Малая Глуша Галина Мария
– Я чай поставил, Лена Сергеевна, – сказал Вася, появившись в дверях, – ну и все бумажки… вот. Только я не понимаю, Лена Сергеевна, правда не понимаю. С июля же ничего не было.
Петрищенко потерла руками виски. Говорят, от этого лучше соображаешь.
– Реестр. Я список кораблей прочел до середины. Названия судов, даты, переписанные детским Розкиным почерком. Бессонница, Гомер… Везде в графе номер четыре: ответственный – Басаргин В.Т. Нигде ничего.
– Вася… – она замялась, – ну… я знаю, ты человек добросовестный… но может… ну, с каждым бывает…
– Лена Сергеевна, – изумленно спросил Вася, – вы что, и вправду хотите на меня свалить? Я вас всегда за человека считал!
– Что ты, Вася! Я просто спрашиваю!
– А если спрашиваете, – сухо сказал Вася, – я вам официально скажу. Нет, Елена Сергеевна. Я работаю чисто. Поищите крайних в другом месте.
Она прикрыла глаза, отчетливо ощущая тяжесть наложенных на веки жирных голубых теней.
– Извини, Вася. Я что-то совсем…
– Ладно, Лена Сергеевна. Проехали. Только я вам вот что, Лена Сергеевна, скажу: если он и пробрался, то не через нас… ну, не могли мы! А вдруг это и правда… – Он вдруг замялся, застеснялся, потом с трудом выговорил: – Диверсия?
Петрищенко оглянулась зачем-то на телефон, стоящий на краю стола. И этот туда же, с тоской подумала она…
– Вася, диверсия – это из области, извини меня, бабьих сказок. Это халатность чья-то… разгильдяйство наше обычное. Тут он, Лещинский, прав. К сожалению.
– Не скажите, Лена Сергеевна, во время войны…
– Во время войны, Вася, не разобрать было, где диверсия, а где пропаганда. Вася, я тебя очень прошу, соберись. Ну, давай подумаем вместе.
– Давайте, Лена Сергеевна, – сдержанно сказал Вася, – и Катюшу позовем?
Он искоса поглядел на нее.
– Пока нет. Потом, если что, привлечем, конечно.
– А привлечем, поздно будет, – зловеще сказал Вася. – В общем, я, Лена Сергеевна, так думаю. По списку все чисто. Хоть сейчас звоните Лещинскому, я палец готов на отсечение. Но только я уверен, что это наш, а значит, он как-то пролез. Значит, где-то дырка была. Ну, вот и надо думать, где. Но я, как циник и монстр, вам скажу: статистика нужна. Чтобы было с чем работать. Потому как есть у меня, Лена Сергеевна, предчувствие, что одним случаем мы все равно не отделаемся.
– Не приведи Господь, – испугалась Петрищенко.
– А чего вы пугаетесь, не хуже меня знаете. Я бы, Лена Сергеевна, вот еще что выяснил – никто из наших в дурку там не попал или в инфекционку? Потому что где наша не пропадала? В психушке и инфекционке наша не пропадала, во-от, но про инфекционку Чашки Петри бы знали. Значит, дурка. И, понятное дело, коллег надо бы запросить. Нет ли чего по другим портам. Если нет, ну, тогда что ж…
– А если есть?
– А если есть, тогда это государственного масштаба ЧП, тогда нас не спросят, такая каша заварится. В общем, чего гадать, пара дней, и все прояснится. Ну, давайте докладную писать, что ли?
Нельзя сказать, что Петрищенко особенно любила больницы. Кто же их любит? Но, вдохнув запах асептики и жидкого больничного супа, она словно опять становилась молодым специалистом: преддипломная практика, ординатура. И дернула же ее нелегкая пойти по научной части! Сидела бы сейчас вот так, в белом крахмальном халате, небрежно накинутом на плечи… А если бы на халате хотя бы одно пятно, вот бы кастелянше врезала! Какое-то время она представляла себе, как выговаривает кастелянше. Ей очень хотелось на ком-то сорвать раздражение, но ведь приходится быть любезной…
«Улыбайся! – говорила она себе. – Шире улыбку. Еще шире. Теплее…»
Она знала, что улыбка у нее заискивающая, а под очками, на подведенных веках, выступают капельки пота. Она всегда старалась быть хорошей – услужливой, любезной – как результат, ее считали бестолковой и мягкотелой, все, даже Лялька… Когда стараешься не привлекать к себе внимание, рано или поздно на тебя действительно перестают обращать внимание.
Господи, ну почему же Лялька оказалась такой жесткой, это, наверное, врожденное…
Она, спохватившись, потерла пальцами переносицу и поглядела на завотделением почти умоляюще.
Завотделением был шикарный мужчина, в крахмальном халате, смуглый, с тонкой полоской усов. Халат нарочно, подумала Петрищенко, накинут на плечи так, чтобы был виден румынский костюм, асфальтово-серый в тонкую светлую полоску… В нагрудном кармане ручка, и наверняка с золотым пером… Надо же, какое хлебное место – психушка! Вот и надо было специализироваться по психиатрии, сказала она себе…
От завотделением пахло хорошим одеколоном.
Совершенно бесполезный малахитовый чернильный прибор на столе и часы такие же, зелененькие… очень солидно. Наверняка у него в сейфе стоит дорогой коньяк, может быть, даже привозной. А если я сейчас ему предложу выпить по рюмочке? Интересно, что он скажет?
Держал себя завотделением любезно и понимающе, словно с потенциальным пациентом. Впрочем, каждый человек ведь и есть его потенциальный пациент.
– Ригиден, – прочла она вслух, – на раздражители реагирует слабо, наблюдаются навязчивые стереотипные движения и высказывания. Диагноз: острый маниакально-депрессивный психоз с последующим распадом личности…
– Товарищ доктор, а по-нашему, по-простому нельзя? – встрял Вася. – Нам че, мы в институтах не обучались. Ты бы перевел…
Этого она и боялась. Вася начал опрощаться. Его раздражал напомаженный доктор. Вася решил, что доктор сноб и вообще враждебный классовый элемент. Иногда на Васю ни с того ни с сего находило.
Петрищенко попробовала пнуть Васю под столом ногой, но ушибла палец о ножку стола.
Завотделением посмотрел на него сквозь очки, обрамленные тонкой золотистой оправой.
– Если применить обыденную лексику, – сказал он вежливо, поскольку Васино опрощение на него никакого впечатления не произвело, – то Бабкин свихнулся. Сидит и раскачивается на койке. И долбит, как попугай.
У завотделением был едва уловимый иностранный акцент. Тоже выделывается, подумала Петрищенко.
– Че долбит-то? – напирал Вася, который уже не мог выйти из образа.
– Вася, хватит, – прошипела углом рта Петрищенко и с ужасом ощутила знакомый характерный зуд; наверняка шея пошла красными пятнами.
– Я – проклятый пожиратель моха! – сказал завотделением.
– Что? – переспросил Вася нормальным голосом.
Он решил, что психиатр рехнулся. Прямо у них на глазах, в кабинете. У них, у психиатров, это обычное дело.
– Я – проклятый пожиратель моха, – с удовольствием повторил врач. – Так он говорит… хотя «моха» по-моему, неправильная форма. Надо бы «мха». Вы как полагаете?
– Понятия не имею, – растерянно сказал Вася, – хотя да, скорее «мха». А что это значит?
– А вот это вы должны мне сказать, – сказал психиатр, доброжелательно наблюдая за стремительной Васиной эволюцией, – вы ведь СЭС-2, разве нет? Мне из Пароходства звонили. Из первого отдела. Кто-то из ваших гуляет?
– Похоже на то. К сожалению, – согласилась Петрищенко.
Она полагала, что раз уж ей так не повезло быть начальником, то всякие неприятные разговоры надо брать на себя. И хотя она об этом и не знала, именно за это редкое качество придирчивый и брезгливый Вася ее уважал и любил. Сама она полагала, он ее презирает за мягкотелость.
– Плохо. Ваши практически неизлечимы. Тех, с семьдесят второго, до сих пор держим… кто еще жив, понятное дело.
Он нажал на кнопку селектора.
– И еще – у меня допуск, а у лечащего врача нет. Теперь я сам буду его вести.
– Извините, – сказал вдруг Вася, – спросить можно?
– Да, молодой человек, – устало сказал врач, и вдруг стало понятно, что он старик. И волосы, вдруг осенило Петрищенко, у него крашеные. Вон, кожа прокрасилась на висках.
– Откуда у вас этот акцент? Ну, такой…
– Меня аннексировали вместе с Бессарабией, – объяснил психиатр, – я вообще до восьми лет русского не знал. А что?
– Да нет, ничего.
– Мама коммунисткой была, – пожаловался врач, – в застенках Сигуранцы сидела… в первую отсидку. И назвала меня Эрнст, в честь Тельмана. Ух и били же меня в школе. Ладно, пойдемте, коллеги, посмотрим на вашего Бабкина.
– А мне можно спросить? – не выдержала Петрищенко.
– И вам можно, – печально сказал завотделением.
– А какой коньяк у вас в сейфе стоит?
– «Наполеон», – удивился врач.
– Настоящий французский?
– Да. Пациент подарил. А что?
– Да нет, – покачала головой Петрищенко, – нет. Ничего.
– Может, все-таки не наш, – с надеждой сказал Вася.
Бабкин сидел на койке и раскачивался. Вася хмыкнул; он ожидал смирительной рубашки и вообще всяких ужасов, но Бабкин был в длинном фланелевом халате…
На столике стояла эмалированная кружка с торчащей из нее алюминиевой столовой ложкой и лежал полуочищенный одинокий апельсин.
– Вот он, Бабкин-то. – Дежурный врач, в кармане халата которого торчал свернутый в трубку журнал «За рулем», при завотделением сохранял кислую вежливую мину. – Амитриптилин, мелипрамин, электрошок… стандартные процедуры. Только он вам ничего не скажет. Неконтактен. Неадекватен.
– Я – проклятый пожиратель моха, – сообщил Бабкин.
– Да, да, – согласился дежурный врач, – уже знаем. Есть он, кстати, отказывается. Насильно приходится кормить.
– Я – проклятый пожиратель моха, – вновь сказал Бабкин.
– Ясно, – опять согласился врач.
– Звать-то тебя как, мужик? – дружелюбно спросил Вася.
– Проклятый…
– Вася, ты же видишь, он зациклился.
Больница больше не вызывала у Петрищенко ностальгии. Ей хотелось уйти отсюда поскорее, пока больница не засосала ее, как она в конце концов делает со всеми.
– Родственники у него есть? – спросила она.
– Сестра приезжала. Из Конотопа. – Врач вздохнул.
– А… улучшения не наблюдается?
– Нет. Хроника. Похоже, он тут надо-олго останется, – с плохо скрытым удовольствием произнес врач.
Диссертацию пишет, зуб даю, с отвращением подумал Вася.
– Понятно, – сказал он вслух. – А теперь это… выйдите, доктор.
– Вы что себе…
– Под мою ответственность, Ашотик, – сказал завотделением.
– Это… Если каждый.
– Ашотик, это из СЭС-2. Ты же знаешь, у них своя специфика. Да, и отдайте Бабкина теперь мне.
– Ну…
– Я проклятый, – сказал Бабкин.
– Да-да, – согласился Вася, – послушайте, а может, это, дать ему?
– Что? – удивился Ашотик.
– Ну, мох… пусть себе жрет. Если хочет.
– Не положено, – рассеянно ответил Ашотик.
Казалось, он утратил всякий интерес и к Бабкину, и к его посетителям. С миг потеребив карман халата, он развернулся, пожал руку завотделением и, насвистывая, вышел.
Дождавшись, пока за врачом закроется глухая дверь, Вася на миг склонился над койкой, проведя сложенными ладонями сверху вниз, потом пожал плечами и оглянулся на Петрищенко.
Рядом со скамейкой торчали из земли сухие астры. Худая бело-серая кошка появилась откуда-то из-за урны и стала тереться о ноги.
Из окна пищеблока несло вареной капустой и дезинфекцией. На соседней скамейке желтая опухшая женщина тихо разговаривала с другой – худой и пожилой. Опухшая была в байковом халате и пуховой мохеровой кофте, пожилая – в сером пальто. Между ними на столе лежал пакетик с конфетами, и опухшая время от времени разворачивала очередную конфету и торопливо бросала ее в рот. Весь асфальт был усеян блестящими бумажками.
Если бы Катюша сошла с ума, она бы, наверное, выглядела похоже. Только Катюша никогда не сойдет с ума. Скорее у остальных крышу снесет. Интересно, эти сны, которые мне последнее время… это ее работа? Или это я сама?
– Не волнуйтесь вы так, Лена Сергеевна, – тихо сказал Вася.
Интересно, думала Петрищенко, отвечает ли человек за то, что творится в его голове даже во сне? Ведь это же его собственный мозг! Или все-таки не отвечает?
– Хотя, – продолжал Вася, – я и сам расстроился, ей-богу. Паршиво. Он и вправду наш. И ведь не спросишь, кто его так отделал, Лена Сергеевна, все мозги мешаные. Ах ты…
– Погоди-погоди, Вася. – Она порылась в сумке, развернула бутерброд с колбасой и отломила кусочек кошке, хотя, подумала она, ей, наверное, перепадает на пищеблоке. Поймав Васин взгляд, вместо того чтобы убрать бутерброд обратно, протянула Васе: – Получается, все-таки мы упустили?
– Получается, так, – согласился Вася с набитым ртом, – ну, я не знаю, выговор мне, что ли, влепите… С занесением… Или…
Петрищенко вздохнула.
– Это, Вася, не от меня зависит.
Боже мой, думала она лихорадочно, какой дурак, он думает, если я ему выговор… Да меня саму, и тут строгачом или предупреждением о несоответствии не отделаешься, люди гибнут! Лещинский, сука, под статью подведет и глазом не моргнет. Мама… Лялька… Господи ты боже!
– Только я работаю серьезно, Лена Сергеевна. – Вася слегка заерзал на скамейке, но взгляда не отвел. – Там было чисто. Все чисто.
– Точно?
– Точно, Лена Сергеевна, – сказал Вася, выкатив для достоверности глаза и давясь бутербродом, – я же помню «Мокряка» этого.
Петрищенко казалось, что она никак не может ухватить что-то очень важное. Вася иногда поблажки дает и мелочь всякую безвредную щадит, она закрывала на это глаза, но, если что серьезное, он никогда бы не спустил. Или спустил? Зарплата у него курам на смех, у молодого специалиста… Чтобы Вася, да брал взятки? Нет, только не Вася.
– А почему помнишь, Вася?
– Ну… – Вася задумался, машинально заглотив остатки бутерброда и вытерев руки о скамейку, – разве что…
– Да?
– Не знаю, Лена Сергеевна, говорю, чисто было, но я подумал… знаете, как бывает… Из-за названия, наверное. Это же надо, такое идиотское название. В общем, я два раза прошелся. Меня еще этот кэп торопил, мол, быстрее, план горит, разгрузка, все такое… Я ж не зверь, Лена Сергеевна. Я всегда готов навстречу. Но тут назло второй раз медленно прошел.
– Должно быть что-то. Ну, вот смотри, Вася. Моторист с «Мокряка». Снят с судна с симптомами острого МДП.
– МДП что такое? Психоз? Маниакально-депрессивный?
– Да.
– Я у Леви читал, – похвастался Вася, – «Охота за мыслью».
– Я рада, – сухо сказала Петрищенко.
– Снят с судна, говорите? Кем снят? Как? Когда?
Они посмотрели друг на друга.
– Ах, суки, – медленно сказал Вася, – как же они нас подставили! Судовой журнал бы хоть глазком, Лена Сергеевна!
Розка уперлась ладонями в край столешницы и откинулась на стуле. Стул двумя ножками повис в воздухе. В животе у Розки булькал чай, который она пила в СЭС-1, у Чашек Петри. Чашки были добрые. Они ее, Розку, жалели. Кормили бутербродами с домашними котлетами и поили чаем с вареньем. Петрищенко, говорили они, вздорная баба, потому что у нее жизнь не удалась, и Катюша тоже не сахар, а хуже всех этот Вася, потому что для него нет ничего святого, он надо всеми смеется. Правда, Лилька потом сказала, что она бегала к Катюше гадать. И Катюша ей нагадала жениха, приличного, но пожилого, а теперь за ней, Лилькой, ухаживает их препод с вечернего. А Вере Петровне Катюша нагадала, что ее муж крутит с блондинкой, и точно, Вера Петровна их застукала в баре «Ореанда», совершенно нечаянно, когда пошла со своим этим премию обмывать. И теперь они разводятся, а Катюша как раз нагадала казенный дом, потому что муж Веры Петровны тоже был не рад, когда застукал ее с этим… в общем, Розка так поняла, что все они ходили гадать к Катюше.
Розка читала «Анжелику в Новом Свете». Она уже дошла до того места, где граф де Пейрак, властно обняв Анжелику сильной рукой, повлек ее на ворох медвежьих шкур, но читать про это на работе было как-то неудобно. Розке казалось, когда она читает, все остальные совершенно точно знают не только то, что Розка в данный момент читает, но даже о чем она при этом думает. Бонка третий том таскать сюда, что ли, уныло думала Розка, разглядывая ярко-зеленые, под цвет пальто, ногти.
Ногти выглядели омерзительно.
Розка гадала, не сходить ли еще раз к Чашкам Петри, не взять ли у них ацетону.
Потом прислушалась, опустила стул на все четыре ножки, оперлась на руку и сделала умное лицо. Наверняка Петрищенко, это она ходит, словно сваи забивает.
– Роза, – тут же сказала Петрищенко, – ты недомыла окно.
– Сами же сказали, Елена Сергеевна, – возразила Розка противным плачущим голосом.
– Это когда еще было. Превратили учреждение черт знает во что. И прекрати ты скрипеть, бога ради. Мурашки по спине бегают.
Ясно, Петрищенко пришла жутко злая. У нее опять по всей шее ползли красные пятна, а шарфик сбился набок. За ней торопился Вася, один раз вроде подмигнул Розке, но потом отвернулся и стал стаскивать с Петрищенко пальто, а та вроде не давалась, выдергивала руки, торопливо и резко шагая к себе в кабинетик. Вот же противная тетка, ей-богу.
– Они, когда бумаги заполняли, в графе «Есть ли больные на борту?» – говорил Вася на ходу, – «нет» написали. И ведь действительно не было. Бабкина сняли еще на рейде. С острым психозом. Вот же сволочи, а? И нас не известили!
– Понятно почему. Мы бы поставили судно на карантин. А если бы «Мокряк» до вечера на разгрузку не стал, все, плакала квартальная премия. Многие ведь вообще считают, что мы так… профанация, – отвечала Петрищенко, топая ножищами.
– Эх! – горько сказал Вася. – Я так и знал. И ведь имя паскудное какое – Мокряк!
– Федор Мокряк. Партизан такой, кажется, был, что ли.
– Я по Канаде информацию подниму, – Вася задумался, – хотя, если честно, мало что есть…
Они прошли в кабинет и закрыли дверь, но не очень плотно. Розка прислушалась.
– Ты меня извини, Вася…
– Да, ладно, Лена Сергеевна.
Розка покачала головой и принялась меланхолично разглядывать ногти.
– Я подумала, может, они тебя… попросили… чтобы ну, формально закрыть…
– Меня очень трудно уговорить, Лена Сергеевна, – спокойно сказал Вася, – практически невозможно меня уговорить. Слышали, кстати, космонавт Рукавишников с ума сошел?
– Как? – испугалась Петрищенко. – Что ты? Почему?
– Обыкновенно сошел. Увидел с орбиты две Земли. Одну – Большую, одну – Малую.
– Фу ты… Ну тебя, Вася. Все шутишь?
– Вот как раз не шучу, Лена Сергеевна. Ладно, пошел я, жрать охота, сил нет. Вы бы, кстати, поосторожней, Лена Сергеевна, он ведь где-то рядом ходит. И, я так думаю, томно ему… Домой он хочет. Так что и до нас может добраться, Лена Сергеевна.
Петрищенко сняла очки и посмотрела на него. Глаза у нее сделались совсем беспомощные.
– Ты думаешь?
– Они видят того, кто их видит. Будто вы не знаете. Вон, Вий что с товарищем Хомой сотворил, был такой казус.
– Вия в реестре нет, – машинально ответила Петрищенко. Она думала о своем.
Дома она первым делом сняла туфли и с наслаждением пошевелила обтянутыми нейлоном пальцами ног.
Сейчас она накормит маму, сама выпьет чаю и ляжет. Накроется пледом и просто полежит. Ляльки нет, но это даже и к лучшему, не надо притворяться, что все в порядке. Хорошо бы, чтобы оно как-то разрешилось само собой, она завтра проснется, придет на работу – а там все хорошо!
Она стащила пальто, повесила его на крюк в прихожей и прошла в кухню. Посуда стояла в раковине немытая; Генриетта просто оставляет ее и уходит, а от Ляльки, понятное дело, помощи не дождешься. А когда тарелки в раковине долго стоят стопкой, у них на обратной стороне скапливается грязь, которая очень трудно отмывается.
Она, как была, не переодевшись, только сняв пиджак, включила воду. Вода тут же плюнула ржавым и забрызгала блузку. Она вздохнула и запоздало повязала фартук.
Когда раздался звонок, она не сразу сообразила, что это в дверь. Метнулась к телефону, но он выглядел вполне безобидно и молчал.
Зато из коридора вновь раздался резкий, противный звук.
(Сколько раз себе говорила, нужно поменять на более музыкальный, но кто будет менять? Она не умеет, Лялька тоже. Соседа разве что попросить.)
Лялька? Вряд ли, разве что ключи забыла. Ох, лучше бы она сейчас не шлялась допоздна, надо будет ей сказать. А если…
Сердце ее ухнуло на миг куда-то вниз.
В полумраке лестничной площадки маячила мужская фигура; искаженное смотровым глазком лицо выдвинулось вперед, как рыбье.
– Кто там? – спросила она, замирая.
– Ледочка? – донеслось из-за двери. – Это я.
– Лева?
И как она сразу не узнала?
Она торопливо отперла дверь:
– Да, да, конечно, Лева, проходи.
На кухне отчаянно свистел чайник.
Она метнулась в кухню, на ходу пытаясь развязать на спине затянувшиеся завязки фартука, выключила чайник, огладила волосы и вернулась обратно; пробегая по коридору, мимоходом посмотрела на себя в мутное зеркало. Усталое лицо, бесцветные волосы собраны в пучок. Глаза бы не глядели.
Лев Семенович, сидя на пуфике, кряхтя, снимал туфли. Лысинка у него розовела над воротом пиджака.
– Что ты, что ты, Лева, – заторопилась она, – можно так.
– Шел вот, – неопределенно сказал Лев Семенович, – подумал, дай, загляну…
Петрищенко почувствовала, что краснеет. Катюшу, что ли, попросить? Говорят, она такие вещи легко снимает…
Катюшу, впрочем, ни о чем просить не хотелось.
– Это хорошо, – она попятилась, пропуская гостя, – ты садись, Лева, вон туда. Я сейчас чай принесу. Хочешь чаю?
– Не очень, – сказал Лев Семенович.
Он умостился в низенькое кресло и теперь сидел, выпрямившись, положив руки на колени, как прилежный ученик.
– А, впрочем, давай, Ледочка…
– Я сейчас…
Петрищенко заторопилась в кухню, поставила на поднос две парадные чашки. Нарезала лимон, положила печенье. Что еще? Лева любит, когда много сахара. Поставила сахарницу. Как вообще можно пить такой сахарный сироп, ей-богу? Всегда над ним смеялась. Варенье еще. Блюдечки. Может, сыр нарезать? Нет, пока хватит… Она поставила поднос на столик, сбросив на пол Лялькины «Уроду» и «Пшекруй». От Ляльки опять влетит. Хорошо бы не при Леве. В последнее время Лялька не очень-то стеснялась посторонних…
– Как ты, Ледочка? – спросил Лев Семенович, размешивая сахар ложечкой. – Как мама?
– Мама? Ну, как мама? Лежит… Иногда вроде бы все понимает, иногда плывет. Знаешь, так… решила, что я замужем за китайцем… Очень меня ругала…
И зачем я все это рассказываю? Ему же совершенно неинтересно.
– И, представляешь, Лева, Лялька тоже оказалась замужем за китайцем. Ну, в общем, что-то она себе придумывает такое… странное… вчера спросила, куда папа ушел? Когда придет? Женщину вот взяли. Культурную. Она с мамой сидит, разговаривает, Ахматову читает. «Четки». Может, это из-за Ахматовой у нее такие фантазии, как ты думаешь?
– Вряд ли, – рассеянно сказал Лев Семенович, – вот если бы твоя сиделка Вертинского ей пела… – Он улыбнулся своей шутке. – Помнишь: где вы теперь? Кто вам целует пальцы? Куда ушел ваш китайчонок Ли?
– Помню, конечно… Лиловый негр, ага… Я альбом недавно купила, две пластинки, знаешь, горчичного такого цвета, и потрет в овальной рамке.
– А, да… надо будет и мне купить. Кстати, как там моя девочка?
На миг ей показалось, что он спросил о Ляльке.
– Прижилась в коллективе?
Нет, это он об этой, о Белкиной. Ну да, она же через него.
– Ничего. Работает. Обживается понемножку.
Нет-нет, сказала она себе, все-таки он, Лева, приличный человек. Пришел ведь поддержать… Несмотря.
Неприятности заразны, особенно для начальства. Со мной сейчас как с зачумленной, ну не то чтобы совсем, но все-таки лучше не надо. Особенно в гости приходить…
– Спасибо тебе, Лева, – сказала она вслух.
– А? – Лев Семенович звякнул ложечкой о край чашки.
– Что поддержал. А то надо с кем-то посоветоваться, а ведь мало с кем можно.
– Да, – сказал Лев Семенович, – да… Ты знаешь, Ледочка, – он оглянулся на молчащий телефон, – очень между нами… неприятная ситуация. Ну, перед самыми Октябрьскими, да еще эта Олимпиада, будь она неладна! Они сейчас так боятся всяких инцидентов. Так что там, – он поднял палец, – пока решили наверх не сообщать. Тем более достоверно не установлено, по вашей ли это части.
– Совершенно очевидно, Лева, что это по нашей части, – печально сказала Петрищенко.
– Халатность, повлекшая за собой смертельный исход, это очень плохо, Ледочка. Но, если честно, все эти ваши методы, если честно… кустарщина какая-то, одно сплошное мракобесие. Будем надеяться, все же совпадение. Крайний всегда виноват, а под тебя, между нами, давно копают, не будем говорить кто…
Опять, подумала Петрищенко. Все знают, одна я не знаю. Вот же стерва, господи прости. Халатность. Смертельный исход. Это…
Маму жалко. И Ляльку.
– Что же делать, Лева? – спросила она печально, кроша печенье.