Древний человек и океан Хейердал Тур
Но еще до того, как Руис у берегов Эквадора захватил первый торговый плот, испанцы слышали от аборигенов Панамы рассказы о перуанском мореходстве. Хронист Лас Касас, сын историка, сопровождавшего Колумба, записал, что у аборигенов Перу есть бальсовые плоты, которыми управляют с помощью парусов и весел, и что об этом еще до конкисты знал старший сын Комогре, видного панамского вождя, поведавший патеру Кабельо де Бальбоа о могущественном приморском государстве на юге, чьи жители выходили в Тихий океан под парусом и с веслами на судах, немногим уступавших по величине испанским (Las Casas, 1559[195]).
Подробные описания плотов, принадлежавших жителям приморья Эквадора и Северного Перу, оставили современники Писарро — Овьедо, Андагойя и Сарате (Oviedo, 1535–1548; Andagoya, 1541–1546; Zrate, 1555[241, 14, 324]). Все они сообщают, что для плотов брали нечетное число — пять, семь, девять или одиннадцать — «длинных легких бревен» и связывали их вместе поперечинами, на которые настилали палубу, что для передвижения служили паруса и весла, что самые большие плоты могли перевезти до 50 человек и трех лошадей и что на палубе было особое место для приготовления пищи.
Итальянский путешественник Джироламо Бенцони, прибывший в Перу около 1540 г., опубликовал очень примитивную зарисовку небольшого перуанского плота из семи бальсовых бревен, с маленьким парусом на двуногой мачте и с индейской командой из восьми человек. В тексте сообщается, что мореходные плоты делали и гораздо больших размеров — из девяти или одиннадцати бревен, с парусами, соответствующими размерам судна (Benzoni, 1565[30]).
Инка Гарсиласо де ла Вега, сам из инкского рода, выехавший из Перу в Испанию в 1560 г., останавливается в своих записках на пропускающих воду рыбачьих лодках из камыша или тростника, которые явно преобладали в перуанском приморье; он сообщает, что они выходили в море на четыре — шесть лиг (15–24 английских мили), а то и больше, если необходимо. Гарсиласо добавляет, что для перевозки тяжелых грузов в открытом море применяли деревянные плоты с парусами (Инка Гарсиласо де ла Вега, 1974).
Патер Реджинальдо де Лисаррага, прибывший в Перу в тот год, когда оттуда уехал Инка Гарсиласо, сообщает о жителях долины Чикама: «Эти индейцы — замечательные мореплаватели; у них есть большие плоты из легких бревен, на которых они выходят в океан, и во время рыбной ловли они удаляются от берега на много лиг». Он пишет также, что купцы из долины Чикама поддерживали сношения с расположенным в 800 км к северу Гуаякилем, перевозя на бальсовых плотах продукты моря и другой груз (Lizarraga, 1560–1602[205]).
Мы уже видели, что патер Кабельо де Бальбоа, прибывший в Перу в 1566 г., услышал от инкских историков, что за два-три поколения до появления в этой стране Писарро в приморье спустился Инка Тупак Юпанки, отобрал самых лучших местных кормчих и вышел с большой армией в море на многочисленных плотах. Прошел почти год, прежде чем он вернулся в свою империю (Balboa, 1586[18]). Хронист Сармьенто де Гамбоа в 1572 г. также записал рассказы инков о походах бальсовых плотов к далеким тихоокеанским островам; мы видели, как этот знаменитый мореплаватель признавал, что, убеждая вице-короля Перу снарядить экспедицию Менданьи, он опирался на сообщения о плаваниях перуанских купцов и об экспедиции Инки Тупака Юпанки (Sarmiento, 1572[271]).
Один из первых историков, писавших о Перу, Бернабе Кобо, очень подробно описывает достоинства бальсовых бревен, применяемых для мореходных плотов, и называет аборигенов искусными навигаторами и пловцами. Он добавляет:
«Самые большие плоты перуанских индейцев, живущих вблизи лесов, скажем в портах Паита, Манта и Гуаякиль, состоят из семи, девяти и даже большего числа бревен. Вот как их делают: лежащие рядом бревна связывают друг с другом лианами или веревками, которые захватывают также другие бревна, положенные поперек. Среднее бревно в носовой части длиннее остальных, по обе стороны от него укладывают все более короткие бревна, так что видом и соотношением они придают носу плота сходство с пальцами вытянутой руки, а корма ровная. Поверх бревен кладут настил, чтобы вода, проникающая снизу в щели между большими бревнами, не намочила людей и одежды. Этими плотами индейцы управляют в море с помощью парусов и весел, и есть такие большие плоты, что без труда перевозят 50 человек» (Cobo, 56[72]).
Грубая зарисовка бальсового плота под парусами была затем сделана художником голландского адмирала Йориса ван Шпильбергена, совершившего кругосветное плавание в 1614–1617 гг. Шпильберген сообщает, что на этом плоту команда из пяти аборигенов выходила на два месяца ловить рыбу, и улова, доставленного в Паиту, что лежит примерно в 200 км южнее перуанского порта Тумбес, хватило, чтобы снабдить все голландские корабли, стоявшие в бухте (Spilbergen, 1619[292]). Рисунок Шпильбергена интересен тем, что команда показана в работе: два индейца заняты парусами, остальные трое рулят, поднимая и опуская шверты, просунутые в щели между бревнами. Применение таких швертов было освоено европейскими судостроителями лишь через 250 лет, в 1870 г.
Первая, неудачная попытка ввести употребление швертов в Европе была предпринята в 1748 г. испанскими военными моряками Хуаном и Ульоа. Двенадцатью годами раньше они провели в Гуаякильском заливе интересное исследование остроумных приемов управления аборгенным бальсовым плотом. Хуан и Ульоа опубликовали превосходный рисунок бальсового плота в море, передав такие детали, как устройство двуногой мачты с парусом и такелажем, крытую камышом рубку в средней части судна, «камбуз» с открытым очагом и запасом воды в кувшинах на корме, выдвижные шверты на носу и на корме. Они решительно утверждали, что индейская команда, владеющая искусством маневрирования швертами, при любом ветре могла заставить бальсовый плот идти не хуже настоящего корабля (Juan and Ulloa, 1748[182]).
Далее Лекалье опубликовал рисунок большого плота из девяти бальсовых бревен с просторной рубкой посредине; команда управляла в море плотом при помощи швертов и большого квадратного паруса на двуногой мачте. Труд Лекалье, напечатанный в 1791 г. по велению французского короля как наставление для кадетов, включал основательное описание аборигенного бальсового плота и своеобразных способов управления, применявшихся только индейцами северо-западного побережья Южной Америки. Ссылаясь на Хуана и Ульоа, Лекалье подчеркивал: будь принципы такого управления швертами известны в Европе, многие жертвы кораблекрушений могли бы спастись, дойдя на плотах до ближайшего порта (Lescallier, 1791[201]).
В 1801 г. Чарнок в своем большом труде о судостроении также предпринял бесплодную попытку заинтересовать остальной мир остроумными принципами управления выдвижными швертами; он тоже писал, что этот способ применяется индейцами перуанского и эквадорского приморья, а в Европе еще неизвестен (Charnock, 1801[63]).
Александр Гумбольдт опубликовал в 1810 г. великолепную акварельную иллюстрацию большого парусного бальсового плота со швертами и с очагом на корме (Humboldt, 1810[169]), а в 1825 г. Стивенсон напечатал превосходное описание крупных бальсовых плотов, все еще ходивших вдоль побережья в области древней культуры чиму вплоть до Хуанчако, южнее Чикамы. На самых больших плотах стояли крытые соломой бамбуковые хижины с четырьмя-пятью помещениями; такие плоты «ходили против ветра и течения на расстояния, равные четырем градусам широты, с грузом пять-шесть кинталей (25–30 т), не считая индейской команды и ее провианта». Стивенсон тоже описывает шверты и сообщает: «Поднимая или опуская эти доски в разных частях плота, аборигены могут выполнять все маневры, которые выполняются на настоящем корабле с совершенным такелажем…» (Stevenson, 1825[294]).
В неизданной рукописи 1840 г. Джорджа Блэксленда, хранящейся в библиотеке Митчелла в Сиднее, воспроизведена зарисовка бальсового плота из девяти бревен, который управляется парусом и выдвижными швертами. Рукопись содержит также рапорт офицера одного из кораблей британского флота, встретившего целое перуанское семейство на бальсовом плоту около острова Лобос-де-Афуэра, примерно в 60 милях от побережья Перу. Индейцы как раз готовились идти против ветра к скрытому за горизонтом материку.
«…Они вышли из родной деревни три недели назад и теперь возвращались с грузом вяленой рыбы; семья состояла из девяти человек, с ними были еще собаки и весь скарб… Судно, на борту которого я находился, — шхуна водоизмещением 40 т, — направлялось в тот же пункт, и нас поразило, как круто шел плот против ветра, развивая скорость до четырех-пяти узлов. Некоторое время мы шли рядом и прибыли на следующий день с разрывом в несколько часов… На отдельных участках побережья все морские перевозки осуществляются такими плотами, а в Ламбайеке из-за сильного прибоя только на них можно подойти к берегу. Они перевозят также соль из порта в порт на расстояние 200–300 миль, что еще раз доказывает их надежность» (Blaxland, 1840[40]).
В 1841 г. подробный технический чертеж привел Пари в своем труде о судостроении неевропейских народов. Он еще застал в Южной Америке перуанские бальсовые плоты до того, как на стыке столетий их сменили европейские суда, однако изучал их только на якорной стоянке в заливе. Хотя Пари тщательно зарисовал и описал шверты, или гуары, как их называли местные жители, он не совсем разобрался в их действии, ограничившись указанием: «Их выдвигают больше или меньше на носу или на корме, чтобы приводиться к ветру или разворачиваться. Других способов управления плотами в океане нет…» (Paris, 1841[244]).
Совершенно очевидно, что гуара, или шверт, в отличие от гребного или рулевого весла могла действовать только в союзе с парусом. Без паруса в шверте нет смысла. Об этом уже говорили Лотроп и другие, и факт этот очень важен, если учесть, как много швертов найдено при раскопках погребений в пустынях северного и южного приморья Перу. Изумительно орнаментированные шверты из твердой древесины, обнаруженные в многочисленных погребениях Паракаса и Ики на юге Перу, показывают, что парусные плоты были существенным культурным элементом и в этих южных широтах, притом задолго до появления письменных источников, даже до инков. Так, Беннет приводит иллюстрацию, на которой изображен украшенный замечательной резьбой и росписью шверт из доинкского погребения в южном приморье Перу (Bennett, 1954[28]). Археология позволила нам также узнать мелкие, но достаточно существенные детали, не отмеченные ранними хронистами и исследователями, а именно как крепились найтовы к скользким стволам и какую форму придавали бревнам на носу и на корме, чтобы уменьшить сопротивление воде. Эту информацию дают крохотные модели плотов, так сказать «духи плотов», найденные в больших количествах в погребениях Арики на засушливом тихоокеанском берегу ниже озера Титикака. Речь идет о доисторических изделиях, захороненных за тысячу с лишним лет до прибытия Писарро и первых европейцев; на них видно, что найтовы из пенькового каната или из кожаных ремней (применялись кожи тюленей) входили в опоясывающие бревна желобки. Видно также, что на носу и на корме для меньшего сопротивления воде плот заострялся наподобие лодки (Bird, 1943; Heyerdahl, 1952[37, 148]). Маленький плот, найденный при раскопках Уле, и опубликованный в 1922 г., был оснащен прямоугольным парусом из камыша вроде тех, какими поныне пользуются по соседству горные индейцы на озере Титикака (Uhle, 1922[310]). Эта находка из могилы на месте примитивного рыбачьего селения была датирована первыми веками нашей эры, что побудило Норденшельда заключить: «На побережье Перу парус, вероятно, был известен раньше гончарного ремесла и ткачества…» (Nordenskild, 1931[235]).
Как мы уже видели у Инки Гарсиласо, в засушливом приморье древнего Перу самым распространенным судном был камышовый плот рыбака; парусные деревянные плоты использовались только для перевозки тяжелых грузов и для плаваний в океане. В инкские времена главными перуанскими гаванями были Паита, Тумбес и другие селения на северном побережье, поблизости от обширных бальсовых лесов Эквадора, однако вплоть до 1900 г. важные порты находились также в Секуре, Ламбайеке, Пакасмайо и Хуанчако, в 800 км к югу от Гуаякиля. Во времена инков бальсовыми плотами пользовались в 800 км южнее; на них в разные области Перу перевозили гуано для удобрения с островов Чинча в районе Писко. Инки транспортировали по суше в дальние концы своей империи бальсовые бревна для плотов. Когда первый испанский отряд под предводительством Эрнандо Писарро, выйдя из Куско, продолжал движение через Анды, он нашел в нынешней Боливии множество длинных бревен, доставленных местными носильщиками и предназначенных для строительства бальсовых плотов на озере Титикака по велению Инки Капака (Valverde, 1879[311]).
Таким образом, сочетание исторической и археологической информации дает нам довольно полное представление о принципах строительства и о значении своеобразного плота, который обеспечил возможность аборигенного мореплавания в Перу и в прилегающих областях Тихого океана. И когда известный американист Лотроп в 1932 г. собирал материал для своей интересной статьи «Мореходство аборигенов у западных берегов Южной Америки», он смог дать хорошее описание бальсового плота. Правда, оценивая его возможности, Лотроп утверждал, что бревна «быстро впитывают воду и через несколько недель совершенно теряют плавучесть… Поэтому приходилось время от времени разбирать жангаду [бальсовый плот] и вытаскивать бревна н берег, что бы как следует их просушить». И он заключил, что бальсовый плот не годился для заморских плаваний, не мог дойти не только до Полинезии, но даже до островов Галапагос, лежащих в 1000 км от материка (Lothrop, 1932[206]).
Лотроп ссылался на Байема; однако Байем, английский путешественник XIX в., сам не изучал бальсовые плоты. В его книге, изданной в 1850 г., читаем, что парусник, на котором шел Байем, встретил бальсовый плот в районе Кабо-Бланко (Северное Перу). Он наблюдал издалека, как плот идет против свежего ветра южным курсом, и все данные о плавучести этого судна были почерпнуты им из слов капитана парусника (Byam, 1850[56]). Так Лотроп невольно внес в этнологическую литературу ошибочное суждение, возымевшее немалые последствия.
В остальном же исследование Лотропа было достаточно ценным, и после него мало кто из этнологов углублялся в этот вопрос. Кое-какой дополнительный материал представил в 1942 г. видный знаток инкской истории Минз. В интересной статье «Доиспанское мореходство у Андского побережья» он, ссылаясь на Лотропа, разделяет его негативную умозрительную оценку бальсового плота: «…несомненно, этот тип судна мог вызвать только пренебрежение у судостроителей едва ли не любой другой мореходной нации мира». И он заключает:
«Итак, мы вправе сделать вывод, что в перуанском аборигенном мореходстве до завоевания страны испанцами плот из бальсовых бревен, с парусами, рубкой и грузовой палубой был наименее жалким и наименее несовершенным среди известных судов. Что и говорить, невелика похвала, но таковы уж факты, что лучшего отзыва не заслуживает судостроительное искусство древних жителей Андов, предельно чуждых морю» (Means, 1942[213]).
Крупный авторитет по вопросам судов и мореходства аборигенов Хорнелл тоже обратился к этому предмету, сперва в статье 1945 г. «Был ли доколумбов контакт между народами Океании и Южной Америки?», затем в статье 1946 г. «Как попал батат в Океанию?». Хорнелл не сомневался, что древние перуанцы оказали влияние на земледелие полинезийских островов, а потому был осторожен в оценке бальсового плота, однако заключил: «Обыкновенный, ничем не обработанный бальсовый плот никак не мог совершить дальнего океанского плавания, разве что инкские моряки знали действенный способ пропитки гигроскопичных бревен каким-то водоотталкивающим составом…» (Hornell, 1946[166]).
Уверенно негативная оценка немногих американистов, действительно изучавших основные принципы перуанского судостроения, сильно повлияла на современную этнологию. Заклеймив бальсовый плот как «немореходный», упомянутые исследователи лишили аборигенов Перу важнейшего навигационного средства и создали о них впечатление как о чуждом мореплаванию, сугубо сухопутном народе. Это однобокое представление о ранних высокоразвитых культурах тихоокеанского побережья Южной Америки проникло как в специальную, так и в общую литературу и вскоре отразилось также на изучении важных проблем полинезийской этнологии.
В 1932 г. видному знатоку Тихоокеанской области Диксону удалось доказать, что батат вместе с его кечуа-перуанским названием кумара был доставлен человеком из Перу в Полинезию до прихода испанцев в Южную Америку. Указывая на бальсовый плот, он предположил, что переносчиками были перуанские или иные американские индейцы (Dixon, 1932[96]). В том же году Лотроп опубликовал свое упомянутое выше исследование перуанского мореплавания, и двумя годами позже Диксон в новой статье вернулся к этому вопросу уже с другим мнением: «Поскольку у нас нет никаких свидетельств, что индейцы тихоокеанского побережья Южной Америки, где возделывался батат, когда-либо располагали судами или навыками дальних морских плаваний, приходится заключить, что растение перенесли полинезийцы» (Dixon, 1934[98]).
Знаток полинезийской археологии Эмори в 1933 г. писал по поводу древних мегалитических сооружений острова Пасхи, островов Общества, Маркизских, Гавайских, Тубуаи и Тонга:
«Вполне правомерно предположить американское происхождение такого специализированного элемента культуры, как каменная кладка. Этот очень приметный элемент сосредоточен в той части Америки, которая находится ближе всего к Полинезии и откуда течения устремляются в сторону острова Пасхи и архипелага Туамоту… Разве не мог какой-нибудь мореходный плот древних инков, подхваченный этим течением, доставить уцелевших за 2 тысячи миль, на остров Пасхи на западе?»
Но в 1942 г. в одной из своих последующих статей Эмори отказался от этого взгляда, ибо, как он писал, Диксон указал ему, что бальсовый плот тихоокеанского приморья Южной Америки быстро пропитывается водой (Emory, 1942). В свою очередь Морган в 1946 г. ссылается уже на Эмори, который сообщил ему, что «бальсовые плоты в несколько дней пропитываются водой, если их не вытаскивать на берег для просушки» (Morgan, 1946[228]).
К этому времени вынесенный бальсовому плоту приговор превратился в аксиому, и, издавая в 1945 г. свое «Введение в полинезийскую антропологию», Бак сбросил со счетов половину прилегающих к Тихому океану областей, заявив: «Поскольку у индейцев Южной Америки не было ни судов, ни мореходных навыков, необходимых, чтобы пересечь просторы океана, отделяющие их берега от ближайших полинезийских островов, их никак нельзя считать переносчиками» (Buck, 1945).
Столь же убежденно Уэклер заявил в 1943 г. в своей монографии «Полинезийские исследователи Тихого океана», что «у американских индейцев не было морских судов, способных на такие переходы, как плавание в Полинезию» (Weckler, 1943[315]).
Этот взгляд так утвердился среди американистов и тихоокеанистов, что, когда я в 1941 г. попытался оспорить его (Heyerdahl, 1941[147]), моя статья, как и следовало ожидать, не вызвала отклика. Стало очевидно, что есть лишь один способ разрешить спор, а именно построить судно, о котором идет речь, и на деле получить удовлетворительный ответ. А потому в 1947 г. я организовал и возглавил экспедицию «Кон-Тики».
Плот «Кон-Тики», названный в честь ушедшего в море культурного героя Перу и общеполинезийского бога-прародителя Тики, состоял из девяти бревен полуметровой толщины длиной от 10 до 15 м; самым длинным было среднее бревно. Основа была связана с поперечинами, на которых лежала бамбуковая палуба и стояла открытая надстройка. Конструкцию довершали двуногая мачта для прямоугольного паруса, пять гуар (швертов) и рулевое весло. 28 апреля 1947 г. плот вышел из перуанского порта Кальяо с командой из шести человек; спустя 93 дня он миновал первые обитаемые полинезийские острова. Пройдя за 101 день 4300 миль, «Кон-Тики» сел на риф атолла Рароиа в архипелаге Туамоту, доставив в полной сохранности к цели команду и почта весь груз.
Задача экспедиции состояла в том, чтобы изучить и проверить на деле качества и возможности бальсового плота и, главное, получить ответ на старый спорный вопрос: были ли острова Полинезии досягаемы для плотоводцев древнего Перу?
Судно продемонстрировало замечательные мореходные качества и отлично доказало свою возможность перевозить тяжелые грузы в открытом океане. Из всех его ценных свойств нас больше всего удивила и поразила исключительная надежность и остойчивость при любой погоде. После уникальной способности всходить на волну стоит, пожалуй, назвать грузоподъемность; впрочем, тут удивляться не приходилось, ведь еще первые испанцы описывали бальсовые плоты, перевозившие 30 т и более.
Теоретики считали бальсовый плот непригодным для мореплавания, ссылаясь на то, что из-за гигроскопичности бревен он затонет без регулярной просушки его частей; к этому добавляли, что веревки, соединяющие бревна и всю остальную конструкцию, будут истерты при качании бревен на волнах. Считалось также, что легкая пористая древесина слишком хрупка, не выдержит сосредоточенной в центре нагрузки (команда и груз), если нос и корму одновременно поднимет на двух волнах. И наконец, полагали, что при высоте надводного борта всего в 0,5 м команда и груз на открытом плоском плоту окажутся не защищенными от ярости океана.
Наш опыт дал ответ на эти вопросы и показал, что у представителей древних культур Перу и Эквадора были все основания создать именно такой тип мореходного судна и сохранить ему верность.
Известная нынешнему покупателю коммерческая сухая бальса чрезвычайно гигроскопична и не подходит для строительства плотов, а вот древесина только что срубленных стволов почти не впитывает морской воды. Хотя вода постепенно проникает в просушиваемые солнцем внешние слои, внутрь ее не пускает сок самого ствола. Когда «Кон-Тики» через год с лишним после экспедиции извлекли из воды, чтобы поместить его в музей в Осло, он еще мог поднять не одну тонну груза.
Бальсовые бревна не истирали найтовы по той простой причине, что их поверхность стала мягкой, губчатой и веревки в желобах оказались словно утопленными в пробку. Полуметровой толщины было достаточно, чтобы бревна устояли против двух штормов, во время которых волны вздымались выше плота; они выдержали даже столкновение с рифом в Полинезии.
Секрет надежности и остойчивости открытого бальсового плота, несмотря на незначительную высоту надводного борта, объясняется его исключительной способностью прилаживаться к волне. Плот легко переваливал через грозные горы воды, которые подмяли бы почти любое другое малое судно. Вторая причина — остроумная конструкция, позволяющая воде тотчас уходить, как сквозь сито. Ни могучие валы, ни разбивающиеся ветровые волны не могли одолеть плот, и мы испытывали чувство безопасности, какого не могло дать ни одно известное нам до тех пор открытое или малое судно. Больше того, малая осадка и обусловленная независимыми креплениями гибкость конструкции позволили посадить плот прямо на риф с наветренной стороны коварного архипелага Туамоту. Как уже сказано в главе 2, после экспедиции «Кон-Тики» много других бальсовых плотов прошли от берегов Южной Америки до Полинезии, Меланезии и даже Австралии.
Во время плавания было проведено несколько опытов с упомянутыми выше швертами, которые индейцы называют гуарами. Выяснилось, что пяти надежно закрепленных гуар длиной 180 см и шириной около 50 см достаточно, чтобы плот мог идти почти под прямым углом к ветру. Подтвердилось также, что можно править плотом без рулевого весла, если поднимать или опускать гуару на носу или на корме.
Но попытка идти галсами против ветра кончилась полной неудачей, поэтому команда временно склонилась к общепринятому взгляду, что перуанский бальсовый плот, подобно любому другому плоскодонному судну, может ходить только в общем направлении попутных ветров. Однако после экспедиции я постепенно начал склоняться к мнению, что наша неудача объясняется скорее неопытностью команды плота, чем недостатками древнеперуанской конструкции. Эта мысль побудила меня организовать второй эксперимент с бальсовым плотом, о котором пойдет речь в следующем разделе.
За сведениями о способах управления древними судами у западных берегов Южной Америки мы в основном обращаемся к записям ранних хронистов и в какой-то мере к археологии, в частности к предметам изобразительного искусства приморских жителей доиспанской поры. Некоторые детали, не подмеченные хронистами, во всяком случае не отраженные в их писаниях, иллюстрированы на реалистично выполненных фигурных сосудах или нарисованы на керамике, даже отражены в текстильных изделиях доевропейских художников Перу. Многие, а то и большинство таких мореходных мотивов относится к доинкским временам. Чаще всего внушительные камышовые суда и бревенчатые плоты показаны в искусстве культур раннего чиму или мочика, созданных древними строителями пирамид, одними из основателей южноамериканской цивилизации. Большие камышовые суда с множеством пассажиров и с грузом, нередко с двойной палубой и раздвоенной кормой представлены в керамике мочика. Встречаются также, хотя и намного реже, фигурные сосуды, изображающие мореплавателей на бревенчатых плотах.
Старейшие письменные сообщения о применении паруса на аборигенных судах Перу видим у Сааманоса, Хереса, Андагойи, Овьедо, Сарате, Лас Касаса, Бальбоа, Гамбоа, Гарсиласо, Бенсони и Кобо. Все они указывают, что в инкской империи знали парус и пользовались им в море на бальсовых плотах. В горах под парусом ходили камышовые ладьи даже на озере Титикака, а о жителях приморья Инка Гарсиласо говорит: «Они не ставили парус на лодках из тростника… На плоты из дерева они ставили парус, когда плавали по морю» (Инка Гарсиласо де ла Вега, 1974).
Мы уже видели, что первый встреченный европейцами бальсовый плот — тот самый, который захватил штурман Писарро, — шел с грузом более 30 т против ветра и сильного течения Эль-Ниньо. Трудный морской маневр осуществлялся не гребными веслами, да это практически было бы невозможно на широком бревенчатом плоту с 20 пассажирами и 30 т груза. Из сообщения Сааманоса королю Карлу V в 1526 г. мы узнаем, что огромный грузовой плот был оснащен всем необходимым для активного плавания. На нем были мачты и реи из отменного дерева, превосходные снасти из генекеновой конопли, и он «нес паруса такого же рода, как наш корабль».
И после этого хронисты указывали, что инкские рыбаки и торговцы могли совершать активные плавания на плотах, идя против ветра, — маневр, который современные специалисты по плотам и мореходству считали невозможным. Опыты военного времени с резиновыми шлюпками и спасательными плотами из дерева или алюминия убедили военные и гражданские инстанции, что на парусном плоту нельзя идти к определенной цели, потому что плоскодонное судно окажется беспомощной жертвой стихий, будет плыть по прихоти ветра боком или задом наперед. Дескать, как ни надежен плот на сильной волне, никакие рули и рулевые весла не позволяют управлять им так, как управляется спасательная шлюпка с полым корпусом и килем. Тем примечательнее свидетельства очевидцев, что инкские моряки ходили под парусом против ветра к Панаме, к острову Пуна, к островам Лобос и Чинча и т. д., заплывали даже в коварные стремнины течений Гумбольдта и Эль-Ниньо, чтобы через много дней вернуться с тяжелым грузом вяленой рыбы.
Не секрет, что инкские мореплаватели совершали свои морские экспедиции, применяя уже упоминавшиеся гуары, шверты из твердого дерева, испытанные нами с ограниченным успехом на «Кон-Тики». Гуары бальсовых плотов сильно отличаются размерами соответственно габаритам и типу судна, зависят также от размеров имеющейся древесины. Обычная длина — 120–210 см, ширина — 12,5–25 см; впрочем, у лесистых берегов Эквадора они достигали 3–4 м в длину и 0,5 м в ширину. Гуара представляет собой прямоугольную доску без рукоятки, но с выступом или вырезом на верхнем конце. Если для изучения древнеперуанских судов мы располагаем только записками хронистов и более или менее условными изображениями в аборигенном искусстве, то для знакомства с гуарами к нашим услугам подлинные экземпляры, которыми пользовались древние мореплаватели. Обычно вырезанные из твердой и долговечной древесины альгарробо, гуары принадлежат к наиболее многочисленным находкам в доиспанских погребениях на побережье Перу. Некоторые из них, мастерски вырезанные и художественно оформленные, присутствуют в перуанских разделах музеев всего мира. Но большинство гуар были сделаны просто, без всяких украшений, а так как представляющие чисто прикладной интерес изделия не привлекали коллекционеров, непросвещенные кладоискатели хуакеро часто выбрасывали их. Пожалуй, можно сказать, что соотношение между профессиональной археологией и простым кладоискательством в перуанском приморье прямо пропорционально соотношению примитивных и роскошно украшенных гуар или соотношению между гладкой перуанской керамикой и спасенными для музейных коллекций декорированными фигурными сосудами.
Наиболее искусно украшены образцы из районов Писко, Паракаса и Ико в южной части побережья Центрального Перу. Но и здесь при раскопках находят гладкие, грубо сделанные гуары из альгарробо. Если на орнаментированных гуарах из района Чиму на севере Перу мы обычно видим только объемное изображение одной птицы или одного животного в верхней части (как и на местных веслах), то на самых роскошных образцах из Паракаса резные или рисованные изображения птиц, рыб, людей или символические орнаменты расположены в два-три ряда. Часто верхний ряд составляют фигуры шести — восьми мужчин, которые стоят бок о бок, держась за руки так, что получается волнообразная линия.
Высказывались предположения, что некоторые особенно искусно оформленные гуары были ритуальными эмблемами ранга; вероятно, это так и есть. Однако я не видел еще ни одного образца, который нельзя было бы использовать по прямому назначению: в каждом случае взята достаточно твердая древесина и резные изображения размещены так, что не могли помешать пользованию гуарой. Резьба, как правило, ограничивается верхней частью; в тех редких случаях, когда орнамент спускается ниже, он нанесен на боковую грань так, чтобы доска все равно могла свободно ходить в прорези или щели между мягкими бальсовыми бревнами. Примечательно, что резьбой украшали только ту часть гуар, которая оставалась на виду над палубой, а погружаемую часть, скрытую от глаз команды и пассажиров, оставляли гладкой. Естественно ожидать, что чисто ритуальный предмет будет украшен во всю длину, как это делали с рукоятками обрядовых топоров или жезлов. Учитывая функции гуары, верхняя часть которой остается на виду и не изнашивается, можно уверенно предположить, что подавляющее большинство даже наиболее богато орнаментированных образцов использовалось по прямому назначению — вероятно, более высокопоставленными членами приморской общины.
Когда в конце прошлого столетия в музеи и частные коллекции впервые поступили добытые при раскопках искусно обработанные доски из Писко, их просто посчитали замечательными образцами доинкской резьбы по дереву, и, хотя Гретцер в 1914 г. заключил, что речь идет о морских гуарах, впоследствии мало кто задумывался над подлинным назначением этих досок.
Гретцер, проживший не один десяток лет в приморье Перу, имел полную возможность наблюдать, как последние, уходящие в прошлое бальсовые плоты с гуарами все еще доставляли тонны вяленой рыбы на север, в Эквадор, а оттуда везли на юг строительный лес и другие грузы. При раскопках в долинах Писко и Ики он сразу же определил назначение обнаруженных им в большом количестве гуар, хранящихся теперь в Берлинском музее этнографии. Гретцер видел в этой находке убедительное доказательство того, что жители приморья уже в доинкские времена регулярно выходили в океан и совершали плавания, подобные тем, которые засвидетельствовали первые в этих краях испанцы (Gretzer, 1914[130]).
Тому, кто не знаком с примечательными мореходными качествами инкских камышовых и бальсовых плотов, может показаться, что жители приморья делали только первые шаги в судоходстве.
На самом деле древние перуанцы хорошо знали долбленку и лодку с нормальным корпусом (Cobo, 1653[72]) и все-таки предпочитали выходить в море на специально созданных для этого судах, которые, как уже говорилось, были великолепно приспособлены к особенностям местных географических условий. Широко распространившаяся недооценка якобы примитивной ладьи из камыша тотора и бальсового плота, возможно, была одной из причин того, что до сих пор поразительно мало внимания уделялось источникам, трактующим вопрос о мореходстве аборигенов. Даже после публикации Гретцера нередко можно было увидеть в музеях перуанские гуары с биркой «ритуальная лопата» или что-нибудь в этом роде, хотя всякий мог на деле убедиться, что гуары никак не подходят для земляных работ. По мере того, как все больше образцов не просто приобретали у коллекционеров, а находили в раскопках, стало очевидно, что речь идет о принадлежности морской оснастки, ибо в погребениях гуары обычно лежали вместе с рыболовными снастями или иными предметами, указывающими скорее на морской промысел, чем на земледелие. Бросалось также в глаза, что узоры в верхней части гуар и местных весел повторяют друг друга, а потому с недавних пор гуары стали экспонировать с бирками «весло особого рода» или даже «руль».
Однако достаточно взглянуть на ручку, чтобы сразу понять, что это своеобразное изделие не могло быть ни тем, ни другим. Важнейшее свойство весла — безупречный баланс: рукоятка должна симметрично венчать центральную ось, чтобы лопасть не вертелась при гребке. А ручка широкой гуары вовсе не сбалансирована, она отнесена к самому краю, поэтому грести такой доской невозможно. И нигде не ухватишься для баланса второй рукой. На большинстве гуар южного побережья видим всего лишь прорезь для пальцев, получается нечто вроде ручек полиэтиленовой сумки. Ясно, что специализированная ручка гуары рассчитана только на вертикальный подъем и опускание широкой доски одной рукой, а не на сбалансированные гребки двумя руками. Столь же мало ручка гуары годится на роль румпеля; совершенно очевидно, что гуара по своему назначению не может быть сравнима ни с какими частями оснастки обычных европейских плавучих средств.
Совсем недавно, в 1963 г., Айслеб провел систематическое исследование обширной археологической коллекции гладких и орнаментированных перуанских гуар, хранящихся в запасниках Берлинского музея этнографии. Он установил, что у всех этих досок есть общая характерная черта: они подобны ножу, одна грань острее и уже другой, что позволяет гуаре рассекать воду с минимумом сопротивления (Eisleb, 1963[103]). Такая форма окончательно доказывает, что перед нами именно шверт.
Когда Лотроп в 1932 г. опубликовал первое систематическое исследование аборигенного перуанского мореходства, он одинаково хорошо знал вопросы парусной навигации и мореплавания, с одной стороны, и местную археологию — с другой, и, подобно Гретцеру, определил, что необычный предмет морской оснастки — гуара — особый вид шверта, которым пользовались в северном приморье вплоть до начала нашего столетия. Он подчеркнул также, что наличие гуар в погребениях доиспанского периода в перуанском приморье служит археологическим свидетельством того, что здесь ходили под парусами в доколумбовы времена. Он говорит: «…очевидно, что шверт ни к чему на судне без парусов» (Lothrop, 1932[206]). Словом, в отличие от руля или рулевого весла выдвижная гуара — принадлежность только парусного судна, она вовсе не нужна на судне, приводимом в движение веслами.
Впервые придя в эту область на своих каравеллах, испанцы не обратили внимания на гуары как таковые, хотя отмечали, с каким искусством местные моряки управляют своими плотами. Но голландский адмирал Шпильберген на опубликованной в 1619 г. зарисовке бальсового плота в Паите (Перу) изобразил двух индейцев в плащах: маневрируя парусом, они подают команды троим другим, которые, сидя на корточках, держат каждый свою гуару, просунутую вертикально в щели между бревнами. Ни руля, ни рулевого весла не показано. В тексте Шпильбергена о гуарах ничего не сказано; он сообщает лишь, как отмечали до него испанцы, что бальсовый плот — превосходное судно: данный экипаж на два месяца выходил в море на рыбную ловлю и вернулся в Паиту с таким уловом, что его хватило для всех стоявших в порту голландских кораблей (Spilbergen, 1619[292]).
Важно учитывать, что Шпильбергену гуары ничего не говорили, поскольку в тогдашней Европе вообще не были известны шверты. Потому-то он, хотя оставил потомству самое первое изображение принципов управления швертами, никак не комментировал этот факт, ограничившись словами об отменном качестве парусов и плота.
Прошло 130 лет, прежде чем два испанских военных моряка, Хуан и Ульоа, настолько заинтересовались приемами навигации южноамериканских индейцев, что решили вплотную заняться тайнами местных гуар. В составленном ими в 1748 г. превосходном описании виденных в Гуаякиле бальсовых плотов различных типов и размеров они говорили:
«До сих пор мы касались только конструкции и применения этих плавучих средств, но главная их особенность заключается в том, что они ходят под парусом и поворачивают при противных ветрах не хуже кораблей с килем и очень мало подвержены сносу. Достигается это не рулем, а другим способом управления, а именно при помощи досок длиной 3–4 м, шириной около полуметра, называемых гуарами, которые помещаются вертикально на носу и на корме между бревнами основы. Погружая одни из этих досок глубоко в воду и поднимая другие, они спускаются под ветер, приводятся к ветру, лавируют, ложатся в дрейф, выполняя все те же маневры, какие выполняет обычный корабль. Неизвестное до сих пор большинству просвещенных народов Европы изобретение… гуара, если опустить ее в носовой части, заставляет судно приводиться к ветру, если же ее поднять, оно спускается под ветер. Далее, если опустить гуару на корме, судно спустится под ветер, а если поднять, оно приведется к ветру. Таков способ, при помощи которого индейцы управляют бальсовым плотом; иногда они применяют пять или шесть гуар, чтобы предотвратить снос — естественно, чем больше площадь погруженных гуар, тем сильнее сопротивление боковому ветру, так что гуары выполняют роль шверцов, применяемых на малых судах. Метод управления гуарами настолько легок и прост, что, когда плот ложится на нужный курс, достаточно маневрировать одной доской, поднимая и опуская ее при надобности, и таким образом плот все время идет в заданном направлении» (Juan and Ulloa, 1748[182]).
Перуанские навигационные приемы произвели на Хуана и Ульоа такое впечатление, что они настоятельно рекомендовали ввести эту же систему в Европе. Однако когда Лекалье и Чарнок опубликовали свои труды по истории мирового мореходства (соответственно в 1791 и 1801 гг.), они могли сослаться только на сделанные в Эквадоре наблюдения Хуана и Ульоа и подчеркнуть, что способ управления швертами применяется лишь индейцами южноамериканского приморья, а в Европе все еще неизвестен. Как уже говорилось, Лекалье в своем наставлении для французских кадетов выступил за оснащение европейских спасательных плотов гуарами, но его рекомендация осталась втуне.
Впоследствии о перуанских способах маневрирования гуарами писали Гумбольдт в 1810 г. и Стивенсон в 1825 г.
В 1832 г. Морелл сообщал, что бальсовые плоты все еще можно наблюдать в 80 км от суши и они «лавируют против ветра подобно лоцманским катерам…» (Morell, 1832[227]).
До того как Пари в 1841–1843 гг. издал свой обширный труд о неевропейских судах, он отправился на северо-запад Южной Америки, чтобы изучить бальсовые плоты. Вот его слова: «В Перу по-прежнему употребляются плоты древней конструкции, настолько приспособленные к местным условиям, что их предпочитают всем прочим судам». Он опубликовал приведенный здесь чертеж бальсового плота с гуарами, однако сам не видел, как плоты лавируют в море. Суждения Хуана и Ульоа о неограниченных возможностях управления гуарами он воспринял скептически: «Нам не пришлось наблюдать эти остроумные плоты настолько, чтобы с уверенностью сказать, что они и впрямь выполняют все эти маневры…» И все же признал: «Других устройств для управления в океане на плотах нет» (Paris, 1841[244]).
Несколько позже, в 1852 г., Скугман видел бальсовые плоты с гуарами вдали от берегов Северного Перу и сообщил, что они ходят на острова Галапагос, расположенные примерно в 1000 км от материка (Skogman, 1854[284]).
Прошло еще 20 лет, прежде чем на европейских судах впервые установили шверты, причем никто не воздал должного древним народам, столетиями применявшим эту систему. По Лотропу, опыты применения швертов на некоторых малых судах делались в Англии в 1790 г., но по-настоящему шверты вошли в употребление в Англии и США около 1870 г. До тех пор европейские моряки пользовались только шверцами, единственное назначение которых, подобно килю, уменьшать снос.
К началу нашего столетия использование плотов с гуарами прекратилось вместе с исчезновением последних остатков аборигенной культуры в приморье Перу и Эквадора. Секреты управления гуарами были утрачены прежде, чем эту систему могли перенести на европейские спасательные плоты.
Когда плот «Кон-Тики» в 1947 г. был оснащен гуарами, этнологи и специалисты по мореходству в один голос твердили, что эти доски не позволят маневрировать судном. Членам экспедиции удалось показать, что с пятью гуарами можно спускаться под ветер и идти почти под прямым углом к ветру, но все наши попытки поворачивать на обратный курс и лавировать против ветра кончились неудачей. И мы вернулись из экспедиции, разделяя мнение Пари и последующих исследователей, что плот может идти только с попутными ветрами.
Однако в 1953 г. при любезном содействии Эмилио Эстрады (Гуаякиль) нам предоставилась возможность продолжить опыты с бальсовым плотом нормальных размеров в районе залива Плаиас в Эквадоре, где местные рыбаки и поныне используют маленькие, связанные из трех бревен плоты типа бразильской жангады. С помощью рыбаков был построен бальсовый плот из девяти бревен с бамбуковой палубой, чуть поменьше «Кон-Тики», но такой же конструкции. Вместе с Эстрадой и мной на борту находились археологи Рид и Шёльсволд. Снова был поднят прямоугольный парус на двуногой мачте, и между бревнами воткнули шесть гуар: две на самом носу, две на корме, еще две наугад, поскольку они должны были играть роль неподвижных шверцов. Без руля, без гребных или рулевых весел мы вышли под парусом в море, руководствуясь наставлениями, полученными Эстрадой от рыбаков. После некоторых попыток согласованное маневрирование парусом и гуарами на носу и на корме позволило нам лавировать против ветра и в конечном счете вернуться к той самой точке берега, откуда мы вышли. Когда освоишь способ управления гуарами, невольно поражаешься его простоте и действенности. На «Кон-Тики» мы уже установили: если, идя под парусом, вынуть из воды рулевое весло, плот сам ляжет на устойчивый курс под определенным углом к направлению ветра, и этот угол зависит от соотношения погруженной части гуар на носу и на корме. При боковом ветре плот поворачивался вокруг точки опоры, роль которой играла мачта, и, чтобы прекратить поворот, надо было сильнее погружать гуары в той части плота, которая уваливалась, или поднимать гуары на другом конце. На первых порах единственной проблемой было совершить полный поворот и лавировать против ветра, но и эта задача решилась, когда мы подняли рею прямоугольного паруса до места соединения колен двуногой мачты, чтобы она могла свободно разворачиваться в разные стороны. Быстро разворачивая парус и так же быстро изменяя соотношение погруженной части гуар перед мачтой и позади нее в критический момент, когда судно принимало ветер с траверза, мы добились того, что плот послушно выполнял полный поворот и ложился на новый курс, против ветра. После этого оставалось только подправлять гуары, чтобы лавировать в нужном направлении под теми же углами, под какими лавирует обычный килевой парусник (Heyerdahl, 1954[149]).
Итак, теперь нам известно, что нет никаких пределов дальности плаваний аборигенных южноамериканских судов в Тихом океане. Древние жители Эквадора и Перу, которые умели лавировать под парусом на своих вместительных и остойчивых бальсовых плотах, прекрасно освоили морское дело, так что современным исследователям надлежит в корне пересмотреть свое предвзятое отношение к искусству судовождения Андской области. Тогда мы уже не будем поражаться сообщению историков о том, что люди Писарро встретили большой перуанский бальсовый плот с товарами для Панамы, что вместе с моряками на борту находились женщины, что рыбаки, воины и исследователи надолго выходили в далекие плавания в Тихом океане.
Среди поистине выдающихся представителей древних культур Перу были племена, даже целые народы, приросшие душой скорее к морю, чем к суше, и основывавшие свое существование на давней мореходной традиции.
Глава 9
Культурные растения и древние мореплаватели
Американский этнолог и специалист по географии растений Картер сказал однажды по поводу независимой эволюции: «Всякий дурак может сделать наконечник для стрелы, но только богу под силу сделать батат». Аргумент этот был призван обратить внимание ученых других областей на исключительное значение биологии при поисках утраченных следов древних мореплавателей в Тихом океане. В этом духе высказывался и другой этнолог — Фердон, когда после археологических раскопок в Восточной Полинезии он произвел тщательное исследование источников, собирая наблюдения первых посетивших острова этой области европейцев. Он записал, что к числу самых интересных найденных им свидетельств относится запись в путевом дневнике Байрона, сделанная на атолле Такароа, расположенном как раз там, куда с наибольшей скоростью подходит Перуанское течение со стороны Южной Америки: «Среди виденных нами на берегу птиц были попугаи и попугайчики, а также дивные голуби, такие ручные, что они подлетали к нам вплотную и часто заходили в хижины туземцев» (Byron, 1764–1766). Попугаи в Полинезии не водятся. Что же до тихоокеанского побережья Южной Америки, то эти птицы сопровождали человека даже в море, судя по акварельной иллюстрации в книге Гумбольдта, где на огромном бальсовом плоту с грузом плодов и других товаров видим сидящего на штаге зеленого попугая. Когда «Кон-Тики» выходил в плавание из Перу, нам подарили попугая; как известно, «Кон-Тики» финишировал в том же архипелаге, в который входит Такароа. Птицы эти были чрезвычайно популярны в Перу; в доевропейских погребениях находят и чучела и перья попугаев. Всякий художник может нарисовать попугая, но только мореплаватели могли доставить неспособную к дальним перелетам лесную птицу за тысячи километров на клочок суши в океане.
Собака еще один биологический указатель людских миграций в Полинезии. Полинезийская собака Canis maori не родственна дикой динго Австралии, дворняжке Юго-Восточной Азии или арктической лайке, зато по найденным на Маркизах скелетным остаткам, собранным в Новой Зеландии шкурам и описаниям первых европейских мореплавателей установлено близкое генетическое родство с упоминавшимися выше аборигенными породами Мексики и Перу. Если свинья и курица, как отмечалось, распространились в Полинезии через Фиджи после того, как обособились маори, то собаку полинезийцы не могли получить из Меланезии, ибо там ее, судя по всему, до прибытия европейцев не было. Плававший вместе с Куком Форстер записал, находясь в самом центре Меланезии: «Вот их домашние животные: свиньи и обыкновенные куры; мы добавили к этому собак, продав им пару щенков, захваченных с островов Общества. Они приняли их с явным выражением высшего удовлетворения, но, так как называли их свиньями (пуаха), мы не сомневались, что собаки здесь совершенная новость» (Forster, 1777[115]).
Маори считают, что собака прибыла вместе с бататом (кумара) во время исходных плаваний с родины их предков. Уайт в труде «Древняя история маори, его мифология и предания» показывает, что воспоминания о собаке и батате восходят к временам, предшествующим выходу предков маори в море к их последующей полинезийской обители. По преданию, предки у себя на родине срубили «деревья с легкой древесиной и собрали бревна в истоках реки Тохинга. Они связали вместе бревна лианами пирита и веревками и сделали очень широкий плот (моки)». Далее, они «построили дом на плоту и припасли в нем много продовольствия, корни папоротника, кумару и собак» (White, 1889[317]).
Открывая в 1961 г. этноботанический симпозиум на X Тихоокеанском конгрессе в Гонолулу, председатель симпозиума ботаник Барро предложил заново пересмотреть все наличные свидетельства о родстве и распространении флоры тихоокеанских островов с учетом новых указаний, что аборигенные мореплаватели на плотах могли пересечь океан между Южной Америкой и Полинезией до прибытия европейцев.
Данная глава представляет собой дополненную версию статьи, первоначально опубликованной под названием «Флористические свидетельства доколумбовых контактов с Америкой» в «Antiquity» (т. 34, 1964).
Ботаника, как никакая другая область науки, ощутила на себе влияние предвзятых мнений среди этнологов относительно возможной дальности аборигенных плаваний. Ботаники, как правило, не считают себя знатоками древнего мореплавания и примитивных судов, а потому обращались к этнологам за квалифицированными суждениями по морским делам. И этнологи охотно давали свои заключения, после чего пользовались ответными выступлениями ботаников, чтобы подкрепить свои изоляционистские взгляды на древнюю историю Америки.
Видный ботаник де Кандоль издал в 1884 г. основополагающий труд «Происхождение культурных растений» и стал как бы отцом этноботанической науки. Обобщая все наличные в то время ботанические свидетельства, де Кандоль заключил: «В истории культурных растений я не нашел ни одного указания на связи между народами Старого и Нового Света до открытия Америки Колумбом» (Candolle, 1884[60]). Эти слова оказались важнейшим биологическим аргументом в происходившей тогда дискуссии между этнографами и специалистами по древней истории. Хотя де Кандоль был осторожен в своих выводах, тот факт, что он не обнаружил признаков обмена пищевыми культурами через Атлантический и Тихий океаны в доколумбовы времена, вполне согласовывался с растущей тенденцией к изоляционизму в оценках путей культурной эволюции. С той поры все большее число этнологов задавало вопрос: если кто-то до Колумба плавал между Америкой и Старым Светом, почему ни одна из зерновых культур Старого Света не была интродуцирована в древней Мексике или Перу и почему другие континенты не знали американской кукурузы?
В начале XX в. другой видный ботаник, Меррилл, безоговорочно принял сторону изоляционистов, всецело положившись на обоснованность их аргумента, что до появления европейских каравелл ни одно судно не могло дойти через океан до Америки. Верный последователь де Кандоля, на учении которого он основывал свои взгляды, Меррилл воспринял и развил тезис о том, что до норманнов и Колумба не было никаких контактов между Старым и Новым Светом. Убежденность и энергичная борьба Меррилла за свои взгляды сделали его одним из ведущих поборников новой гипотезы, будто великие океаны, омывающие тропическую и умеренную зоны Нового Света, были сплошным неодолимым барьером для древних мореплавателей. Однако если де Кандоль ограничился заключением, что доступный ему ботанический материал не говорит в пользу контактов между Старым Светом и аборигенами Америки, то Меррилл настаивал, что негативные флористические свидетельства доказывают отсутствие таких контактов.
В числе первых ботаников, утверждавших, что ботанические свидетельства говорят в пользу континентов между Америкой и Полинезией, были американские коллеги Меррилла — О. и Р. Кук. В первые два десятилетия нашего столетия они выдвинули ряд примеров, говорящих о распространении американского земледелия в Полинезии (О. Cook and R. Cook, 1918; О. Cook, 1901, 1903, 1910–1912, 1916 a, 1916 b, 1925[84, 78, 79, 80]). Меррилл ответил на их ботанические аргументы аргументом из области этнологии: «Господствующая среди этнологов гипотеза подразумевает распространение культуры через Тихий океан на восток, а не на запад». Дескать, если и были какие-либо американо-полинезийские контакты, то «гораздо логичнее говорить о движении со стороны Тихого океана в Америку, чем отстаивать миграцию из Америки в Тихий океан» (Merrill, 1920[216]).
Уже в 1937 г. Меррилл писал: «Поскольку земледелие в Америке было автохтонным, мы вправе предположить, что автохтонными были и культуры, на которых оно основывалось». Это категорическое, вновь и вновь повторяемое утверждение видного ботаника, к тому же одного из немногих пионеров этноботаники, не могло не произвести впечатление на современных ему этнологов.
Однако выводы Меррилла постепенно подвергались сомнению другими ведущими ботаниками и специалистами по географии растений, придерживающимися других взглядов. Наиболее видные среди них — О. и Р. Кук, к которым со временем присоединились Зауэр, Картер, Хатчинсон, Силоу, Стефенс, Стонор и Андерсон. Все они представили исторические или генетические свидетельства того, что древний человек переносил культурные растения через тропическую зону океанов, окружающих Новый Свет. Благодаря успехам современной археологии была получена важная ботаническая информация, неизвестная во времена де Кандоля, и Мерриллу становилось все труднее отстаивать категорические взгляды, которые он так упорно защищал в 20-х и 30-х годах.
Сила и убедительность негативных суждений Меррилла покоились на тезисе о полном и безусловном отсутствии в обоих полушариях культурных растений общего происхождения. Это негативное свидетельство, пусть не окончательное, казалось веским аргументом против трансокеанских плаваний. Однако стоило найти хотя бы одно исключение из правил Меррилла, и рухнула бы вся его аргументация. Так что Мерриллу надо было, фигурально выражаясь, следить за тем, чтобы его бочка нигде не протекала. Потеря даже одной клепки сделала бы всю бочку непригодной, и негативное суждение, обратившись позитивным свидетельством, ударило бы по нему с удвоенной силой.
Одно из культурных растений, чье повсеместное присутствие в Полинезии ко времени прихода европейцев давно озадачивало этнологов, — батат Ipomoea batatas. Сугубо американское растение это задолго до прибытия испанцев в Новый Свет проникло на полинезийские острова и от Пасхи до Новой Зеландии было основной пищевой культурой. Ни одно другое растение не занимает столь видного места в маори-полинезийских легендах о древних предках-мореплавателях и исконной родине, и во всей Полинезии, от Пасхи до Гавайских островов и Новой Зеландии, батат называли кумара с небольшими диалектными вариациями. Кумара называли этот американский вид также аборигены древнего Перу; дальше на север, включая Панаму, видим названия ккумара, кумар, умар, кумал, умала и куала (Heyerdahl, 1952[148]).
Этнологи не раз пытались исключить батат из ряда аргументов в пользу доевропейских контактов между Полинезией и Америкой. Ученые совершенно серьезно высказывали предположение, что батат был захвачен корнями упавшего дерева в перуанском приморье и без участия человека доплыл до Полинезии. Эта гипотеза не объясняет, как же название приплыло вместе с растением, а потому не встретила большой поддержки. Более убедительным казалось предположение, что батат вместе со своим перуанским названием попал в Полинезию, когда в конце XVI и начале XVII в. первые испанские каравеллы выходили из Перу в Восточную Полинезию. Однако в 1932 г. видный этнолог Диксон опубликовал исследование «Проблема батата в Полинезии», где смог показать, что кумара прочно укоренился во всем полинезийском треугольнике задолго до того, как там появились испанцы (Dixon, 1932[96]).
Меррилл не мог ничего возразить против исторических свидетельств Диксона, и, понимая, что уязвимый клубень батата мог пересечь океан только с помощью человека, он сдался, поскольку речь шла о сугубо американском культурном растении, неизвестном нигде в диком виде. В 1946 г. он выбил первую клепку из собственной бочки, признав, что аборигенные мореплаватели во всяком случае доходили из Нового Света до островов Полинезии. Меррилл писал: «…они ввезли в Полинезию одно важное пищевое растение американского происхождения — батат — и распространили его от Гавайских островов до Новой Зеландии… задолго до прихода европейцев в Тихий океан». Затем он пошел еще дальше и в 1954 г. подчеркнул, что для успешного переноса батата требовался тщательный уход за клубнями, аборигенные мореплаватели должны были везти из Америки живое растение кумара в соответствующей почве, иначе никакие клубни больше 1–1,5 месяцев не сохранили бы жизнеспособность во влажной атмосфере на уровне моря. Меррилл, отметив, что «Кон-Тики» потребовалось три месяца на то, чтобы пересечь океан, добавил: «Было бы нелепо утверждать, что до Магеллана не было никаких сообщений через Тихий океан…» — и заключил, что общеполинезийское возделывание американского батата служит положительным свидетельством доевропейских контактов (Merrill, 1954[220]).
Тем временем в новом освещении предстал также вопрос о доевропейском распространении кокосового ореха. В высшей степени полезная кокосовая пальма впервые была встречена европейцами в Юго-Восточной Азии и на Малайском архипелаге, почему ее почитали азиатским видом. Позднее, когда европейцы дошли также до Вест-Индии и тропической зоны Америки, они и тут застали ту же пальму; больше того, дикорастущие кокосовые пальмы встречались им в тропических лесах на севере Андов, а культурные рощи — на всем пути от Эквадора до Гватемалы. В своем труде о пальмах Марциус уже в 1823 г. заключил, что кокосовые орехи из района Гуаякиля в Эквадоре и с островов вблизи Панамы доплыли с течением через тропические широты Тихого океана до Азии (Martius, 1823[211]).
Де Кандоль первым признал весомость ботанических свидетельств в пользу американского происхождения кокосовой пальмы Cocos nucifera. Многочисленные виды подсемейства Cocoinae типичны для тропического пояса Америки, и ни один из них не известен в Азии. Только полезный культивируемый вид с его съедобной костянкой был встречен европейцами в аборигенных поселениях от Месоамерики через весь Тихий океан до приморья Азии. Наличие дикой пальмы в Южной Америке вместе с данными преданий и историческими сведениями о сравнительно недавней интродукции в азиатском приморье вызвало шквал противоречивых гипотез в среде ботаников, и главенствующая роль принадлежала тут де Кандолю:
«Обитатели азиатских островов были куда более отважными мореплавателями, чем американские индейцы. Очень может быть, что лодки с азиатских островов с кокосовыми орехами в качестве провианта по воле шторма или из-за неверных маневров были прибиты к островам или к западным берегам Америки. Обратное в высшей степени невероятно» (Candolle, 1884[60]).
Английский ботаник Геппи, лично занимавшийся четыре года исследованиями в Тихом океане, способствовал в 1906 г. возрождению первоначальной точки зрения Марциуса. Понимая, что географические условия не допускали переноса кокосового ореха на дрейфующих судах из Малайского архипелага до Южной Америки, он писал: «Остается… заключить, что он первоначально вышел из Америки — родины этого вида, возможно, в виде дара, доставленного Экваториальным течением из Нового Света в Азию» (Guppy, 1906[133]).
Вследствие этого многие ботаники начала XX в. считали возможным естественное проникновение кокосового ореха через Тихий океан. Но и эта гипотеза встретила сопротивление. К 1941 г. была закончена серия опытов с плавающими орехами на Гавайских островах. Они опровергли давнее убеждение, будто кокосовый орех, пройдя любое расстояние в океане, может прорасти, когда его вынесет на берег. Было установлено, что глазки плывущего в море ореха заражаются гнилостными бактериями, поэтому при длительном плавании, например между Новым Светом и Полинезией, он утрачивает жизнеспособность (Edmondson, 1941[102]).
Пришлось Мерриллу расставаться со второй клепкой: «…добавим еще одно утверждение, каким бы ошеломляющим оно ни показалось: вряд ли подлежит сомнению, что полинезийцы интродуцировали кокосовый орех на западном побережье Америки между Панамой и Эквадором сравнительно незадолго до прихода испанцев». Борясь до последнего против гипотезы об американском происхождении кокосовой пальмы, он стоял на своем: «Мы не знаем окончательно, откуда происходит вид… Одно несомненно: кокосовая пальма прочно утвердилась на влажном тихоокеанском побережье Панамы и сопредельной Колумбии до прибытия испанцев» (Merrill, 1954[220]). Не успел Меррилл заявить, что вынужден пересмотреть свои ранее опубликованные взгляды о перевозках человеком батата и кокосового ореха между доколумбовой Америкой и Полинезией, как из его бочки выпало еще одно важное культурное растение — тыква Lagenaria siceraria. Эта тыква считалась одним из важнейших культурных растений, получивших общеполинезийское распространение в доевропейские времена.
В противоположность Линнею де Кандоль, а за ним и Меррилл полагали, что до Колумба коренное население Америки вовсе не знало бутылочной тыквы. Но вот археологи начали находить в древних погребениях Перу и Чили тыквенные семена и изделия из высушенных бутылочных тыкв, и это растение стало этноботанической проблемой. В 1931 г. Норденшельд указал на большое сходство таких изделий Океании и доиспанской Южной Америки и назвал бутылочную тыкву «главным доказательством доколумбовых связей между Океанией и Америкой» (Nordenskild, 1931[235]).
В 1938 г. Бак воспринял взгляд на бутылочную тыкву как свидетельство того, что полинезийские мореплаватели, совершая на лодках дальние плавания в начале нынешнего тысячелетия, несомненно, доходили до Южной Америки. В 1945 г., за два года до плавания «Кон-Тики», он повторил это утверждение и заявил: «Поскольку у индейцев Южной Америки не было ни судов, ни мореходных навыков, необходимых, чтобы пересечь просторы океана, отделяющие их берега от ближайших полинезийских островов, их никак нельзя считать переносчиками» (Buck, 1945[54]).
Мнение сего часто цитируемого этнолога снова повлияло на ботаников, и в 1943 г. Имз и Сен-Джон писали: «Ныне полагают, что до XIII в. полинезийские мореплаватели с Мангаревы или Маркизских островов ходили на восток до Перу, потом возвращались. Такое плавание может объяснить интродукцию батата… в Полинезии и бутылочной тыквы… в Южной Америке» (Eams and St. John, 1943[101]).
В 1950 г. даже Меррилл признал, что распространение бутылочной тыквы не может подтверждать его прежних взглядов, «ибо очевидно, что это культурное растение присутствовало в обоих полушариях до Магеллана». И еще: «Возможно, оно обязано своим присутствием в доколумбовой Америке полинезийским мореплавателям…» (Terrill, 1950[219]). Однако и это предположение было поколеблено постепенно накапливающимися свидетельствами. Одновременно с экспедицией «Кон-Тики», доказавшей возможность плаваний на плотах из Перу, археолог Джуниус Берд раскопал на перуанском побережье мусорную кучу и обнаружил, что представители одной южноамериканской рыбачьей культуры выращивали и использовали для изготовления разных предметов бутылочную тыкву свыше 3 тысяч лет назад, задолго до того, как полинезийцы поселились в Океании (Bird, 1948; Whitaker and Bird, 1949[38, 316]). Хронологическое свидетельство говорило о том, что тыква появилась в Перу раньше, чем в Полинезии; стало быть, она была доставлена в Полинезию из Перу, а не наоборот. В 1954 г. Меррилл отказался от идеи, что бутылочная тыква интродуцирована в Америке полинезийцами. Теперь он предложил считать исконной родиной этой тыквы Африку, откуда она-де попала в древнюю Америку через Атлантический океан. Он объявил, что распространением в Америке и Полинезии тыква также обязана человеку.
Отстаивать изоляционизм, цепляясь за оставшиеся от бочки клепки, было бессмысленно. И под напором свидетельств Меррилл перестал отрицать, что банан не был интродуцирован в Новом Свете португальцами, как он ранее полагал, а культивировался в Перу и Бразилии еще до плаваний Колумба. В 1954 г. он написал:
«С полным основанием можно признать, что одна или несколько из многочисленных полинезийских разновидностей банана были доставлены самими полинезийцами в Южную Америку, поскольку „глазки“ легко поддаются транспортировке на большие расстояния и сохраняют жизнеспособность, не требуя особого ухода. Возможно, одна разновидность, интродуцированная в приморье Перу, была перенесена через Анды и достигла верховий Амазонки» (Merrill, 1954[220]).
В это время в орбиту дискуссии было вовлечено еще одно полинезийское растение, которое раньше все упускали из виду. Когда европейцы впервые пришли на Маркизские острова, острова Общества, Гавайские острова и подверженные полинезийскому влиянию Фиджи, они нашли там дикорастущий хлопчатник. Много лет это растение не беспокоило этноботаников: ведь исторически известные полинезийцы не знали ткачества, материал для своей одежды изготовляли, подобно некоторым племенам Малайского архипелага и всем индейцам северо-западного приморья Америки, отбивая колотушками луб. Никому не приходило в голову, что здесь мог существовать четко определяемый культурный субстрат, знакомый с ткацким станком и даже с гончарством. Хотя европейцы установили, что из хлопчатника островов Общества и Маркизских можно получить пряжу, островитяне безучастно отнеслись к их попыткам наладить организованное возделывание сей непищевой культуры и трудоемкое прядение и ткачество. И много лет единственной примечательной особенностью полинезийского линтерного хлопчатника почиталось лишь его географическое распространение: никаких видов дикого или культурного хлопчатника не было в других частях Тихоокеанской области, включая Австралию и Малайские острова, зато он рос на необитаемых островах Галапагос, перебрасывая тем самым мостик к диким и культурным хлопчатникам Нового Света.
В 1947 г. Хатчинсон, Силоу и Стефенс опубликовали цитированное выше генетическое исследование диких и культурных разновидностей хлопчатника всего мира. Ко всеобщему удивлению, они обнаружили, что полинезийский хлопчатник относится к 26-хромосомному неамериканскому виду, выведенному гибридизацией аборигенными селекционерами Мексики и Перу. Все дикие хлопчатники Америки насчитывают 13 хромосом; столько же хромосом у всех культурных и диких разновидностей Старого Света. А древним селекционерам Америки, как уже говорилось, удалось скрещиванием вывести разновидность, сочетающую 13 больших и 13 малых хромосом; получился 26-хромосомный, тетраплоидный, линтерный хлопчатник. Вместе с полинезийскими разновидностями это единственные тетраплоиды во всем роде хлопчатника. А потому из чисто ботанических соображений три названных ботаника вынуждены были предположить, что линтерный хлопчатник достиг Полинезии «после того, как в тропическом поясе Америки развилась цивилизация» (Hutchinson, Silow and Stephens, 1947[170]).
Зауэр показал в 1950 г., что сравнительно позднее, но все же доевропейское распространение культурного хлопчатника из Америки в Полинезию нельзя приписать ни морским птицам, которые не едят семян Gossipium, ни океанским течениям, поскольку хлопчатник отнюдь не приспособлен к дальним плаваниям. Он показал также, что дикий 13-хромосомный хлопчатник мог попасть в Америку естественным путем в отдаленные геологические периоды, когда география земного шара была иной, однако такое объяснение не годится для «гораздо более поздних времен, когда возникла тетраплоидная группа. И эта гипотеза никак не позволяет объяснить присутствие хлопчатника явно американского происхождения в области от островов Галапагос до Фиджи. Волей-неволей мы должны допустить посредничество человека в географическом распространении рода Gossipium. Речь идет всецело о линтерных формах, используемых человеком» (Sauer, 1950[272]).
Картер спрашивал в 1950 г.: «Может быть, хлопчатник первоначально переносили как источник масличных семян, как полагают Хатчинсон, Силоу и Стефенс? Или же в тихоокеанской области было ткачество, от которого затем отказались в пользу лубяных материй?» (Carter, 1950[62]).
Словом, полинезийский линтерный хлопчатник вторгся в сферу этноботаники так же решительно, как батат, кокосовый орех и бутылочная тыква. Даже Меррилл, касаясь опознания в полинезийском хлопчатнике американского гибрида, заявил в 1954 г.:
«Этот гибрид вполне мог достичь Таити с помощью человека до того, как прекратились плавания полинезийцев».
Перед лицом растущего числа свидетельств прямых американо-полинезийских контактов в доколумбовы времена Меррилл был вынужден выдернуть все клепки из своей изоляционистской бочки: «Приходится согласиться, что случайные контакты время от времени возникали между народами Полинезии и Америки и даже между американскими индейцами и жителями островов Восточной Полинезии…» Не считая больше полинезийцев единственными мореплавателями Тихого океана, он добавлял: «Мы должны признать… что аборигены Южной Америки смогли достичь некоторых тихоокеанских островов на бальсовых плотах» (Merrill, 1954[220]).
Признание Меррилла в его последней, предсмертной публикации явилось вехой и обозначило поворот в американской и полинезийской этноботанике. Никто не отстаивал доктрину полной изоляции Америки до Колумба с такой страстной убежденностью, как он. Меррилл и его сподвижники любой океан, несмотря ни на какие течения, считали барером для перемещения человека, а не подвижной средой, способствующей активным плаваниям и дрейфам. Критический подход сторонников этой точки зрения, несомненно, сыграл ценнейшую роль плотины, без которой американскую этнологию в наши дни захлестнула бы волна диффузионистских гипотез. Необходимо подчеркнуть, что уступки по поводу трансокеанских контактов, обусловленные накопленными свидетельствами, ограничиваются аборигенными плаваниями через сравнительно короткие открытые пространства между Южной Америкой и Полинезией. Ботанические свидетельства прямого контакта с Азией или Малайскими островами отсутствуют. В Полинезии не обнаружено ни одно пищевое растение азиатского происхождения, кроме уже называвшихся ранее культур, полученных из Меланезии путем контакта с Фиджи.
И еще одно важное для всей Полинезии растение стало предметом горячих споров среди этноботаников. Только тот, кому доводилось жить среди полинезийцев и участвовать в их повседневной борьбе за существование, поймет, почему такое невзрачное на вид растение, как Hibiscus tiliaceus, играло важнейшую роль в жизни островной общины. В отличие от упоминавшихся до сих пор растений гибискус дает семена, приспособленные для естественного распространения по морю, поэтому он вполне мог раньше человека попасть в Полинезию. Тем не менее целенаправленное возделывание гибискуса в этой области, а также некоторые лингвистические наблюдения послужили причиной того, что и он стал предметом этноботанической дискуссии. Ботаник Браун справедливо говорит о гибискусе: «Одно из самых полезных растений, возделывавшихся древними полинезийцами» (Brown, 1935[45]). О. и Р. Кук первыми подняли вопрос о гибискусе, или махо, заявив в 1918 г.: «Хотя многие ботаники называют махо космополитическим растением морских берегов, возможно, что своим широким распространением он, как и кокосовая пальма, в большой мере обязан посредничеству человека». Они показали, что этот кустарник в диком виде встречается в изобилии и даже преобладает в растительности многих районов Центральной Америки и дальше на юг, до берегов реки Гуаякиль на тихоокеанском побережье Южной Америки, где аборигенное население изготовляло из его луба материю и не боящиеся воды веревки, использовало его для разведения огня. О. и Р. Кук установили, что у полинезийцев гибискус нашел в общем то же применение и назывался похоже. Если в тропической зоне Америки он был известен как махо или махагуа (с некоторыми вариантами), то в полинезийских диалектах видим названия мао, мау, вау, фау, хау и ау. Названные авторы заключают:
«Махо, махагуа, или липолистный гибискус, — хозяйственное растение, о котором следует помнить, когда изучаешь проблему доисторических контактов между обитателями тропического пояса Америки и тихоокеанских островов. Хотя его считают уроженцем Америки, оно распространилось на островах и берегах Тихого и Индийского океанов явно до прихода европейцев. Простота размножения кустарника и перевозки черенков облегчила его разведение и распространение первобытными народами. Хотя для расселения махо участие человека не столь необходимо, как для батата и других растений, размножаемых черенками, его названия являют собой почти такое же убедительное свидетельство контактов, как и в случае с общим для полинезийцев и перуанских индейцев названием батата — кумара. Название махо или махагуа с многочисленными местными вариантами широко распространено в тропической зоне Америки, и на многих тихоокеанских островах встречаем сходные обозначения либо самого растения, либо важнейших областей его применения (для волокна, лубяной материи, разведения огня)… Очевидно, первобытные полинезийцы знали махо до того, как познакомились с аналогичными азиатскими растениями; это следует из того, что полинезийские названия других важных культурных растений — бумажной шелковицы (Papyrius или Broussonetia), китайской розы (Hibiscus rosa sinensis) и винтовой пальмы (Pandanus) — суть производные от махо. Добывание огня трением, изготовление материи отбиванием луба рифлеными колотушками — специальные приемы, которые, возможно, распространились вместе с махо из Америки в тропические области Старого Света» (О. Cook and R. Cook, 1918[84]).
Меррилл тогда оспаривал этот взгляд, утверждая, что названный вид никогда не возделывался за пределами Полинезии. Дескать, если его возделывали в Полинезии, то потому, что гибискус был лучшим или одним из лучших волокнистых растений, доступных первобытным полинезийцам. Он настаивал, что Hibiscus tiliaceus — вид, получивший естественное пантропическое распространение, и что его семена разнесли морские течения. Ссылаясь на господствовавшую в ту пору этнологическую доктрину, будто американские аборигены не были мореплавателями, Меррилл утверждал, что, если человек и впрямь был причастен к распространению, разумнее полагать, что растение попало с островов в Америку, а не наоборот (Merrill, 1920[216]).
В 1950 г. Картер вернулся к изложенным выше противоречивым гипотезам:
«Эти аргументы представляются мне яркими примерами того, к чему приводят навязчивые идеи. Кук так старался доказать американское происхождение земледелия, что неосторожно, чтобы не сказать неразумно, сослался на галофит, семена которого хорошо приспособлены для переноса водой, как на доказательство того, что человек перевозил растения через океан. В свою очередь Меррилл то ли был очень возмущен настоятельным заступничеством Кука, то ли вообще не переносил мысль о транстихоокеанских контактах (а может быть, и то и другое) настолько, что, ослепленный своими страстями, не видел достоинств аргументации Кука… Судя по ветрам и течениям, если растение в самом деле было перенесено через Тихий океан естественным путем, то именно в направлении из Америки в Полинезию. Однако естественный перенос оставляет нерешенным вопрос о применении и названии… Совпадающие в Полинезии и в Америке названия и способы использования кустарника вкупе с положительным свидетельством в виде батата позволяют утверждать, что независимо от того, естественным или искусственным путем пересекло это растение океан, название его и скорее всего способы применения были перенесены через этот самый океан человеком. Очень похоже, что и растение доставил человек».
Картер пишет там же: «Трудно назвать более ясное доказательство контактов между народами Тихого океана и Центральной Америки, чем то, которое дают нам батат и гибискус, известный под названием махо» (Carter, 1950[62]).
Как мы уже видели в главе 6, Бак в поисках маршрута для миграции из Малайского архипелага признавал, что ни одно из полинезийских растений не могло прийти оттуда, поскольку сухие песчаные атоллы Микронезии служили барьером. Он показал, что все культивируемые в Полинезии пищевые культуры Старого Света (хлебное дерево, влаголюбивое таро, сахарный тростник и пр.) были получены полинезийцами в недавнем прошлом, в пору оживленных межостровных контактов, когда посещавшие Фиджи гости через Самоа и Тонга распространили эти растения почти по всему Полинезийскому треугольнику. Вместе с фиджийским аутриггером, вместе с курицей и свиньей меланезийские растения постепенно переходили с острова на остров после того, как маори обособились от родственных племен в собственно Полинезии. Рис, с древнейших времен основная пища на Малайском архипелаге и в Юго-Восточной Азии, не был известен на Фиджи и других островах Меланезии, а потому так и не дошел до полинезийцев.
Хотя соседство Фиджи сильно влияло на экономику Полинезии в столетия, предшествующие появлению здесь европейцев, далеко не все полезные растения, которые распространились в разных частях Полинезии в доевропейские времена, можно привязать к этому архипелагу. Хорошо известно, что исконная флора до прихода человека, несомненно, была чрезвычайно бедна полезными растениями, однако европейцы застали уже совсем другую картину. Мы видели, что общеполинезийское возделывание батата, бутылочной тыквы, кокосовой пальмы, а также наличие в треугольнике хлопчатника и гибискуса вызвали оживленную дискуссию ученых, привыкших считать, что эти острова были недосягаемы для южноамериканских аборигенных судов. Но к этому списку можно добавить еще много растений той же немеланезийской категории; правда, они распространены в Полинезии не так широко.
Три островные территории, образующие фасад Полинезии со стороны Америки, считая с юга на север, — остров Пасхи, Маркизские острова и Гавайские острова. Во всех этих местах обнаружены примечательные ботанические свидетельства, озадачившие ботаников и требовавшие непредвзятого объяснения.
Ближайшая к Южной Америке полинезийская территория — остров Пасхи. Его хозяйство ко времени прихода европейцев, как и хозяйство Гавайских островов и Новой Зеландии, всецело основывалось на возделывании южноамериканского батата. Пасхальцы выращивали несколько разновидностей, известных здесь под общим перуанским названием кумара. Голландцам преподнесли большое количество батата (Roggeveen, 1722; Behrens, 1722[263, 26]); отряд Кука наблюдал обширные плантации этого растения (Forster, 1778[116]). Первые обосновавшиеся на Пасхе миссионеры писали: «Вечно они варят этот батат. Батат — повседневное блюдо, основная, неизменная пища аборигенов, взрослых и детей… ненарушимое однообразие: всегда батат, всюду батат…» (Eyrand, 1864[109]).
Первые на Пасхе европейцы видели также на полях бутылочную тыкву (Herv, 1770[146]), и, когда прибыл Томсон, чтобы провести важные исследования для Национального музея США, он отметил: «Распространена дикая бутылочная тыква, она служит единственным сосудом и предметом домашней утвари, известным островитянам». И еще: «Эти калебасы растут в изобилии на острове, но заслуживают внимания еще и потому, что занимают большое место в преданиях, так как первые семена были привезены исконными поселенцами» (Thomson, 1889[307]).
Интересно, что прибывшим из Перу испанцам пасхальцы поднесли «бананы, чилийский перец, батат и птицу» (Herv, 1770[146]). Все названные растения были известны в доевропейском Перу; их находят в древних, доинкских погребениях на побережье материка. Чилийский перец (Capsicum), похоже, рано попал также на Маркизские острова, где его часто можно видеть дикорастущим у заброшенных селений, но наиболее точные исторические сведения дает нам остров Пасхи. Все виды Capsicum американского происхождения; ни один не числится уроженцем Старого Света.
Заинтриговало ботаников также присутствие в чрезвычайно скудной пасхальной флоре мелкого томата и низкорослой разновидности ананаса. Томсон писал в прошлом веке: «Были также найдены дикорастущие томаты, и во многих случаях они вносили ценное разнообразие в наши нехитрые припасы» (Thomson, 1889[307]). Однако в начале XX в. Кнохе, отметив наличие на Пасхе чилийского перца, добавляет: «…мелкий томат (Solanum lycopersicum) …исчез с острова Пасхи». Он пишет также, что из-за отсутствия ухода почти вовсе исчез полудикий низкорослый ананас (Knoche, 1925[187]).
Томат и ананас — сугубо американские растения, они не могли попасть в Полинезию с Фиджи. Оба росли в диком виде в районах домиссионерских поселений на восточном берегу Пасхи, откуда пасхальцы перебрались в Хангароа на западном берегу, когда на острове впервые поселились европейцы. В тех же районах росли также озадачившие ботаников маниок, маранта и табак; все это американские виды, и, однако, местные предания приписывают их интродукцию предкам в отличие от других растений, привезенных чужеземцами. В первые десятилетия европейской колонизации Томсон записал: «Мы видели растущий в глухих местах табак, но не могли определить, кем и когда он интродуцирован. Туземцы утверждали, что семена были в числе тех, которые привезли на остров первые поселенцы» (Thomson, 1889[307]). Местное название табака — ава-ава, из чего следует, что листья жевали, как жуют листья ава или кава, тогда как табак европейцев называли одмо-одмо (всасывать) или пухи-пухи (дуть). В Андской области, пока европейцы не перенесли сюда с севера обычай курить табак, его выращивали для жевания.
Важно отметить, что первые чужеземные растения, успешно интродуцированные на острове Пасхи, были доставлены миссионерами, прибывшими за два десятилетия до Томсона. А первая вообще документированная попытка была предпринята Лаперузом в 1786 г.: его огородник посадил на Пасхе капусту, морковь, свеклу, кукурузу, тыкву, грушу, сливу, вишню, апельсин, лимон и хлопчатник (La Prouse, 1797[194]), но пасхальцы уничтожили посевы, не дав растениям укорениться.
Когда на Пасху впервые приплыли из Перу испанцы, они обратили внимание еще на одно важное американское растение. В их записках читаем, что для строительства своих жилищ пасхальцы собирали на плантации тот самый камыш тотора, который культивировали и использовали аборигены Перу (Herv, 1770; Agera, 1770[146, 10]). Этот камыш Scirpus riparius и поныне играет важнейшую роль в хозяйстве острова, но растет дико на частично заболоченных кратерных озерах Пасхи. Ко времени прихода европейцев он был главным строительным материалом не только для жилищ, но и для лодок; помещения обставлялись только циновками из тоторы; из нее же плели шляпы и корзины; чрезвычайно прочные волокна шли на изготовление рыболовных сетей, веревок и толстых плетеных канатов; покойников хоронили в обертке из тоторы. Этот пасхальный камыш — единственный за пределами Нового Света представитель сугубо американского вида. Углеродная датировка оберток, анализы пыльцы и документальные источники — все говорит о том, что данное растение интродуцировано на Пасхе до прихода европейцев (Smith, 1961[290]). Поскольку речь идет о пресноводном растении с орошаемых полей в приморье Перу, корневища его не переносятся морскими течениями, морские птицы не едят его семян и не могли перенести их на своих перьях за три тысячи с лишним километров. И так как пасхальцы вязали из тоторы такие же лодки, какими пользовались древние рыбаки вдоль всего тихоокеанского побережья Южной Америки, ботаники и в этом случае предоставили этнологам искать ответа на загадку. Первоначально пасхальский камыш получил латинское наименование Scirpus riparius var. paschalis, но в 1956 г. видный знаток пасхальской флоры Скоттсберг провел новое исследование и пришел к выводу, что речь идет не о варианте, а о растении, тождественном перуанскому Scirpus riparius. Ученый заключил, что это растение было интродуцировано аборигенами: «Трудно представить себе прямой перенос семян через океан без участия человека, а говорить о сухопутных мостах несерьезно» (Scottsberg, 1956[287]).
Пасхальское предание утверждает, что один из древних предков островитян, Уре, привез с собой первые корневища тоторы и посадил их в кратерном озере Рано-Као. Отметим, что «уру» — название племени в области озера Титикака, чье хозяйство особенно зависит от камыша тотора. Большинство уру в наши дни живут на плавучих островах из камыша, строят свои лодки и жилища из того же материала.
Единственный спутник тоторы в кратерных озерах Пасхи, если не считать торфообразующего мха, — Polygonum acuminatum, еще одно ввезенное аборигенами сугубо американское пресноводное растение. Его трансокеанское распространение наводит на такое же размышление, как тотора. Древние пасхальцы и обитатели бассейна Титикаки использовали его как лекарственное растение.
Дикая или предположительно дикая флора уединенного острова Пасхи была чрезвычайно бедна. В 1934 г. Скоттсберг насчитал здесь всего 31 цветковое растение, из них 11 пантропических или широко распространенных в тропической зоне, а остальные 20 известны в ограниченной полосе к востоку или к западу от острова. Только семь играли существенную роль в хозяйстве пасхальцев, причем два были принесены из Полинезии и пять из Южной Америки[12]. Присутствие двух полезных полинезийских видов вполне объясняется тем, что предки нынешних пасхальцев, как известно, пришли из Полинезии, зато пять полезных южноамериканских растений основательно озадачили ученых. В 1934 г. Скоттсберг писал: «С ботанической точки зрения эти растения, исключая американсие виды, не представляют большой проблемы, если признать, что в самом деле была трансокеанская миграция… однако наличие американского элемента вызывает недоумение». Когда экспедиция «Кон-Тики» показала способность южноамериканских бальсовых плотов проходить расстояние, по меньшей мере вдвое большее того, которое требовалось, чтобы доставить на Пасху семена и корневища, Скоттсберг с новых позиций вернулся к загадочному происхождению пасхальской флоры и заявил, что интродукция аборигенами во всяком случае двух пресноводных видов вполне вероятна и такое допущение намного упрощает сложную ботаническую проблему трансплантации в доевропейские времена (Skottsberg, 1934, 1957[286, 288]).
Установив, что на острове Пасхи предостаточно биологических свидетельств древнего привоза растений с Американского материка, обратимся теперь к Маркизским островам; до них от Южной Америки вдвое дальше, зато они омываются главным потоком Перуанского течения. Флора Маркизских островов тщательно изучена Брауном; его трехтомный труд издан Музеем Бишоп в 1931–1935 гг. Браун установил, что важное хлебное дерево и влаголюбивое таро — неизвестные на Пасхе пищевые культуры маркизцев — были привезены аборигенами с Фиджи; вместе с тем из чисто ботанических соображений он оспаривал господствующие среди этнологов взгляды, утверждая, что другие растения маркизской флоры столь же убедительно свидетельствуют о доевропейских плаваниях из Южной Америки.
Мы увидим в главе 11, что племенные предания на Маркизских островах ясно говорят о далекой стране на востоке (где лежит Южная Америка), откуда предки маркизцев привезли первые кокосовые орехи. Далее, здесь, как и всюду в Полинезии, единственным сосудом была бутылочная тыква. Батат — кумара — возделывался тут, как и на других островах, хотя не играл такой роли, как на Пасхе и на Гавайских островах, поскольку его оттеснило гораздо более удобное в культуре хлебное дерево. Культурный линтерный хлопчатник одичал. Браун дополнил этот ряд ананасом (Ananas sativus), сугубо американским растением, мелкоплодная разновидность которого свободно произрастает от Бразилии до Андского высокогорья. По его мнению, доколумбово присутствие ананаса на Маркизах говорило о древних плаваниях аборигенов через восточную часть Тихого океана:
«…уроженец тропической Америки, он явно доставлен в древности аборигенами на Маркизские острова, где его видишь во всех обитаемых долинах. Можно встретить отдельные растения тут и там на малых высотах, но похоже, что чаще его сажали на засушливом нагорье… Одна из самых больших ананасных плантаций на Маркизах — на востоке Фату-Хивы, на сухих, открытых, каменистых склонах Моуна-Натаху, на высоте 900 м» (Brown, 1931[44]).
В 1937 г. я прожил несколько месяцев в совершенно изолированной долине Уиа у подножия названной горы и мог убедиться, что дикие ананасы растут в самом неприступном уголке острова, куда вряд ли забирался кто-нибудь из европейцев, кроме бесстрашного Брауна (Heyerdahl, 1952; Хейердал, 1978[148, 8]). В зажатых горными массивами долинах восточного приморья Фату-Хивы никогда не селились европейцы, и даже сами полинезийцы покинули их вскоре после первого контакта с миссионерами. Мелкие местные ананасы были заброшены в покинутых районах Маркизских островов, когда европейцы интродуцировали более крупную разновидность, и островитяне четко различали их; новый ананас всегда рос около их нынешних поселений. Документально известно, что более совершенная разновидность ананаса на Маркизах впервые была интродуцирована в долине Таиохаэ на острове Нукухива в начале XIX в. (Porter, 1815[252]). Браун приводит и еще свидетельства того, что мелкий ананас произрастал на расчистках доевропейской поры:
«Местные названия хаа хока (северный диалект) и фаа хока (южный диалект) на Маркизах, хара на островах Кука… Их мелкие плоды намного превосходят более крупные коммерческие разновидности тонкостью запаха и вкусом. Следующие шесть культивируемых разновидностей, составлявшие неотъемлемую часть древней материальной культуры, очевидно, выведены маркизцами из одного бразильского вида. Это убедительно говорит о том, что древние полинезийцы через контакт с Америкой получили исходный материал задолго до открытия Маркизских островов европейцами» (Brown, 1931[44]).
Папайя Carica papaya — еще одно растение, неспособное распространяться по морю. Принадлежит к роду Carica; родина — тропический пояс Америки; более мелкая разновидность с не такими вкусными плодами произрастала от Колумбии до Перу, где найдено много керамических изображений папайи, выполненных доинкскими гончарами.
Браун пишет: «Carica papaya …на Маркизских островах по меньшей мере две разновидности: ви инана (ви ината), которую маркизцы считают одной из своих древних пищевых культур, несомненно, привезена аборигенами. Плоды мелкие и не такие вкусные, как у ви Оаху, привезенной, по словам островитян, с Гавайских островов первыми миссионерами. Обе разновидности обильно плодоносят. Местные названия: на Маркизах — ви инана, ви ината или ви Оаху, на Таити — ита, на Раротонге — нинита, на Риматаре — эита, на Гавайских островах — хеи. Сок папайи, желательно мужского дерева (мамее), применяется для припарок. Происхождение — тропическая Америка; в Полинезии интродуцирована аборигенами» (Brown, 1935[45]).
Наличие заметного южноамериканского элемента в маркизской флоре поразило Брауна не меньше, чем такой же элемент поразил Скоттсберга на Пасхе, и, хотя он допускал прибытие ряда видов естественными путями из Нового Света, Браун подчеркивал, что другие виды намеренно или ненамеренно были доставлены аборигенами. Поскольку его биологические наблюдения не согласовывались с господствовавшими этнологическими гипотезами, он заключал: «Хотя похоже, что основной поток населения Полинезии в отличие от флоры пришел с запада, между аборигенами Американского континента и Маркизских островов, несомненно, происходило какое-то общение» (там же).
Обратимся теперь к Гавайским островам, которые лежат далеко к северу от экваториальной штилевой полосы и за пределами природных конвейеров. Хиллебранд в своей «Флоре Гавайских островов» подчеркивал, что эти острова расположены в области продолжения Куросио, отраженного северо-западным побережьем Америки; вместе с тем чисто гипотетически он предположил наличие побочной ветви течения со стороны Южной Америки: «Это побочное течение, возможно, причастно к прослеживаемому в гавайской флоре важному американскому элементу из Андского региона» (Hillebrand, 1888[160]).
Андский элемент на Гавайских островах включал уже рассмотренный в связи с Пасхой и Маркизами ананас. Бертони в своей работе, посвященной роду Ananas, одним из первых указал, что эта пищевая культура, видимо, попала на тихоокеанские острова из Южной Америки в доколумбовы времена (Bertoni, 1919[32]). В 1930 г. Дегенер в статье о гавайских растениях сослался на письменные источники, удостоверяющие, что первые привезенные европейцами ананасы были посажены на Гавайских островах в 1813 г., то есть через 25 лет после того, как Кук открыл эти острова; однако он же добавил, что «гавайцы выращивали это растение в полудиком виде задолго до того» (Degener, 1930[93]). Коллинз в статье по истории ананаса также обращает внимание на его давнее присутствие на Гавайских островах, где аборигены знали его под названием хала Кахики (Collins, 1949[75]). «Кахики» — полинезийское наименование легендарной родины предков, а «хала» созвучно ха’а и хара, как аборигены называли то же растение соответственно на Маркизах и на островах Кука.
Гавайские острова — еще одна полинезийская группа, где европейцы застали дикорастущий линтерный хлопчатник. Gossypium tomentosum одно время считали гавайским эндемиком, но в 1947 г. уже упоминавшееся исследование, проведенное Хатчинсоном, Силоу и Стефенсом, доказало, что речь идет о прямом деривате 26-хромосомного хлопчатника, искусственно выведенного представителями древних культур Мексики и Перу. Авторы заявляют, что «ввиду его тесного родства с хлопчатниками Нового Света G. tomentosum мог попасть на Гавайские острова только после утверждения цивилизации в тропическом поясе Америки» (Hutchinson, Silow and Stephens, 1947[170]).
Еще один примечательный вид в ряду американских пищевых культур, известных гавайским аборигенам, — перувианская вишня Physalis peruviana. Хиллебранд считает ее натурализованной и приводит местное название поха. На Гавайских островах Physalis культивировали в прошлом ради съедобных ягод, которые можно хранить несколько месяцев (Hillebrand, 1888[160]). Родина перувианской вишни — область от Мексики до Перу. В Новом Свете возделывались две разновидности, но попавшая на Гавайские острова Physalis peruviana культивировалась преимущественно аборигенами Перу. Картер выделяет в труде Хиллебранда девять американо-гавайских растений и заявляет, что все они заслуживают изучения с этноботанической точки зрения. О перувианской вишне он говорит: «Подобно хлопчатнику, батату и гибискусу, Physalis опять-таки указывает на Перу». И еще:
«Даже эти немногие выдержки из старого труда содержат ключ к вопросу происхождения американского элемента во флоре Гавайских островов. В самом деле, было бы странно, если бы оказалось, что природа доставила на Гавайские острова только те „космополитические травы“, которые использовались человеком в Америке, причем и сам способ употребления совершил то же путешествие, как мы это видим в случае с Argemone» (Carter, 1950[62]).
Присутствие на Гавайских островах сугубо американского Argemone (A. alba var. glauca) было отмечено еще капитаном Куком, когда он открыл этот архипелаг, и заставило ученых основательно поломать голову. В статье о роде Argemone Прейн пишет, что его присутствие в аборигенной Полинезии «трудно объяснить» (Prain, 1895[253]), и его коллега Федде позднее в параллельном исследовании повторяет следом за ним: «право же, трудно объяснить» (Fedde, 1909[111]).
Ближайший родственник гавайского Argemone с белыми цветками растет на тихоокеанском побережье Южной Америки. Аборигены Перу культивировали его ради наркотических и анестетических свойств (Yacovleff and Herrera, 1935[322]), и такое же применение нашел он на Гавайских островах. Не удивительно, что это растение вскоре привлекло внимание этнологов. Сотрудник Музея Бишоп на Гавайских островах Стоукс, один из тех, кого заинтриговала роль американского батата для древних гавайцев, писал: «Если между Гавайскими островами и Центральной Америкой были древние контакты, не так уж и удивительно, что люди Кука обнаружили на островах мексиканский мак (Argemone mexicana). Тогда он мог сюда попасть на судах, а не с помощью ветра, как обычно утверждают» (Stokes, 1932[297]).
Наконец Картер сделал решительный шаг:
«Это не сорняк, а растение с определенным применением в рамках данной культуры. Поскольку растение прибыло на острова вместе со специфическими способами его применения, можно предполагать намеренную, а не случайную доставку… Оно используется здесь в медицине так же, как и в Америке: применяют не только масло из семян, но и млечный сок (от хронических кожных заболеваний). Кук застал это растение, когда открыл острова. Федде давно отмечал, что этот вид произрастает на открытых пространствах, а это, как еще раньше указывал Энглер, характерно для интродуцированных растений на островах. Федде не считал этот вид древнейшей интродукцией. Названные свидетельства убедительно говорят о том, что растение доставлено на Гавайские острова человеком». И еще: «Argemone — признак того, что обмен знаниями касался не только пищевых культур, но и медицины с сопутствующими магическими ритуалами» (Carter, 1950[62]).
Как мы уже говорили, неверно представлять себе Полинезию островным раем до прибытия первых поселенцев. Всюду, где сохранились предания, мы узнаём, что люди не застали на островах почти никаких полезных растений. На благодатном ныне острове Мангарева предание говорит: «Когда туда прибыли Миру и Моа, там вовсе не было людей. Не было и высоких деревьев от берега до подножия гор. Земля была голая» (Buck, 1938 b[53]).
Хотя некоторые американские растения вроде камыша тотора и папайи, видимо, достигли только ближайших к их родине тихоокеанских островов, другие, как линтерный хлопчатник, распространились через острова Общества вплоть до Фиджи. А такие, как батат, проникли в глубь Меланезии всюду, где были полинезийские колонии, но не дальше. А вот кокосовый орех дошел через Тихий океан до Малайских островов и далее за несколько веков до прихода в эти области европейцев. Причина достаточно ясна: кокосовая пальма хорошо приспособлена для путешествия через сухие коралловые атоллы промежуточной микронезийской территории; стоило ей где-то прижиться, как она становилась верным спутником человека в дальних плаваниях благодаря тому, что содержимое ореха, включая молоко, долго сохраняется.
Мы видели в главе 2, что первые европейские мореплаватели, да и многие бальсовые плоты в XX в., миновав мелкие острова Полинезии, подходили к суше в обители негроидов — Меланезии. То же самое вполне могло происходить в доевропейские времена. Даже если перуанские предшественники маори-полинезийцев в своих экспедициях выходили на какие-то полинезийские острова, они мало что могли там найти помимо рыбы и морских птиц, так что естественно было, оставив необитаемые и невозделанные клочки суши, двигаться дальше, к большим лесистым островам Меланезии, где весьма древнее полуконтинентальное население могло предложить выращенные им тропические культуры.
В пользу очень давнего прихода в Меланезию аборигенов Америки говорят не только археологические и исторические данные о наличии там налепной керамики американского типа и другие примеры культурных параллелей, но и присутствие линтерного хлопчатника, который в отличие от батата и бутылочной тыквы не мог быть посажен обходящимися тапой маори-полинезийцами. К тому же на запад вплоть до треугольника Самоа — Тонга — Фиджи проникли и другие полезные растения Нового Света. В прошлом веке Зееманн установил американское происхождение многих фиджийских растений (Seemann, 1865–1873[275]), и Меррилл признал: «…хотя полинезийцы могли сами вывезти батат из Америки в Полинезию, они могли также интродуцировать некоторые американские сорняки» (Merrill, 1946[216]). Но опять-таки бросается в глаза высокий процент полезных растений. Среди них Heliconia bihai — сугубо американское волокнистое растение, неожиданно появляющееся в сопредельной зоне Полинезии — Меланезии. Бейкер установил, что тихоокеанская геликония — культурная разновидность, родственная видам, которые выращивались аборигенами Мексики и Перу (Baker, 1893[16]). Ботаник Кук первым предположил, что она была доставлена человеком, ведь листья геликонии шли на кровлю, изготовление шляп, циновок, корзин, а богатые крахмалом клубни употребляли в пищу. Он писал:
«Хотя это растение больше не возделывается полинезийцами, оно прочно обосновалось в горах Самоа и на многих архипелагах дальше на запад. В Новой Каледонии из крепких листьев и в наши дни плетут шляпы, однако уроженец Малайской области панданус больше подходит для всяких хозяйственных нужд, и на полях полинезийцев он вытеснил Heliconia» (Cook, 1903[79]).
Этнологи всегда считали, что таро интродуцировано в Полинезию из Меланезии, и это несомненно так в отношении истинного таро Colocasia antiquorum, которое произрастает только на сырой почве и на орошаемых полях. Иное дело — предпочитающее сухую почву таро Xanthosoma atrovirens, известное на Таити и Маркизах как таруа, — единственная разновидность таро, встречаемая на острове Пасхи на сухой земле среди лавовых глыб (Heyerdahl, 1961[151]). Сухолюбивое таро могло явиться лишь из Америки, родины всех видов этого рода. Подобно Куку, Зауэр показывает, что Xanthosoma, как и истинное таро, обычно культивируют на относительно влажных низменностях. В Перу корни его сушат для длительного хранения.
В той же пограничной полинезийско-меланезийской области видим американские ямсовые бобы Pachyrrhizus. Поскольку они тесно связаны в своем распространении с собственно ямсом Dioscorea, следует, пожалуй, начать с последнего, у которого более замысловатая история. Принято считать ямс меланезийским растением, доставленным в Полинезию вместе с хлебным деревом. Однако это еще надо доказать. Род Dioscorea получил транстихоокеанское распространение в доколумбовы времена; европейцы в своем продвижении встречали его от атлантических берегов Центральной Америки до Малайских островов. Специалист по географии растений Зауэр в своем обзоре культурных растений Южной и Центральной Америки показывает, что в тропиках Нового Света произрастает ряд диких видов Dioscorea, в том числе есть виды со съедобными клубнями (Sauer, 1950[272]). Картер сообщает, что ямс (местное название ахес) подробно описан уже во времена первой высадки испанцев на островах Карибского моря. Самое первое упоминание — в записках Наваррете о плавании Колумба: «Итак, вот еще одно растение, которое, подобно батату, размножается вегетативно, а потому вряд ли способно пересечь морские просторы с ветром, течением, птицами, вообще без помощи человека и, однако же, пересекло океан в доколумбовы времена» (Carter, 1950[62]).
Браун также вполне отдавал себе отчет в том, что аборигенный ямс попал на Маркизы скорее из Нового Света, чем из Меланезии. Узнав от островитян, что они называют эти клубни пуахи, он записал:
«Материала для точного определения недостаточно, но это растение как будто близко, если не тождественно Dioscorea саyenensis Lamarck, уроженцу Африки, который издавна возделывался в тропической Америке… Его подземные клубни охотно применяются в пищу аборигенами… На Маркизских островах ямс очень редок. Всего один экземпляр найден на Фату-Хиве, самом южном острове архипелага. Несомненно, интродуцирован аборигенами в давние времена. Если это и впрямь D. cayenensis, на который он очень похож, перед нами еще одно указание на контакт с Америкой» (Brown, 1931[44]).
Джейкмен также отнес ямс наряду с бататом, хлопчатником, гибискусом, кокосовой пальмой и Argemone к этноботанически общей группе культурных растений, которые возделывались на островах Тихого океана до всякого контакта с европейцами:
«Эти растения, вероятно, уроженцы Америки и оттуда попали на острова… поскольку основные течения Тихого океана направляются от Америки на запад, к островам. Большинство этих растений не просто прибыло на острова случайно с течениями, их сознательно доставили туда переселенцы из древней Америки, это видно из того, что лишь немногие из них, а именно те, которые не боятся соленой воды, могли бы пересечь океан без помощи человека…» (Jakeman, 1950[176]).
В пользу того, что ямс попал на острова скорее из Америки, чем с Малайского архипелага, говорит также упомянутая выше связь с ямсовыми бобами Pachyrrhizus. Ямсовые бобы, известные индейцам кечуа под названием ахипа, обнаружены в Паракасе, в перуанском приморье, при раскопках доинкских могил рыжеволосых мореплавателей, ходивших на швертовых плотах (Yacovleff and Herrera, 1934[322]). Племена Андской области культивировали ямсовые бобы вместе с ямсом как инсектицид (Clausen, 1944[71]). Однако он известен больше как пищевая культура благодаря сочным и сладким клубням. Встреча с ямсовыми бобами в Океании поразила Геппи:
«…родина Pachyrrhizus — Америка. Спрашивается, как растение такого происхождения вообще могло попасть на запад Тихого океана?.. Я тщательно искал, однако семян так и не обнаружил. На Тонге, как сообщает Грэффе, его часто сажают, чтобы улучшить почву для собственного ямса…» (Guppy, 1906[133]).
И опять же Кук явно первым среди ботаников понял, что, «если считать время и трудности путешествия, тихоокеанские острова находились ближе к аборигенам перуанского приморья, чем многие внутренние области материка, покоренные доевропейскими правителями этой империи». Он видит здесь объяснение, почему съедобные клубни такого представителя бобовых, как ямсовые бобы, могли распространиться от Перу до Тонга и Фиджи. И отмечает:
«Аборигены островов Тонга больше не выращивают Pachyrrhizus для питания, но поощряют его рост на паровых землях, считая, что это растение помогает быстрее получать более высокие урожаи ямса… иногда это растение почему-то фигурирует в их религиозных ритуалах; видно, в древности оно играло более важную роль» (Cook, 1903[79]).
Против комплекса биологических свидетельств, которые говорят о том, что важные элементы древнего земледелия тихоокеанских островов были доставлены человеком из Южной Америки, выдвинут только один аргумент: кукуруза, очень древняя в Новом Свете, классическая американская пищевая культура, не возделывалась в Океании, пока ее не интродуцировали европейцы. Поскольку этот неоспоримый ботанический факт согласовывался с господствовавшим мнением о полной изоляции Нового Света от всех заморских территорий, кроме Сибири, он особенно сильно влиял на позицию этнологов. А потому стоит напомнить, что экспедиция Менданьи, вышедшая из Перу и в 1595 г. открывшая первые полинезийские острова — Маркизы, везла с собой кукурузу. Черным по белому было записано, что команда «посеяла кукурузу в присутствии туземцев» (Guiros, 1609[255]). Тем не менее, когда Кук повторно открыл те же острова в 1774 г., там не было кукурузы, не культивируют ее на Маркизах и в наши дни. Далее, Лаперуз в 1786 г. посадил кукурузу на острове Пасхи, но, прибыв туда почти через сто лет, миссионеры кукурузы не застали и сеяли ее заново. Никто не станет оспаривать исторически известных посещений Менданьей Маркизских островов и Лаперузом острова Пасхи на том основании, что посеянная ими кукуруза не принялась. Конечно же, о трансокеанских плаваниях следует судить по большому количеству американских пищевых культур, которые росли в полинезийских поселениях до прихода европейцев, а не по одному отсутствующему виду. Если отсутствующее растение можно считать аргументом против контакта, почему бы не уделить такое же внимание основной пищевой культуре Малайского архипелага — рису.
Подведем итог. Всякий ученый, с интересом следивший, как в этом столетии росло число убедительных этноботанических свидетельств, не может не согласиться всецело с заявлением Барро при открытии возглавлявшегося им симпозиума по растениям и миграциям тихоокеанских народов на Тихоокеанском конгрессе в Гонолулу в 1961 г. Признавая, что ботаника Тихого океана слишком долго руководствовалась признанной почти всеми догмой об одностороннем движении человека в этой области, он счел желательным пересмотреть все ботанические данные в свете установленного ныне факта, что люди на бальсовых плотах из Южной Америки вполне могли быть переносчиками андского элемента в доевропейской флоре Океании (Barrau, 1963[23]).
ЧАСТЬ IV
Ступеньки на Запад из Южной Америки
Глава 10
Использование островов Галапагос до испанцев
Прибытие в Полинезию бальсового плота «Кон-Тики» с командой настолько поразило научный мир, что один видный американский деятель объявил во всеуслышание, что отказывается верить в возможность такого плавания, и продолжал стоять на своем, пока не увидел снятый в экспедиции документальный фильм. Пришлось признать, что бальсовый плот вопреки господствовавшим мнениям мореходное судно и что аборигенные мореплаватели из Южной Америки вполне могли дойти до Полинезии. Следующий аргумент, выдвинутый изоляционистами, гласил: хотя бальсовый плот в принципе мог пересечь океан, древние перуанцы все равно пользовались им только в прибрежных водах. Дескать, если не так, почему же ближайшие к Америке острова Хуан-Фернандес, Галапагос, Кокос в отличие от далекой Полинезии не были обитаемы, когда европейцы пришли в Инкскую империю? Почему люди проплывали мимо островов, лежащих в сотнях миль от побережья, и поселялись на островах, удаленных на тысячи миль?
Одно дело — глядеть на карту океана с напечатанными на ней наименованиями, совсем другое — видеть географический объект воочию. Могли ли эти острова предложить поселенцам то же, что архипелаги, расположенные дальше в океане? Очевидно, нет. Чем еще объяснить, что ни Хуан-Фернандес, ни Галапагосы, ни Кокос не привлекли не только индейцев, но и испанцев, когда эти острова были официально открыты европейцами? История показывает, что острова Галапагос, столь притягательные для игуан, огромных черепах, тюленей и птиц, отпугивали людей отсутствием постоянных источников воды. Лишь маленькая группа переселенцев, преимущественно из Эквадора и Норвегии, ухитрилась кое-как перебиваться в окружении кактусов, запасая в периоды дождей воду в цистерны. Острова Хуан-Фернандес тоже мало кого манили, хотя Александр Селкирк, прототип Робинзона Крузо в романе Дефо, прожил здесь с 1704 по 1709 г. Остров Кокос, подвергавшийся регулярным набегам искателей счастья, которые надеялись отыскать там легендарное сокровище инков, по сей день остается необитаемым.
Выходит, само по себе существование того или иного острова необязательно влечет за собой заселение его человеком, как это бывало и с обширными областями на материке, которые не привлекли обитателей. Полинезия относится к регионам, всегда соблазнявшим человека. Но и здесь есть острова, которые по разным причинам остаются необитаемыми и в наши дни, хотя по карте этого не определишь. Так, по обе стороны Пасхи лежат хорошо известные пасхальцам и мангаревцам и тем не менее необитаемые Сала-и-Гомес, Дюси и Оэно. Необитаемый остров Хендерсон играет важную роль в экономике жителей Питкэрна, плавающих туда на лодках за древесиной для резных изделий. Да и сам Питкэрн неизвестно почему был безлюден, когда Флетчер Крисчен и другие бунтовщики с «Баунти» прибыли туда в 1790 г. и основали существующую поныне колонию. Между тем аборигенные мореплаватели знали про Питкэрн; это видно из того, что люди Крисчена находили мелкие каменные статуи и другие следы былого поселения, включая неполинезийские кварцевые и базальтовые наконечники для копий, хранящиеся ныне в одном из музеев Оксфорда (Heyerdahl and Skjlsvold, 1965[157]).
Можно ли представить себе, что такой крупный архипелаг, как Галапагос, расположенный относительно близко к берегам Эквадора и омываемый главным потоком Перуанского течения, был известен южноамериканским морякам, однако не располагал их к постоянному поселению? Не говоря уже о предельно скудном ландшафте с его вечными кактусами, где все выпадавшие в сезон дождей осадки тотчас уходили в пористую лавовую почву, известно, что действующие вулканы производили опустошения на этих островах и в исторические времена.
Исследование наличной литературы об этом архипелаге выявило единодушное мнение авторов, что на островах Галапагос нет никаких археологических остатков, что до европейцев здесь не ступала нога человека. Однако все эти утверждения основывались не на личных наблюдениях археологов, а исходили от зоологов, ботаников, геологов и авторов путевых записок, которые, судя по всему, просто цитировали друг друга и повторяли суждение, ставшее аксиомой. Выяснилось, что ни один археолог и не пытался заниматься островами Галапагос, поскольку считалось, что 600-мильное расстояние, отделяющее их от материка, не могло быть преодолено судами южноамериканских аборигенов.
Обстоятельства, которые в конце концов привлекли внимание археологов к Галапагосам, можно назвать забавными. В руки сотрудников Американского музея естественной истории попала фотография странной каменной головы, обнаруженной ботанической экспедицией на острове Санта-Мария (Чарльз) (Orcutt, 1953[239]). Обросшая лишайником и затененная листвой, голова эта выглядела настолько подлинной, что специалист по этнологии острова Пасхи Метро заключил, что этот образец ваяния вдалеке от материка обязан своим рождением полинезийским мореплавателям. Археологи упомянутого музея полагали, что стоит исследовать территорию, где найдена скульптура. Я пригласил заведующего археологическим отделом Управления национальных парков США Рида и главного куратора кафедры археологии в университете Осло Шёльсволда, и мы приступили к первым систематическим поискам следов доевропейских поселений на островах Галапагос.
Фотография с Санта-Марии (Чарльз) оказалась сплошным разочарованием: непосредственный осмотр камня позволил установить, что он недавно обработан добродушным немецким поселенцем, который немного подправил естественную поверхность лавы на радость своим детям, и у него не хватило духу сказать об этом, когда он увидел, как ликовали при виде камня приезжие ботаники. Впрочем, не менее забавно, что тот же поселенец, господин Виттмер, узнав о наших планах, отвел нас в курятник, где куры уже давно, на удивление хозяину, выкапывали из земли старые черепки. Не так давно после особенно сильного ливня такие же черепки обнажились на склонах небольшого овражка. Так получилось, что не ученые, а куры первыми открыли археологические свидетельства на островах Галапагос.
Наши исследования были ограничены островами Санта-Мария (Чарльз), Санта-Крус (Индефатигабл) и Сан-Сальвадор (Джеймс). Способ отбора наиболее многообещающих мест для закладки шурфов был очень прост: мы ходили вокруг островов на маленькой лодке и высаживались там, где, как нам представлялось, захотели бы высаживаться наши предполагаемые предшественники. Таких мест на Галапагосах чрезвычайно мало. Эродированные скалы и застывшие лавовые потоки с острыми гранями не благоприятствовали высадке, а там, где все-таки можно было высадиться, редко удавалось найти подходящий ровный участок для лагеря среди лавовых глыб и острых скал. Тем не менее на всех трех названных островах нашлись исключения, и в каждом случае лопатки археологов подтвердили, что раньше нас на берег сходили аборигенные мореплаватели.
Следующая глава основана на докладе «Археология островов Галапагос», прочитанном на X Тихоокеанском конгрессе в Гонолулу в 1961 г. Полный иллюстрированный отчет о находках Галапагосской экспедиции опубликован мною совместно с Шёльсволдом под названием «Археологические свидетельства доиспанских посещений островов Галапагос» в Memoir of the Society for American Archaeology (1956, № 12).
Археологическим исследованием островов Галапагос до недавнего времени пренебрегали, полагая, что они находились за пределами досягаемости для примитивных судов как Южной Америки, так и Полинезии. Примечательно, однако, что авторы XVI–XIX вв., знакомые со швертовыми бальсовыми плотами, полагали Галапагосы вполне достижимыми для аборигенных судов Южной Америки. Убеждение, будто сюда могли дойти только европейские суда, возникло после того, как европейцы перестали встречать в море бальсовые плоты.
Мы уже говорили, что и Мигель Кабельо де Бальбоа, и Педро Сармьенто де Гамба знали и лично описали парусные бальсовые плоты еще до того, как были записаны предания о длительном океанском плавании Инки Тупака. Испанцы тогда уже знали Галапагосы, но Полинезии не знали, поэтому Бальбоа предположил, что флот Инки посетил именно острова Галапагос. Однако Сармьенто де Гамбоа собрал более обширную информацию, в том числе точные навигационные указания, и убедил вице-короля снарядить экспедицию Менданьи на поиски острова в 2400 милях (600 лигах[13]) на юго-юго-запад от Кальяо, далеко в стороне от Галапагосов.
Чтобы лучше судить о предыстории этих островов, остановимся сначала на исторически известных первых европейских посещениях архипелага.
Впервые европейцы посетили архипелаг в 1535 г., когда корабль, на котором находился епископ Панамы Томас де Берланга, следуя вдоль побережья на юг, в Перу, был подхвачен неблагоприятным течением. Там, где течения Эль-Ниньо и Гумбольдта объединяют свои силы, на шесть дней наступило затишье, и парусник Берланги начало быстро сносить в море. Беспомощно продрейфовав 10 дней в экваториальной штилевой полосе, судно в десятый день марта очутилось на расстоянии видимости какого-то острова. В донесении королю Испании, датированном 26 апреля 1535 г., Томас де Берланга сообщает о тщетных поисках воды на новооткрытой земле, где команде встретились странные игуаны, похожие на змей, и такие большие черепахи, что на них можно было ездить верхом. На острове окружностью 4–5 лиг не нашлось ни капли воды, а тут и на корабле кончились ее запасы, отчего сильно страдали испанцы и их лошади. На другой день был обнаружен еще оин остров, больше первого и с высокими горами. Из-за течений и штилей шли до этого острова три дня; он насчитывал в окружности 10–12 лиг. Когда корабль бросил якорь, все сошли на берег; одних послали внутрь острова искать воду, другие вырыли колодец, из которого пошла вода «соленая, точно в море». За два дня и тут не было найдено пресной воды; испанцы спасались тем, что выдавливали и потребляли сок кактусов. Здесь, как и на первом острове, водились тюлени, черепахи и игуаны, не говоря уже о разных птицах, таких ручных, что многих ловили руками.
Епископ выражал сомнение, чтобы на этом острове можно было найти клочок, пригодный для посева хотя бы одного бушеля зерна: кругом сплошной шлак с кактусами вместо травы и груды камней в таком количестве, словно «всевышний некогда наслал на эту землю каменный ливень». Из-за безводья испанцы потеряли двух членов команды и десять лошадей. В конце концов удалось в одном овраге найти среди камней воду и набрать в бочонки и кувшины около 2 тысяч литров.
С этого острова было видно еще два: один средних размеров, другой — намного больше всех прочих, по меньшей мере 15–20 лиг в окружности. Было определено, что острова лежат между 0°30 и 1°30 ю. ш. Испанцы не стали исследовать два других острова; вместо этого, полагая, что новый архипелаг, до которого они дошли очень легко, находится всего в 20–30 лигах от перуанского побережья, они взяли курс на материк с уже упомянутым скудным запасом воды. Однако вскоре им снова пришлось убедиться в силе направленного к западу течения: 11 дней они плыли, не видя суши. На 3° ю. ш. Берланга понял, что взятый курс завел их в еще более сильную струю океанского течения, приказал лечь на другой галс, и еще через 10 дней судно пришло в Каракасский залив в Эквадоре, нисколько не приблизившись к Перу.
Следующее посещение островов Галапагос, еще более кратковременное и поверхностное, чем первое, состоялось в 1546 г. Во время гражданской войны между Писарро и вице-королем Перу капитан Диего де Риваденейра украл корабль в Арике, на северном побережье нынешнего Чили, и взял курс на Новую Испанию, после того как ему не позволили высадиться в Куильке. После 25 дней плавания без приборов и карт корабль приблизился к очень высокому острову, который и обошел за три дня.
Бурное волнение не дало команде высадиться на берег, и судно продолжало бороться с сильными течениями. При этом было замечено еще 12 островов, размерами уступавших первому. Лишь в одном месте людям Риваденейры удалось наконец высадиться для поисков воды, но и то они поспешили вернуться на корабль, боясь, как бы товарищи не бросили их на этом пустынном клочке земли. Разведчики доставили на борт несколько птиц, команда снова подняла паруса и покинула засушливый архипелаг, так и не запасшись водой. Людям Риваденейры пришлось очень туго; наконец сильный ливень помог им утолить жажду. После этого они пристали к берегу в Гватемале, где Риваденейра сообщил о своем открытии и описал виденных на островах огромных черепах, игуан, морских львов и птиц.
В конце XVI в. к Галапагосам подходили и другие испанские каравеллы, но засушливые, бесплодные острова не нашли применения. Местные течения и завихрения постоянно сбивали корабли с курса, так что казалось, эти странные острова перемещаются по поверхности океана. Вот почему их называли Лас-Ислас-Энкантадас — Заколдованные острова. Никто не видел в них никакой пользы, пока под конец XVII в. на архипелаге не высадились английские буканьеры. С той поры колдовство было развеяно, и буканьеры предпочитали называть острова более реалистичным именем — Галапагосы, которое впервые употребил еще в 1570 г. фламандский картограф Абрахам Ортелиус в честь огромных местных черепах, так поразивших первооткрывателей.
Первый отряд буканьеров, задумавший обосноваться здесь в 1680 г., возглавлял капитан Бартоломью Шарп. Поначалу его судно следовало на юг, в сторону Перу, но у мыса Парина свернуло в океан, избегая встреч с испанцами. Оказавшись в районе, где Перуанское течение устремляется к Галапагосам (к тому же дул очень сильный береговой ветер), буканьеры увидели идущий под парусом торговый бальсовый плот. Штурман посоветовал не связываться с командой плота, «потому что было еще не известно, сумеем ли мы их догнать…».
Из тех же записок мы узнаём, что бальсовые плоты «превосходно» ходят под парусом, причем самые большие перевозят до 250 тюков муки из долины Перу до Панамы, не замочив ни одного тюка (Shar, 1704[278]).
В 1684 г. пиратский корабль «Услада холостяка», войдя в Тихий океан, соединился с кораблем «Никлас», и вместе они возле островов Лобос у берегов Перу захватили три испанских торговых судна. Один из пиратов, Уильям Эмброуз Каули, поведал об этом историческом событии в рукописи, хранящейся в Британском музее. Каули сообщает: «…мы пошли на запад, чтобы попытаться найти эти острова под названием Галиполус, а испанцы подняли нас на смех, они называли их заколдованными островами и говорили, что никто, кроме капитана Пориальто, их не видел, да и то он не мог подойти к ним вплотную и бросить якорь, ведь это призраки, а не настоящие острова» (Cowley, 1684[86]).
Приводимые здесь строки были частью опущены, частью искажены, когда Хакке опубликовал рукопись в 1699 г. в «Сборнике настоящих плаваний» под заголовком «Плавание капитана Каули вокруг земного шара».
После трехнедельного плавания Каули и его пиратская шайка нашли острова Галапагос. Они простояли на якоре 12 дней, деля добычу и занимаясь на берегу лечением больного капитана Джона Кука. Пираты посетили несколько островов, и Каули на правах первооткрывателя дал им названия. Он успел также составить первую карту архипелага. Каули и его сподвижники, включая Уильяма Дампира, Эдварда Девиса, Лайонела Уэфера, Безила Рингроуза и Джона Кука, нашли пресную воду только в бухте Джеймс на острове Джеймс, или Сан-Сальвадор (у Каули — залив Олбэни на острове Герцога Йоркского). Здесь им попалась «отличная пресная вода», и они свезли на берег несколько тысяч тюков муки и 8 т айвового конфитюра, составивших часть своеобразной добычи, взятой на испанских кораблях. Последующие посетители часто указывали на множество однотипных больших разбитых «испанских сосудов», обнаруженных на этом берегу, и нет никакого сомнения, что эти черепки и впрямь представляют остатки сладкой добычи «Услады холостяка».
Освободившись от части груза, пираты снова пошли на север, чтобы поискать еще пресной воды на других островах, однако попали в такое сильное течение, что не смогли даже вернуться на остров Сан-Сальвадор (Джеймс), чтобы пополнить убывающие запасы. Пришлось взять курс на северо-северо-восток, который и привел их в конце концов к берегам Новой Испании.
В последующие месяцы 1684–1685 гг. «Услада холостяка» вместе с другими пиратами, вошедшими в Тихий океан, грабила испанские корабли у северо-западных берегов Южной Америки. Вице-король Перу проведал о том, что английские пираты хранят на Галапагосах провизию и держат там коз, и послал отряд с заданием уничтожить провиант и отвезти на берег собак, чтобы те расправились с козами. В 1685 г. «Услада холостяка», вернувшись на заколдованные острова, смогла забрать всего лишь 500 тюков муки, да и те были отчасти попорчены птицами. На сей раз пиратам больше повезло с водой благодаря необычно сильным ливням, и они приметили участки хорошей почвы.
В последующие годы острова Галапагос служили важной базой пиратов, совершавших набеги на побережье Южной Америки. Этот район был достаточно удален от главных трасс испанского судоходства, пиратам не надо было опасаться внезапной атаки, и они спокойно укрывались здесь между битвами и походами. На острова привозили домашних животных; дичая, они служили дополнением к провианту в виде черепах, игуан, птицы и рыбы. Постепенно пираты разведали все немногочисленные непересыхающие источники пресной воды.
По следам британских пиратов в 1700 г. на Галапагосы прибыла французская экспедиция в составе двух кораблей во главе с Бошаном-Гуэном. Французы занимались торговыми операциями, идя вдоль южноамериканского побережья до Кальяо, причем пережили немало неприятностей, потому что их постоянн принимали за недавно бесчинствовавших здесь буканьеров. В конце концов французы ушли от побережья, чтобы исследовать Галапагосы, известные некоторым членам команды, которые и впрямь прежде были пиратами. Экспедиция провела на архипелаге месяц, посетив четыре острова, однако с дровами было плохо, с водой еще хуже, и, покидая архипелаг, французы назвали его «самым отвратительным местом в мире» (рукописный журнал Бошана, хранящийся в Военно-морском музее).
В 1709 г. острова Галапагос дважды посетили снаряженные бристольскими купцами для каперства «Дюк» и «Дюшес». Командир отряда капитан Вудс Роджерс, как и Бошан, отозвался о Галапагосах куда менее восторженно, чем пираты, которые двадцатью годами раньше расхваливали этот архипелаг.
После англичан и французов снова наступила очередь испанцев. Карл III снарядил экспедиции для исследования тихоокеанских вод у берегов Америки, и в 1789 г. на Галапагосы прибыл Алонсо де Торрес. Он переименовал острова и составил новую карту — похуже той, которую на 100 лет раньше начертил Каули.
Насколько можно судить по источникам, заход Торреса на «Заколдованные острова» был первым важным по своим последствиям посещением архипелага испанцами после его открытия Берлангой в 1535 г. — факт, достаточно существенный для нашего истолкования обнаруженной на островах керамики, которое последует дальше.
Годом позже, в 1790 г., Галапагосы посетила первая совсем непродолжительная научная экспедиция на кораблях «Дескубиерта» и «Атревида» под командованием Алессандро Маласпины. К сожалению, вернувшись на родину, Маласпина попал в тюрьму за политическую деятельность, а потому его рукописи не были опубликованы.
В 1793 г. прибыла на архипелаг еще одна экспедиция, открывшая важную страницу в его истории. Английский капитан Джеймс Колнетт был направлен в Тихий океан на корабле «Рэттлер», чтобы исследовать районы китобойного промысла и разведать острова и порты, куда китобойцы могли бы заходить для ремонта и пополнения припасов. Колнетт посчитал расположение Галапагосов удобным для китобоев; здесь можно было вытаскивать суда на берег и в обилии запасаться свежим провиантом, включая вкусное и очень легко добываемое мясо черепах. Он составил первую отвечающую современным требованиям карту архипелага и дал наименования островам, которые не смог опознать по старым картам. Источник на острове Сан-Сальвадор (Джеймс), снабжавший водой пиратов, высох, но капитан предположил, что в глубине острова можно найти другие. Кругом валялись брошенные пиратами испанские кувшины, в том числе совершенно целые. Здесь же были найдены и другие следы пребывания буканьеров — старые кинжалы, гвозди и прочие предметы.
С публикацией в 1798 г. пространного отчета Колнетта о его миссии началась китобойная эра в жизни островов Галапагос. Пиратская эра кончилась давно. Лишь в 1816 г. архипелагу снова нанесли короткий визит авантюристы этого склада: корсары Бушар и Браун пришли сюда, чтобы разделить добычу. Если буканьеры в прошлом отдавали предпочтение бухте Джеймс на острове Сан-Сальвадор (Джеймс), то китобои пользовались удобной якорной стоянкой в заливе на западном берегу Исабелы (Албемарл); с той же поры Почтовая бухта на Санта-Марии (Чарльз) стала регулярным портом захода: идущие на промысел суда оставляли здесь в бочке почту, которую забирали другие суда, возвращавшиеся домой.
В 1812 г. на Галапагосы пришла война: американский капитан Дэвид Портер, получивший задание очистить Тихий океан от английских китобойцев, явился сюда на фрегате «Эссекс». Американский китобоец, занимавшийся промыслом у берегов Южной Америки, привел его в Почтовую бухту с ее знаменитой бочкой. Капитан Портер нашел в письмах важные сведения и смог перехватить немало вражеских судов.
К тому же времени на архипелаге появился первый в исторические времена поселенец. Ирландский моряк Патрик Уоткинс не поладил со своим капитаном и по собственной просьбе был высажен на берег Санта-Марии (Чарльз) поблизости от Почтовой бухты. Километрах в полутора от берега он нашел подходящий, достаточно влажный клочок земли, построил себе хижину и на одном гектаре выращивал картофель и тыквы, сбывая урожай регулярно навещавшим остров китобоям. Капитан Портер в своем журнале, опубликованном в Лондоне в 1823 г., ярко описывает этого отшельника, который пристрастился к рому, а затем хитростью и силой задержал четверых других моряков с разных кораблей и обрек их на роль своих невольников. Повествуя о том, как Патрик и его странная компания в конце концов покинули остров на украденном суденышке, капитан Портер предсказывал, что Галапагосы еще на много десятилетий останутся необитаемыми. Прошло немногим больше десяти лет, и Хосе Вильямил предпринял первую организованную попытку колонизовать архипелаг.
До тех пор ни одно государство не предъявляло своих прав на Галапагосы, но генерал Вильямил из только что обретшего независимость Эквадора задумал организовать компанию по освоению архипелага и в 1832 г. официально вступил во владение им от имени эквадорского правительства. Он переименовал Галапагосы в архипелаг Колона. Добившись помилования 80 солдат, приговоренных за бунт к смертной казни, он отправил их с женами на Санта-Марию (Чарльз), чтобы впервые в исторические времена заложить на архипелаге поселение в глубине острова, в нескольких километрах от Черного берега. Здесь, на высоте 300 м над уровнем моря, из скал бьет небольшой родник с превосходной водой и есть достаточно почвы, чтобы вести скромное хозяйство и держать небольшое количество домашних животных. Однако для поселенцев начались неприятности, когда правительство решило разместить на острове штрафную колонию и пополнило население двумя сотнями ссыльных. Спустя несколько лет Вильямил, разочаровавшись, отказался от губернаторства; последовали мятежи и стычки, большинство ссыльных бежало. В 1845 г. сильно уменьшившееся поселение было перенесено в бухту Врэк на острове Сан-Кристобаль (Чатем), в горах которого обнаружились источники пресной воды. На Санта-Марии (Чарльз) осталось совсем немного жителей из числа ссыльных.