Тенета для безголосых птиц Сазанович Елена
В запасе у нас оставались две свечи и один фонарик, батарейки которого, судя по тусклому свету, садились. Впрочем, настроение у всех заметно улучшилось. И мы принялись собираться, уверенные, что открывшийся тоннель выведет к свету. Если существует выход, значит он существует для выхода.
– И на какое время будем рассчитывать? – спросил Дроздов, выбирая из Вадькиных запасов самое лучшее. Хотя я был уверен, что Дрозд ничего не кумекал в хорошем вине.
– Это вообще глупости! – Лада была возбуждена и, похоже, мысленно находилась уже дома, в горячей ванной с пеной. – Через час выберемся наружу! И нечего тащить с собой лишний груз. Налегке быстрее доберемся. Давайте, пойдем быстрее! От этой пыли можно сойти с ума.
– А я-то думал, Лада, что ты отличаешься мудростью, – осторожно заметил я. – В любом случае, запасы не помешают. Выберемся через час – слава Богу. А если нет? Слава нашей тупости?
– Монах абсолютно прав, – поддержал меня Дроздов. – Крайний срок – три дня, насколько я разбираюсь в подземных коммуникациях. Мы, естественно, будем надеяться на лучшее.
– Да нет же! – взвизгнула Лада. – Я уверена, что мы не успеем оглянуться, как через пару шагов окажемся наверху!
– Лада, рассуждай трезво, если ты на это способна. Ради «пары шагов» подземные ходы не строят…
Спор становился бессмысленным. На Ладу решили просто не обращать внимания и продолжили собираться без ее участия. Вместо воды пришлось брать вино. Я перехватил инициативу у Дроздова, занявшись выбором ассортимента, хотя мне вообще было плевать на качество. И, несмотря на горячие протесты Раскрутина, выбрал самое слабое, поскольку высокая градусность могла сыграть плохую шутку в этом походе и завести совсем в другую сторону. После тщательных поисков в дальнем углу подвала мы обнаружили также ящик рыбных консервов, присыпанных обвалившейся штукатуркой. И хотя в тоннеле было холодно и сыро, мы решили остаться в рубашках, смастерив из пиджаков самодельные рюкзаки и заполнили их найденным провиантом. Девчонкам была доверена разная мелочь, впрочем, весьма немаловажная – спички, фонарь, свечи, в общем все то, что напоминало, что свет существует.
И по очереди мы шагнули в неизвестность.
Впереди всех шла Лада. Как Данко, она вела компанию вперед сквозь тьму, освещая путь. Правда, меньше всего она походила на горьковского героя. Даже вместо горящего сердца в ее руках был зажат маленький фонарик с садившимися батарейками.
Шагнув в эту неизвестную темноту, в эту темную неизвестность, я вдруг подумал, что с каждым шагом мы все больше теряем надежду. И мир, в котором мы когда-то жили, счастливо или не очень, удачно или нет, остался далеко позади. Но это был наш мир, и всем меньше всего хотелось его потерять. И с каждым шагом мы удалялись от него. И с каждым шагом – теряли его… Наверно, еще и потому, что среди нас не было (и не могло быть) Данко.
Самое страшное, что мы шли в пустоту. Это была равномерная, какая-то ритмичная, и к тому же развлетвленная пустота. Единственным живым в ней осталось лишь время. Тикающие часы. Время, существующее независимо от жизни и смерти. От живых и мертвых. Время – единственная вечная вещь на Земле, да и во всей Вселенной. И единственно непобедимая. В этой оглушающей пустоте я ощущал его почти физически. И мне вдруг показалось, что мы жили в этой пустоте всегда. Что это точная модель нашей жизни. В которой лишь время оставалось живым. А все остальное – лишь механические движения тел и мыслей. Бессильные, покорные жесты сердца и разума, подчиняющиеся законам времени. И иллюзорно заполняющие пустоту. Мы были заживо погребены…
Впрочем, не умер ли я давно? Да, с какого времени началась моя смерть?.. Впрочем, это просто – с того, когда закончилась моя жизнь. Неужели она закончилась вместе с любовью? Или с утратой надежд? Или – потерей ценностей? Или – с падением мира? Пожалуй, здесь все причины вместе. Так называемое, стечение обстоятельств, продиктованные жизнью. Которым я не мог сопротивляться. Или не умел. Я всегда плыл по течению. Впрочем. Всякая юность плывет по течению, стремительно, на реактивной скорости подбирая все, что попадет под руку. За что, уже потом, в зрелости, мы и расплачиваемся. Когда уже далеко не у всех остаются силы и возможности платить…
Так вместе с юностью плыл по течению и я. Оно и принесло меня к Варе. Это было самое лучшее и счастливое приобретение в жизни. Так мне тогда казалось. Тем не менее, и за него приходилось расплачиваться. Впрочем, за любовь нужно платить всегда. Хотя нужна ли она тогда вообще? Однако перед юностью этот вопрос не стоит. И осторожничать приходиться гораздо позднее. И не каждому это удается.
Мы поступили в один институт, на один курс, в одну мастерскую. Варя понравилась мне сразу. Но влюбился в нее я не сразу. По-настоящему – только зимой. Да, пожалуй, только зимой я посмотрел на нее другими глазами. Не как на сокурсницу, подружку и собрата по перу. Однажды я просто увидел очень хорошенькую девушку.
Помню, как мы все дружно провалили экзамен по философии. Накануне всю ночь шумно праздновали свадьбу Витьки Затрубного, парня с последнего курса.
Крупный, с выгоревшими волосами и носом-картошкой, он гордо восседал в центре стола, как на троне, рядом с молодой женой и напоминал довольного жизнью купеческого сына. По его виду трудно было догадаться, что до литературного он с успехом закончил институт Дружбы народов и в совершенстве владел непальским языком. Впрочем, большую часть своей жизни он провел с родителями именно там, в Непале. А за это время и осла можно научить петь соловьем, особенно если он родился в соответствующем гнезде.
«Дружбы народов» Витьке показалось мало. И он успешно перевел несколько рассказов малоизвестных непальских писателей на русский, изменив труднопроизносимые восточные фамилии на отечественные и выдав творения за свои. После чего с не меньшим успехом поступил в литературный институт, и довольно хорошо в нем проучился. Периодически наезжая к родным, по-прежнему живущим в Непале, собирая местный фольклор и переводя его на родной язык. Ко всему прочему, несколько Витькиных рассказов даже опубликовали толстые журналы. А бедные непальцы так и оставались пребывать в мировой неизвестности.
Пожалуй, из Витьки вышел бы неплохой переводчик. Но он хотел быть только писателем, решив для себя, что от развития национальной непальской культуры не убудет. И тем самым поставил жирную точку в споре между совестью и тщеславием. К тому же он считал, что мир настолько огромен, что вряд ли какой-нибудь непалец когда-нибудь прочтет Витькины творения и прилетит в Россию, чтобы справедливо намылить ему шею. Для этого нужно было, чтобы Витька встал где-то рядом со Львом Толстым, по меньшей мере. Но он на это место не претендовал, впрочем, как и непальские коллеги.
Помню, я тогда подумал, как, в сущности, легко всю мировую культуру превратить в хаос. Стоит только присваивать рассказы и стихи друг друга, друг у друга списывать музыку и картины. И разве потом можно будет найти настоящего автора? А еще я подумал, что не хочу стать малоизвестным непальским писателем. Тогда уж гораздо благороднее быть малоизвестным юристом или инженером.
Впрочем, Витька так не думал, даже не собирался. Он восседал, как на троне, в центре стола, рядом с молодой женой, довольный жизнью и собой.
Поначалу, с понтом старшекурсника, он не хотел приглашать нас на свадьбу. Тем более, что мы не так уж были и близки. Но, изрядно подвыпив, он стал милосерден и щедр. И все проживающие рядом были призваны в небольшую общажскую комнату на большую пьянку. Перед экзаменом это был отличный повод не готовится. А потом, с высоты своего положения Витька заверял нас, что сдать философию – раз плюнуть, поскольку профессор еще слишком молод и бесконечно добр.
На экзамен мы явились, как и подобает после пирушки, мятые, с распухшими носами и огромными кругами под глазами. Точные копии Витьки Затрубного. Казалось, еще чуть-чуть и мы все легко заговорим по-непальски. Впрочем, тогда это было реальнее, чем успешная сдача экзамена по философии.
Профессор был действительно молодым, но – в отличии от Витькиных заверений – весьма кровожадным. Проваливались мы по очереди. И если бы была возможность, то мы лучше бы провалились сквозь землю.
Последней (по большому блату) в очереди на эшафот стояла Варя. Поскольку каждый из нас мог хоть что-то более-менее членораздельное промычать, то Варя вообще ничего не могла сказать. Тогда больше всех удалось «мычать» Ладе, надо отдать ей должное. А вот Медузаскаусас от волнения стал отвечать по-литовски, но его пламенную речь профессор не захотел воспринимать. Я же в свою очередь совсем не к месту вспомнил, что великий философ Галилео Галилей построил телескоп и открыл горы на Луне, четыре спутника Юпитера и пятна на Солнце. Но мои воспоминания профессора совсем не взволновали. Хотя он оценил мои познания в астрономии и даже посоветовал подумать о смене профессии.
Впрочем, Варя все равно откровенно не желала вести диалог. Она сидела напротив молодого профессора и с детской непосредственностью хлопала глазками. На каждый вопрос она отвечала недоуменным молчанием, при котором ее черные дугообразные брови удивленно взлетали вверх. Казалось, Варька даже обиделась, что ей задают какие-то дурацкие вопросы. О какой-то онтологии и гносеологии. «Фу, и слова такие выговорить невозможно!» – говорил весь ее вид. А профессор таял на глазах. То краснея, то бледнея. Хотя это еще ничего не означало. И мы уже нетерпеливо поглядывали на часы, ожидая очередной «пары» и завершения экзекуции.
– Итак… Вы так ничего и не скажете? – преподаватель запнулся и виновато посмотрел на Варю. И, решив дать ей последний шанс, взмолился. – Ну, по учению о бытии и теории познания. Или хотя бы что-нибудь по вопросам философии вообще.
Варя печально вздохнула и кокетливо забросила прядь за ухо.
– По философии, – наконец удосужилась что-то сказать она. – Вопросами философии, профессор, лучшие умы человечества занимались веками. А у меня для их изучения было всего два дня. Согласитесь, разве это реально? И разве не унизительно для философов?
Профессор пристально поглядел не Варю. А мы замерли.
– Ладно, идите, – шумно выдохнул он. – Пять баллов.
Мы онемели. Никто не собирался подставлять Варю, протестуя против таких «двойных стандартов», когда все остальные получили по «двойке». За исключением, естественно, Лады, которая от возмущения заорала на всю аудиторию о несправедливости мира, о том, что Варька вообще ничего не ответила и что все это возмутительно! Да и на каком основании?!
– На каком основании? – пожал плечами профессор. – Ну, например, на том, что я все же профессор. И именно поэтому могу ставить любую оценку, даже отличную, любой понравившейся мне студентке.
Аргумент был веским и весьма откровенным. И вот тогда, именно тогда я посмотрел на Варю другими глазами. Глазами профессора. И после экзамена предложил ей прогуляться по вечернему заснеженному городу.
– Или тебя уже провожает профессор? – на всякий случай спросил я.
Варя в ответ рассмеялась. И на ее щеках появились детские ямочки.
– Говорят он законченный женоненавистник. И сегодняшний поступок был его первым и, наверное, последним подвигом по отношении к женщине.
Варя всегда умела ненавязчиво набить себе цену.
– Но почему именно ты, Варя?
– Наверно, потому, что в отличие от вас, я не лгала. И даже не делала попыток. Я всегда подозревала, что правда подкупает.
– Ну, правда с моих уст его бы вряд ли подкупила, – усомнился я.
Варя рассмеялась еще более заразительно. И ямочки на ее порозовевших от мороза щеках стали еще глубже. Она взяла меня под руку и мы долго шатались по маленьким московским переулкам. Пока окончательно не замерзли. И зашли в подземный переход, чтобы погреться. Я долго растирал ее ладони, дышал на них, когда наконец обратил внимание на старушку, торгующую самовязанными вещами в самом углу перехода. Через пару минут я протягивал Варе белые пушистые варежки. Она одела их и захлопала в ладоши.
– Какая прелесть, Монахов! Как тепло!
– Жаль, что на первое свидание я подарил тебе не цветы.
– Цветы меня вряд ли бы согрели, – Варя провела пушистой мягкой варежкой по моей щеке.
– Варежка, – прошептал я, впервые называя ее именно так. – Варежка…
От мороза ее губы были холодные и потрескавшиеся. А ее руки – в мягких, теплых белых варежках – согревали мое лицо…
Я поежился от холода. Почему-то именно сейчас, в этом темном, полуразрушенном лабиринте вспомнился первый поцелуй с Варей. Как это было давно. И как далеко она от меня… Хотя я слышу ее шаги совсем рядом. Она идет вот впереди, медленно и осторожно. А я замыкаю наш караван. Сколько нам еще предстоит блуждать в этой неведомой пустоте? И выберемся ли мы из нее? Впрочем, разве это так уж важно для меня? Даже если и выберемся, я все равно вновь шагну в пустоту. Пусть заполненную людьми, машинами, деревьями, словами и запахами. Воздухом и светом. Все равно это пустота. И моя жена, которую я никогда не любил. И мой роман, который я никогда не допишу. И мои мысли, в которых я никогда не разберусь. Разве это не пустота…
– А, черт! – Юркин крик вернул меня в реальность. И раздался грохот. Слава Богу, это не было очередным взрывом. Просто упал Раскрутин. Я подбежал к нему последним и увидел, что узкий лабиринт нас привел в квадратное, небольших размеров помещение. Где посередине среди груды книг лежал Юрка Раскрутин.
– М-да, литература тебе все-таки отомстила, Раскрутин, – я помог ему подняться с земли. – Больно ударила по башке-то? Книжки – они по жизни тяжелые.
– Угу, особенно если чужие, – Юрка смочил в вине носовой платок и приложил его к разбитому лбу.
Острый угол одной из больших книг, по всей видимости, какого-то самого нелюбимого Юркиного автора, разрубил ему кожу. Я поднял этот толстенный том.
– Это нам мстят неизвестные авторы за свою неизвестность, – изрек Дрозд, высвечивая фонариком названия трудов и вчитываясь в фамилии авторов. – Да уж… Некие господа Отвагов, Строчевский, Глобин, а вот госпожа Бессарабова, господин Кукушкин…
– Кукушкин – это интересно, – хохотнул Юрка. – Не твой ли это псевдоним, Дрозд?
– Ты ему льстишь, Юрка, – Варя осторожно сдула пыль с небольшой книги и стала внимательно листать страницы. – Издание 1898 года. Дроздов вряд ли бы так хорошо сохранился.
– Брось ты, критики всегда выглядят недурно. В отличие от тех, кого они ругают.
– Да будет вам! – взвизгнула Лада. – Я чертовски устала. А здесь, во всяком случае, и места, и воздуха побольше. Можно слегка отдохнуть.
– Прекрасная мысль, Лада! – поддержал ее Юрка. И, глядя на меня, заметил. – На этих анналах истории можно прекрасно разместиться.
Пока мои друзья обсуждали литературных критиков, я проворно соорудил из книг удобный табурет.
– Вот вам и кресло для отдыха!
Все дружно поддержали мой благородный почин. И вскоре мы восседали в «книжных» креслах за «книжным» столом, сервированным консервами и вином.
– И за что выпьем? – Юрка шустро откупорил ключом одну из бутылок.
– За тех, кто когда-то проливал свои мысли на белые листы, не спал по ночам и мечтал о славе. А потом их труды сгрузили в одну кучу и выбросили в подвал, не поставив наверху даже памятника маленького авторам. Но спустя века они все же помогли своим коллегам по перу. И их имена уже не позабудутся никогда. Во всяком случае, их не забудем хотя бы мы, – я первым сделал большой глоток и дружески постучал по «книжному» столу.
Бутылка легко, как в вальсе, закружила по кругу. Хотя, возможно, мир кружился у нас в глазах от усталости и вина.
– Учитывая, что нас всех ждет тот же удел, – продолжил мой пафосный тост Юрка. – В искусстве. Боюсь, в жизни может быть еще хуже.
– Не очень оптимистично, – возразил Дрозд, – и не очень достоверно. Если сегодня все эти книги сдать в букинистический – им цены не будет. А имена их авторов, возможно, зазвучат совсем по-новому.
– Не думаю, – прохрипела Лада, закуривая сигарету. – И в библиотеках, и в архивах, и в букинистических магазинах наверняка найдутся и эти ребята (она кивнула на книги). И что из этого? История давно расставила всех по местам. Ну, пошумят с денек о находке в заброшенном склепе. Ну, покажут репортаж по телику. А дальше? Кто их читать-то будет?
– Ты полагаешь, сейчас читают что-то более достойное? – в голосе Дрозда послышались нравоучительные нотки.
– Я полагаю, что сейчас не читают вообще. Если учитывать то, что читают, – философски заключила Лада.
После недолгого и более чем скромного застолья, нас слегка разморило. К счастью, мы слегка согрелись, и наши мысли стали более теплыми и мягкими, хотя и менее ясными. Табуретки со столом мы разобрали и смастерили уже книжные лежанки. Все-таки наши неизвестные коллеги здорово нам помогали. Если не словом, то делом.
– А Вадька Руденко был прав на все сто! – зевнул Юрка Раскрутин, поудобнее укладывая свою тушу на отечественную литературу.
– Царство ему небесное, – Лада перекрестилась.
Она всегда все умела испортить, эта заумная пигалица!..
– Не знаю, как на счет царствия небесного, – Юрка не собирался поддаваться заупокойному настроению, – но на земле Вадька оказался честнее нас всех вместе взятых. Он раз и навсегда понял, что никогда не станет автором шедевров. И сделал свой выбор. Не думаю, что это далось ему легко. Не думаю… Хотя он так хорохорился. А ведь, чертяга, и писал неплохо! Но честно себе признался: неплохо – еще не значит, что хорошо. И в отличие от нас не стал цепляться за любые возможности, хоть каким-то местом зацепиться за литературу. Вот возьмем эти книжки.
Юрка похлопал по обложке неизвестного романа.
– Они все пропылились… Провалялись здесь, как минимум, столетие. И ничего – человечество от этого не умерло.
– Ну, если бы здесь век пропылились Пушкин и Толстой, поверь, Юрка, человечество не умерло бы тоже, – тихо и умиротворенно раздался сонный голосок Вари.
– Не скажи, Варя, – возразил я.
Впрочем, не так уж мне и хотелось возражать, просто не хотел, чтобы Варе заснула.
– Возможно, человечество и не умерло бы без шедевров… Хотя, знаешь, Варя, может, и умерло бы. Люди разучились бы думать, потихоньку бы исчезла жажда подвига, борьбы… Любви, наконец. Но разве сегодня не то же самое и происходит? Когда нет настоящего искусства? Когда человечество попросту опускается. В конце концов, можно сильно треснуться башкой о самое дно. Ведь сколько можно нам, как паразитам, сосать кровь из прошлой литературы? И сколько нам еще опускаться?
– Не нам опускаться, – поправил меня Дрозд. – А нас опускать. Целенаправленно, планомерно и расчетливо… Шедевры быть могут. Просто нет возможности, чтобы они были.
– А вот это точно! – поддел его Юрка. И даже в кромешной темноте было видно, как сверкнули его глаза. Как у зверя, загнанного в клетку и готового в любую минуту вырваться на волю. – И я о том же. Я всегда жил так, словно у меня в запасе не одна, и даже не две и не три, а гораздо больше жизней. В одной я решил заработать денег, в другой – посвятить себя любимой работе, в третьей – любви, в четвертой – полюбить уже все человечество… И вот теперь остановился. Не то, чтобы по своей воле. Оказалось, что я один. И жизнь, как ни странно, тоже одна. А я в этой жизни топчусь на одном месте. Кручусь в одном водовороте. Еще чуть-чуть – и пойду на дно. Ни любимой работы, ни любимой женщины, ни любви к человечеству.
– Ну, не скромничай, с первой задачей ты успешно справляешься, – Дрозд резко прервал проникновенную речь Юрки. – Одна жизнь тебе все-таки удалась.
– Справляюсь, – Юрка почему-то не обиделся. – И так успешно, что самому тошно. И остановить некому.
– Брось ты, Раскрутин, – решил я взять на себя миссию утешителя. – Ты еще молод, полон сил, а главное талантлив. А талант, если есть, никуда не денется. Это не болезнь, которая или лечится, или губит. Так что… Ты же, черт побери, самый способный на нашем курсе.
– Самый способный, – как эхо повторил Юрка. Как очень вялое и неуверенное эхо. – Был.
Такого Юрку я еще не знал. Словно только в эти долгие часы безысходности он что-то для себя понял или решился понять. И это решение вдруг стало постепенно обескровливать его, подтачивать изнутри, по капле выжимать силы.
– Ты же раньше всех начал печататься, – поддержала меня Варя.
– Угу, еще с детства, – Юрка попытался шутить, но это ему не удавалось.
Он приподнялся на локте и в его ладони вспыхнул огонек сигареты.
– Если без шуток, все равно получается почти с детства. Это было так для меня неожиданно, когда напечатали первый рассказ в газете… И так здорово… Такой радости, пожалуй, больше никогда в жизни не испытывал. Даже когда любил… Впрочем, возможно, просто я никогда не любил… Помню, как я бежал в эту маленькую, заброшенную на краю города, районную редакцию. Можно было пару остановок подъехать, но я не мог ждать автобуса. И побежал. У меня тогда, честное слово, открылось второе дыхание. Почему-то только в детстве оно и открывается… Помню эту весну, ветер, которым я буквально захлебывался, солнце, от которого слезились глаза. И как я бежал… Уже потом – смутные образы, отрывочные фразы. Но зато это яркое ощущение движения – все время вперед! Тогда для себя и решил, что вот так, без оглядки, ни на что не обращая внимания, но одном дыхании – только вперед. И был уверен в своей победе… И почему нам в детстве кажется, что именно у тебя все получится. Что именно твоя жизнь будет счастливой. Именно тебя не коснутся несчастия и трагедии. А неудачники – где-то там, вдалеке. А ты – успешный, полный любви и счастья…
Он остановился на полуфразе. И закончил:
– Теперь я уже так не думаю.
– Больше ты не бегал за своими произведениями? – как можно веселее спросил я, желая перевести разговор в более легкие тона.
– Я за ними подъезжаю на “мерсе”, – Юрка не поддержал мой игривый поворот. Он хотел выговориться до конца. Словно не верил в счастливый исход нашего приключения. – На своем “мерсе”, но, как оказалось, за чужими произведениями. И все же мне еще раз пришлось пробежаться. Когда я впервые получил деньги за книгу, которую написал и которая мне не принадлежала. Более того – я и не хотел, чтобы ЭТО принадлежало мне. Я получил деньги, взял книжку и первое что сделал – за первым же углом выбросил ее в урну. И… И побежал. Вдоль трамвайных путей. А ветер уже хлестал меня в спину, а солнце, красное от стыда, спряталось за тучами. И второе дыхание так не открылось. Я убегал. Трусливо убегал от тех, кто навязывал мне чужую судьбу. Но – в первую очередь – от себя. Тогда-то я и дал себе слово не возвращаться. Но…
– Но вернулся, – печально завершила его фразу Лада.
– Еще как вернулся! И не один раз! – Юрка говорил, словно издеваясь над собой и предоставляя возможность всем присоединиться к этому. – Еще как! После этой пробежки я вернулся домой злой, как черт, потный, усталый, но вполне довольный своим мужественным поступком. Я принял душ, словно хотел тут же окончательно смыть с себя все фальшивые фразы, надуманные диалоги и примитивные кровавые сюжеты. А потом… Потом посчитал деньги… Их было много. Для меня тогда это было очень много. Я столько и в руках никогда не держал. И все же себя я еще уважал. Собрал дружков и мы неделю кутили по ресторанам. Мне казалось – именно такой участи заслуживают такие деньги. И когда я все их прокутил… Вновь почувствовал голод, а дружки куда-то испарились… Вот тогда я опять и позвонил шефу. Решив, что еще разок напишу книжонку и на этом поставлю жирную точку. Ну, чтобы был стартовый капитал для своей новой жизни, а не для жизни под чужим именем. В общем, я чувствовал себя алкоголиком, который каждое утро решает завязать и вполне серьезно думает, что в любой момент может это сделать. Тем не менее мне удалось успокоить свою совесть. С годами она бунтовала все меньше и в конце концов успокоилась навсегда… Когда-то я мечтал прожить несколько жизней, а в итоге еле-еле тяну с одной, да и то – далеко не своей.
– А ты уверен, что твоя собственная жизнь была бы лучше? – тихо спросила Варя.
– Во всяком случае, она была бы моей. В любом случае, я бы не позволил, чтобы она пребывала вот в таком полуразрушенном лабиринте, жалкая и никчемная, – Юрка кивнул на старые книги.
В нашем подземелье воцарилась звенящая тишина. Юркина откровенность начисто разогнала весь сон. Мы лежали на чужих жизнях с неизвестными инициалами. Но в отличие от Раскрутина я не мог утверждать, что они жалкие и никчемные, потому что знать этого не мог.
Неожиданно во весь рост поднялся Дроздов. Даже в кромешной мгле его фигура выражала силу, уверенность и безукоризненность. Казалось, что правдолюб Дрозд сейчас всем вынесет свой приговор.
– Юрий, – торжественно зазвучал его низкий голос. – Тащи свой романище. Даю слово, сделаю все, чтобы он увидел свет Божий.
И так же торжественно и гордо улегся на свое место. Очень довольный своим великодушием.
– Спасибо, Евгений, – в тон ему ответил Юрка. – Но даже если мы выберемся из этого лабиринта, из своего я уже вряд ли сумею. На мне висят сотни договоров и тысячи обязательств.
– Черт побери! – голос Дрозда стал еще жестче. – Нет лабиринта, из которого нельзя было бы выбраться! Если есть вход, выход должен быть обязательно. В крайнем случае – выйдешь тем же путем, что и зашел.
– Да уж, Дрозд, ты как всегда прав. И наш случай – тому пример, – съязвил я. – Если мы вернемся назад, уткнемся в те же четыре подвальные стены.
– А можно еще состариться и умереть в поисках выхода, – продолжил “оптимистическую трагедию” Юрка.
– Не все такие правильные, как ты, Женька, – примкнула к нашему опт-дуэту Варя. – У тебя наверняка на каждый вход имеется про запас по пять выходов.
– И главное, что компас всегда при себе… А Юрка, Юрка… Он совсем другой… Такие как он имеют умную голову, но всю жизнь бьются ею о стену! И напрасно… – эта тирада Лады уже и впрямь походила именно на трагедию.
В общем, в этот миг весь гнев, вся усталость, все отчаянье готовы были вылиться на трезвую голову Дрозда. И ему оставалось разве что поднять руки вверх. Что он и сделал.
– Ладно, вам бы прямым путем – в критики, а вы всё в писатели прошмыгнуть норовите. И все лазейками.
– Не без твоей помощи.
Раскрутин сказал это очень тихо, но услышали все. В том числе и Дрозд. И это стало последней каплей. Женька с шумом вскочил с места. Его и без того неустойчивое книжное ложе с грохотом развалилось. Он, словно ошпаренный, подскочил к Юрке, бухнулся возле него на пол и принялся лихорадочно зажигать свечу. Руки его сильно дрожали и спичка обжигала пальцы.
– Да, не без моей помощи, не без моей, – повторял он.
Свеча наконец вспыхнула. И вместе с ней полыхнул жесткий, сухой, как порох, взгляд Дроздова.
– А ты… Ты что думаешь… Мне все это время было легко? – он сильно нервничал и очень не походил на себя.
– Всем это время далось нелегко, Дрозд, – Юрка же, напротив всегда нервный и шумный, теперь выглядел умиротворенно. Словно после исповеди.
– Да пойми, черт побери, что мне, возможно, пришлось хуже всех вас, вместе взятых. Во всяком случае… Вы все… Все знали, что занимаете свое место, даже если на этом месте вы получаете унизительные пинки, даже если вас с него сгоняли не раз… Во всяком случае, вы за него имеете право бороться!
– И что тебе мешало бороться? – я взял несколько книг и, соорудив из них небольшой табурет, присел возле Женьки.
– Мне? – Женька обернулся ко мне и словно не узнал. Губы его дрожали. – Мне… Нельзя бороться за то, что тебе не может принадлежать. Вот ты, Раскрутин… Ты все красиво изложил… Как бежал… Я тоже бежал… Поступил в литинститут. И был уверен, что все получится. Раз меня взяли. Но если бы вы знали, как мне тяжело дался этот институт.
Женька провел ладонью по вспотевшему лбу.
– Каждую строчку в буквальном смысле приходилось выдавливать из себя. По капле. А потом уже я безжалостно давил ее на бумаге, как что-то бесформенное и уродливое.
– Зря ты, Женька, все так преувеличиваешь, – Варя тоже подсела с другой стороны к Женьке. – Я хорошо помню твои рассказы. Они были очень даже…
Дроздов резко обернулся к ней. Его губы скривились в бесформенной, кривой усмешке. Он неуклюже погладил Варю по волосам.
– Спасибо, Варежка. Но ты не знаешь – и не можешь знать – чего стоили мне эти рассказы. Я перелопатил всю отечественную и зарубежную литературу, известных и неизвестных авторов, древнюю и новейшую историю. Я выбирал фразы, сравнения, эпитеты, метафоры, складывал из них, как мозаику, сюжеты. И они мне, действительно, удавались… Но я слишком много тратил на них физических и духовных сил. Я работал как лошадь, хотя это была черная работа. По-прежнему я так ничего сам и не мог придумать. И когда в конце концов у меня все получилось, я вдруг понял, что таким образом можно кое-чего добиться. Может, это и называется профессионализмом? Знаешь, однажды я даже заметил, что мои рассказы лучше Юркиных. И знаешь почему? Потому что они давались ему слишком легко, и он перестал работать. Именно работать – рационально, трезво, расчетливо. Он просто следовал голосу сердца. А этого так мало! И я сделал открытие! Профессионал может добиться большего, чем гений! И непрофессионал этого не замет. Профессионал слишком дорожит своим изнурительным трудом. Гений же не дорожит ничем, в том числе и жизнью. Но именно тогда, когда я это понял и когда мне наконец-то удались эти рассказики, именно тогда я решил остановиться…
Женька, говоривший торопливо и возбужденно, вдруг резко остановился. И успокоился. Аккуратно поставил свечу в центр вновь образовавшегося круга и обвел всех усталым взглядом.
– Поверьте… Мне нелегко далось это решение… Остановиться… Ведь оно просто-напросто жирной линией перечеркивало мою мечту.
– И ты…ты… – Лада сорвалась с места, подскочила к Дроздову и вцепилась ему в плечи. – Только поэтому ты и мстил Юрке! Только поэтому искалечил ему жизнь!
Раскрутин силой оттащил Ладу от Дрозда и усадил возле себя.
– Искалечил ему жизнь? – усмехнулся Дрозд. – Слишком сильно и возвышенно, не так ли?! Мстил? Слишком упрощенно. Скорее я жалел себя. А это далеко уже не возвышенно и далеко не просто… И, кстати, я стал редактором, потом критиком не потому, что хотел любым местом прицепиться к литературе. Я вдруг понял, что оценивать литературу у меня получается лучше.
– Это уж точно, – заметил я. – Ты нас ловко пропесочивал на семинарах.
– И скажешь – не по делу?
– По делу, Дрозд, по делу. Ты всегда выступал по делу. Все промахи улавливал не лету.
Дроздов не замечал моей иронии.
– Как ни странно, именно этот дар во мне проявился непринужденно и легко. Мне действительно было легче судить других.
– Именно поэтому ты и не мог стать писателем, – зло отрезала Лада. Она примостилась подле Юрки и незаметно гладила его руку, чему тот, на удивление, не сопротивлялся.
– Я не буду отвечать на твои выпады, Лада. Возможно, и заслуженные. Но мне действительно было очень легко исправлять чужие произведения. Вы будете удивлены, но когда я штудировал великих, то по ходу их правил. И поверьте мне на слово, их проза становилась, если не в сто, то уж в два раза лучше, ярче, смелее и лаконичнее.
– Жаль, что ты не был редактором Толстого, – не унималась Лада. – Возможно, тогда нам не пришлось бы читать эти глыбы.
Женька уже не реагировал на выпады Мальевской. Он только раздраженно махнул рукой в ее сторону.
– И вот, когда я понял, что у меня природный нюх, как у гончей, на талантливых авторов, я и решил сделать настоящий, стоящий литературный журнал. В это проклятое, бездарное, никчемное время вопреки всему…
– Но в память о мечте стать самому хорошим писателем, ты этого сделать не мог. Ты просто не мог перешагнуть через свою мечту, – констатировал я.
– Да, не смог, – Женька курил, низко опустив голову. И дым ударялся о землю. И его белые матовые хлопья повисали в сжатом воздухе, как маленькие облака в ночном небе. – Да, ребята, не смог. Когда Юрка принес свой роман… У меня в груди что-то сжалось, стало трудно дышать. Ведь я тоже хотел именно так… Как Юрка… И не мог… А потом… Поверьте, не от меня все зависело. Не только от меня…
– Да уж, подозреваю, что таких, у кого сжимает грудь и перехватывает дыхание, гораздо больше, чем можно предполагать, – я попытался посмотреть в глаза Дрозда, но он так и не поднял голову. – Вот поэтому серость и расцветает. От серости в груди не сжимается. Знаешь, Женька, я понял, что хорошим редактором стать сложнее, чем хорошим писателем.
– Я это тоже понял, Леха. Может, по-настоящему понял только теперь. И если мы сможем выкарабкаться… – Дрозд медленно поднялся с места и, слегка сутулясь, то ли из-за тесноты комнатушки, то ли от неловкости, приблизился к Раскрутину. Казалось, он даже стал меньше ростом. – Юрка, я тебе обещаю…
Я не видел их лиц, как не видел и никто другой. Мы скорее почувствовали, что в этот миг нашим товарищам стало гораздо легче…
Мы сидели тесным кругом у потухающей свечи, на руинах неизвестных судеб. Не ощущая времени. А где-то очень далеко, в конкретном времени и пространстве продолжалась чужая жизнь. Но не наша. И мы не знали, живем ли мы еще. И сколько еще нужно путешествовать по этому маленькому аду, чтобы умереть окончательно.
Впрочем, мне уже давно было все равно – жив я или нет. Пожалуй, из всей компании мне меньше всего хотелось отсюда выбраться. И я уже знал – почему. Вернее, я знал давно, но признался себе в этом только сейчас. Ведь мой ад начался гораздо раньше. Тогда, когда я был молод, когда еще умел любить и страдать, и сочинять свой мир. Когда у меня было все или почти все. И главное – была Варя. Но прошло слишком уж много лет, чтобы об этом помнить. И сегодня в нашей компании я казался себе вообще пустым местом. Все без конца себя в чем-то обличали и в чем-то каялись. Значит, в них еще теплилась надежда на выход из замкнутого круга. Я же не имел большого желания из него выбраться. Попросту мне некуда было выбираться. Потому что со мной там, в той реальной жизни с конкретным циферблатом, не было Вари.
И только теперь, в этом подземелье, где пахло сыростью и вечной тьмой, в этом маленьком аду я почувствовал себя чуть-чуть счастливым. Потому что здесь была Варя, Варежка. Она не была моей, но она была рядом. Я не видел ее глаза, но знал, что они смотрят на меня. Изучают, словно хотят услышать какой-то ответ. Но какой я могу дать ответ, если она сама ответила за нас двоих много лет назад…
Я не мог дождаться лифта. Переминался с ноги на ногу, отчаянно барабанил пальцам по перилам и наконец стремглав бросился на 8 этаж. Там, как мне сказали, теперь жила моя Варя. Я бежал, перепрыгивая через ступеньки, и, тяжело дыша, вслух проклинал себя, что обидел ее.
Мои пальцы буквально приклеились к звонку. Мне казалось, что дверь не открывается целую вечность. Возможно, так оно и было, я уже не помню.
Наконец она появилась. Стояло чудесное летнее утро. И она вышла прямо из утра. Розовощекая с удивленно распахнутыми глазами. В пижаме, как у ребенка расшитой цветными игрушками. Я буквально сгреб ее в охапку и стал целовать. Так быстро, словно боялся ее слов, упреков, возражений.
Но она ничего не говорила, не упрекала и не возражала. В моих руках она казалась безжизненной и холодной куклой. И это отрезвило меня сразу. Пожалуй, даже быстрее, чем это могли сделать самые безжалостные слова.
И я со страхом отпрянул от нее.
– Вот так, – облегченно вздохнула она, поправляя взъерошенные волосы. – Вот так будет лучше.
– Варежка, Варька, ведь это я.
– Ты, – равнодушным эхом отозвалась она.
– О Боже, – я вцепился ей в плечи и заставил силой посмотреть мне прямо в глаза. – Это я, ты меня видишь?
– Я тебя вижу, – эхо стало еще слабее и равнодушнее.
– Черт побери! Я не буду ничего спрашивать! Ни в чем упрекать! Я даже не вспомню!
Эхо равнодушно молчало.
– Варька, – я словно опомнился, – ты меня больше не любишь? Господи, ведь прошло всего три месяца! За три месяца разлюбить невозможно!
– Разлюбить возможно и за минуту, Леша. А за три месяца можно даже выйти замуж.
Мне стало трудно дышать. Мне стало трудно говорить и я буквально выдавливал из себя фразы. Получался сумбурный шепот.
– Варька, Варька, что ты наделала… Что… Это ты мне назло? Отомстила… Так жестоко отомстила… Ладно! – у меня наконец прорезался голос. Я уже знал, что делать. – Эту ошибку мы сейчас же исправим! Сейчас же!
Я схватил ее за руку.
– Пусти, Леша, мне больно… И, пожалуйста, уходи. Я замужем. И теперь я с другим. Уходи.
– Но я другому отдана и буду век ему верна, – ни с того, ни с сего мрачно вспомнил я классика. – Не слишком ли много – век? Ты не похожа на Татьяну Ларину.
– Я к этому никогда и не стремилась.
– Может, ты меня никогда и не любила?
– Может… Это я узнаю спустя годы.
– Или в конце жизни, – усмехнулся я. – Когда вывалишь коллекцию разбитых сердец и ткнешь пальцем только в одно.
– Да, – уже почти зло ответила она. – И скажу при этом: вот это моя ошибка. Его нельзя было разбивать!
Она стояла передо мной, в детской пижаме, с растрепанными, непослушными волосами. Синие глаза метали молнии ненависти (или любви, что было бы одно и то же, во всяком случае для меня). Она напоминала маленькую ведьму. И мне очень хотелось отхлестать ее по щекам, чтобы она наконец-то опомнилась.
– Не будет ли поздно, Варежка? В конце жизни все уже поздно.
Я ласково погладил ее по щеке и плотно закрыл за собой дверь. В этот день начался мой маленький ад, выбраться из которого не нашлось сил. Хотя я и не пытался искать эти силы…
Мы плотным кольцом сидели вокруг угасающей свечи. И я по-прежнему – физически, до боли в висках – ощущал на себе вопросительный взгляд Вари. И по-прежнему ничего ответить не мог…
И хотя мы существовали вне времени, каждый из нас знал его счет. Мы достаточно прожили на свете, чтобы ориентироваться в нем, хотя бы приблизительно. И этот счет нас не радовал. После трех дней надежда на спасение таяла с каждой минутой, становясь практически равной нулю. Все эти дни мы бессмысленно блуждали по подземному лабиринту. И нам казалось, что прошли столетия. Небритые, немытые, злые и голодные мы тыкались в разные углы, подобно котятам.
Варя к вечеру третьего дня умудрилась подвернуть ногу, споткнувшись о булыжник. И я взялся ее нести на себе. И хотя она была такой же худенькой и легкой, ноги мои подкашивались. Вообще от усталости.
– Боже мой! Какие жертвы! – истерично хохотала Лада. – Очередной трюк нашей прелестной девочки. Что может быть проще – подвернуть ногу и забраться на шею своему воздыхателю! И сразу убить двух зайцев…
– Ты неисправимая злючка, – не выдержала Варя. – Тебе не мешало бы найти себе парня.
Страсти опять накалялись. Дрозд попытался прекратить пикировку и предложил очередной привал для ночевки. Хотя ночь для нас была всего лишь условностью.
– Жертвы действительно ни к чему, – обратился он ко мне. – А то как бы нам вскоре не пришлось на себе тащить сразу двоих.
– Их можно и бросить, – не унималась Лада. – Влюбленным рай не только в шалаше, но и в подземелье…
Отдых был весьма кстати. Пройдя узкий лаз, мы как раз наткнулись на стену, справа от которой увидели проход в довольно просторное помещение. Там же мы увидели новое отвлетвление лабиринта. Но его нам предстояло пройти завтра. Если, конечно, оно наступит.
Здесь мы и решили остановиться. Наши жалкие, истрепанные пиджаки не спасали от постоянного озноба. Но все настолько устали, что, повалившись на землю, не почувствовали холода. Пожалуй, мы даже перестали бояться будущего и думать о нем. Усталость и лабиринтная безысходность нас просто парализовали. Настолько, что даже не хотелось спать. Мне казалось, что вот так, глядя в одну точку кромешной мглы, я могу пролежать целую вечность. Пока не умру.
– Эх, жаль, что здесь нет какой-нибудь макулатуры. Лучше бы, конечно, что-нибудь из сегодняшнего, – вдруг сказал Юрка. – Я с удовольствием разместился бы на этих глянцевых журнальчиках. Впрочем, подошли бы и мои книжки-страшилки.
Фонарик наш давно уже накрылся. И в неприкосновенном запасе осталась одна свеча. Вернее, все то, что от нее осталось. Но Женька ее все же зажег. И прошелся с зажженной свечой по нашему очередному карцеру, на всякий случай освещая каждый его уголок. Вдруг наш товарищ резко остановился и громко присвистнул.
– А это что за произведения искусств?
Мы нехотя приблизились к нему. И тоже удивились. На стене довольно грубыми штрихами, но довольно профессионально, углем были нарисованы две фигуры. Точнее – сцена расставания (или встречи) солдата в треуголке и барышни в длинном платье и шляпке с пером. Он сидел подле ее ног, а она нежно обвивала его за шею.
– Судя по всему, парень-то – дезертир который именно здесь неизвестно от кого скрывался, – предположил Дрозд.
– А она бегала к нему на свидание, – продолжил я. – Чтобы накормить и напоить до отвала.
– Бедняга, – вздохнул Юрка. – Интересно, сколько он пробыл в этом заточении? Ни света, ни радио, ни телевизора, ни компьютера. Одна лишь барышня – и все удовольствие.
– Наверное, он так не думал, – Женька опустил свечу ниже и мы заметили выцарапанную надпись: ”Здесь был рай”. – И сколько лет длился этот рай? Год? Два? Три?
– А потом девице все наскучило, – злорадно заявила Лада. – И она благополучно выскочила замуж. А он и остался гнить в этом подвале. Да, подруга?
И она многозначительно взглянула на Варю.
– Т-с-с-с, – загадочно зашипел Юрка, прижав палец к губам. – Возможно где-то здесь, прямо сейчас бродит его несчастный призрак.
И словно в подтверждении этому послышался громкий шорох. И Лада истошно закричала:
– Все-е-е! Не могу больше! Отпустите, выпустите меня! – она молотила кулаками по стене со всей силы, до крови. – Я хочу домой! Я хочу света! Отпустите меня, ну пожалуйста!!!
Лада билась в истерике и успокоить ее могли только физическое вмешательство. Юрка Раскрутин, как истинный предмет ее поклонения, взял эту неблагодарную миссию на себя. И от души отхлестал ее по щекам.
– Что? В чем дело? – Лада, как слепой котенок, огляделась вокруг себя – Кто, кто это сделал?
