Римские каникулы (сборник) Токарева Виктория
А такая же, ну пусть чуть-чуть другая, но тоже липа растет в лесу. Под ней травка, зверьки, земляника. Над ней чистое небо. Рядом другие деревья, себе подобные, шумят ветерками на вольном ветру. Переговариваются.
Почему так бывает? Одна тут, другая там. Ну почему? Почему?
«А»…
Чистый лист. Я пишу: Александрова Марла Петровна. И обвожу рамкой. Памятника у нее нет. Пусть будет здесь. В моей записной книжке. Среди моих живых.
Иногда она мне снится, и тогда я думаю о ней каждый день, мысленно с ней разговариваю, и у меня странное чувство, будто мы недоспорили и продолжаем наш спор. И еще одно чувство – вины. Я перед ней виновата. В чем? Не знаю. А может, и знаю.
Я живу дальше, но все время оборачиваюсь назад, и мне кажется, что я иду с вывороченной шеей.
Паша и Павлуша
Паша был лыс, голова – как кабачок. Но красота для мужчины имеет значение только в Испании. А у нас, в средней полосе, ценятся другие качества. Эти другие качества были ярко представлены в Паше, и при первом, даже поверхностном взгляде становилось очевидно, что Паша – хороший человек.
Сейчас принято говорить: хороший человек – не профессия. И еще принято считать, что хороший – синоним посредственного, серого. Никаких тебе противоречий, свойственных сложной личности, где должны быть намешаны звезды и пропасти, всяческая высота со всяческим подонством. В Паше не было ни подонства, ни пропастей. Он окончил педагогический институт, «дефак» – отделение для дефективных детей. Раз есть умственно отсталые дети, стало быть, существуют и школы для них и должны быть педагоги.
Платили лучше, чем в обычных школах. Двадцать процентов надбавки. Но Паша работал в ШД (школа дураков) не из-за повышенных благ. Он любил этих детей. Чувствовал с ними внутреннее родство. Они были цельны, приближены к природе, как зверьки, открыто выражали свои чувства. Подходили к Паше, гладили его по руке и по лицу и говорили: «Ты хороший». Что думали, то и говорили. Они были доверчивы безгранично, им и в голову не приходило, что их обидят или обманут. А когда все же обижали или обманывали – реагировали бурно, протестовали криком и слезами. Но очень скоро забывали. У них как бы не работал регулятор, закрепляющий эмоции. Сейчас плачет, через секунду забыл, и только слеза висит на щеке.
Паша учил их простейшим вещам: отличать копейку от пуговицы; объяснял, зачем копейка, а зачем пуговица и как ими пользоваться в дальнейшей жизни. Из группы ГО (глубоко отсталых) Паша вытаскивал в жизнь совершенно адаптированных людей. Мальчики служили в армии, девочки работали в швейном производстве. Одна из них, Валя Тюрина, оказалась тихой, исполнительной передовицей производства. Ее даже решили выдвинуть в депутаты, но при сборе документов выяснилось, что она из «шэдэшниц», и Валина карьера была приостановлена.
Паша тянул своих детей так, что жилы трещали, ничего не пускал на самотек. Иначе было невозможно. Это в обычной школе: запустил машину – и крутится. А здесь ничего крутиться не будет. Остановится.
В семидесятом году, когда Паша пришел работать, в школе было пятнадцать человек. А в восьмидесятом – сто. Процент больных детей рос. Причин было несколько: плохая наследственность, поздние отцы, но главная причина – алкоголизм. «Винные дети». Эти дети вырастали, женились и рожали больных детей. В школе учились уже дети детей. Второе поколение неполноценных.
Паша прорастал своими учениками и никогда не отключался полностью. Что бы ни происходило в его жизни – театр, застолье, свидания, – помнил. Не то чтобы думал неотступно. Но это было в нем. И походило на плохо закрывающуюся форточку в доме: постоянно отходит и сквозит. По этой причине Паша никогда не смеялся громко, не хватал жизнь пригоршнями. А так: возьмет со стола жизни кусочек, подержит, понюхает да и положит обратно. Аппетита нет.
Жил Паша в коммуналке, но в центре. Мама получила эту комнату от работы еще до войны. Комната большая, сорок восемь метров, с тремя окнами. Сейчас из нее выкроили бы трехкомнатную квартиру. Когда-то жили вчетвером: папа, мама, старшая сестра и Паша. Паша ездил вокруг стола на велосипеде. Потом сестра выросла, вышла замуж и построила кооператив в Ясеневе. Мама умерла. Болела долго и уже не хотела жить, но, когда подошел ее час, выяснилось, что все-таки очень хотела. Папу забрала к себе сестра. И остался Паша один в большой и пустоватой комнате. Квартира располагалась на последнем этаже, крыша протекала, на потолке было постоянное большое и неопрятное пятно.
Соседи в квартире поменялись несколько раз. Из прежних осталась только Крашеная, с которой не очень ладила мама. Но мамы нет. Крашеной – под восемьдесят, а Паше – под сорок. Быстро идет время.
Паша был не женат. Ему нравились девушки красивые и смелые. Но красивым и смелым нравились другие мужчины. Эти другие жили не в коммуналках, работали не в ШД и являлись полной противоположностью Паше – пастырю сумеречных душ. Красивым и смелым нравились такие, как Павлуша.
Несколько слов о Павлуше. Паша и Павлуша дружили с шестого класса, с тринадцати лет, обоих звали Павлами, и, чтобы не путать, одного окликали – Паша, другого – Павлуша. Так и пошло, и осталось на всю жизнь. Павлуша был красивым ребенком, потом красивым юношей, а впоследствии красивым мужчиной. У него были черные перепутанные волосы, как у сицилийца, ярко-синие глаза и короткие, будто подстриженные зубы. Вообще иметь такие зубы некрасиво. Но у Павлуши этот недостаток выглядел как достоинство, добавляя к его облику отсвет детскости. Павлуше все сходило с рук. Ну что с него возьмешь? Большой ребенок.
Они дружили с упоением. В Паше было то, чего не было в Павлуше, и наоборот. И они дополняли друг друга, как, например, сладость и кислота в антоновском яблоке. После школы вместе подали документы в педагогический. Поступок был один, но причины разные. Паша хотел быть педагогом, а Павлуша боялся конкурса в других вузах. В педагогическом предпочтение отдавалось мальчикам. Детей Павлуша не любил, называл их «пыль населения». Не то чтобы совсем не любил – пусть будут, но не мешают. Он и своих-то детей не очень замечал, а тем более чужих и тем более умственно отсталых. Ему просто нужен был диплом, свидетельствующий о высшем образовании, а дальше – хоть в скорняки, хоть в лифтеры. Но одно дело – лифтер с высшим образованием, другое – просто лифтер. Лифтер с образованием – это бунтарь. А просто лифтер – отбракованный жизнью человек типа пенсионера или выпускника ШД.
После института Павлуша ушел в автосервис, любил ковыряться в машинах. И любил деньги, как их там называли – «бабки». Не сами по себе бабки, а то, на что их можно обменять: красивую одежду, технику, еду, женщин и даже общение. Павлуша любил престижные общения, любил известных людей: композиторов, космонавтов. Вокруг них как бы парило облако исключительности, и, подходя близко, Павлуша тоже попадал в это облако, оно касалось его лица живительной прохладой. Павлуша любил хвастать своими знакомыми и называл их в глаза и за глаза «Алеша» и «Кеша». Алеша и Кеша действительно охотно общались с Павлушей, но только на территории станции техобслуживания. За ее пределы эта дружба не шла. И не то чтобы Павлуша им не подходил. Просто дружба формируется в определенном возрасте, в школьные и студенческие годы. А со временем в человеке что-то затвердевает, становится непластичным, и новые дружбы почти не образуются или образуются с большим трудом. В дружбе, как и в антиквариате, ценится давность.
У Павлуши была прекрасная развернутая фигура человека, занимающегося спортом.
«Спорт, бизнес и секс» – вот программа среднего американца. Павлуша исповедовал эту же самую программу, уделяя внимание каждому пункту. С восемнадцати до тридцати шести лет он поменял трех жен – по шесть лет на каждую. У Павлуши была своя теория, подтвержденная практикой: любовь стоит по шесть лет, а потом иссыхает, как вода в арыке. Мусульмане подметили эту особенность любви, и по их законам через шесть лет можно купить новую жену, оставляя при себе и предыдущую, именуемую «старшая жена». Помимо любви, существует еще и жизнь, и негоже выкидывать разлюбленную женщину, как изношенный башмак. Павлуша выполнял только часть мусульманского обычая: менял жен, а прежних бросал безбожно на произвол судьбы, и они проклинали его, посылая проклятия на его кудрявую голову. Но проклятия отскакивали, как теннисный мяч от стены. Павлуша был счастлив в новой любви. О прежней не думал. А когда думалось – запрещал себе.
В автосервисе Павлуша вырос и уже возглавлял «фирму» – так он называл свое невзрачное строение, стоящее у черта на рогах, на выезде из города. Но «Алеши» и «Кеши» его не бросали, их было даже больше, чем хотелось бы. Он принимал их в своем кабинете с кофе и дорогим коньяком, разрешая посидеть в своем кресле, понажимать свои кнопки. Денег с них не брал. Как человек Дела, он любил людей Духа. Высвобождая их время, охраняя от стрессов и затрат, Павлуша тем самым служил высокому искусству и, значит, сам был немножечко артист.
Все Павлушины жены родили ему по ребенку. У него было трое здоровых красивых детей: пяти, десяти и пятнадцати лет.
Преимущество Павлуши перед Пашей состояло не только в женах, детях и деньгах. Главное его везение заключалось в том, что у него была жива мама – Таисия Леонидовна. Сокращенно – Тася.
Когда-то до войны и в послевоенное время, то есть в сороковых и пятидесятых годах, Тася была очень красивой женщиной стиля кошки – с треугольным личиком и большими рысьими глазами. Ее обожал и муж, и все вокруг, и у Таси образовались привычки красивой обожаемой женщины. Потом она перестала быть красивой и обожаемой, а привычки остались.
Павлушин папа умер довольно рано, в шестьдесят лет, и по своей вине. У него случился ночью инфаркт, и он постеснялся разбудить и тем самым обеспокоить свою жену. Решил потерпеть до утра, но недотерпел. Умер. Тася проснулась от его хрипов, увидела, что муж умирает, и в ужасе закричала: «Зайчик, куда же ты?»
«Зайчик» погрозил ей пальцем: дескать, тише, разбудишь соседей. Он был на редкость деликатным человеком и даже в последнюю минуту думал о других.
Когда умер «Зайчик», Тася осталась на мели. У нее не оказалось своего дела – она всю жизнь была профессиональной красавицей, внуки росли на стороне. Никаких отвлекающих от старости обстоятельств. Остался только Павлуша. И он стал для нее всем. Свои нерастраченные силы Тася обрушила на сына и требовала того же взамен. Павлуша называл это «террор любовью». Павлуша существовал в обстановке террора, обязан был отчитываться в каждом шаге, не иметь ни тайных друзей, ни своих отдельных мыслей. Жены проходили через жесткий многослойный Тасин фильтр и в конце концов проваливались. Тасю устроила бы такая жена, которую Павлуша не любил. Тогда вся Павлушина любовь досталась бы ей, Тасе. Она хотела владеть своим сыном безраздельно и вместе с тем хотела для него счастья. То есть она хотела совместить несовместимое.
Первый раз Павлуша разводился мучительно и даже нажил кожную болезнь на нервной почве. Второй раз – полегче. А третий – и вовсе легко. Все, повторяемое много раз, становится привычкой. Павлуша решил для себя больше не жениться, потому что обнаружил некую закономерность: сначала все идет по возрастающей, как самолет, набирающий высоту. Дальше, набрав высоту, этот самолет любви какое-то время идет по прямой на автопилоте. Потом что-то портится, самолет начинает терять высоту, входит в штопор и – бах!!! Взрыв. Огонь. Обгорелые души.
К тридцати шести годам Паша и Павлуша были холосты. Но Пашина земля была плодородна, вспахана, ждала зерна, чтобы тут же пустить ростки. А душа Павлуши – выжженное поле с осколками, обломками, алиментами, мнимыми дружбами. Мама старела, усыхала душой и плотью, но жива и вечнозелена была ее любовь к сыну. Святое, немеркнущее чувство.
Теперь вернемся к Паше.
Вернемся к нему в один из будничных солнечных июньских дней. Павлуша в этот день сидел в городе Сочи, в гостинице с красивым названием «Камелия». Павлуша любил бывать летом на море, у него были нужные связи по всей стране. А Паша ругался с директором школы Алевтиной Варфоломеевной Панасюк. Учителя звали ее Панасючкой. Алевтина любила говорить, что ее отец был француз и его звали Бартоломео, а Варфоломей – русская интерпретация заморского имени. Однако Паша подозревал, что Варфоломей был только Варфоломеем и больше никем. К французам папаша отношения не имел и вряд ли знал о существовании такой нации на земле.
Брови у Алевтины были широкие и густые. О таких бровях принято говорить: соболиные. Соболь, как известно, хищник, и Алевтина высматривала добычу цепкими глазами мелкого хищника. Она хотела зацепить и Пашу и даже высунула лапку, но Паша не дался. Алевтина сделала вид, что никакой лапки не было, ему это показалось. Алевтина была самолюбива и неглупа. И вообще Паша мирился бы с таким директором, если бы не манера Алевтины всегда торопиться по своим делам, не имеющим к школе никакого отношения. Она постоянно что-то устраивала для своей семьи и для своих друзей: куда-то звонила, договаривалась, исчезала. А дети, врученные ей обществом, приходили в дом без хозяина, и если бы не Паша и не такие, как Паша, там все заросло бы лопухами и сорняками, как в запущенном огороде.
В школе учились домашние дети и детдомовские. Раньше, года три назад, они приходили в школу и после уроков расходились по домам. Одни шли в родительский дом, другие – в государственный, как раньше говорили, «казенный» дом. Но все были на равных: приходили и уходили. В последнее время детский дом полностью переместил своих питомцев в школу, она превратилась во «вспомогательную» школу-интернат. И теперь они в первой половине дня учились в одном отсеке, а потом переходили в другой. Там стояли их койки, размещалась их столовая. И они уже не покидали школу ни на праздники, ни на каникулы. Разница между домашними и казенными обнажилась. Вылезли несправедливость и горечь. Дети ощущали их сквозь толщу сниженного интеллекта. Паша стал требовать от Панасючки прежних порядков. Панасючка объяснила, что не она завела новые и не ей их отменять. При этом она набрала номер и попросила у какого-то Володи пятьдесят банок говяжьей тушенки, поскольку начинался дачный сезон.
Паша взял себе за правило встречать вместе с интернатскими детьми Новый год. Они задолго начинали клеить на уроках труда елочные игрушки, а потом вывешивали их на елку. Время шло незаметней и радостней.
В день, о котором пойдет речь, Панасючка отменила в третьем классе литературные чтения и выгнала детей убирать территорию.
Когда Паша приехал к своему уроку, то застал детей во дворе. Они стаскивали всякий хлам в одну кучу.
Паша заглянул к Панасючке и спросил: почему она отменила литературные чтения? Панасючка ответила, что чтение все равно не сделает детей умственно полноценными, пусть лучше подышат воздухом. Паша заметил, что дело не в детях, а в педагогах. Педагоги, слава богу, не дефективны и должны выполнять свою работу соответственно программе, чувству долга и своему человеческому достоинству. Панасючка внимательно выслушала и заметила, что такое въедливое буквоедство и демагогическое критиканство свойственны пенсионерам, у которых масса свободного времени. Что, если бы у Паши был «генерал», то есть генеральная идея жизни, он не обращал бы внимания на мелочи, а служил бы «генералу». Кстати, «генералом» Алевтины была дочь – красивая и хамоватая.
Алевтина продолжала свой монолог, а сама уже набирала номер. Паша не стал дожидаться, кого она позовет и что у него попросит. Он повернулся и вышел из кабинета, хлопнув дверью, вложив в этот удар весь свой протест против «панасючести». Алевтина не только не стеснялась факта халтуры, она еще и бравировала, как некоторые запьянцовские люди бравируют количеством выпитого. Они охотно рассказывают, сколько выпили, потом сколько добавили, потом с кем подрались. То, что стыдно и надо прятать, воспевается как широта души. А потом рождаются «винные дети». Панасючесть разнообразна.
Паша хлопнул дверью так, что с потолка обвалился кусок штукатурки величиной с обеденную тарелку. На потолке неровный круг, а на столе у Панасючки – раскрошенная штукатурка. Она смела ее носовым платком – следа не осталось.
Паша вышел из школы и двинулся пешком в неопределенном направлении. Можно было бы поехать к сестре в Ясенево, но сестра начнет расспрашивать, придется поведать про Панасючку и панасючесть и как бы снова нырять в эту жижу.
Хорошо бы пойти к Павлуше, там все просто, ничего рассказывать не надо. Павлуша поставит видеокассету, Тася накормит грамотным, сбалансированным обедом. Но Павлуша в «Камелии» под молодым южным солнцем. Остается зайти в аптеку, купить успокоительные таблетки. Эти таблетки гасят печаль и тревогу. Но если бы они плохое гасили, а радостное оставляли, в них был бы смысл. А поскольку вместе с тревогой они тормозят и радость – жизнь воспринимается приглушенно, как сквозь стену. За стеной жизнь, а ты рядом, но не в ней. Как бы присутствуешь, но не участвуешь.
Когда у человека заболевает душа, надо поддержать ее духовным витамином. Внедрить в себя прекрасное и таким образом создать перевес добра над злом. Паша отправился на выставку художников. Художники выставлялись современные, сегодняшние. Паша переходил от картины к картине и думал: как все-таки много талантливых людей рассыпано по земле.
Принято считать, что все стоящее было. Или будет. Но ведь СЕГОДНЯ это тоже БЫЛО, с точки зрения потомков. И БУДЕТ, с точки зрения предков. Может быть, здесь, на стенах, уже висит классика. Но мы этого еще не знаем.
Паше нравились картины с простым сюжетом, в которых все понятно. Он любил простоту, и всякая сложность казалась ему недодуманностью. Если сложно, значит, не продумано до конца. Это относилось и к картинам, и к книгам, и к жизни. Ему часто приходилось слышать, что жизнь сложна. Но сложности возникают у тех, кто врет и запутывается. Или у таких, кто норовит проехаться за чужой счет, а его не провозят да еще пытаются столкнуть. Тогда жизнь становится сложна, а порой и невыносима. У Панасючки все сложно, потому что она одно подменяет другим: дело – видимостью дела, любовь – видимостью любви. У Павлушиной мамы сложность в старости и одиночестве. Вот тут надо хорошенько допридумывать, чтобы научиться не цепляться за ноги ближних и не тащить их вниз. Найти свое место. Быть необходимой и не мешать.
Павлушина сложность в жадности и всеядности. Все идет ему в руки: деньги, женщины, солнце и море, и трудно сказать «хватит». Если не сказать вовремя «хватит», есть опасность обожраться. А обожраться – так же мучительно, как голодать. Голодать даже полезнее.
Паша ходил от картины к картине, смотрел, размышлял. У каждого художника – свой «генерал». У одного – Любовь, Красота и Женщина спасут мир. У другого – вера в бессмертие Духа. От головы в небо идут световые столбы. Человек – часть космоса и связан с космосом. Третий художник изводил себя познанием смысла жизни. На картине – дом со многими окнами. Окна – карты. Значит, жизнь – игра. На фоне дома – большой примус. Значит, жизнь – горение или испытание. Жить – значит медленно жариться на огне. Есть о чем подумать. Паша хотел было сосредоточиться, но в этот момент увидел ее. Она переходила от картины к картине, сунув руки в карманы длинной вязаной кофты. Народу битком, а она существовала так, будто никого вокруг – одинока, независима. Длинная, какая-то халдистая юбка, длинная черная кофта с оттянутыми карманами; вид то ли домашний, то ли супермодный. Паша в этом плохо разбирался. Белый батистовый ворот блузы возле нежно пламенеющих щек. Так могла выглядеть поэтесса-декадентка двадцатых годов: та же заполненность, самоценность, никому не принадлежность. Она стояла и ходила, и рядом с ней, вокруг нее перемещалась ее судьба, или, как говорят индусы, карма.
Впоследствии выяснилось, что ее зовут Марина.
Несколько слов о Марине. Ей тридцать два года. Возраст проб и ошибок. Очередная «ошибка» повернулась и ушла, вернее, ушел. А еще вернее, сел в машину и уехал. Марина не очень им дорожила. Он был кем-то вроде кучера, который вез ее от одной станции к другой, а в дороге забавлял песнями и ласками. Но ему надоело быть кучером, он бросил вожжи, соскочил с пролетки и пошел прочь, а она смотрела ему в спину. И ей стало страшно. Он ушел. Она одна на дороге, по сторонам – лес, а в лесу волки и вьюга метет. И показалось, что конечной станции, к которой она ехала, нет. Есть только дорога. И единственное живое и теплое – молодой веселый кучер с узким затылком.
Марине захотелось догнать его, схватить за рукав. Но он ушел, чтобы начать новую дорогу в новом качестве. Она не поверила. Позвонила на работу. Он был вежлив и доброжелателен. Его уже ничто не цепляло, все стало все равно. Марина поняла: он свободен от нее и теперь будет мстить вежливостью и доброжелательностью. Марина перестала есть, спать, появилась сухость во рту. Районная врачиха напугала, что может возникнуть диабет на стрессовой основе. Районные врачи и не такого напророчат, ну а вдруг… Марина поняла, что надо спасать себя. А как? Подруги советуют: клин – клином. А где взять этот новый клин? «Кучер» занимал все ее время. Был вроде и не важен, а обнимал ее жизнь, как атмосфера. А теперь его нет – и нечем дышать. Марина заметила, что сзади как пришитый ходит человек с голой головой, в костюмчике от «Руслана». Может быть, на какое-то время посадить его на козлы. Пусть везет дальше. А то задохнешься и действительно помрешь в этой обессмыслившейся жизни. И не пожалеешь ни о чем.
Марина обошла выставку несколько раз, но тянула время. Боялась идти домой, входить в пустую квартиру, которая еще помнит звук ЕГО шагов, стены впитали ЕГО голос. Можно пойти к подругам. Но зачем она им ТАКАЯ? И чем они могут помочь? Начнут занижать, обесценивать «кучера», чтобы утрата казалась незначительной. Но что они могут знать? В несчастье человек одинок. Помочь мог только «кучер». Но ему интереснее в другом месте. Поразительное свойство человека двадцатого века. Сейчас любил, весь звенел от страсти. Потом разлюбил, развернулся и ушел. А ты хоть живи, хоть сдохни – твое личное дело. В девятнадцатом веке за такие вещи убивали, стрелялись на дуэли. А сейчас это называется «личная жизнь», а в личную жизнь лезть некорректно. Только плохо воспитанные люди лезут в чужую личную жизнь. Значит, ходи и выживай сам. Или не выживай. Как получится.
Марина глядела на картину с примусом и составляла схему выживания: выйти замуж, научиться водить машину, путешествовать по стране. Объехать нашу страну – все равно что путешествовать по всему миру. Каждая союзная республика имеет свой аналог: Молдавия – Италия, та же языковая группа. Грузия – Испания, Азербайджан – Турция. Так что можно, не выезжая из Союза, побывать в Италии, в Испании и в Турции.
А этот гологоловый человек за спиной будет сменять ее за рулем, останавливаться на дорогах и покупать абрикосы ведрами. Витамины и впечатления. Это лучше, чем запереться в своей квартире, перекипать в ревности и тоске.
Марина пошла в другой зал. Паша обреченно двинулся следом. Она остановилась и прямо посмотрела в его просторные серые глаза. Паша встретил ее взгляд с решимостью фанатика.
– Что вы за мной ходите? – спросила Марина.
– Мне это нравится, – ответил Паша с той же решимостью.
– А мне нет.
– К сожалению, я ничем не смогу вам помочь. Я все равно буду за вами ходить.
Марина двинулась куда-то в угол.
– Вы куда? – удивился Паша.
– На выход.
– А выход там. – Паша показал в противоположную сторону.
– Не может быть, – не поверила Марина. И вдруг подумала: если она права и дверь действительно в углу, то в ее жизни все устроится, а если нет… – Давайте поспорим, – неожиданно предложила она.
– На что? – удивился Паша.
– На что хотите.
Паша задумался.
– А зачем спорить? Я и так вам все отдам, – серьезно сказал он.
– А что у вас есть, чтобы отдать?
– Фамилия. Рука. Сердце.
Марина стояла и не двигалась с места. Стояла его судьба, оттягивая кулачками карманы кофты. И Паша, глядя на нее, понимал, что многолетний поиск завершен. Его Жизнь додумана до конца, а значит, талантлива.
Паша возвращался домой рано утром. Метро еще не работало. Такси не попадалось. Паша пошел пешком.
Возле кинотеатра на перекрестке дежурил милиционер.
– Сколько времени? – громко крикнул Паша. Он забыл у Марины часы.
– Пять! – громко крикнул милиционер.
Они кричали в пустом городе, это было впервые в жизни. Какое потрясающее, непознанное время суток – пять утра! Оно протекает мимо людей. А он его открыл.
Паша шел – Первооткрыватель. Еще никто и никогда не чувствовал так, как он. Он – Первый. Ни у кого не было такой Марины. Марина занималась, или, как она сама говорила, ковырялась в девятнадцатом веке и ориентировалась в нем лучше, чем в современности. Ее современность была ТАМ. И Паше казалось, что он и ТОГДА ее знал. А потом они потерялись и только теперь встретились. А ведь могли и не встретиться. Паша остановился. Ему захотелось вернуться, чтобы увидеть лицо Марины. Он уже скучал по ней. Он тосковал по ней всегда, еще до того, как узнал. Его тоска была глубинной, как вечная мерзлота. Он решил повернуть обратно. Но заставил себя идти дальше. Паша хотел, чтобы она выспалась, отдохнула. Чтобы ей было хорошо. Любовь бывает двух видов: одна для себя, как у Таси. Такая любовь предполагает полное обладание объектом, независимо от того, нравится это объекту или нет. А другая – для объекта любви, часто даже в ущерб себе. Паша любил Марину для Марины.
Человек мерит всех собой, как говорят, на свой аршин. Он не сомневался, что и Марина – Первооткрыватель и испытывает то же самое, что и он. А это значит, будут дети – девочка, мальчик и мальчик. Один за другим, трое подряд. Потекут дни, в которых они будут заняты каждый своим делом: Паша – школой, Марина – девятнадцатым веком. Долгие вечера, в которых они сплетут свои души, потом ночи, в которых они сплетут тела. И так пройдут двадцать, тридцать и сорок лет. Когда все время рядом – перемены не видны. Какая разница, две морщины или пять! Да и в этом ли дело? Надо только попросить, чтобы она никогда не выбрасывала эту кофту с оттянутыми карманами. Такой он увидел ее впервые, такой она и останется. Можно иногда и поссориться – пошуметь ветками, сыпануть дождем. А потом опять выйдет солнце. Самое главное – чтобы с НЕЙ. Когда-нибудь они умрут. Но это будут уже не они. Они останутся в детях, внуках и не прервутся никогда. Она напишет свою диссертацию. Он придумает педагогическое пособие для ГО, у него есть уже кое-какие идеи и даже открытия. Они поставят свои работы на полки, и их мысли кому-нибудь пригодятся.
Паша шел по пустому городу. Жизнь представлялась ему длинной и осмысленной, полной нежности и самоотдачи.
Марина проснулась и пошла в свою контору под названием «Ателье № 18». Марина работала приемщицей. Она окончила университет, специализировалась на девятнадцатом веке, а ее подруга Викуся – на начале двадцатого. Теперь Викуся работает в ателье по ремонту мужских рубашек, спарывает старые воротнички. Марина – приемщица, специалист более широкого профиля. А университет продолжает набор и выпускает безработных. Специалистов больше, чем мест. Устраиваются только те, у кого рука. Все остальные оказываются во взвешенном состоянии. И постепенно выпадают в осадок. Выходят замуж, рожают детей, разводятся, остаются матерями-одиночками, сорок рублей алименты. Как хочешь, так и живи.
Приемщица – профессия творческая. Приходят заказчицы с журналами «Вог», «Бурда». Показывают модели Пьера Кардена, хотят, чтобы им сделали так же. Марина не моргнув глазом вызывает портниху Валю. Выходит Валя – сама как с обложки журнала «Вог», губы поблескивают, ногти посверкивают, в ушах по «Волге». Бриллианты – каждый по шесть каратов. Говорят, от прабабки достались, а там поди проверь. Может, и от прабабки. Заказчицы робели при виде Вали, боялись рот раскрыть. А даже если бы и раскрыли, Валя не слушает. Сама все знает. Шьет как богиня. Пьер Карден – мальчик рядом с ней. Валя сошьет, да еще и ярлык приметает. Дескать, оттуда – попробуй отличи. Ну и цены, конечно, соответствующие. У Вали своя клиентура. Остальные портнихи – для плана. Работают грамотно, но традиционно. Без полета фантазии. Без учета сегодняшнего дня.
Марина подбирает Вале клиентуру. Валя бесплатно обшивает Марину. Все довольны, а иногда и счастливы. Заказчицы в процессе производственной дружбы дарят подарки – французские духи и дорогие конфеты. Деньги давать стесняются, поскольку в процессе той же дружбы узнают, что Марина читает подлинники на английском языке. Однако ей нужны именно деньги, а не конфеты, и она приспособилась в соседних магазинах производить обратный товарообмен: духи – на деньги. У нее там знакомая продавщица Рита. А в кондитерском отделе – Зоя. И вообще внутри одной, видимой жизни города текла как бы вторая, где правили Вали-Риты-Зои, и все они были тесно связаны между собой, как это говорят, круговой порукой. Вали-Риты-Зои сидели на лучших местах на премьерах, отдыхали в лучших санаториях в лучшие времена года. А где в это время находились матери-одиночки с незаконченными диссертациями по Бернарду Шоу? Где? Наверное, у себя дома загорали на балкончике.
Когда выдавались свободные часы, Марина доставала Фолкнера и читала на английском. Читать в подлиннике – это не то что в переводах. Марина становилась как бы временной собеседницей Фолкнера. Существовала на его уровне. Она существовала как бы в двух социальных слоях: интеллигенции и сферы обслуживания, спокойно перемещаясь из одного слоя в другой.
Когда человеку тридцать два года, у него уже есть прошлое. А прошлое – это опыт. Опыт навязывает сравнения. Марина невольно сравнивала Пашу с «кучером» и скучала по тому, чего нет. По звуку шагов, по голосу. Стены отказывались впитывать новый голос, он отходил от стен, образуя резонанс. От резонанса болела голова. Но зато можно было спокойно снять трубку и позвонить «кучеру» на работу и окрепшим голосом сообщить о поездке на юг. На две недели.
– Одна? – легко спросил «кучер».
– Какая разница? – не ответила Марина.
– Никакой, – согласился тот.
Значит, с его точки зрения, дело не в том, кто генерирует любовь. Дело в самой любви. Чтобы она была. А кто – какая разница.
Марина положила трубку, и ей захотелось вырвать себя, как морковку из грядки, вон из этого города. Войти в большое теплое море и смыть свою временность в жизни «кучера». И вообще всякую временность.
Есть лебеди, которые любят один раз. А есть голуби, для которых не важно, кто генерирует любовь. Марина была замыслена природой как лебедь, а жила как голубь. И от нее самой не зависело ничего. Все зависело от случая, а значит – от судьбы. А может быть, она не умела вытащить из хаоса жизни нужный билетик. Брала то, что лежало рядом.
Сегодня в ателье шли сплошняком старушки – с мужьями и без. Марина принимала заказы, потом вызывала Надю и Лиду, похожих друг на дружку, как сестры, – в платьях, туго обтягивающих животы, с шестимесячными завивками.
Марина подкладывала копирку, заполняла квитанции шариковой ручкой, копии отдавала старушкам. Они пытались разобраться, далеко отодвигая квитанции от глаз. Ничего не понимали, по сто раз переспрашивали. Марина объясняла тусклым голосом, они опять не понимали.
Жизнь груба. Даже из маленького ребеночка-ангелочка она делает старика, а потом и покойника. Его потрошат в морге, как кролика. Потом зашивают, сжигают. И горстка пепла. Все. Так чего же хотеть от любви? Она тоже стареет, и умирает, и превращается в горстку пепла. Плоть и дух подвержены одним законам.
Марина вспомнила Пашу. Он был лебедь, хоть и из другой пары. Не ее. Но все же лебедь – чист и постоянен. Марине хотелось спастись его чистотой, заслониться от временности, от старости. Она подвинула к себе телефон и позвонила ему на работу.
– А кто спрашивает? – поинтересовался женский голос.
– Марина.
– Какая Марина? – настаивал голос со свекровьей дотошностью.
– Он знает.
– Сейчас… – недовольно пообещал голос.
Марина ждала у трубки и недоумевала: надо же, такого – лысенького и доброго – и то не отдают. Стремящийся в брак мужчина – как космонавт, который должен прорезать все слои атмосферы и испытать на себе все перегрузки земного притяжения. Среда, как Земля, не отпускает. Паша подошел к телефону, сказал:
– Да!
В этом «да» были такая острота и стремительность, что стало ясно: прорежет все слои и выйдет на орбиту.
– Я думал, ты больше никогда не позвонишь, – сказал Паша.
– Дурак, – усмехнулась Марина.
– Что? – не расслышал Паша.
Повторить было уже невозможно, потому что тот первый «дурак» и повторенный имели разные оттенки. В первом случае это звучало как «милый», а во втором – «ты глуп».
– Ничего, – сказала Марина. – Купи хлеба.
Паша выбегал из школы после окончания уроков. Он теперь не ходил, а бегал, а точнее – летал. В вестибюле он напоролся на Олю Князеву. Именно не встретил, а напоролся, как ногой на гвоздь. Оля была детдомовская, жила стационарно. В данную минуту она сидела на табуреточке неподалеку от двери и читала книгу. Читала невнимательно: ей было интересно, кто входит и выходит, а книгой она прикрывала истинный интерес. Возле двери шла какая-то жизнь. Играла случайность: вдруг войдет кто-то, кто решительно изменит ее жизнь. Оле исполнилось тринадцать лет. Ее физическое развитие опережало умственное, сидела почти готовая красивая девушка. Одета, как и все интернатские, ужасающе. Шерстяная кофта едко-синего, или, как говорила уборщица тетя Паша, «васюлькового», цвета. Из-под кофты – байковый халат, «бурдовый», в желтых цветах. Из-под халата – рейтузы. Тапки. Так одеваются старухи в доме для престарелых. Те, от кого это зависит, не учитывают эстетическую сторону. Одеты – и ладно. Но даже сквозь убогое оформление проступала Олина красота. Оля отставала в развитии, но не глубоко, а где-то на грани с нижней нормой. Еще чуть-чуть – и обыкновенная девочка.
Месяц назад Паша поднял ее документы и выяснил: Олю бросила в роддоме мать – студентка Князева Ирина Дмитриевна. Он стал разыскивать Ирину Дмитриевну и получил справку: проживает в городе Душанбе, на улице Новаторов, дом пять. Паша написал письмо и приложил Олину фотокарточку. Он был убежден, что Ирина Дмитриевна все эти тринадцать лет глубоко страдала и к сегодняшнему дню просто извелась от угрызений совести; что, получив письмо и глянув на чудное личико дочери, она зарыдает просветленными слезами и явится в Москву с двумя большими среднеазиатскими дынями. Одну дыню – дочери, другую – Панасючке.
Но Ирина Дмитриевна послала ответное письмо на адрес гороно, где возмущалась мерзавским (она так и написала – «мерзавским») поведением педагога Павла Петровича Руденко, который влезает в сердце ее семьи и может разрушить ячейку общества, созданную с таким трудом. У нее муж, дети, а ошибку молодости она хотела бы забыть. У кого не бывает в молодости ошибок! Она сдала свою дочь государству, государство взяло на себя все расходы и пообещало вырастить члена общества. Пообещало – пусть выполняет. А если некоторые, чересчур «жвавые», будут совать свой нос куда не следует, то можно дать по носу. Она сейчас не такая дура, как была когда-то, и сможет за себя постоять.
Гороно переправило письмо Панасючке. Панасючка передала его Паше. Паша прочитал письмо прямо в кабинете и спросил:
– Ну что с ней, падлой, делать? – Хотя слово «падла» было совершенно не из Пашиной терминологии.
– Можно было бы на работу написать. Соберут товарищеский суд, вынесут частное определение. В общем, ничего не сделаешь… – заключила Панасючка.
Паша сунул письмо во внутренний карман пиджака. Там оно и лежало. Он о нем забыл. А сейчас, в вестибюле, вспомнил. Паша, парящий до этого момента, спустился на землю. Более того, ему как будто тяжесть положили на плечи.
Оля посмотрела на учителя долгим взглядом. Она не соблазняла его, не останавливала. Просто ее новое самоощущение заставляло ее иначе взглядывать на больших мальчиков и взрослых мужчин.
– До свидания, Оля, – сказал Паша, испытывая какую-то смутную вину оттого, что он уходит, а она остается. – Ты здесь не простудишься?
Оля покраснела от радости. С ней разговаривали отдельно от всех и о ней заботились.
Паша вышел на улицу. Светило солнце. Клейкие листочки тополей разворачивались навстречу солнцу. А за тяжелой дверью с книжкой в руках сидела ошибка молодости с руками, ногами, изысканным личиком. Ошибку можно забыть, а все остальное куда девать?
Паше стало «мерзавско» на душе. И вот всегда так: самые счастливые минуты омрачались чужой болью. Чьей-то жестокостью. Несправедливостью. Паша прошел несколько шагов по двору, потом остановился и сплюнул. Его мутило от несправедливости, и казалось, что он может выплюнуть хотя бы немножко горечи.
Павлуша уже неделю жил в Сочи, в гостинице «Камелия». Жил один, без мамы. Это было его время. Павлуша чувствовал себя как зверь, сбежавший из зоопарка: мог кувыркаться в свободе и возможных безобразиях. Однако безобразий не предвиделось. Только теннис во второй половине дня и вечерние купания плюс к дневным и утренним. Вместе с ним поехал коллега, обслуживающий иномарки, по кличке Тойота. Тойота был со своей женой – воспитанной девушкой в очках. При ней невозможно было рассказывать нецензурные анекдоты, приходилось заменять матерные слова на другие, приблизительные. Эго обесценивало анекдот и, как казалось, саму жизнь.
Павлуша вдруг ощутил сиротство, хоть маму вызывай, хоть на работу возвращайся. Но о работе лучше не думать. Месяц назад на должность главного инженера прислали зиловца ставить все на новые рельсы. Этот зиловец ходит в кожанке, как двадцатипятитысячник или как Бельмондо в фильме «Профессионал» – один против мафии. Только без пистолета. Того и гляди: он убьет или его убьют. Кто первый успеет.
Зиловец придумал перевести автослесарей на каждодневную работу. А раньше они работали через день – три раза в неделю по двенадцать часов. Три дня на работе, три дома. А дома у каждого гаражик с ямой и своя клиентура. Свое дело. Только вывески не хватает «Братья и К°».
Зиловец хочет забрать у автослесарей время, чтобы на себя не оставалось. Посыпались заявления об уходе. Сегодняшний автослесарь – это не вчерашний дядя Вася, вечно пьяный и в кепочке. Это тридцатилетние ребята с высшим образованием. Кандидаты наук. Что им зиловец? Они на станции вышибают по пятьсот рублей да дома столько же. Тысяча в месяц. Павлуша, как директор, имеет двести рублей. Естественно, что Павлушу поддерживают. Естественно, он у них на дотации. Сам не брал. Давали. Там целая система. Слесарь – мастеру, мастер – выше и так далее.
Так было, так есть. Двадцать лет ехали по одним рельсам, а теперь зиловец за месяц хочет остановить этот паровоз руками. Двадцать лет приучали к безнаказанности, а теперь трясут перед носом пальцем: нехорошо. А жить на двести рублей в месяц минус алименты – это хорошо? Зиловец ходит угрюмый, как кабан, сухо здоровается. Подозревает. А доказать не может. А Павлуша улыбается ему стрижеными зубами: не пойман – не вор. Вон у Тойоты нарушение валютных операций. Вышка. И то надеется: авось пронесет. Так и ходит: под пулей и под авось. Каждый день живет как последний.
Вот Паша, друг детства, – Божий человек. Как двадцать лет назад, так и теперь. Поневоле вспомнишь народную мудрость: «Тише едешь – дальше будешь». Невесту себе нарыл, едет отдыхать с невестой.
Павлуша заранее забронировал им номер, хотя нерасписанных вместе не селят. Но Павлуша может все. В гостиницу своего двадцатипятитысячника еще не прислали. Можно дышать.
Паша и Марина приехали утром.
Марина суховато познакомилась с Тойотой и его женой. Безучастно протянула руку Павлуше. Она не хотела быть любезной, не хотела нравиться. Если им нужна высокая температура кипения страстей, пусть разводят костер, взбивают коктейль, а она постоит в сторонке и посмотрит. Марина неосознанно стеснялась Паши, его лысины, джинсов фирмы «Рила», своей к нему принадлежности. И ее холодность была чем-то вроде отстраняющего жеста: не надо спрашивать, не надо сочувствовать и вообще не надо, не надо…