Боги слепнут Буревой Роман
«Каждый человек стремится на родину: даже если он островитянин и если чужая сторона сулит ему вечное блаженство, он не примет предлагаемого бессмертия, предпочитая ему погребение на родной земле. И дым отечества покажется ему светлее огня на чужбине. Кажется, отчизна столь дорога всем людям, что законодатели повсюду высшей мерой наказания за величайшие преступления положили изгнание».
Лукиан. «Похвала родине».
ЧАСТЬ I
Глава I
Августовские игры 1975 года
«Сенат заседает ежедневно. Никогда прежде положение Империи не было столь катастрофичным. Гибель армии Руфина нельзя сравнить ни с поражением при Каннах [1], ни с гибелью трех легионов в Тевтобургском лесу [2]».
«Если бы Император Руфин не медлил со своей армией в Антиохии, Нисибис можно было бы спасти», – это мнение сенатора Луция Галла кажется почти бесспорным».
«Вчера император Руфин пожаловал Летиции Кар титул Августы».
«Акта диурна», 17-й день до Календ сентября 1975 года [3]
Радио в соседней комнате ожило и разразилось потоком трагических маршей. Динамик хрипел, стараясь перекричать воду, рвущуюся из водопроводного крана. Обычное утро в многоквартирной инсуле. Подмастерье из седьмой римской центурии штукатуров собирался на работу.
«Состояние императора Руфина без изменений…» – хрипел динамик.
«Надо же, как долго он живет», – отметила про себя Арриетта. Многие надеялись, что Руфин выживет. Но она знала, что император умрет. Знала – и все. Откуда – неизвестно. Да и какое имеет значение, откуда приходит знание? Мы знаем, что слово «синь» обозначает бескрайность неба и простор, а «черный» ассоциируется с мраком и непроглядностью ночи. Разве нужно доказывать, что ночь черна, а радость – мимолетна?
Позвонила Сервилия Кар. Чуть грустный голос, уверенный тон.
– В три часа нас ждет Руфин. Не опаздывай.
Арриетта посмотрела на старенький хронометр. Было шесть утра. Она не знала, стоит ли прощание с императором сладкого утреннего сна.
– Ты должна прийти, – Сервилия не настаивала – утверждала. И как она только вспомнила про нее, Арриетту. Сто лет не звонила, а тут…
– Я приду, – выдавила в ответ Арриетта.
С домной Сервилией трудно спорить, она всегда права, даже, когда далека от истины.
Арриетта накрутила кольца провода на палец и стала смотреть, как раскачивается трубка. На что это похоже? На трубку, которая раскачивается. Кто может похвастаться, что походит сам на себя? Арриетта не может. Она меняется. Не хочет меняться, но меняется. Не год за годом, но минута за минутой. Минуту назад ей хотелось написать пару строк, банальных, но очень милых. Но минута прошла, и Арриетта выбросила листок в корзинку и смотрит, как он сиротливо лежит на дне – маленький серый комочек весь в изломах граней.
Ей нравится сообщать знакомым, что она – поэтесса. То есть пишет стихи. У нее вышла книжка тиражом в двести экземпляров. Если зайти в книжный магазин на Священной дороге «Зефир», то можно увидеть на витрине замусоленный экземпляр.
Арриетта бросила трубку и взяла пустую страницу. Хотела написать что-то веселое, но написала «тоска». Тоска – избитое слово, с него нельзя начать стихотворение. В мире слишком много тоски. Дома – тоска, трава – тоска, и лица человеческие тоже, почти как дома и трава. Но Арриетта не стала бросать листок в урну. Одно слово еще не означает провал, из него может что-то вылупиться.
Император Руфин умирает. В три часа дня Арриетта в числе избранных приглашена с ним проститься, император собирается сказать миру последнее слово. День до трех часов утратил смысл, скомкан ожиданием, как листок с неудачной фразой. Сооружение прически, умывание, даже завтрак нельзя растягивать так долго, чтобы день распрямился и принял удобные очертания. Само по себе приглашение лестно. Но Руфин… Что он значит для Арриетты?
Август умирает. Это звучит первой строчкой стихотворения. Но строчкой слишком многозначительной. Она не требует продолжения и не может вытащить за собой из небытия целую строфу, и потому останется в одиночестве. Арриетта даже не знала: грустно ли ей, что Руфин умирает, или нет. Во всяком случае, она ничего не хотела от него услышать, и нечего ей было ему сказать. Наверное, еще года полтора назад она бы с ума сошла, узнав о гибели императора и его армии. А сегодня ей все равно. С некоторых пор Арриетта стала подозревать, что другим – тоже. Или почти все равно. Просто они не говорят об этом вслух, как и она. И от этого ей по-настоящему становилось не по себе.
А может быть, люди сделались бесчувственными потому, что утратили гениев? Гении не позволяли людям равнодушно наблюдать за происходящим, они бы заставили подопечных грудью встать против зла. Не всех, конечно… Некоторых. Многих. И этого вполне достаточно. Но кто по собственной воле готов бороться, пока его не приперли к стене? Кто?
Хорошо бы повстречать гения. Арриетта думала об этом каждодневно. Но гении почему-то не встречались ей на пути. Ну, разве что в виде кошек.
Арриетта отворила дверь и вышла в сад. Сад – это громко сказано. Нелепо называть садом огороженный квадратик земли, в который намертво вросла старая пиния. Огромный шатер длинно игольной хвои накрывал весь «садик» лиловой тенью. Сейчас под этим шатром лежал человек. От природы крепкого телосложения, он исхудал так, что кости готовы были прорвать выдубленную солнцем кожу. Грязная туника, волосы всклокочены и в пыли. Незнакомец спал и видел удивительные сны. Неправдоподобные видения роились вокруг головы спящего, как слепни над потным крупом скакуна. Арриетта опустилась рядом на колени: интересно подглядеть чужой сон. Но только она всмотрелась в мельканье зеленоватых и голубых теней, только различила слабое мерцанье вокруг головы, как человек дернулся и проснулся. Видения мгновенно исчезли. Бродяга был красив и молод. И у него были огромные черные глаза. Они смотрели, не мигая, куда-то мимо Арриетты и разглядывали неведомое у нее за спиной. Разглядывал так внимательно, что она невольно оглянулась. Но за ее спиной не было ничего интересного. Стена дома, выкрашенная охрой, уже изрядно полинялая, и в стене пустая ниша, в которой когда-то находилась статуя. Незнакомец протянул руку и положил ладонь на голое колено девушки. Арриетта влепила ему пощечину. Незнакомец отшатнулся, по-прежнему разглядывая пустую нишу в стене.
– Кто здесь? – спросил он глухо. – Ловцы?
И тогда Арриетта поняла, что перед нею слепец. Ей сделалось стыдно за свою выходку.
– Кто ты? – задала она вопрос в свою очередь.
Незнакомец облегченно вздохнул:
– Нет, не ловцы… не ловцы… Слава богам…
Он содрогнулся всем телом, вспомнив ночную охоту и свой бег, петлянье по улицам в темноте. Впрочем, для него темнота днем и ночью одна и та же. Как он спасся? Как сумел ускользнуть? Кажется, он перепрыгнул через ограду и упал здесь под пинией, а ловцы помчались дальше, уверенные, что вот-вот настигнут добычу. Он ускользнул. Пока.
– Кто ты? – повторила Арриетта вопрос.
– Я – Гимп, бывший гений.
– Гений! – воскликнула она почти восторженно. – Значит, ты говорил с богами, да?
Он кивнул с неохотой:
– Говорил, и довольно часто.
– Ну и как они, боги? Блаженны и вечны?
– Может быть и блаженны, но не вечны. Хотя и бессмертны. Представь, бессмертны, но не вечны.
Он бросал слова, как другие бросают кости – по воле случая, имитируя мысль. Говорил не для того, чтобы высказаться, но лишь затем, чтобы скрыть чувства и опасения. Но это не злило Арриетту. Напротив. Его словесные обманки забавляли ее, как игра.
– Ты ослеп, когда тебя сбросили на землю?
Гимп отрицательно покачал головой:
– Я ослеп, потому что потащился вместе с армией Руфина в Месопотамию. Люди придумали для низвергнутых гениев сладкую приманку под названием «римское гражданство». Я думал, что смогу быть легионером. Что сдюжу. Я вынослив, ловок, силен. Умен… Но ни ум, ни сила мне не понадобились. Я облучился вместе с другими. Теперь они умирают в клинике Нормы Галликан. А я метаморфирую. Для начала у меня вытекли глаза. Потом произошла регенерация, но что-то нарушилось, и я не могу видеть. Гении под воздействием жесткого излучения метаморфируют. Так же, как и боги. В этом мы схожи. – Походя он сообщил ей свою тайну. Поймет собеседница, не поймет – новый бросок костей. Арриетта поняла, но не подала виду.
– Если бы я видела богов, – задумчиво проговорила Арриетта, – то сложила о них поэму…
– Не трать попусту время. Лучше угости меня вином, да я пойду.
– Куда? – спросила она насмешливо.
Он не ответил, только нахмурил брови.
И он не ушел. Некуда было ему идти. Спустя полчаса он бултыхался в горячей ванне, взбивая густую мыльную пену, и пел охрипшим каркающим голосом о музыке сфер и небесной тверди. Он не подозревал, что Арриетта стоит в дверях ванной комнаты и не может отвести взгляда от его чеканного профиля. Но профиль – это только половина лица. Половина может быть утонченной, но все лицо – безобразным. Но когда смотришь на прекрасный профиль, об этой двуликости догадываться не стоит. Вообще лучше жить, видя лишь половину мира. Так легче.
Арриетта подошла и скинула тунику. Стояла перед гением обнаженная, а он не видел ее. Но что-то почувствовал – замер, прислушиваясь. Потом вытянул руку и коснулся ее колена. Медленно она опустилась в ванну. Одно слово «гений» вызывает в женщинах вожделение. Они млеют от звука его голоса, они сходят с ума от одного прикосновения, молят об одной-единственной ночи, ничего не требуя взамен, на все готовы, лишь бы побывать в объятиях гения. Арриетта не знала, что влечет ее – необыкновенная красота гостя или его гениальная сущность. Или собственное вожделение, давно не находившее выхода.
«Прикосновение гения»… О, неплохое название для поэмы. Название, скрывающее смысл. Хотя весь смысл пока – хлопья пены на грязной воде и несколько минут Венериных утех на узком неудобном ложе, которые не принесли ей наслаждения.
Закутавшись в халаты из махрового хлопка, они расположились в триклинии. Пили кисловатое, терпкое красное… без имени существительного – одних прилагательных вполне хватит для определения сути.
– А ты кто? – Он улыбнулся, и эта улыбка давала понять, что она может насочинять многое, почти все… и ничего. Правда и вымысел были для него равнозначны.
– Пишу стихи. Иногда. Когда скучно.
– А когда влюблена?
– Не была влюблена лет сто.
– Я тоже. Выпьем за нелюбовь.
Они выпили.
– Нелюбовь – это выше, чем любовь? – попыталась сыграть в игру гения Арриетта.
– Нелюбовь – это тьма. Прежде я этого не знал. Теперь знаю.
– Ты любишь говорить о прежней жизни? – Она любила. Прежняя жизнь с некоторых пор начала казаться вполне сносной. Если не задумываться о том, что происходило с людьми на тайной арене в подвале. О тех, кто в подвале, не стоит думать. Это первое правило жизни. Правило, о котором нигде не пишут. Думал ли гений о подвалах, когда был гением?
– Предпочитаю говорить о настоящем. – Подвалы его не интересовали.
– Боишься открыть свои тайны?
– А ты что делала в прежней жизни?
– Тоже писала стихи.
– Так неинтересно. Жизнь меняется, а ты – нет. Я не люблю константы. Ты жалееешь о прежней жизни? Той, в которой у тебя был гений, как щит, а в Империи все было предопределено на много лет вперед.
– Никогда! – воскликнула она излишне возмущенно, потому что на самом деле иногда с тоской вспоминала прошлое.
– А я жалею, что рассечен на две части полосой времени. Я бы хотел быть гением или человеком. Но быть и тем, и другим невыносимо.
Он усмехнулся тому, как ловко поддел ее на крючок вопроса. И совсем ни к чему так было горячиться. Достаточно немного подумать, чтобы ответить красиво, а не брызгать эмоциями, как неумелый оратор слюной.
– Проводишь меня? Нынче гениев многие ненавидят. Можешь отказаться – я не обижусь.
– Я провожу, – пообещала она.
Ей очень хотелось расспросить его о прошлом, и хотя бы на словах насладиться восхитительной жизнью высшего существа. Но не посмела – почудилось, что гений не захочет говорить о том, что утратил.
Норма Галликан смотрела на протянувшиеся через двор клиники очереди. Одна была длинная, другая еще длиннее. В первой люди были мрачны, но как-то поверхностно, будто надели старинные маски актеров трагедий. Чужое горе лишь коснулось их, но не опалило; привело в смятение и заставило прийти в этот просторный двор к двери с надписью «лаборатория крови». Добровольные доноры ждали своей очереди, веря, что немного пурпурной жидкости из их вен спасет чью-то жизнь. Люди во второй очереди изнемогали от ужаса и надеялись только на чудо. Эти вторые были родственниками облученных, пришедшие сдать костный мозг в надежде, что он может прижиться. В лаборатории Нормы Галликан не умели подбирать «чужих» доноров. Если у легионера не было близких родственников с подходящим генетическим кодом, он почти наверняка был обречен умереть от лучевой болезни.
Норма в ярости стиснула кулаки и несколько раз изо всей силы ударила по стене. День за днем, минута за минутой она ощущала свое бессилие. Много лет она готовилась к этому и страстно желала, чтобы никому не пригодилось ее умение. Беда грянула нежданно. Они были не готовы. Люди вообще ни к чему не готовы, ни к жизни, ни к смерти. Интересно, боги бывают готовы к смерти? Или в тяжкую минуту они тоже обращаются к кому-то и шепчут: «Будь милостив»?
Норма стремительно старела. Тому, кто не видел ее месяц, могло показаться, что прошел целый год. Прошлым летом она казалась почти девчонкой. Сейчас – почти старуха. Седые волосы. Глубокие складки вокруг рта. Но может быть даже не это, а темная бесформенная туника и темные хлопковые брюки приманивали своими складками время. Минуты клещами впивались в кожу, высасывали силы, разрушая привычный облик. Тем более странно выглядел огромный живот на этом почти старушечьем теле. Казалось, Норма не беременна, а больна, и чудовищная опухоль растет день ото дня. Сослуживцы и друзья боялись спрашивать о сроке родин. Сама она ни с кем не говорила о будущем ребенке.
Против Кроноса есть лишь один верный способ борьбы – не смотреться в зеркала, тогда, чувствуя себя двадцатилетней, без смущения будешь строить глазки кудрявым юношам.
Норма не гляделась в зеркала. И ей некогда было заигрывать с кудрявыми красавцами. К тому же в ее клинике не было кудрявых. Облученные лишились волос. Они лежали в палатах, как в камерах-одиночках, под синими лучами кварцевых ламп, они устали стонать, и молча встречали Норму умоляющими взглядами: спаси. Другие устали даже смотреть – эти были точно обречены. Однако некоторых удавалось вытащить. Авл Верес, молодой легионер Четвертого легиона неожиданно пошел на поправку – костный мозг, пересаженный ему от младшей сестры, прижился. Теперь он свободное от процедур время проводил на открытой галерее, глядя на лоскут синего неба, смотрел и не мог наглядеться.
– Значит, спасение возможно, – повторяли медики и против воли улыбались.
«Авл Верес», – повторила Норма про себя имя спасенного, как заклинание.
Она слышала, что кто-то отворил дверь в таблин, но не обернулась. Узнала шаги. Легкие, почти невесомые. Странно, что походка гостьи не изменилась. Напротив сделалась еще легче, еще неслышнее. Как будто она не по земле ходит, а летит. А может в самом желе наступит момент, когда она поднимется в воздух?
– Я же запретила тебе приходить. – Норма продолжала смотреть на очереди внизу, которые двумя безлистными умирающими лозами оплетали мощеный двор.
– А я пришла, – отвечал упрямый молодой голос.
Только в юности можно быть столь глупой и столь упрямой. Только в юности можно чувствовать себя абсолютно счастливой и абсолютно несчастной. Старея, человек срастается с остальным миром. Старик уже не отделим от своей прожитой жизни, от своего дома, своих дел, детей и ошибок. Каждое новое событие – всего лишь добавка к прежнему багажу, к накопленному хламу, и хлам этот невозможно выкинуть на свалку. Будто в огромную чашу вина добавляешь еще несколько капель. Вино меняет вкус, чуть меньше горчит или, напротив чуть больше, но капли не в силах изменить содержимое чаши. А в юности… в юности можно опьянеть от одного глотка, или захлебнуться от горечи и умереть…
Норма Галликан разучилась сильно огорчаться. Но и радоваться тоже почти не могла.
– Кормящей матери нельзя находиться в этом здании, – назидательным тоном произнесла Норма.
– У меня нет ни капли молока. Пропало. Теперь у Постума кормилица. Пусть ест. А здесь…
– Но ты приходишь «грязная», даже после мытья от тебя продолжает исходить излучение. И ты облучаешь своего малыша.
– Могу с ним не видеться.
Норма обернулась, глянула на Летицию. У бедной девочки белое неподвижное лицо с остановившимся взглядом. И нелепая улыбка на губах.
«Вид свежеповешенной», – подумала Норма Галликан, и сердце ее сжалось, потому что сама в молодости она пережила нечто подобное и очень хорошо знала, что значит – потерять навсегда.
Чтобы смотреть, Летиции приходилось делать усилие. Чтобы открывать рот и говорить – тоже. Только шагать ей было легко. При этом ее охватывало чувство, что движение приближает ее к Элию. Летти не знала, откуда появилась эта иллюзия. Но она возникала всякий раз, стоило ей отправиться на прогулку. Она бродила по улицам час за часом. Охранник, старый фрументарий, приставленный к Августе, следовал за ней всюду; а вечерами, поминая Орка, заклеивал пластырями мозоли на пятках. Когда быстро сгущались сумерки, так же быстро перетекая в ночь, мнилось старому фрументарию, что являлось вокруг головы и плеч Летиции платиновое сияние, являлось и тут же пропадало. Сияние это все больше и больше тревожило старика. Он опасался, что свечение могут заметить ловцы. Но он напрасно предостерегал Летицию, уговаривал сидеть дома. Она его не слушала. Она мало кого слушала теперь.
– Ты меня коришь, а сама, беременная, разгуливаешь по клинике. – Летиция коснулась ладонью огромного живота Нормы Галликан.
– Для него излучение не опасно.
– Ты так говоришь, будто там не ребенок.
– А там на самом деле не ребенок. – Норма странно улыбнулась.
– Хочешь его убить? – Летиция изумленно открыла рот.
Норма отрицательно покачала головой:
– Излучение его убить не может. Оно для него родное. Даже больше: оно ему необходимо.
Летиция ничего не поняла, но поверила.
– Может, и мне надо немного облучиться?
– Твоя жизнь еще не кончилась, – слова Нормы звучали не слишком убедительно. – В палатах на втором этаже жизнь действительно кончается. Каждый день там кто-нибудь умирает. Они лежат на кроватях совершенно нагие под светом кварцевых ламп и мычат от боли, ибо морфий не может облегчить их страдания.
– А его нет здесь… – прошептала Летиция. – Если бы его, как Протесилая [4], боги вернули бы мне на три часа, чтобы я могла умереть в его объятиях… Три часа… всего лишь три часа…
Норма не знала, что и сказать. Подошла, обхватила Летицию за плечи, прижала к своему огромному животу, гладила по голове, сминая волосы, и уговаривала:
– Это пройдет, пройдет… День уменьшает горе…
Летти затряслась. Плачет? И вдруг Норма поняла, что Августа смеется.
– Я вдруг вспомнила, – выдавила Летиция между приступами смеха. – Мы напились и заснули в таблине Элия. А утром пришли клиенты. А мы спим голые на ковре, укрытые его пурпурной тогой. До спальни можно добраться только через атрий. А в атрии клиенты, – она смеялась и плакала одновременно. – Элий закатал меня в свой халат и унес на плече в спальню. А я спала, и ничего не чувствовала. Потом, когда он рассказывал мне об этом, я так смеялась, так смеялась…
Она замолчала. Норма продолжала гладить ее по голове. Что сказать в ответ? Что можно было вообще сделать? Ну разве что соорудить пышный кенотаф, да таскать туда цветы и венки, но этим не утишить боль в сердце.
– Когда мы возвращались из Кельна, Элий купил на станции книжку стихов Арриетты М. и читал мне ее вслух часа два или три. Я чуть не заснула. Самое обидное – теперь не знаю, где эта книжка. И не помню ни единого стиха. Каждый день ищу ее и ищу… и не могу найти… Все ищу… каждый день… Вот и сегодня искала. Помню – стихи были красивые… но ни одной строчки, ни одного слова не помню…
– Иди домой, – посоветовала ей Норма. – К Постуму. Он вырастет и станет похож на Элия.
Летиция замотала головой:
– Нет, нет, он должен быть другим! Иначе он будет таким же несчастным! – Она поднялась. – Не могу одна, – призналась Августа. – Надо, чтобы кто-то был рядом. Тогда принуждаешь себя держаться. Тебе деньги не нужны? Прислать чек?
Норма отрицательно покачала головой:
– Прибереги состояние для Постума. Миллион растратить легче, чем сто сестерциев.
– Да? – вполне искренне удивилась Летиция. – Надо попробовать. Может, пойти поиграть в алеаториум? Немножко. Тысяч пять-шесть взять с собой и поиграть. Ты не знаешь, Элий был игроком?
– Не знаю.
– И я не знаю. Я о нем почти ничего не знаю. Я пришлю чек.
– Не надо!
Средства у клиники были. Со всех концов Империи шли пожертвования. У кого не было денег, несли драгоценности. Норма подумывала, не создать ли банк данных для подбора доноров костного мозга.
Денег было достаточно – не хватало времени.
Дверь в таблин вновь отворилась и без приглашения влетела Юлия Кумская в белом развевающемся платье.
– Девочки, ну как вы! Хорошо выглядите. Обе, – бессовестно солгала Юлия. – Гладя на вас, я чувствую себя виноватой. Да, да сейчас время рожать новых солдатиков. Надо и мне срочно обрюхатиться!
Несмотря на все протесты медиков, в палату к Руфину постоянно заходили секретари и кураторы. Руфин все еще был императором, и без его закорючки на документе не могло решиться ни одно важное дело. Люди возникали в палате, как боги из машины в греческих трагедиях, выкрикивали свои краткие реплики, и тут же исчезали. Оставалось лишь тихое жужжание кварцевых ламп, запах лекарств, и боль. Боль, которую не могли снять никакие лекарства. У Руфина не было близких родственников, чтобы сделать пересадку костного мозга. А мозг, пересаженный от постороннего донора, не прижился. Если бы Александр был жив, он мог бы спасти отца. Пассивно, одним своим существованием, как и должен был все делать в жизни – просто жить, и одним этим фактом заставлять двигаться огромную махину Империи. Но Александра убили. И Руфин даже не знал, кто. А его дочь слишком мала, чтобы послужить донором.
Чуда не произошло. Император умирал. И так он держался поразительно долго. Почти все, кто был рядом с ним в тот день, и кому не сделали пересадку, уже умерли. Криспина приходила редко. В первые дни Руфин справлялся о ней, требовал, потом звал, потом умолял… В телефонной трубке ее голос звучал равнодушно и механически. Явилась Мелия, первая его супруга, долго сидела у постели и молчала. В конце концов он прогнал ее. Мелия постоянно говорила об Александре, и, глядя на нее, Руфин видел перистиль, залитый зеленым светом, и пурпурные пятна крови на полу, и тело Цезаря, изуродованное смертью, почти уже не человеческое, сломанное.
Но сегодня Руфин потребовал, чтобы Криспина пришла. И она не посмела отказаться. Он все еще император. Красивая, полнотелая, немного бледная, она смотрела на Руфина пустыми глазами, и в них не было ни сочувствия, ни жалости – одно равнодушие.
– Почему не приходишь? – спросил Руфин.
– Посещать облученных опасно. – Она даже не нашла нужным скрыть истинную причину своего отдаления.
– Боишься? – говорить ему было трудно: язык и губы опухли, Руфин с трудом выталкивал из отекшей гортани слова.
– Я и так рисковала, пытаясь зачать наследника сразу после родов. Но ты не смог ничего сделать! Не смог объявить нашу крошку своей наследницей! Она самый прекрасный, самый лучший ребенок в мире. А ты… – Она задохнулась от презрения и гнева.
– Это невозможно, – прохрипел Руфин. – Я не могу нарушить закон.
– Тогда о чем нам говорить?
– Хотел проститься.
– Прощай, – бросила она равнодушно.
– Поцелуй на прощание, – попросил Руфин.
– У тебя губы распухли… – Она брезгливо передернула плечами.
После ее ухода в воздухе повис терпкий запах духов. Он смешался с запахом лекарств, превратившись в тошнотворную смесь.
Выйдя из палаты, Криспина увидела в криптопортике десятка два ожидавших. Среди посетителей она узнала Сервилию Кар, поэта Кумия, проходимца Силана, который высмеял ее и Руфина, переделав комедию Плавта. Досталось еще и Элию. Но Элий принялся, как плебей, ломаться на сцене вместе с подонками-актеришками и тем самым еще больше унизил Августа. Криспине еще тогда, после спектакля, хотелось расцарапать лицо Силану. Сейчас злость вернулась с двойной силой. Криспина шагнула к драматургу.
– Подлец! Ты во всем виноват! Ты и такие, как ты! Все – негодяи!
Стоявшие рядом литераторы засмеялись.
Она повернулась к ним, окинула каждого гневным взглядом. А они пытались подавить улыбки, но напрасно.
– Здесь что-то смешное! – закричала она. – В этой клинике что-то смешное? Облученные, обожженные – они смешны? Они умирают – это смешно? – Ей уже и вправду казалось, что ежедневно, стиснув руки и наполнив сердце мужеством, она приходила сюда, чтобы провести долгие часы у постели умирающего мужа, как это делали другие.
У посетителей сделались скорбными лица. Но это взбесило будущую вдову еще больше. Криспина размахнулась, ткнула кулачком в ближайшую физиономию. Кто-то схватил ее за локти и отвел в сторону. Криспина обернулась, готовая влепить пощечину. Перед ней был банкир Пизон.
– Дядюшка… – Она растерялась и оставила попытки вырваться.
– Бедная девочка, ты так измучена, тебе надо домой, – фальшиво засюсюкал Пизон. – Ступай, детка, мои люди тебя проводят.
– Они не считают меня настоящей Августой…
– Ты устала. Всякое может показаться в таком состоянии.
Пизон повел ее к дверям. Он умел убеждать. Если требовал момент, врал бессовестно, но ему почему-то верили. Вот и сейчас Криспина верила, хотя знала, что он лжет.
– О боги, какая дура! – вздохнула Сервилия.
И тут она увидела у входа в криптопортик Норму Галликан в тунике и брюках из темного хлопка. Рядом с Нормой стояла Летиция. На ней было длинное белое платье. Траур. Сервилия не видела дочери с тех пор, как она… Сервилия прикидывала в уме и не могла сосчитать. Сколько же дней они не виделись? Кажется, со дня свадьбы. Неужели со дня свадьбы? Дочь изменилась. Выросла еще немного. И повзрослела. Летиция позвонила матери один только раз, когда родился Постум. «Мама, у меня сын». – «А мне все равно», – ответила Сервилия и повесила трубку.
А тут она будто увидела себя со стороны – ей тоже довелось носить траур. Правда, то был траур по человеку, которого она никогда не любила. Как хорошо носить траур и при этом не страдать. Тот траур дарил ей незабываемое чувство превосходства. Все почитали ее несчастной, не подозревая, как она счастлива. Правда, покойный успел сделать на прощание последнюю гадость: оставил почти все свое состояние маленькой Летти. Но этот факт давал Сервилии возможность проклинать его еще изощреннее.
Летиция же была несчастна безмерно. Аура горя окружала ее, как Криспину – запах духов. Сервилия подошла и обняла дочь. Летиция с изумлением посмотрела на мать. Молодая женщина уже привыкла к непримиримости и равнодушию Сервилии – и вдруг такой сильный прилюдный порыв! Почти актерский. Юлия Кумская стояла рядом и одобрительно кивала. Как будто хотела сказать: хорошо сыграли, боголюбимые матроны.
– Все пройдите в соседнюю комнату и переоденьтесь, – кашлянув, сказала Норма Галликан. – Обязательно закрыть волосы и надеть маски. Не хочу, чтобы радиоактивная грязь разносилась по Риму.
Галдящая толпа актеров, режиссеров и поэтов ринулась переодеваться. Пизон, проводив Криспину, вернулся и трусцой припустил за остальными – не мог пропустить столь важный момент. Норма Галликан была уверена, что Пизона не приглашали, он пришел сам. Но она не стала выпроваживать банкира.
В криптопортике остались только мать и дочь.
– Ты навестишь меня? – спросила Сервилия.
Летиция отрицательно качнула головой:
– Нет. У тебя слишком часто бывает Бенит.
– Сенатор Бенит, – поправила Сервилия.
– Все равно подонок.
– А я могу прийти взглянуть на Постума?
– Приходи. Но сообщи заранее. Ведь я теперь Августа.
Примирение как будто состоялось. Но только как будто. Обе женщины чувствовали неискренность сказанных слов. Сервилию мало интересовал Постум. Летиция еще сильнее ненавидела Бенита.
В последнее время все чаще Летицию посещала кощунственная мысль, что мать спасла ее жизнь, чтобы спасти состояние, право распоряжаться которым теряла в случае смерти несовершеннолетней дочери. С каждым днем такое объяснение казалось Летиции все более правдоподобным. Но это открытие вызывало лишь раздражение: все равно Летиция чувствовала себя обязанной матери. Где еще ценят так слово «долг» как в Риме?
Палата Руфина была велика, но все же не настолько, чтобы вместить всех приглашенных. Приход посетителей нарушил стерильность, необходимую больному, но Руфин доживал последние дни, а, может, и часы, и уже не имело значения, чуть больше этих часов останется или чуть меньше. Император не может умереть как простой смертный. Каждый римлянин мечтает о красивой смерти. Но это так трудно, это почти невозможно. Смерть по своей физиологии не может быть красива. Но вопреки всякой логике, вопреки очевидности Рим пытается в смерти соединить несоединимое. Марк Аврелий, поняв, что болезнь его смертельна, перестал принимать пищу, дабы не длить бессмысленную агонию. Веспасиан, умирая от поноса, велел поднять себя с ложа и произнес историческую фразу: «Цезарь умирает стоя». И добавил: «Кажется, я становлюсь богом». Веспасиан был большой шутник. Анекдот о плате за латрины знает каждый школьник. Даже Элагабал хотел умереть красиво. Предвидя, что его попытаются убить, он выстроил высокую башню и поместил внизу золотые, украшенные драгоценными камнями плиты, чтобы броситься вниз, когда за ним придут убийцы. Роскошная обстановка, блеск золота и драгоценных камней. Пусть потомки говорят, что Элагабал умер так, как не умирал ни один император. А преторианцы убили его в отхожем месте.
Но уж точно никто не умирал так, как Руфин – так долго и так мучительно, находясь в полном сознании и понимая, что оставляет после себя Империю на грани краха. Новорожденный ребенок во главе – и вокруг него змеиный клубок женщин, жаждущих власти. Женщины дерутся за власть яростнее мужчин. Пурпур их сводит с ума. Пока гладиаторы на арене Колизея исполняли желания, капризы красоток заставляли вздрагивать Империю, но не могли поколебать устоев. Теперь все исчезло – армия, власть, и дар богов. Империя так же беспомощна, как новорожденный император. Ничего не стоит опрокинуть старинное здание, лишь бы утолить единственную неутолимую жажду – жажду власти. Летиция еще девочка, но убеждена, что ее сын-император уже правит. Сервилия намерена дойти до высшей точки власти, но извращенным путем, как будто вместо естественной любви она выбирает лесбийское непотребство. Криспина, вообразившая, что может опрокинуть тысячелетние законы и впихнуть на Палатин свою крошечную дочурку, глупее и Летиции, и ее матери, но зато нахальнее и наглее обеих. И остановить это безумие могут лишь отцы-сенаторы, которых Руфин всю жизнь недолюбливал. Это походило на насмешку. Но весь вопрос в том, кто же захотел посмеяться так изощренно?
Певцы, сочинители, актеры вошли в палату и встали полукругом возле кровати императора. Он смотрел на их лица, наполовину прикрытые масками, на хлопковые шапочки, и не узнавал никого. В своих белых балахонах они напоминали души на берегах Стикса. Души его легионеров, сгоревших в ядерном пламени без погребения, теперь сотню лет не могущие найти покоя.
Они смотрели на него молча. Ждали. Он что-то должен им сказать. Найти важное слово, чтобы историкам было, что вписать в анналы, а потомкам выбить на бронзовых досках. И Руфин заготовил предсмертную речь. Все эти дни, лежа в палате в одиночестве, мучаясь от боли, и забываясь кратким, не приносящим облегчения сном, он старательно обвинял в происшедшем Элия, его милосердие по отношению к Триону, и его неспособность отыскать сбежавшего ученого. И вот теперь, уже перешагнув свой Рубикон, умерев, но, продолжая жить, Руфин осознал, что зря винил Элия. Тот был виноват лишь в одном: не сумел исправить ошибки Руфина. Элий, сгинув в Нисибисе, искупил вовсе не свою вину, а вину Августа. На берегу Стикса императора ждут его гвардейцы, которых он с такою легкостью послал на смерть, сам точно не зная, зачем.
Время обнажает истину. Так что глупо ее скрывать, когда твое время кончилось. Руфину во всем придется признаться.
– Квириты, – сказал Руфин, так будто не в палате лежал, а стоял на рострах и обращался к толпе, затопившей форум, и божественный Марк Аврелий Антонин на мирно шагающем коне запоздало указывал ему путь. – Катастрофа в Нисибисе случилась по моей вине. Все помнят старую римскую поговорку о том, что о мертвых надо говорить лишь хорошо, либо не говорить ничего. Так вот, я хочу говорить об Элии Цезаре…
Слушатели переглянулись. Они ожидали чего угодно, но только не этого. Упреки в адрес Руфина повсюду звучали уже в открытую. Аналитики всех мастей искали и не находили иного виновника, кроме императора. Мнения людей совершенно различных взглядов совпадали разительно.
Руфин облизнул мгновенно пересохшие губы. Норма Галликан, стоящая рядом, провела по губам умирающего кусочком льда. И Руфин вновь заговорил.
– Я был заодно с Трионом. Я знал, что в Вероне создают урановую бомбу. Я позволил Триону бросить вызов богам, надеясь, что люди сами станут как боги. Ошибся… Когда понял, что тайну дольше не скрыть, приказал верным мне людям уничтожить приборы, создающий защитный экран от богов и гениев. Опасался, что мое участие станет известным. Я уничтожил следы… Трион оказался вроде как не виновен – ведь боги не наказали его сами… – Руфин вновь сделал паузу. Слушатели ждали. – Я знал, что Трион изворотлив и хитер. Я недооценил его, я виноват. Не осмелился сказать правду… потом стал надеяться, что все обошлось. Если бы сенат узнал об этих приборах, Триона отдали бы под суд и приговорили к смерти. А я… Я вынужден был бы уйти…
Руфину казалось, что кто-то другой его голосом (да и его ли это голос – сдавленный, сиплый, неживой) делает ошеломляющие признания. Он говорил, прикрыв глаза, ни на кого не глядя, он говорил это своим легионерам, ожидавшим его на берегах Стикса, он обращался к матерям и женам, что сидели сейчас в клетушках одиночных палат возле живых трупов своих сыновей и мужей, он делал это признание солдатам, засыпанным в глубоких гробницах возле Нисибиса. Но важнее всего эти слова были для одного человека – для крошечного Постума Цезаря, который через несколько дней, а может и через несколько часов сделается Постумом Августом. И, когда мальчик вырастет, ему будет плевать на Руфина, как плевать на Элагабала, Тиберия, Нерона или Калигулу, но своего отца, которого он никогда не увидит, Постум Август должен чтить как бога. Это единственное, что может сделать Руфин. Для Постума и Империи.
– Вторая моя вина в том, что я намеренно не пришел на помощь Цезарю в Нисибисе, потому что считал, что смерть Элия мне выгодна. Напрасно наши преторианцы сражались, как львы, напрасно Цезарь геройствовал. Я ждал, когда варвары их уничтожат. Моя смерть не искупает моей вины. Она ничего не искупает… – Он вновь замолчал. Тишина сделалась гнетущей, почти невыносимой. Лишь было слышно, как тяжело дышит умирающий. Наконец он вновь заговорил – Я хочу, чтобы мое заявление завтра напечатали в «Акте диурне», и я бы, еще при жизни увидел, что справедливость восстановлена.
Когда он поднял глаза и глянул на слушавших, то увидел, что они один за другим стягивают с лица овалы марлевых масок и открывают лица, чтобы император мог видеть, кому сделал свое последнее признание. К своему изумлению Руфин увидел среди приглашенных Пизона. Банкир во все глаза пялился на умирающего, как будто собирался извлечь максимальную прибыль из смерти императора.
Золотоволосая девушка подошла к Руфину и, опустившись на колени, поцеловала распухшую, покрытую язвами руку императора.
Эта речь была его белой тогой, в которую он завернулся, чтобы умереть.
– Теперь уходите, – повелел Руфин.
На белом не должно остаться пятен от гноя и мочи. Смерть должна быть красива. Пусть даже это противоречит физиологии как таковой.
Квинт уже несколько дней подряд смотрел на спину своего проводника и на тощий, покрытый свалявшейся шерстью и болячками зад бактриана. Впрочем, верблюд Квинта выглядел не лучше.
– Почему эта тварь до сих пор не сдохла? – бормотал Квинт, трясясь между тощими горбами. – Не удивлюсь, если он окочурится сегодня вечером.
Проводник то ли не слышал его слов, то ли делал вид, что не понимает. Квинт говорил то же самое и вчера, и два дня назад, но верблюд продолжал тащить по степи свои тощие горбы и своего ворчливого седока, довольствуясь несколькими кустами колючек. Впрочем, кустарник и желтая пожухлая трава встречались все реже. Все чаше попадалась каменистая, лишенная всякой жизни земля.
– Далеко еще? – спросил Квинт.
Проводник поднял руку с палкой и ткнул в полуразрушенную башню. Цель путешествия близка. А может, и смерть близка. Квинт объехал почти всю Месопотамию и Сирию, по дорогам, запруженным беженцами. Месопотамская армия исчезла. В ее форму рядились грабители всех мастей. Если бы монголы явились бы к воротам Антиохии, то взяли бы ее без боя. Но монголы почему-то не двинулись на Антиохию. Они ушли назад в Хорезм. Возможно, варвары стояли слишком близко к Нисибису и тоже облучились? Или их остановило что-то другое, неведомое?
Беженцы рассказывали, что монголы перебили всех пленников и отсекли им головы. То, что болтают на дорогах и в придорожных тавернах, – не всегда вранье. Квинт нашел этот курган из голов – черная, покрытая мухами гниющая масса. Нестерпимая вонь. Надев маску и перчатки, Квинт обследовал могильник. Ни одного римлянина среди убитых не было – на гниющих головах сохранились персидские амулеты и украшения из пластмассы, на которые не позарились варвары.
Верблюды добрались до ворот крепости, и тогда Квинт увидел то, что и ожидал увидеть – полуразрушенную башню, несколько лишенных крыш обугленных построек и обнесенной каменной стеной двор. Когда-то здесь был колодец, но вода ушла, и оазис умер, как умирают все в этих местах, лишившись воды. Но не крепость или остатки стен искал Квинт.
Верблюд Квинта, повинуясь приказу хозяина, опустился на колени возле ворот, и Квинт спрыгнул на землю.
– Можешь подкормиться, если что-нибудь найдешь, – сказал Квинт верблюду; он был уверен, что в отличие от проводника эта полудохлая тварь его понимает, и когда-нибудь ответит, обидевшись на очередную реплику. – Но учти: камни не съедобны.
В ответ верблюд глянул на Квинта презрительно.
«А вдруг это гений, сосланный на землю?» – подумал Квинт и внимательно посмотрел в огромные печальные верблюжьи глаза. Тогда не удивительно, что он не помирает. Ведь он бессмертен.
– Ну-ка ответь мне, нравится тебе на земле в этой грязной шкуре со свалявшейся шерстью шляться по пустыням и степям и таскать на спине проходимцев вроде меня?
Но верблюд лишь фыркнул презрительно: то ли не захотел отвечать, то ли он был самым обыкновенным верблюдом.
Во дворе валялись пустые канистры и мешки. Красный военный плащ, изорванный в клочья. Один башмак, явно военный, и явно римский. Бронешлем без ремешков, сломанные пустые ножны от прямого меча, комья грязных тряпок, когда-то несомненно белых… Несколько пластиковых бутылок. Сломанный нож, пустые гильзы, пачка из-под табачных палочек…
– Смотри! – крикнул проводник, останавливаясь посреди двора.
Квинт подошел. Араб разгреб нанесенный ветром песок, наружу выступил черный слой золы. Костер, что пылал здесь не так давно, был огромен. Вполне пригодный для того, чтобы сжечь несколько десятков трупов. Квинт присел на корточки и тронул пальцами пепел. Жирный пепел. Он знал этот запах – запах погребального костра. Кто-то вывез трупы погибших римлян из Нисибиса и сжег здесь. Недаром среди беженцев ходили упорные слухи, что прежде чем Нисибис исчез с лица земли, на горизонте полыхал еще один пожар. Они ошибались. Это был не пожар. Это был погребальный костер. Вот почему за несколько часов до взрыва в разграбленном Нисибисе не нашли ни одного мертвого преторианца.
Квинт вздохнул. Скорее всего, тело Цезаря было сожжено вместе с остальными. Неясно только, кто сжег тела и куда увезли прах покойных. А то, что большая часть праха собрана, заметить было нетрудно. На всякий случай Квинт собрал в мешок немного золы. Если ему не удастся отыскать остальной пепел, то для совершения необходимых обрядов сгодится и этот.
Глава II
Августовские игры 1975 года (продолжение)
«Речь императора Руфина приведена без сокращений. Один из охранников лаборатории Триона в Вероне подтвердил, что не раз отвозил академика во дворец для тайных встреч с императором».
«Горстка храбрецов держалась против целой армии варваров несколько месяцев. Но император не пришел им на помощь. Как Риму искупить свою вину перед погибшими?»
«Император Марк Руфин Мессий Деций Август скончался вчера в 17 часов 12 минут».
«Акта Диурна», 16-й день до Календ сентября [5]
Сервилия металась в клетке таблина, выкрикивая непрерывно: «Орк! Орк! Орк!» Неужели она должна заискивать перед Летицией? Ах, видишь ли, эта юная мегера – мать императора! Ах, скажите на милость, она еще и Августа! Подумать только – дочь гения Империи! Стоило Летиции узнать о своем происхождении, как голова ее закружилась от восторга. Забыла, неблагодарная, что всем в жизни обязана Сервилии! Дочурка беззастенчиво ограбила мать, купила себе муженька-калеку, родила сына-недоноска. Муженек сгинул, сын вырастет придурком. Элий принес Летиции одни несчастья – точь-в-точь как предсказывала Сервилия. А еще Сервилия предскажет, что Постум вырастет подлецом. Предскажет и не ошибется.
– Я всегда права, – проговорила Сервилия вслух, утверждая свое торжество.
Да, торжество было. А радости – нет.