вел и Головеров, пока в теплотрассе приднестровского города Бендеры не встретил Мариту – литовскую чемпионку СССР по пулевой стрельбе, наемного снайпера «румын», на прикладе охотничьей винтовки «Барс» у которой было семнадцать отметин, сделанных пилочкой для ногтей. Именно встретил, а не взял с поличным, потому что не хватало воинского духа увидеть в стройной, хрупкой и очаровательной женщине врага. К тому же после арт-обстрела обломками здания наглухо завалило люк теплокамеры, через которую Глеб попал в городские коммуникации, и они вынуждены были около двух суток в полной темноте ползать под землей, в грязной воде, по трубам, задыхаться от сочащегося откуда-то газа и воевать с крысами. Они по очереди нагревали севшие батарейки фонарика под мышками, чтобы посветить на часы и узнать время. Сначала он водил Мариту, потом она водила его, поскольку прекрасно знала расположение ветвей теплотрасс и по ним перебиралась из дома в дом, меняя позиции. И в темноте привела к тайнику, где был спрятан еще один карабин с оптикой и боеприпасами, незаметно достала его и уперла ствол в грудь.
– Вспоминай Бога, русская свинья, – сказала она. – Сейчас тебе будет смерть.
И это после суток блуждания под землей, после ночи, когда они полуспали, полубредили, обнявшись и согреваясь друг от друга на холодной изоляции холодных труб теплотрассы. Он посчитал это за шутку, за нервный срыв, сумасшествие, ибо сознание отказывалось верить, что она выстрелит. Она же выстрелила, и его спас инстинкт руки, мгновением раньше отбившей ствол. Пуля разодрала кожу на шее и слегка захватила плечевую мышцу. Он отобрал у Мариты винтовку, вставил ствол между труб и загнул его в крючок – так же как у первого карабина. Потом заставил ее перевязать рану и нагреть батарейки на своем теле. При тусклом свете он разглядел те же черточки на прикладе, только не мог сосчитать их количества…
О существовании Мариты никто в подразделении не знал, даже дед Мазай. Появление же Тучкова как бы всколыхнуло и освежило память, хотя он тоже ничего не знал, однако догадывался, что почти двухсуточное пребывание Глеба под землей связано с какой-то тайной, глубоким переживанием, трагедией. Догадывался, но из-за своего княжеского такта и воспитания никогда ни о чем не спрашивал. Просто Тучков искал и добывал его из теплотрассы и заметил тогда состояние души вышедшего на свет Божий начальника штаба. Головеров уверял, что от света у него режет глаза и потому текут слезы. Князь кивал, говорил какие-то слова и не верил, и потом, когда Глеб уже привык к свету, но слезы продолжали бежать, он оправдывался, что это от боли, потому что отдирают присохший к ране бинт. Князь опять понятливо кивал и успокаивал…
Все в подразделении знали, что он никакой не князь, а всего лишь столбовой дворянин Тучков, но редко кто обращал на это внимание, ибо у него было благородное княжеское начало. А потом, люди настолько уже отвыкли от благородства, что любое его проявление казалось не менее чем княжеским…
Тучков увлек Глеба на пустырь между домами и без спешки рассказал все, что получил и о чем просил дед Мазай. Вся эта история показалась Головерову надуманной, какой-то фантастической в мирных, лениво-безразличных условиях московской жизни. К тому же Тучков не мог объяснить, кто конкретно устраивает тотальную слежку за бывшими спецназовцами и готовит их похищение.
– Дед здоров? – на всякий случай спросил Глеб. – У него с крышей все в порядке?
Князь был сильно озабочен и это язвительное замечание проигнорировал.
– Мне на «хвост» сели чуть ли не возле его дома. Спецы, но не наши семерочники. Сидели так прочно, что в Москве едва отделался. Работают с перехватом как часы. Уходил уже от третьей машины. Но они и так вычислили меня. Скорее всего сняли на пленку, когда выходил из дома от деда Мазая. Теперь у дома пост, и езжу с эскортом. Так что вся надежда на тебя, предупреждай остальных. Я засветился по-крупному.
Они лежали на весенней земле, уже сильно пахла свежая крепкая трава, поздний вечер был не черным, а приятным, густо-синим, и лишь откуда-то едва уловимо доносился запах нечистот: на пустыре выгуливали собак, и все же не хотелось верить услышанному, ибо пришлось бы трезветь, приходить в себя, выламываться из глубокого приятного сна.
– Ты-то за собой не замечал «хвостов»? – спросил Князь.
– Не обращал внимания…
– А предложений не было? Работы, службы?..
– Были, – признался Глеб. – Например, заместителем начальника отдела по борьбе с организованной преступностью. Отказался.
– Зря, я бы согласился, – вдруг заявил Тучков. – Теперь бы и в ментовку пошел. Все надоело.
– Ты ведь женился! С молодой-то женой…
– Неудачно, Глеб. Можно сказать, влип. Бог с ним, что она не княжна… Ей семнадцать, а она уже гулящая женщина. Пытается изображать светскую особу, вертится в богемной публике – журналисты, художники. И спит где угодно и с кем угодно! Потрясающе, Глеб! Мне остается только изумляться. Даже злиться не могу.
– Расстался с ней?
– Нет… Мне ее так жалко. Она совершенно беспомощный человек, беззащитный. А потом… я ведь женился, венчался в церкви дворянского собрания. Теперь это мой крест, моя «малямба».
«Малямбой» первоначально называли учебный ящик с боеприпасами, где вместо патронов были кирпичи, залитые бетоном (песок обычно высыпали, чтобы облегчить ношу). Потом так стали называть любой неудобный и тяжелый груз, который надо тащить на себе даже под обстрелом…
– Ну, неси-неси, – буркнул Глеб и умолчал о своих «крестах».
Тучков расценил это по-своему, насупился и не стал больше откровенничать.
– Дед сильно встревожен, за нас боится, – сказал он. – Расслабились, говорит, распустились на гражданке… Предупредил: в руки не даваться, если будет захват.
– Как в тылу противника! – усмехнулся Глеб.
– Я тоже так сказал… У тебя ствол-то есть какой?
– Откуда? Все сдал. А заначки не сделал, хотя возможностей было… Кто бы знал, что так придется?
Князь достал из кармана пистолет ТТ, теплый, почти горячий, вложил в руку. Сверху положил запасную обойму.
– Бери, у меня еще есть… Так и думал, что ты без ничего, прихватил. Ну что, разбегаемся?
Оружие странным образом отрезвило и пробудило Глеба почти мгновенно. Он сел, прицелился в темноту.
– Позвонишь мне завтра в семнадцать часов. – Он назвал номер телефона «мягкой игрушки». – Из автомата. Княжну свою посади на цепь. В ее присутствии никаких разговоров.
– Глеб?..
– Молчи. Допроси ее с пристрастием… или как знаешь: где, с кем, когда. И кто из ее… друзей интересовался тобой. Сыграй ревнивца!
– Я так не могу…
– Она тебя сдуру подставит, и возьмут тепленького. Она – твое уязвимое место.
– Понял, – тоскливо проронил Князь. – Я чувствую…
– Где Саня Грязев, не знаешь?
– Уехал в Новосибирск. Пляшет в каком-нибудь ансамбле.
– А Шутов?
– Ну ты как проснулся, Глеб! – возмутился Тучков. – Не слышал, что ли? Славка в Бутырке. У него в тире будто бы оружие исчезло, семь пистолетов. Я из-за него и к деду поехал…
Головеров поиграл пистолетом, привыкая к его рукоятке, предохранителю, спусковому крючку, – рука отвыкла от оружия…
– Князь, а не кажется тебе, нас хотят постепенно изъять из общества? – вдруг спросил он. – Как потенциально опасный элемент. Сдуру расформировали, а теперь хватились. Мы же ничьи! По крайней мере, те, кто живет вольно, нигде и никому не служит. А если мы прибьемся к какой-нибудь… мафиозной структуре? Или создадим свою, а? Банду «Черная кошка»? Или вот что! Или развяжем языки и станем выступать, писать мемуары?.. Тебе не кажется?
– Мне-то может показаться, – уклончиво ответил Тучков. – Деду Мазаю не кажется. Он железный реалист, сказал бы, шепнул.
– Ладно, что гадать, – после паузы отмахнулся Глеб и спрятал пистолет. – Поживем – увидим. А теперь расползаемся.
С пустыря они и в самом деле разошлись в разные стороны, чтобы затеряться среди бесчисленных дворов «спального» района Москвы и кружным путем выйти к метро. Глеб жил почти что в Центре, а гараж был почти что в Подмосковье…
Возле дома и в его окрестностях все было спокойно, никаких новых и подозрительных машин, ни людей, и все же он не вошел сразу в подъезд, а отправился бродить по закоулкам, провоцируя тем самым наблюдателей, если таковые были, – заходил и подолгу стоял в подъездах, резко разворачивался и шел в обратном направлении, но слежки так и не обнаружил.
Коль она была, то давно уже привыкла к образу жизни «объекта», к его домашнему затворничеству, и концы следовало искать не на улице, а где-то рядом, близко с собой. Мысль сразу же обратилась к «игрушкам», однако он отмел ее в тот же миг как абсурдную: никто в мире не смог бы убедить его, что эти прекрасные женщины, отдающиеся только воле своих чувств, способны шпионить за ним. Как он ни прикидывал, но единственным человеком извне, каким-то образом «приближенным» к квартирам на первом и втором этажах, оставался юноша-участковый, безответно влюбленный в «мягкую игрушку». Он продолжал систематически приходить, сначала звонил к Головерову, потом спускался на этаж ниже и робко трогал кнопку звонка. Чаще всего ему не открывали, и он уходил восвояси, бывало, что подходил к окнам, пытался заглянуть, подсмотреть, как воришка, но изредка, если участковый проявлял настойчивость, «мягкая игрушка» вздыхала и шла в переднюю. Разговаривали всегда через порог и довольно громко.
– Он опять у тебя? – спрашивал несчастный блюститель порядка.
– Да, опять у меня, – просто отвечала она. – И мы только что выбрались из постели. Нам было очень хорошо.
Иногда она потягивалась при этом и захлопывала дверь.
– Зачем ты его все время дразнишь? – смеялся Глеб. – Представляешь, что у него на душе?
– Ничего у него на душе, – говорила серьезно «мягкая игрушка». – Он маленький и трусливый хам, мелкий человек. Даже застрелиться не мог. Пусть переживает. Переживания делают из мальчиков мужчин.
Эта ее жесткость казалась тогда Головерову капризом…
Теперь же, анализируя ситуацию, он убеждался, что женский глаз был зорче: маленький этот человечишка, но облеченный властью, как нельзя лучше годился для негласного присмотра за Глебом. Посещения участкового диктовались не любовью, не ревностью и не исполнением служебных обязанностей, а обыкновенной проверкой. Его могли завербовать в филеры, даже не посвящая в суть дела. Влюбленные мальчики так себя не ведут…
Осторожно, чтобы не слышала «мягкая игрушка», он вошел в свою квартиру, достал записную книжку, где были закодированы адреса и телефоны всех бойцов «Молнии», затем соорудил примитивную химловушку, вылив полфлакона чернил под тонкий коврик у двери с внутренней стороны, – если кто-то войдет без него, обязательно наследит и в квартире, и на лестничной площадке. После этого он спустился вниз и условным звонком позвонил «мягкой игрушке». Она уже беспокоилась – двенадцатый час ночи. Она работала в первую смену, пришла домой в три часа дня и еще не видела Глеба.
– У тебя что-то случилось, – сразу же определила она, хотя Головеров делал веселый, безалаберный вид.
– Я полюбил другую, – полусоврал, полупризнался он.
– И у меня есть одна странная новость, – вдруг сообщила «мягкая игрушка». – Сегодня шла с работы, и ко мне приклеился один приятный мужчина, яркий брюнет.
– Он тебе понравился?
– Понравился бы, – с удовольствием сказала она, поддразнивая Глеба. – Чувствуется, очень темпераментный, дерзкий… Но я не люблю черных. К тому же он – голубой… Черный – голубой. Оригинально?
– Почему ты так решила?
– Больше интересовался тобой. Извини, я сказала, что у меня есть муж. Тебя имела в виду… Едва отвязалась, не хотела показывать, где живу. Но мне думается – он знает.
– Знает, – согласился Глеб.
– И стало почему-то страшно за тебя, – призналась «мягкая игрушка». – Почему ты не раздеваешься? Я давно приготовила ужин.
– Извини, мне снова придется ехать в гараж за машиной… А потом я исчезну на одну ночь. Всего на одну.
– Хорошо, милый, я не спрашиваю зачем. Но прежде накормлю ужином.
Почти насильно она стала снимать с Глеба куртку, он подчинился: до закрытия метро можно успеть. И тут «мягкая игрушка» заметила, а точнее, ощутила тяжесть пистолета в кармане, ощупала его, спросила настороженно:
– Зачем тебе оружие, Глеб?
– Я же воин.
Это стало последней каплей, переполнившей испугом ее глаза. Она заплакала – впервые не от страсти! – обняла его, зашептала безнадежно:
– Чувствую… Потеряю тебя… Ты уйдешь и не вернешься… Я знала, ты ненадолго явился мне…
Глеб оторвал ее от себя, унес на кухню, посадил на стул. Он понял, что если сейчас не скажет правды – не скажет ее никогда.
– Женя, я тебя все время обманывал!
– Знаю, – проронила она, закрыв лицо руками, как маленькая провинившаяся девочка.
– Ничего ты не знаешь! Все время, пока мы с тобой… Я все это время был и с твоей подругой. С Таней. Она пришла мыть окна…
– Я все знаю.
– И это знаешь? – изумился он.
– Прости, Глеб…
– Что значит – прости?..
– А то и значит! – Она резко вскочила, возмущенная, с блистающими глазами. – Мы тебя сняли. Одного на двоих!.. Но произошло черт знает что! Невероятно! Сняли быка! Чингисхана! А получилось!..
Он медленно сел и вдруг непроизвольно взял из хлебницы кусок хлеба, стал есть с жадностью, отрывая куски и почти не пережевывая. Он ни секунды не сомневался, что «снимал» «игрушек» он, и только он, и что это его, может быть, самая блистательная победа…
5
По дороге в Москву Сыч все-таки уговорил генерала не предпринимать никаких действий против Кархана хотя бы сутки. Во-первых, была еще надежда на его благоразумие: убедившись, что дед Мазай погиб в пожаре, бывший «грушник» скорее всего должен отпустить дочь генерала. Ему сейчас опасно и невыгодно конфликтовать со спецслужбами России, а живого «товара», который был сам готов отправиться в сладкое восточное рабство, и так достаточно. Во-вторых – а это казалось деду Мазаю главным аргументом, – Кархану не позволит совесть глумиться над памятью. Хоть и не были друзьями, и работали вместе недолго, но было же воинское братство! Конечно, лет много прошло. Много событий и причин, которые развели их в разные стороны. Однако должно ведь что-то оставаться навечно, навсегда – к примеру, офицерская честь, честь профессионального разведчика, обыкновенная человеческая добропорядочность. Можно служить другим хозяевам если не за идею, так за деньги; можно пользоваться запрещенными приемами и брать заложников – в психологии восточных народов это расценивается как геройство и удаль. Но есть же предел даже в подлости и коварстве!
Дед Мазай практически не видел, как выросла дочь Катя. Папа был для нее подарком, являясь домой перед каким-нибудь праздником на несколько дней, в отгулы и отпуска. Нормальное положение вещей в семье выражалось некой культовой формулировкой – «папа на службе». Жена привыкла не задавать вопросы, что это за служба и с чем связана, но детское неуемное любопытство долго не находило покоя, и генерал специально для дочери придумывал всевозможные истории. Она знала, что ее папа – военный строитель, однако строит не дома и дороги, а стратегические военные объекты – пусковые ракетные шахты, местонахождение которых нужно держать в секрете. Легенда была удобна тем, что всегда можно было объяснить длительные командировки и отказать дочери, если она просилась посмотреть на папину стройку. Когда же началось массовое разоружение России и дочь посмотрела по телевизору, как взрывают шахты, взорвалась вместе с ними и эта легенда. В то время Катя заканчивала школу, ходила по молодежным тусовкам и сама вычислила, что ее папа работает в КГБ. Вместе с шахтами взрывали и государственные институты, поэтому служить в Комитете уже считалось позором, а быть дочерью кагэбэшника – значит быть презираемой сверстниками, отторгнутой от своей среды, навечно униженной и заклейменной. Как всякий подросток, Катя переживала свой «порок» молча, в одиночку и в момент глубокого отчаяния попыталась покончить с собой – выпила пять стандартов снотворного. Мать спохватилась вовремя, насильно сделала промывание желудка, откуда таблетки буквально посыпались. После этого дочь окончательно замкнулась, ушла в себя, и тогда генерал нарушил инструкцию – взял с собой дочь на «стройку». Две недели жизни на тренировочной базе – и от всех комплексов не осталось следа. Возле генеральской дочки тут же зароились все холостяки «Молнии», а поскольку вместе с боевыми задачами отрабатывались, как всегда, и вспомогательные, в частности языковой практики, то на базе были «дни французской культуры». Говорили все исключительно на французском, и Катя тихо шалела от внимания, расшаркивания и обходительности. Снайпер Шутов выучил ее стрелять из всех видов оружия – от пистолета до подствольного гранатомета, Саня Грязев учил танцевать, правда, русские плясовые. Князь Тучков, не зная настоящей родовой фамилии генерала, сразу же усмотрел в Кате княжну и называл ее только так, и не иначе, «облизывался» всерьез, хотя по возрасту годился в отцы.
Конечно, с точки зрения продавца живого товара, дочь генерала КГБ была товаром экзотическим, дорогим, но если Кархан перешагнет барьер памяти, воинского братства, то живым из России уже не уедет…
Сыч поселил генерала на конспиративной квартире, оставил офицера для связи и поручений, а сам уехал к руководству – докладывать о результатах операции. Время тянулось медленно, угнетали полное бездействие и неопределенность. Оправившись от шока, смирив щемящую боль, дед Мазай попытался трезво оценить ситуацию. После похищения Кати Кархан немедленно выехал из гостиницы и перебрался на частную, скорее всего заранее подготовленную квартиру на Ленинградском проспекте. Местонахождение дочери по-прежнему было неизвестно: из-за недостатка машин и средств охрану к ней приставили пешую, и пока она канителилась с попыткой остановить такси, похитители скрылись. Были известны марка и государственный номер автомобиля похитителей, да все наверняка было липовое. К тому же прямой способ поиска затянется на многие дни, а то и недели, и вряд ли даст результаты. Квартир, подобных той, в которой сейчас находился Кархан, по Москве наверняка были сотни, а поскольку куплены они чаще всего на подставных лиц, становилось бессмысленно организовывать широкомасштабный поиск, на который у ФСК, кстати, нет ни сил, ни средств. Катю будут перевозить с одного места на другое, из Орехово-Зуево в Долгопрудный, и потратишь месяцы, чтобы распутать ее след.
И все-таки оставался единственный путь – брать Кархана. Если он поверил в «гибель» генерала и не лишился остатков совести, то на похороны должен отпустить Катю. Тогда пусть его берет Сыч, коль найдет это необходимым. Если нет, то придется делать это самому, не привлекая официальные органы, в «частном» порядке, поскольку улик против Кархана наверняка не обнаружится, а в его деятельности в России нет ничего противозаконного. Он в самом деле представлял транснациональную нефтяную компанию, имел надежное прикрытие и живой «товар» переправлял вполне официально: для работы за рубежом по контрактам. В каких государствах, в чьих гаремах оказывались русские девушки, ни ярых правозащитников, ни правительство не интересовало.
Сыч приехал поздно вечером и привез видеоматериалы с пожара в Дубках. Оператор снимал в основном общий план и лишь несколько раз «наехал» камерой на интересующие его эпизоды. В первый раз, когда вместе с пожарными в специальном снаряжении в дом пытаются войти двое неизвестных, отделившихся из толпы зевак – местных жителей. Брандспойты бьют в окна и на крышу, но помещение сильно задымлено. Сначала пожарные вынесли «генерала» – полуобгоревший труп, положили его рядом с машиной «скорой помощи». Эти неизвестные бросились к нему, помогают накрыть простынею. Один из них в этот момент снимает фотоаппаратом типа «мыльница». Есть крупный план, можно идентифицировать личности. Затем пожарные вытаскивают второй труп, как пояснил Сыч, из-под лестницы. Врач «скорой» склоняется над ним, кажется, смотрит глаза – мертв… Укладывают на носилки и тоже накрывают. В это время из толпы появляются уже трое, приближаются к телу, один поднимает простыню, другой начинает проверять одежду на покойном. Их отгоняет водитель со «скорой», что-то резко говорит. Оператор все время держит «объекты» в кадре. Через минуту, воспользовавшись случаем, эти трое быстро поднимают тело и несут к машине «БМВ», стоящей на противоположной стороне улицы. Вдруг бросают, бегут, садятся в машину и уезжают. В кадре возникают два работника милиции. Тело уносят обратно к «скорой»…
– Это некто Догаев, – сказал Сыч. – В восемьдесят третьем осужден на двенадцать лет за разбойное нападение в Грозном. Наказание отбывал в Инте, освобожден при странных обстоятельствах: будто бы по болезни, инвалид первой группы.
– Хороший инвалид, – буркнул генерал.
– При нем найдено водительское удостоверение на другое имя и пистолет Стечкина с сорока патронами…
– Куда поехали эти трое?
– На Авиамоторную. – Сыч стал перематывать пленку. – Остались там в квартире. А оттуда на Ленинградский проспект поехал другой человек, гражданин Турции Мараш. Личность установлена. Примерно через час в эту же квартиру на Ленинградском вместе с вещами перебрался и Кархан. Квартира хорошо охраняется, имеет радиозавесу от прослушивания.
– Штаб у них там?
– Пытаемся установить… Скорее всего конспиративная. А эти трое через полтора часа на том же «БМВ» поехали на работу. Трикотажная фабрика по улице Вятской, принадлежит российско-турецкой фирме «Гюльчатай». На проходной предъявили пропуска…
– Куда увезли мое тело? – спросил генерал.
– В морг нашей клинической больницы… А твоего спасателя отправили в морг одинцовской больницы. Так вот сегодня после обеда труп исчез при невыясненных обстоятельствах.
– Если он исчезал из лагерей Инты, то из какого-то Одинцова… – Дед Мазай не мог впрямую спросить о дочери, а Сыч пока отмалчивался о ней, и чем дольше, тем безысходное казалась ситуация.
– На мой взгляд, Кархан поверил в твою «гибель», – заключил Сыч. – Завтра подкрепим версию сообщением в газетах, потом похороны…
– Предлагаешь ждать мне до похорон? Коля, я ведь отец!.. А есть еще мать! Можешь представить ее состояние? Тут еще похороны… Все равно действует на нервы! Я сижу взаперти, без документов. Где мои документы?
– Руководство против новой фамилии. Слишком звучная, заметная, привлечет внимание…
– Но это моя настоящая фамилия! Что значит против?!
Сыч что-то недоговаривал, что-то хотел спустить на тормозах, выполняя роль буфера между генералом и директором ФСК. Сейчас он не хотел ссоры между ними, а точнее, углубления неприязненных отношений, которые возникли еще до октября девяносто третьего. Сыч прекрасно знал отношение деда Мазая к дилетантам, к жлобствующим, надувающим щеки «верным ленинцам», которые вообще не смыслили в том деле, которым руководили. Генерал допускал, что управлять государством в процессе его реформирования может и кухарка, поскольку никто так основательно не в силах разрушить государственное устройство, кроме нее. Однако управлять безопасностью государства в любой период должны только профессионалы, ибо эту самую безопасность все время приходится строить, а не разрушать. Когда речь касалась современной политики в России, генерал становился откровенным циником, что и привело к разногласиям его с директором ФСК еще до расстрела парламента. «Членов Политбюро» уже не хватало, чтобы заткнуть все дыры на ключевых постах, в ход пошли недоучки всех мастей, «верные ленинцы» – революционно настроенные кухарки, попавшие из коммунальных кухонь во дворцовые. Поэтому генерал открыто посоветовал директору распустить профессионалов из ФСК и набрать революционных матросов, которые выполнят любую его команду. После «танковой демократии» директор и последовал его совету: «Молнию» погасили, а «Вымпел» передали в ведение набирающей силу другой кухарке, управляющей МВД, прекрасно зная, что профессионалы не станут служить ей и разойдутся сами.
Теперь, ко всему прочему, получалось, что, возвращая свою настоящую фамилию, генерал уязвил «верного ленинца» еще раз. Оказывается, бывший командир элитарного, «избалованного» вниманием спецподразделения не какой-то мужик Дрыгин, а князь Барклай-де-Толли, о героических предках которого он слышал еще в школе.
Сыч давно уже не служил в спецподразделениях, отвык от элитарности и привык к аппаратной дипломатии, поэтому старался сгладить резкие противоречия отставного генерала с руководством. И делал это не из каких-то меркантильных соображений, а по своей убежденности, в чем-то противоположной, чем у деда Мазая. Сыч полагал, что высший смысл профессионализма у оперативника – это пережить смутный период, научить, а если невозможно – «перековать», переубедить, заставить «брандмайора» работать на государственную безопасность. В прошлом директор ФСК был пожарником…
– Не горячись, Сергей Федорович, – стал срезать углы Сыч. – Фамилия в самом деле звучная, у всех на слуху. А тебе сейчас лучше быть незаметным, невзрачным, что ли… Потом можно еще раз…
– Еще раз: не хочу! – отрубил генерал. – Знаешь что, давай-ка поговорим, как в реанимации. Только теперь наоборот: ты будешь жить, а я – не знаю. И никто не знает. Потому что я потерял почти все: похитили дочь, дом, можно сказать, сам спалил. Потерял прошлую жизнь, мой подчиненный становится моим врагом, заперт в этих стенах… Осталось потерять имя – и всё… Но почему я у себя дома, в России, в Москве, должен жить как в тылу врага? Прятаться, быть незаметным? А Кархан, подданный Саудовской Аравии, живет в моем доме как хозяин? И я должен опасаться назвать свое имя? Потому что «брандмайору» оно кажется вызывающе громким!
Сыч вскинул брови, встал, заслонил собой полкомнаты.
– Если как в реанимации, то я могу повторить, что ты говорил. Помнишь?.. «Если ты умрешь – я никогда не возьму в руки боевого оружия, напишу рапорт и уйду». Если не отыщу твою дочь, не спасу тебя, твое имя… Наизнанку вывернусь, найду и спасу! Но ты тоже не раскисай, не впадай в панику! Я выжил, потому что царапался, выдирался из смерти. А ты, генерал, скис! Обида и вызов, больше ничего!
– Я на жлобов не обижаюсь, – отпарировал генерал. – А делать вызов «брандмайору» – ниже моего достоинства.
– Ну да! Ты же князь, а он из мужиков!.. Хороший девиз на вашем княжеском гербе – «Верность и терпение»…
– Порылся, почитал, молодец…
– С верностью у тебя все в порядке, а с терпением нынче туго.
– Коля, у меня Катю похитили средь бела дня. И сделал это человек, в какой-то степени близкий, но предавший меня. Не Родину, а лично меня. О каком терпении речь? – Он сделал паузу, проталкивая болезненный ком в горле. – Меня изъяли из поля зрения, Кархан поверил… А что же с остальными? Глеба Головерова наверняка уже пасут – начальник штаба. Да всех, Господи! И всех – на нелегальное? По конспиративным квартирам?.. Я ведь о другом говорю, понимаешь меня? И вот на другое у меня нет терпения.
– И я – о другом, – вдруг заявил Сыч. – Ты все еще обижаешься на «брандмайора», а он уже совершенно иной стал. Обломали мы его, обкатали, приспособили. Он пока еще мало в чем разбирается, но уже достижение – перестал нам мешать, не лезет туда, в чем не разбирается.
– Достижение!
– Напрасно смеешься, генерал. Когда не мешают – можно работать. Мы три дня подряд встречаемся с ним и говорим о тебе. Уверяю, он не тот, что был… Ты согласись, все спецподразделения – вещи все-таки элитарные. От подбора кадров до элементарного быта. Если не избаловали вниманием, то уж никогда не обходили…
– И знаешь почему? – зло усмехнулся дед Мазай.
– Знаю, знаю. Правильно, вы были заложниками у всех правительств. Бойцовых псов хозяин всегда кормит со своей руки.
– Молодец, соображаешь! И что же дальше?
– Пойди сам к «брандмайору», – вдруг сказал Сыч. – Подтолкни его. Он признал собственную некомпетентность. А главное – правомерность решения спецназа не штурмовать Дом Советов. Исчез страх перед вашей самостоятельностью…
– Да, и он снова решил завести бойцовых псов?
– Еще не решил, колеблется. Самое время подтолкнуть.
– Не пойду! – отрубил генерал. – Пусть заводит карманных собачек. Они не кусают руку хозяина.
– Сергей Федорович, «брандмайоры» приходят и уходят…
– Это я уже слышал!
– Ты профессионал. Должен быть мудрее, хитрее, что ли… Перешагни через обиду, сделай к нему первым шаг. – Сыч дипломатничал, подыскивал слова. – У всех этих «верных ленинцев» комплекс власти. Подай ему… даже не руку, а один палец – он сам схватит твою руку и будет трясти. А ты тем временем вложи ему свои мысли, пусть он их присвоит. И сам побежит доказывать и в правительство, и в Совет по безопасности, и к президенту.
– Терпеть не могу эти аппаратные игрушки! – Дед Мазай потерянно побродил по комнате. – Не зная тебя, можно подумать, что ты обыкновенный ловкач, беспринципный угодник…
– Да, и готов прогнуться перед начальством!
– С точки зрения политика, все в порядке. Уступчивость, компромисс, консенсус… Я же не политик, а воин. Не мое это дело – подталкивать дилетантов. В жлоба хоть золотое яйцо вложи, все равно он снесет тухлое. Не верю я в их перерождение, не верю!
– Хорошо, давай отложим этот разговор, – стал смягчать Сыч. – До лучших времен. Думаю, они близко… Мне пора на службу. Пока обещаю одно – завтра привезу документы. А ты мне обещай – до похорон никаких действий, никакой самодеятельности. Дадим Кархану возможность, последний шанс.
– Он-то хоть под контролем? – ворчливо спросил генерал.
– Под контролем и под охраной.
– Катя тоже была под охраной…
– Ну хватит меня мордой об лавку-то! – возмутился Сыч. – Не добивай, всю ночь еще работать…
– А я буду спать! – отпарировал дед Мазай. – Только вот сказочку на ночь почитать некому. Будь добр, разыщи мне майора Крестинина из «Альфы», пусть сегодня же приедет ко мне.
– Зачем? – насторожился Сыч, подозревая в язвительности генерала скрытую угрозу.
– Сказки читать!.. По телефону бы достал, да записная книжка осталась… в той жизни. А по справочному телефонов сотрудников спецслужб не дают. Пока еще не дают… Но скоро кто-нибудь и эту нишу заполнит. Можно открыть приличное товарищество с ограниченной ответственностью.
– Терпи, Сережа, – вместо ответа сказал Сыч и уехал.
Крестинин в «Молнии» исполнял обязанности помощника командира по оперативной разведке и был еще неофициальным летописцем, поскольку сочинял мемуары. Оригинальность их заключалась в том, что он не записывал свои сочинения, оставляя их в голове, и не потому, что их невозможно было опубликовать. Просто творческое вдохновение приходило к нему исключительно в боевой обстановке. Это был своеобразный аутотренинг, защита нервной системы от перегрузок. Алеша Отрубин молился в таких случаях, сам генерал вспоминал и читал про себя стихи Иннокентия Анненского или монологи Гамлета – каждый спасался как МОР, ибо в критической ситуации нельзя было замыкаться на себе и собственных чувствах.
Впервые дед Мазай узнал об этом увлечении Крестинина в Грузии, когда помогали свергать ненавистную законную власть всенародно избранного президента. А если точнее, то помогали сесть на престол грузинскому «члену Политбюро», который в суматохе развала СССР остался без полагающегося ему по рангу президентского дворца. Дворец этот был занят и оборонялся довольно хорошо уже две недели, и местными силами взять его оказалось невозможно. Так вот когда «Молния» под сильным огнем медленно просочилась ко дворцу и ночью заняла баррикады из железобетонных блоков, чтобы уже с этой исходной позиции штурмовать здание, дед Мазай взял свой старый автомат АК и пошел взглянуть на своих «зайцев». Из дворца стреляли густо и прицельно, поэтому пришлось попетлять и наползаться по площади, пока добрался до баррикад и бойцов, лежащих за блоками и бронещитами. После короткой перебежки он упал за железобетонный блок и вдруг совсем рядом услышал какое-то бухтение на русском языке. А был строжайший приказ не говорить по-русски вообще, отдавать команды по радио, переговариваться и ругаться только на грузинском.
– Кто там? – негромко окликнул генерал.
– Гнэвный грузынский народ, – отозвался Крестинин громким шепотом. – Кыпит наш разум возмущенный…
– Ты что там, молишься?
– Умел бы, так… Не умею!
– Чего же бухтишь, как глухарь на току? Приказ слышал?