Нехорошее место Кунц Дин
– А меня-то когда обнимут? – не унимался Бобби. – Так я и буду стоять, растопырив руки, пока меня не примут за вешалку?
Томас нерешительно отошел от сестры. Они с Бобби обнялись.
Томас и Бобби прекрасно ладили, и все же Томас еще стеснялся зятя. Он с трудом привыкал ко всему новому и за семь лет еще не совсем освоился с новым членом семьи.
"Но он меня любит, – внушал себе Томас. – Наверно, так же сильно, как я его”.
Привязаться всей душой к человеку, страдающему болезнью Дауна, не так трудно. Надо только не ограничиваться естественной жалостью, а приглядеться к больному повнимательнее. Приглядишься – и поневоле оценишь их восхитительное простодушие и милую непосредственность. Иногда, чувствуя себя белыми воронами, они робеют и замыкаются, но, как правило, они искреннее и откровеннее многих нормальных людей: никакой оглядки на условности, никакого лицемерия. Прошлым летом, на пикнике, устроенном для обитателей интерната в честь Дня независимости, мать одного пациента сказала Бобби: “Вот смотрю я на них – какие же они добрые, ласковые. Наверно, они любезнее Господу, чем мы”. И сейчас, обнимая Томаса и заглядывая в его добродушное пухлое лицо, Бобби понимал, насколько она права.
– Мы тебя оторвали от стихотворения? – спросила Джулия.
Томас оставил Бобби и заковылял к рабочему столу. У стола Джулия листала журнал, из которого Томас вырезал картинки. Томас взял со стола альбом – четырнадцать таких альбомов с его произведениями стояли в книжном шкафу у кровати, – раскрыл и показал Джулии. На развороте рядами были наклеены картинки. Ряды напоминали строки, которые складывались в четверостишия.
– Это вчера. Вчера кончил, – объяснил Томас. – До-о-олго делал. Трудно. Теперь получилось.., получилось.
Лет пять назад Томас увидел по телевизору какого-то поэта. Поэт ему очень понравился, и Томас решил сам писать стихи. Надо сказать, что отставание в развитии психики при болезни Дауна выражается по-разному; у одних это отставание очень значительно, у других проявляется в более легкой форме. Тяжесть заболевания у Томаса была чуть выше средней, но даже при таких умственных способностях он научился писать только свое имя. Однако это его не остановило. Он попросил Джулию привезти бумагу, клей, ножницы, альбом и старые журналы. “Всякие журналы, чтобы с красивыми картинками... И некрасивыми... Всякие”. Вообще Томас редко докучал сестре просьбами, а уж она, если брат чего попросит, готова была горы свернуть. Скоро у него появилось все, что нужно, и Томас взялся задело. Из журналов “Тайм”, “Ньюсуик”, “Лайф”, “Хот род”, “Омни”, “Севентин” и множества других он вырезал фотографии или детали фотографий и, словно из слов, складывал “строки”, заключающие какой-то смысл. Одни “стихи” были короткие, всего из пяти картинок, другие состояли из нескольких сотен фотографий, которые образовывали аккуратные “строфы”, или чаще из чередования нестройных “строк” – что-то вроде свободного стиха.
Джулия взяла альбом, села в кресло у окна и принялась разглядывать новые “сочинения”. Томас замер у стола и, волнуясь, не сводил с нее глаз.
В “стихах” не прощупывался сюжет, картинки подбирались без видимой связи, и все же нельзя сказать, что в этой веренице образов не было ни складу ни ладу. Церковный шпиль, мышка, красавица в изумрудном бальном платье, луг, пестрящий маргаритками, банка ананасового сока, полумесяц, горка блинчиков, с которой стекают капли сиропа, рубины, сверкающие на черном бархате, рыбка с разинутым ртом, смеющийся малыш, монахиня за молитвой, женщина, рыдающая над изуродованным телом любимого на поле боя в какой-то богом забытой стране, цветастая пачка леденцов, вислоухий щенок, еще одна монахиня в черном одеянии и белом крахмальном апостольнике... В заветных коробках для вырезок лежали тысячи подобных картинок. Из них Томас и складывал свои “стихи”. Бобби как-то сразу проникся прихотливой гармонией этих “стихов”, ощутил зыбкую, неуловимую соразмерность, оценил бесхитростные, но веские сочетания образов, угадал их внятный, но непостижимый ритм. И за всем этим открывалось неповторимое видение мира – вроде бы немудреное, но никак не поддающееся осмыслению. С годами “стихи” Томаса становились все удачнее и удачнее, хотя для Бобби они по-прежнему оставались загадкой и он сам не мог разобраться, чем именно новые “стихи” лучше прежних. Видел, что лучше, – и все тут.
Джулия подняла глаза от альбома.
– Чудесно, Томас. Прямо хочется.., выбежать на улицу, встать на траве под голубым небом.., или танцевать.., или закинуть голову и смеяться. Читаешь и думаешь: “До чего же здорово жить на свете!"
– Угу, – промычал Томас и захлопал в ладоши.
Джулия отдала альбом Бобби. Тот присел на край кровати и тоже начал “читать”.
Самое поразительное, что “стихи” Томаса никогда не оставляли читателя равнодушным. Они нагоняли страх, навевали грусть, заставляли то мучиться, то изумляться. Бобби не понимал, в чем тут секрет, откуда у “стихов” это странное свойство. Они отзывались в самых потаенных уголках души, достигали сфер более глубинных, чем подсознание.
– Ну ты и талантище, – похвалил Бобби со всей искренностью, чуть ли не с завистью.
Томас покраснел и потупился. Он поднялся и поспешно зашаркал к тихо гудящему холодильнику у дверей в ванную. Обитателей интерната кормили в общей столовой, там же им подавали напитки и закуску, которую они заказывали сверх меню. Но больным, которые в силу умственных способностей могли поддерживать порядок в комнате, позволяли обзавестись холодильником и хранить там любимые лакомства и напитки: пусть привыкают к самостоятельности.
Томас достал из холодильника три банки кока-колы, одну протянул Бобби, другую Джулии, с третьей вернулся к рабочему столу и опять опустился на свой стул на колесиках с прямой спинкой.
– Ловите нехороших людей? – спросил он.
– А как же, – отозвался Бобби. – Из-за нас тюрьмы набиты под завязку.
– Расскажите.
Джулия в кресле подалась вперед, Томас на стуле подкатился к ней, его колени коснулись ее колен. Джулия принялась живописать события прошлой ночи в “Декодайне”. Она приукрасила поведение Бобби и выставила его настоящим героем, а свое участие в деле чуть-чуть притушевала. Не столько из скромности, сколько из-за Томаса: узнай он, какой опасности подвергалась сестра, он бы насмерть перепугался. Томас вовсе не хлюпик – иначе он, не дослушав историю до конца, лег бы на кровать, уткнулся в стенку, свернулся бы калачиком и больше не вставал. Томас сильный, и все-таки гибели Джулии он бы не пережил. Сама мысль, что такое могло произойти, подкосила бы его.
Поэтому Джулия описала свою, отчаянную атаку на автомобиле и перестрелку как забавное происшествие, захватывающее, но ,не страшное. Тут уж не только Томас – даже Бобби заслушался.
Понемногу Томас начал уставать и терять нить рассказа.
– Я наелся, – сказал он. Это означало, что он узнал сразу так много нового, что в голове не помещается. Вот так же и с миром за стенами интерната: Томасу этот мир очень нравится, и хотелось бы в нем пожить, но уж больно он яркий, цветастый, шумный, целиком его не вместишь, разве что понемножку.
Бобби вынул из шкафа более ранний альбом и, присев на кровати, разглядывал “стихи” в картинках.
Томас и Джулия забыли про кока-колу. Они по-прежнему сидели, соприкасаясь коленями, то встречались взглядами, то отводили глаза. Они вместе, они рядом. Джулии эти свидания дороги не меньше, чем Томасу.
Мать Джулии погибла, когда девочке было двенадцать лет. Через восемь лет – за два года до ее замужества – умер отец. В то время двадцатилетняя Джулия работала официанткой – зарабатывала на учебу в колледже и на однокомнатную квартирку, которую она снимала вместе с другой студенткой. Денег у родителей никогда не водилось, однако они не хотели расставаться с сыном, и Томас постоянно жил при них, хотя на уход за ним шел почти весь их скудный заработок. После смерти отца оказалось, что квартира на двоих – для себя и для Томаса – Джулии не по карману. К тому же Томас совершенно не приспособлен к самостоятельной жизни, и ухаживать за ним Джулии некогда. Оставалось одно: поместить его в казенное заведение для умственно отсталых детей. Томас зла на сестру не держал, зато сама она не могла себе этого простить: ей казалось, что она предала брата.
Джулия собиралась стать криминологом, но на третьем курсе бросила колледж и подалась в академию шерифов. Чуть больше года она работала помощником шерифа, потом встретила Бобби, и они поженились. К тому времени она еле сводила концы с концами, отказывала себе во всем и откладывала большую часть жалованья в надежде когда-нибудь купить маленький дом и поселиться там вместе с Томасом. Вскоре после замужества, когда сыскное бюро Дакоты стало именоваться “Дакота и Дакота”, супруги взяли Томаса к себе. Работать им приходилось во внеурочное время, а за Томасом требовался постоянный присмотр: некоторым даунам удается овладеть навыками самостоятельной жизни, но Томас не из их числа. Нанять опытных сиделок, чтобы они работали в три смены? Такая роскошь обойдется дороже, чем прекрасный уход в частном интернате вроде Сьело-Виста. Впрочем, если бы можно было найти надежных помощников, Дакоты за деньгами бы не постояли. В конце концов, поняв, что заниматься делом, ухаживать за Томасом и жить своей жизнью становится невозможно, Роберт и Джулия поместили Томаса в Сьело-Виста. Это было идеальное заведение, но Джулию снова стали мучить укоры совести: опять она предала брата! Не утешало и то, что в Сьело-Виста брат не знает никаких забот и живет припеваючи.
Судьба Томаса тоже связана с Мечтой. По-настоящему Мечта осуществится только тогда, когда у супругов будет достаточно свободного времени и денег, чтобы взять Томаса к себе.
– Томас, а что, если нам пойти погулять? – предложила Джулия.
Бобби оторвался от альбома. Томас и Джулия все так же держались за руки. После слов Джулии Тома? еще крепче вцепился в ее руку.
– Покатаемся на машине, – продолжала Джулия, – съездим на море. По пляжу побродим. Купим мороженое, а?
Томас встревоженно посмотрел в окно, на заключенный в раму кусочек голубого неба, на котором сновали и резвились белые чайки.
– Не-е, там плохо.
– Что ты, родной, просто немного ветрено.
– Я не про ветер.
– А то бы развлеклись.
– Там плохо, – повторил Томас и пожевал нижнюю губу.
Иногда Томас был не прочь совершить такую прогулку, а иногда и слышать о ней не хотел, словно сам воздух за стенами интерната – чистый яд. И уж если он превращался в затворника, то никакими уговорами его нельзя было выманить на улицу.
– Хорошо. Может, в следующий раз, – сдалась Джулия.
– Может, – Томас уставился в пол. – Сегодня правда плохо. Я.., чувствую.., плохо. По коже холодно.
Бобби и Джулия заводили разговор то о том, то о сем, но Томас уже наговорился. Он молчал, не смотрел в глаза и даже вида не показывал, что слушает.
Повисла пауза. Наконец Томас произнес:
– Посидите еще.
– Мы не уходим, – уверил его Бобби.
– Я не разговариваю.., но я не хочу.., чтобы вы ушли. – Мы знаем, малыш, – успокоила Джулия.
– Я.., вас люблю.
– Я тебя тоже, – Джулия взяла толстопалую руку брата и поцеловала костяшки пальцев.
Глава 16
Купив в магазине электробритву, Фрэнк Поллард зашел в туалетную комнату станции техобслуживания, побрился и умылся. Потом он завернул в торговый центр, купил чемодан, нижнее белье, носки, две рубашки, джинсы и кое-какие мелочи. На стоянке у торгового центра, где слегка покачивался на ветру угнанный “Шевроле”, он сложил покупки в чемодан.
Затем он поехал в один из мотелей Ирвина и, предъявив удостоверение личности на имя Джорджа Фарриса, снял комнату. Задаток уплатил наличными: кредитной карточки у него не было, зато наличности целая сумка.
Что дальше? Отсидеться в окрестностях Лагуна-Бич? Нет, долго оставаться на одном месте опасно. Бог знает, почему он так решил: вероятно, сказывается опыт. А может, он так давно удирает, что бегство уже вошло в плоть и кровь, отучило от оседлой жизни.
Комната мотеля, просторная и чистая, была обставлена со вкусом по последней моде Юго-Западного побережья: светлое дерево, плетеные кресла с подушками, украшенными бледно-розовыми и голубыми узорами, серо-зеленые портьеры. С этой обстановкой никак не вязался крапчатый коричневый ковер – видно, владелец мотеля посчитал, что на ковре такого цвета пятна и потертости не очень бросаются в глаза. Этот цветовой контраст создавал странное, жутковатое впечатление: казалось, светлая мебель не стоит на полу, а парит над ним.
Фрэнк почти весь день просидел на кровати, откинувшись на подушки. Работал телевизор, но Фрэнк не обращал на него внимания. Он все пытался заглянуть в темный провал, зиявший в памяти. Но все напрасно: воспоминания неизменно начинались с прошлой ночи, когда он очнулся в переулке. И над этими воспоминаниями колыхалась странная, невыразимо зловещая тень. Может статься, оно и к лучшему, что в памяти удержалось так мало.
Без посторонней помощи не обойтись. Но не к властям же обращаться: невесть откуда взявшиеся деньги и документы на чужое имя обязательно вызовут подозрение. Фрэнк взял с тумбочки телефонный справочник и пробежал список частных сыскных агентств. Частный детектив... Ископаемая профессия. На ум приходят старые фильмы с Хэмфри Богартом. И как это парень в плаще и надвинутой на глаза шляпе поможет ему вернуть память?
Наконец заунывный вой ветра сморил Фрэнка, и он погрузился в сон, которым обделила его прошлая ночь.
Через несколько часов он проснулся. Солнце уже клонилось к закату. Фрэнк стонал и задыхался, сердце бешено колотилось.
Он сел, свесив ноги с кровати, и вдруг обнаружил, что руки залиты багровой жидкостью. Джинсы и рубашка в крови.
Чья это кровь? Его? Да, но не только. Едва ли из глубоких царапин на обеих руках могло натечь столько крови.
Лицо саднило. Фрэнк пошел в ванную и взглянул в зеркало. Две длинные царапины на правой щеке, одна на левой, одна на подбородке.
Непонятно, как его угораздило так изодраться во сне. Уж не напали ли на него, пока он спал? Или, обезумев от приснившегося кошмара, он сам себя расцарапал? Не похоже: он бы тут же пробудился. И не снились ему никакие кошмары! Выходит, это случилось в минуты бодрствования, а потом он как ни в чем не бывало улегся на кровать и опять заснул. Причем это происшествие тут же выскочило у него из памяти – как и все обстоятельства прежней жизни.
Не на шутку перепугавшись, Фрэнк вернулся в комнату, обшарил кровать и шкаф. Он и сам не знал, что ищет. Труп, должно быть.
Ничего.
От мысли об убийстве у него в глазах потемнело. Да не способен он на убийство! Разве что защищаясь. Кто же расцарапал ему лицо и руки? Чья это кровь?
Он опять пошел в ванную, скинул окровавленную одежду, свернул и туго обвязал. Умылся, вымыл руки. Потом достал кровоостанавливающий карандаш, который купил сегодня вместе с бритвенными принадлежностями, и обработал царапины.
Мельком поймав в зеркале свой затравленный взгляд, Фрэнк тут же отвел глаза. Не выдержал.
В комнате он переоделся и взял с туалетного столика ключи от машины. Страшно подумать, что может оказаться в “Шевроле”.
Фрэнк повернул ручку двери и вдруг сообразил, что ни на створке двери, ни на дверной раме нет следов крови. Если он сегодня днем уходил, а потом вернулся весь в крови, то неужели, прежде чем завалиться в постель, он нашел в себе силы тщательно стереть кровь с двери? Такого самообладания от него трудно ожидать. И куда он дел тряпку, которой вытирал дверь?
В безоблачном небе сияло еще яркое закатное солнце. Прохладный ветер колыхал листья пальм, в воздухе стоял шелест, а порой, когда толстые черешки листьев ударялись друг о друга, раздавался жесткий стук, словно щелкали деревянные зубья.
На бетонной дорожке возле корпуса пятен крови не видно. В машине тоже. И на грязной резиновой подстилке в багажнике ничего.
Стоя у открытого багажника, Фрэнк озирал корпуса мотеля и автомобильные стоянки. Через корпус от него молодой человек и девушка лет двадцати выгружали багаж из черного “Понтиака”. Другая пара с дочуркой школьного возраста спешила по крытой дорожке в сторону ресторана. Нет, трудно поверить, что Фрэнк ухитрился среди бела дня незамеченным выйти из корпуса, совершить убийство и так же незамеченным, в одежде, перепачканной кровью, преспокойно вернуться обратно.
Возвратившись в комнату, Фрэнк подошел к кровати и осмотрел смятое одеяло. На нем действительно были багровые пятна. Но, если бы на него напали в постели (как – одному богу известно), крови натекло бы куда больше. Конечно, будь это только его кровь, было бы неудивительно, что она залила лишь рубаху и джинсы. И все-таки расцарапать себе одну руку, потом другую, потом обеими руками впиться в лицо и при этом не проснуться – такого просто быть не может.
Да, вот еще что. Царапины оставлены острыми ногтями. А у Фрэнка ногти тупые, обкусанные до самой мякоти.
Глава 17
Из интерната Сьело-Виста “Самурай” отправился на юг. На пляже между Корона-дель-Мар и Лагуна-Бич Бобби оставил машину на стоянке и вместе с Джулией пошел к океану.
Перед ними раскинулся зеленовато-голубой простор с нежными серыми прожилками. Там, где глубже, поверхность темнела; там, где катились волны, пронизанные лучами низкого сочного солнца, мягко переливались многоцветные блики. Вал за валом накатывался на берег, ветер срывал с волн накипавшую пену.
Серфингисты в черных плавательных костюмах гребли на своих досках к взбухающей волне – прокатиться напоследок. Их товарищи в таком же облачении расположились у павильонов; кто пил горячие напитки из термосов, кто прохладительные из банок. Больше на пляже никого не было: загорать в такой день холодно.
Бобби и Джулия набрели на невысокий холм, куда не долетали брызги прибоя, и уселись на жесткую траву, которой местами оброс песчаный, обожженный солью склон.
Джулия первой нарушила молчание:
– Вот в таком местечке и заживем. Больно вид хорош. Дом должен быть небольшой.
– Конечно, большой нам ни к чему. Гостиная, спальня для нас, спальня для Томаса. Ну, может, еще уютный кабинетик с книжными полками.
– Столовая не нужна. А вот кухню я хочу большую.
– Ага. Чтобы как жилая комната. Джулия вздохнула.
– Музыка, книги, домашняя стряпня – а то мне уже надоело питаться как попало, на бегу. Куча свободного времени. Будем втроем посиживать на террасе и любоваться океаном.
То, о чем они говорили, тоже относилось к Мечте: скопить – причем не только ценой строгого самоограничения – столько, чтобы обеспечить себя на двадцать лет вперед, уйти на покой и купить дом на побережье.
Бобби и Джулию сближало еще одно: оба понимали, что жизнь коротка. Эта истина, конечно, известна всем, но многие предпочитают от нее отмахнуться, будто впереди у них череда бесчисленных “завтра”. Если бы они всерьез задумывались о смерти, они бы не волновались так за исход футбольного матча, не следили, затаив дыхание, за перипетиями телевизионной мелодрамы, не принимали близко к сердцу трескотню политиканов. Они бы поняли, что подобные заботы – ничтожные пустяки перед лицом той бесконечной ночи, в которую рано или поздно уходит каждый. Им было бы жаль тратить драгоценные минуты на очереди в магазинах или попусту убивать время в обществе болванов и зануд. Возможно, за этим миром открывается другой, возможно даже, что существует рай, хотя рассчитывать на это не стоит – рассчитывать можно лишь на небытие. И если окажется, что это ошибка, тем приятнее будет, что обманулся в своих ожиданиях. Бобби и Джулия не склонны были предаваться унынию. Они умели наслаждаться жизнью не хуже других, но в отличие от многих не хватались из страха перед неизведанным за хрупкую надежду на бессмертие души. Размышления о смерти вызывали у них не тревогу и отчаяние, а твердую решимость не растрачиваться на пустяки: куда важнее сколотить средства, чтобы обеспечить себе долгую семейную жизнь в тихой заводи.
Ветер играл каштановыми волосами Джулии. Щурясь, она наблюдала, как солнце все ниже склоняется к кромке далекого горизонта, по которой все гуще растекается медовое золото.
– Я знаю, почему Томас не хочет выбираться из интерната, – сказала она. – Он боится людей. Их так много. Вот маленький домик на тихом безлюдном берегу – это как раз для него. Я уверена.
– Все будет так, как мы задумали, – успокоил ее Бобби.
– Пока агентство окончательно встанет на ноги и мы его продадим, цены на Южном побережье здорово подскочат. Но к северу от Санта-Барбары тоже есть красивые места.
– Побережье большое. – Бобби обнял жену. – Найдем местечко и на юге. Поживем еще в свое удовольствие. Жизнь не вечна, но мы-то молоды. Нам ведь жить да жить.
И тут ему вспомнилось предчувствие, которое промелькнуло у него нынче утром, – страх, что какая-то темная сила из мира, бушевавшего ветрами, похитит у него Джулию.
Солнце уже вплавлялось в кромку горизонта. Медовое золото сгустилось, море окрасилось оранжевым, потом кроваво-красным. Высокая трава шуршала на ветру. Бобби оглянулся. По склону между стоянкой и пляжем сбегали маленькие песчаные вихри, словно бледные призраки, с наступлением сумерек покинувшие кладбище. На востоке над миром нависла стена мрака. Стало холодно.
Глава 18
Весь день Золт проспал в комнате, где прежде спала его мать. Комната сохраняла ее запах. Два-три раза в неделю Золт сбрызгивал белый кружевной платок ее любимыми духами “Шанель № 5” и клал его на ночной столик рядом с серебряными щетками и гребешками, чтобы каждый вздох напоминал о матери. Иногда, очнувшись от сна, чтобы поправить подушку или подтянуть одеяло, он ловил этот аромат и снова погружался в сон, как будто знакомый запах, подобно транквилизатору, навевал блаженную дрему.
Спал он обычно в тренировочных брюках и футболке. Найти пижаму по размеру ему никак не удавалось, а ложиться в постель нагишом или даже в нижнем белье было стыдно. Он стеснялся собственной наготы и тогда, когда его никто не видел.
Весь день светило бесстрастное зимнее солнце, но оба окна спальни были снаружи прикрыты полотняными навесами с цветочным узором, а внутри задернуты розовыми гардинами. Изредка просыпаясь, Золт таращил слипающиеся глаза во тьму, откуда сочилось жемчужно-серое свечение зеркала и поблескивали серебряные рамочки фотографий на тумбочке. Одурманенный сном и благоуханием духов, которыми он совсем недавно окропил платок, Золт без труда представлял, что безмерно любимая мать сидит рядом в кресле-качалке, смотрит на него и стережет его сон.
Он окончательно проснулся перед самым заходом солнца и лежал, закинув руки за голову и устремив взгляд в балдахин над кроватью. В темноте он ничего не видел, но воображение и так рисовало ему знакомый купол из ткани, расписанной бутонами роз. Золт думал о матери, о лучших – теперь безвозвратно ушедших – годах своей жизни. Потом в голову полезли мысли о девочке, мальчишке и женщине, которых он убил вчера. Золт попытался вспомнить вкус их крови, но воскресить его в памяти так же явственно, как образ матери, не удалось.
Включив ночник, Золт оглядел такую знакомую, такую родную комнату. На, обоях, на постельном покрывале, на жалюзи красовались бутоны роз, гардины и ковры были розовые. Темный стол красного дерева. Туалетный столик. Высокий комод. На подлокотники кресла-качалки наброшены два вязаных шерстяных платка – один цвета лепестков розы, другой – зеленый, цвета листьев.
Золт прошел в ванную по соседству со спальней, запер дверь и проверил, надежно ли. Ванная освещалась только флюоресцентными панелями над раковиной, маленькое окошко под потолком Золт давным-давно закрасил черной краской.
Золт погляделся в зеркало. Ему нравилось собственное лицо. Он пошел в мать. Те же светлые, почти белые волосы, те же голубые, цвета морской волны глаза. Только вот форма лица... У Золта оно топорное, крепко сбитое. Нет и намека на очаровательную миловидность матери. Разве что губы такие же пухлые, как у нее.
Он разделся, стараясь не глядеть на свое тело. Крутые плечи, крепкие руки, широкая грудь, мускулистые ноги – это, конечно, здорово, но от одного вида половых органов его воротит. Он прямо заболевает. Чтобы не прикасаться к этому гнусному месту, он даже мочился сидя. А в душе, намыливая промежность, надевал особую рукавицу, которую сшил из двух махровых мочалок.
После душа Золт натянул темно-серые брюки и черную рубашку, надел спортивные носки и кроссовки и нерешительно покинул свое надежное убежище – бывшую комнату матери. Спустилась ночь. В коридоре на втором этаже тускло светили две слабые лампочки в люстре, покрытой пылью и растерявшей половину хрустальных подвесок. Слева вниз убегали ступеньки лестницы, справа шли комната сестер, комната, в которой раньше жил Золт, и еще одна ванная. Все двери стояли нараспашку, в комнатах темно. Дубовый пол поскрипывал под ногами, ветхая ковровая дорожка почти не заглушала шума шагов. Золт давно подумывал привести дом в божеский вид. Может, даже раскошелиться на новые ковры и краску для ремонта. Но дальше планов дело не шло: ведь в комнате матери он и так поддерживает безупречную чистоту и порядок, а тратить время и деньги на уход за всем домом ни к чему. Что до сестер, то у них не было ни желания, ни привычки заниматься хозяйством.
По ступенькам зашуршали десятки мягких лапок. “Кошки”, – догадался Золт и остановился подальше от лестницы, чтобы ненароком не наступить какой-нибудь на лапу и хвост. Кошки высыпали в коридор и окружили Золта. Последний раз, когда Золт их пересчитывал, их было двадцать шесть. Одиннадцать черных, две ярко-рыжие, остальные шоколадные, табачно-бурые, темно-серые. Между ними затесалась только одна белая. Сестры Лилли и Вербена питали слабость к темным кошкам: чем темнее, тем лучше.
Гибкие твари мельтешили вокруг Золта, наступали на кроссовки, терлись об ноги, обвивали хвостами щиколотки. Тут были две ангорские кошки, абиссинская, мальтийская, домашняя бесхвостая, пестрая, но большей частью беспородные полукровки. Зеленые, желтые, голубые, серебристо-серые глаза смотрели на Золта с любопытством. Кошки не урчали, не мяукали, просто молча наблюдали за ним.
Вообще Золт недолюбливал кошек. Ему приходилось терпеть их под боком не только потому, что сестры души в них не чаяли, но и потому, что сестры и кошки как бы срослись душами. Прикрикнуть на кошку, ударить ее – все равно что поднять руку на сестру. А этого он никогда себе не позволит: мать на смертном одре строго-настрого завещала заботиться о сестрах.
Разведав, что происходит в коридоре, кошки дружно повернули обратно. Помахивая хвостами, напрягая переливчатые мышцы, распушив шерсть, они как одна хлынули вниз по лестнице.
Когда Золт вслед за ними спустился на первый этаж, кошки свернули за угол и пропали. Он миновал темную, затхлую общую комнату. Пахнуло плесенью из кабинета, где ветшали на полках любимые книги матери – сентиментальные романы. Проходя через полутемную гостиную, он слышал, как под ногами хрустит сор.
Лилли и Вербену он нашел на кухне. Сестры были близнецами. Светловолосые, белокожие и голубоглазые, они походили друг на друга как две капли воды: та же гладкая кожа, те же блестящие лбы, те же высокие скулы, прямые носы и точеные ноздри. Губы у обеих от природы были такие красные, что сестры обходились без губной помады, а их маленькие ровные белые зубки напоминали кошачьи.
Золт и так и этак пытался полюбить сестер – ничего не получалось. Однако, памятуя о матери, он не мог и не любить их, поэтому успокоился на том, что просто жил с ними под одной крышей, не питая к ним никаких родственных чувств. Сестры были донельзя худощавые, хрупкие – можно сказать, болезненно хрупкие – и бледные, как подземные жители, которым нечасто доводится бывать на солнце. Собственно, они и в самом деле редко выходили из дому. Их тонкие руки всегда были ухоженны: сестры холили себя с утра до вечера – ни дать ни взять кошки. Золту казалось, что пальцы у них чересчур длинные, неестественно гибкие и проворные. В общем, у сестер ни малейшего сходства с матерью – крепкой, полнокровной женщиной с ярким лицом. Уму непостижимо: такая цветущая женщина, а дочери – бледная немочь.
В углу просторной кухни сестры уложили одно поверх другого шесть хлопчатобумажных одеял, чтобы кошкам было где полежать в свое удовольствие. Однако и сами Лилли и Вербена порой часами просиживали на подстилке вместе с кошками. Вот и сейчас Золт застал их на полу в окружении своих любимиц. Кошки сгрудились вокруг, забрались к сестрам на колени. Лилли подравнивала ногти сестры наждачной пластинкой. На Золта они даже не взглянули: ведь они уже поздоровались, прислав к нему кошек. На памяти Золта – он был на четыре года старше близнецов – за все двадцать пять лет своей жизни Вербена не проронила ни слова. Не то не умела, не то не хотела, не то стеснялась говорить в его присутствии. Лилли тоже молчунья, но при необходимости могла подать голос. Видно, сейчас ей просто не о чем разговаривать.
Золт задержался возле холодильника и посмотрел на сестер, сосредоточенно склонившихся над левой рукой Вербены и занятых только ее ногтями. Пожалуй, он судит их слишком строго. Кое-кому их странная наружность пришлась бы по душе. На его вкус они слишком худосочны, а другой мужчина скажет, что руки и ноги у них изящные, соблазнительные. Ведь находят же соблазнительными ноги балерин и руки акробаток. И кожа, мол, у них молочно-белая, и груди пышные. Не ему, Золту, об этом судить: он, слава богу, знать не знает, что такое похоть.
Одевались сестры очень легко – лишь бы чуть-чуть прикрыть наготу, а то Золт рассердится. Зимой они так протапливали дом, что в комнатах стояла невыносимая духота, и сидели босиком, в майках и шортах, а то и просто в трусиках – вот как сейчас.
Только в комнате матери было прохладно: там Золт отопление выключал. Будь их воля, близнецы расхаживали бы по дому вовсе без одежды.
Лилли лениво, томно обтачивала ноготь Вербены. Сестры не сводили с него глаз, будто в изгибе ногтя или в его лунке заключена вся мудрость.
Из холодильника Золт достал кусок консервированного окорока, швейцарский сыр, горчицу, маринованные огурцы и пакет молока. Хлеб лежал в буфете. Золт отодвинул стул с решетчатой спинкой и сел за пожелтевший от времени стол.
Когда-то столы, стулья и шкафы здесь сияли глянцевитой белизной, однако после смерти матери их ни разу не перекрашивали. С годами краска желтела, трескалась, углы и углубления покрывались серым налетом. Обои с цветами маргариток замусолились, кое-где отошли швы, а ситцевые шторы, пыльные и грязные, болтались как тряпки.
Золт сделал себе два бутерброда с сыром и ветчиной и запил молоком прямо из пакета.
Вдруг все двадцать шесть кошек, которые вальяжно развалились вокруг сестер, вскочили, направились к двери и чинно, одна за одной, вышли через отверстие в створке. Наверно, на двор. Лилли и Вербена не желают, чтобы весь дом провонял кошачьей мочой.
Закрыв глаза, Золт припал к пакету молока. Жаль, что холодное. Когда оно теплое – комнатной температуры или чуть теплее, – оно по вкусу слегка напоминает кровь, только не такое терпкое.
Минуты через две кошки вернулись. Вербена лежала на спине, положив голову на подушку и закрыв глаза. Губы ее беззвучно шевелились, словно она разговаривала сама с собой. Теперь она протягивала сестре другую руку, и Лилли продолжала самозабвенно обтачивать ей ногти. Вербена раскинула свои длинные ноги так широко, что Золт мог запросто скользнуть взглядом между ее смуглых ляжек. На ней была лишь майка и тонюсенькие трусики персикового цвета, которые не только не скрывали раздвоенный бугорок между ее ног, а, напротив, делали его еще заметнее.
Кошки гурьбой кинулись к Вербене и облепили ее – как видно, они больше пеклись о пристойности, чем их хозяйка. На Золта они бросали укоризненные взгляды, точно знали, куда он смотрит.
Золт опустил глаза и уставился на рассыпанные по столу крошки.
Внезапно Лилли произнесла:
– Тут был Фрэнк.
Золт вздрогнул от неожиданности. Сперва его поразили не слова сестры, а то, что она вообще нарушила молчание. И вдруг смысл сказанного сотряс душу, как гул медного гонга, по которому ударили деревянным молотком. Откинув стул, Золт взвился из-за стола.
– Тут? В доме?!
Вербена и кошки, исполненные дремотного безразличия, на шум даже головы не повернули.
– Возле дома, – ответила Лилли, не отрываясь от ногтей сестры. Она говорила очень тихо, почти шептала, но голос ее был полон сладострастия. – Подкрался со стороны миртовой изгороди и что-то вынюхивал.
Золт глянул в чернеющую за окнами ночь.
– Когда?
– Часа в четыре.
– Так что же вы меня не разбудили?
– Он появился ненадолго. Как всегда. Появится на одну-две минуты и исчезает. Боится. – Ты его видела?
– Я знаю, что он приходил.
– И ты его не задержала?
– Задержишь его, как же, – раздраженным, но тем же сладострастным шепотком прошелестела Лилли. – Но кошки на него так и бросились.
– Исцарапали?
– Не сильно. Слегка. Он убил Саманту.
– Кого?
– Саманту. Нашу киску.
Золт не знал ни одну кошку по имени. Он вообще их не различал: ходят стаей, двигаются как по команде, даже мысли у них, кажется, общие.
– Он убил Саманту. Размозжил ей голову о каменный столб у ворот. – Лилли наконец подняла глаза. Золту показалось, что они светлее, чем обычно, – цвета голубоватого льда. – Я хочу, чтобы ты с ним разделался, Золт. Разделался так же, как он разделался с нашей кошечкой. Пусть он нам и брат...
– После того что он сделал, он нам не брат! – прорычал Золт.
– Пришиби его, Золт. Так же, как он пришиб бедняжку Саманту. Раскрои ему башку. Разбей череп, чтоб мозги потекли.
Золт слушал этот тихий голос как завороженный. Иногда – в такие вот минуты – похотливые нотки в голосе сестры звучали особенно внятно. Он не просто ласкал слух, он вползал в сознание, обволакивал мозг, точно дымка, точно туман.
– Бей его, терзай, круши. Переломай кости, выпусти кишки, вырви глаза. Он еще пожалеет, что прибил Саманту.
Золт стряхнул оцепенение.
– Можешь не беспокоиться. Доберусь до него – убью. Но не из-за кошки. Из-за матери. Забыла, как он с ней обошелся? Семь лет я не могу отомстить за мать, а ты лезешь со своей кошкой.
Лилли осеклась, нахмурилась и отвернулась. Кошки отхлынули от лениво раскинувшейся Вербены.
Растянувшись бок о бок с сестрой, Лилли слегка повернулась, приникла к ней грудью и положила голову ей на грудь. Их обнаженные ноги сплелись. Вербена в полузабытьи принялась ласково поглаживать шелковые волосы сестры.
И снова кошки облегли сестер, прильнув к каждой тепло”! складке их тел.
– Здесь был Фрэнк, – повторил Золт, обращаясь скорее к себе, чем к сестрам, и руки его сжались в кулаки.
Ярость взметнулась в его душе, словно вихрь в далеком океане, грозящей перерасти в неистовый ураган. Нет-нет, предаваться ярости нельзя, надо взять себя в руки. Ярость расшевели темную страсть. Убийство Фрэнка угодно матери, ведь Фрэнк предал родных, и смерть его – на благо семьи. Но, если Золт, обуреваемый безоглядной ненавистью к брату, не сумеет его разыскать, он уже не в силах будет противиться заветному желанию и опять убьет кого попало. И мать на небесах вознегодует, на время отвернется от него, откажется признавать в нем сына.
Устремив взгляд в потолок, в незримое небо, где в чертогах Господних пребывает теперь мать, Золт пообещал:
– Я не поддамся искушение. Сдержусь. Непременно сдержусь.
Он покинул сестер с их кошками, вышел из дома и направился к миртовой изгороди поискать у каменных опор ворот, где Фрэнк убил Саманту, следы брата.
Глава 19
Бобби и Джулия поужинали в кафе “Оззи” и перебрались в бар по соседству. Тут играла музыка и пел Эдди-Дей, певец с гибким, бархатным голосом. Музыканты наяривали современные мелодии, но попадались и вещицы пятидесятых – начала шестидесятых. Это, конечно, не джаз биг-бенд, но ранний рок-н-ролл отдаленно напоминал свинг. Бобби и Джулия вполне могли танцевать под такие мелодии, как “Мечтательный влюбленный”, румба, “Ла бамба”, ча-ча-ча, не говоря уже о песнях в стиле диско – в репертуаре Эдди Дея имелись и они. Так что супруги не скучали.
После посещения Сьело-Виста Джулия не упускала возможности потанцевать. Разрядочка что надо; отдаешься музыке, следишь за ритмом, стараешься не сбиться. А все остальное можно выбросить из головы Горе, угрызения совести как рукой снимает. А уж как Бобби любит танцевать, особенно под свинг! Крутишься, прыгаешь, меняешься местами с партнершей. Слушаешь музыку – и забываешь обо всех невзгодах, танцуешь – и душа радуется. И заживают понемногу душевные раны.
Пока музыканты отдыхали, Бобби и Джулия за столиком на краю танцевальной площадки пили пиво. Болтали обо всем, кроме Томаса, но разговор так Или иначе возвращался к Мечте. К примеру, как обставить бунгало на побережье. Слишком тратиться на мебель они не собирались, но перед двумя раритетами эпохи свинга устоять не мели. Это горка в стиле арт деко из мрамора и бронзы работы Эмиля Жака Рульмана и, конечно же, музыкальный автомат фирмы “Вурлицер”.
– Модель 950, добавила Джулия. – Потрясная штука. На ней такие стеклянные трубочки с водой, и в них пузырьки. А на передней панели – прыгающие газельки.
– Таких автоматов выпустили всего четыре тысячи. Все из-за Гитлера. “Вурлицеру” пришлось переходить на военную продукцию. Кстати, пятисотая модель тоже ничего. И семисотая.
– Да, ничего. Но с девятьсот пятидесятой не сравнить.
– По стоимости тоже.
– И ты станешь мелочиться, когда речь идет об идеале красоты?
– Это “Вурлицер-950” – идеал красоты? – удивился Бобби.
– Ну да. А что же еще?
– Мой идеал – это ты.
– Ты очень любезен. Но от “Вурлицера” я не отступлюсь.
– А я, по-твоему, как – идеал красоты? – подмигнул Бобби.
– Ты, по-моему, просто упрямец, который не позволяет мне купить “Вурлицер-950”. – Игра уже начала забавлять Джулию.
– Может, лучше возьмешь “Сибург”? Или “Паккард Плеймор”? Нет? Ладно, ну а “Рокола”?
– Да, “Рокола” – это неплохо, – согласилась Джулия. – Заведем себе и “Роколу”. И “Вурлицер-950”.
– Соришь деньгами, как подгулявший матрос.
– Я рождена для роскоши. Это аист напутал: нет чтоб доставить меня к Рокфеллерам.
– Ты бы не прочь с этим аистом посчитаться, а?
– Посчиталась уже. Много лет назад. Зажарила и съела на Рождество. Очень вкусно, и все же Рокфеллершей я так и не стала.
– Ну как ты, развеселилась? – уже серьезно спросил Бобби.
– До чертиков. И пиво тут ни при чем. Не знаю, с чего это, но сегодня мне так хорошо. Все непременно будет, как мы задумали, Бобби. Скоро мы бросим работу и станем жить-поживать в своем бунгало на берегу. Улыбка сползла с лица Бобби. Он нахмурился.
– Чего ты куксишься, кисляй?
– Ничего.
– Я же вижу. Ты сегодня весь день сам не свой, только стараешься виду не показывать. Какая муха тебя укусила?
Бобби отхлебнул пива.
– Видишь ли, – наконец отважился он, – тебе кажется, что все будет замечательно, а мне кажется, что все будет очень даже скверно. У меня дурные предчувствия.
– У тебя? У мужичка-бодрячка? Бобби продолжал хмуриться.
– Занялась бы ты пока бумажной работой. Отдохни от стрельбы.
– С какой стати?
– Я же говорю: дурные предчувствия.
– Какие еще предчувствия?
– Что я могу тебя потерять.
– Я тебе потеряю!
Глава 20
Повинуясь невидимой палочке дирижера-ветра, дружный шепот миртовых листьев то крепчал, то затихал. Густая живая изгородь, с трех сторон окружавшая участок, где стоял дом, возвышалась метра на два и вымахала бы еще выше, если бы Золт пару раз в год не подстригал ее электрическими садовыми ножницам.
Золт отворил невысокую железную калитку между двумя каменными столбами и вышел на усыпанную гравием обочину дороги. Слева на холмы, петляя, взбегало двухполосное асфальтовое шоссе. Справа это шоссе спускалось к далекому побережью. Вдоль него – коттеджи с земельными участками; чем ниже по склону, тем меньше участки. В городе – раз в десять меньше, чем владение Поллардов. Рассыпанные по склону огоньки к западу роились все гуще и вдруг через несколько миль натыкались на черную преграду: дальше – ни зги. Эта преграда – ночное небо и кромешная ширь холодного и бездонного океана.
Золт шел вдоль высокой живой изгороди. Наконец чутье подсказало: вот то место, где стоял Фрэнк. Золт поднял руки и поднес широкие ладони к трепещущей листве, как будто листья могли сохранить какие-то следы присутствия Фрэнка. Ничего.
Раздвинув ветви, Золт оглядел дом. Ночью он будто вырастает. Словно в нем не десять комнат, а все восемнадцать, а то и двадцать. В окнах на фасаде – темным-темно, и лишь в задней половине светилось окно кухни. Если бы не этот желтый свет, пробивающийся сквозь грязные ситцевые занавески, можно было бы подумать, что в доме никто не живет. Прихотливая отделка карнизов местами разрушилась, местами совсем обвалилась. Крыша террасы провисла, перекладины перил сломаны, ступеньки прогнулись. Даже при скудном свете низкого месяца видно, что дом давно пора покрасить: старая краска шелушилась, кое-где она до того истончилась, что стала прозрачной, как кожа альбиноса. Там, где она осыпалась, проглядывает дерево – ни дать ни взять потемневшие кости.
Золт попытался угадать, что у брата на уме. Почему Фрэнк то и дело возвращается? Он же боится Золта, и не без оснований. Сестер тоже. С домом у него связаны страшные воспоминания. Ему бы бежать отсюда без оглядки, а он так и вьется вокруг. Ищет чего-то, а чего – сам, наверно, не знает.
