Нарисуй мне в небе солнце Терентьева Наталия
© Н. Терентьева, 2015
© ООО «Издательство АСТ», 2015
Однажды, лет сто назад, когда мобильные телефоны были размером с мужской тапочек, а компьютер казался чудом, я первый раз в жизни увидела на чужом компьютере программу «Переводчик».
Я быстро набрала первую фразу, пришедшую в голову:
«To be or not to be,
That is a question».
Компьютер так же быстро выдал мне корявый и по-своему гениальный, сравнимый разве что с гением оригинала, перевод:
«Чтобы быть или не быть – это вопрос поиска».
Слова показались мне знковыми. Я пришла домой и написала, словно выдохнула, несколько строк. Прочитала – сама удивилась. О чем это я? О ком?
…Я ищу тебя, и ты ищешь себя, и мы ищем друг друга на этой хрупкой грани между там и здесь, между обманчиво-вечным светом и непроглядной бесконечностью ночи, несовершенные белковые организмы с насмешливо коротким отпущенным нам сроком.
Ищите да обрящете…
…эту странную, эфемерную, ускользающую субстанцию…
…эту единственную, неизлечимую боль…
…эту выдумку, эту глупую несбыточную мечту…
…эту простую репродуктивную программу хитрой природы,
не спросившей, а хотим ли мы появиться в этом мире,
и заставляющей теперь нас с тобой искать друг друга,
чтобы потом кто-то опять спрашивал себя —
а быть ли ему в этом странном мире, в этом прекрасном мире, —
и искал того, без кого – быть – невозможно…
Отложила листочек с удивившими меня саму словами подальше, но не выбросила. Авось да сгодится на что-то. Или просто лет через сто достану и улыбнусь – какая же наивная и романтичная я когда-то была. Я – умная и решительная особа, всегда выглядящая и чувствующая с запозданием лет эдак на… восемь-десять. А то и на двенадцать.
Был теплый, солнечный июнь. Я сидела дома и маялась от безделья и неопределенности.
– Когда ты устроишься на работу? – Мама только что пришла с работы, устала, восемь часов читала чью-то рукопись.
Мама работала редактором в военном издательстве, правила статьи о разведке в условиях гор, об устройстве новейшей техники, локаторов, подводных лодок, даже секретные работы об испытаниях ядерного оружия. Моя маета была ей непонятна и неприятна.
– Мам… Я салат сделала… Будешь? Ну я не определилась еще, понимаешь?
– Ты для этого заканчивала МГУ, училась у лучших профессоров, чтобы торчать теперь дома и читать всякую белиберду? Что это у тебя сегодня? – Мама мельком посмотрела на обложку моей книжки и тяжело вздохнула: – Господи, ну надо же, «Правда чувств на сцене»! Столько лет учить иностранные языки – редкие языки! – получить диплом, и теперь вот – н те вам!.. Ну какая правда чувств, Катя! О чем это?
– Мам, вот Ленин, например, девять языков знал. Или шестнадцать. Но он же не работал переводчиком.
– Что ж тогда твой Ленин на знамени революции не написал: «Я в артисты бы пошел… лишь бы не работать!!!» При чем тут Ленин? Еще Александра Македонского вспомни! Убери это все от меня! Вообще куда-нибудь убери! Где ты это находишь? – Мама нервно отодвинула еще две книжки, которые я ей подсовывала, надеясь убедить в серьезности своих намерений. – «Иллюзия реальности», «Живая пластика». Просто ересь какая-то! У тебя что, с мозгами не в порядке? Ты сама этого не понимаешь? Какая пластика, Катя? Ты – и пластика… Ты что, танцами когда-нибудь занималась?
– Нет, к сожалению… Мам, не сердись на меня, а?
– Ты – бездельница, понятно?
– Мам…
– Училась, училась, в школе, в университете, а теперь – что? Ногами дрыгать, лицом хлопотать хочешь? Катя! С чего ты решила, что ты можешь быть актрисой? Ты выступала в студенческом театре? Ты умеешь петь, танцевать, что ты умеешь? Ты знаешь язык, который в нашей стране знают еще семь человек…
– Ну, мам… – Я попыталась взять маму за руку, но она резко вырвалась. – Мам, я не хочу быть переводчицей.
– В школу иди работай!
– Мам, я не хочу в школу…
– А что ты хочешь? Жизнь свою загубить?
– Нет, я ищу себя, мам…
– Все, хватит! Я тебя кормить больше не буду! Устраивайся куда хочешь и кем хочешь, и только после этого залезешь в следующий раз в холодильник.
– Я хочу артисткой в театр, ты же знаешь, мама.
– Н вот! – Мама швырнула мне какую-то газету с объявлениями. – Выбирай самый нищий театр и иди туда лестницы мыть! Уборщица со знанием трех европейских языков – очень экстравагантно! Этикетки на чистящих средствах сможешь читать в подлинниках!
– Мам, мам, ну не кипятись так… Думаю, меня в билетеры уж точно возьмут, как ты считаешь? Смогу с иностранцами разговаривать вежливо, силь ву пле там… или по-венгерски им что-нибудь скажу, вот они удивятся…
Шутка не удалась. Видя, что мама от ярости уже побелела и стала тяжело дышать, я взяла газету и отправилась на лоджию, подальше от разъяренной мамы.
Мама на самом деле дала мне очень полезную газету. Думаю, она ее купила по дороге с работы, размышляя о том, как же мне помочь в моих метаниях. Я нашла там на последней странице список всех московских театров – больших, маленьких, совсем скромных и неизвестных.
Я была уверена, что меня обязательно возьмут артисткой в какой-нибудь театр, может быть, и не в самый захудалый. Я это знала, потому что… знала, еще с детства. Никому не говорила. И в МГУ училась совсем другому. Но ведь можно получить второе образование, театральное. Сколько известных актеров сначала учились на архитекторов, моряков, инженеров-строителей! Я помнила наизусть эти несколько имен, эти потрясающие истории – как они пришли, уже взрослые, с профессиями, прочитали басню, монолог, спели-сплясали, от души, искренне, и… перед ними открылись двери в тот прекрасный и загадочный мир, который манил, звал меня сильнее всего. Я была уверена – меня точно выберут из сотен абитуриентов, жаждущих оказаться в числе будущих звезд театра и кино, и возьмут в мои неполные двадцать три года учиться прекрасному искусству лицедейства.
Мама не подозревала: я уже пробовала поступать в театральный, этой весной, через год после окончания университета. Год я мечтала – дома мечтала, на работе мечтала, читала об актерах, о методе Станиславского, смотрела спектакли с верхнего яруса, куда билеты стоили как в кино, а к весне, когда начались прослушивания, выучила басню, стихотворений я и так знала много, нашла очень хороший трогательный отрывок из пьесы Чехова, где героиня говорит о бессмысленности своей жизни… В апреле уволилась с работы – с большим трудом, не без вранья – и стала ходить на прослушивания.
Ходила-ходила, стояла по десять часов на улице в толпе возбужденных абитуриентов, слушала истории. Вот тот пятый год поступает… Пришел в пиджаке, с галстуком, все повторяет: «Я бы уже закончил, я бы уже закончил…» Наверно, ему мама так дома говорит, ругает его. Или, наоборот, жалеет. А вот та девочка рассказывает, что ее везде приняли. Зачем же она тут восьмой час подряд стоит – не евши не пивши, и все смеется, смеется, и жмется вместе со всеми поближе ко входу в заветные двери? А вот та некрасивая толстая девушка с косой… Неужели ее возьмут, такую толстую? И кого она будет играть? Сразу бабушек? А кого тогда будут играть настоящие бабушки, прослужившие в театре шестьдесят лет? А вот тот юноша, снимавшийся в кино, – неужели и ему надо поступать на общих основаниях? Все его узнали, все обступили, с завистью повздыхали, кто-то даже автограф взял и отошел…
Я очень робела в этой веселой и взволнованной толпе. Мне казалось – все они вместе, одна я – не пришей кобыле хвост. Тем более такая взрослая… Двадцать два года уже, скоро будет двадцать три… Надевала я на прослушивание мамино красивое платье – сиреневое, которое при определенном освещении становилось зеленовато-голубым, приятное, бархатное. Но крайне неловко себя в нем чувствовала – взрослой старой тетенькой. Мне ведь уже не шестнадцать!!!
Во всех институтах я прочитала свою программу и не раз – можно было записываться по два-три раза, слушали разные преподаватели, но… Не взяли и не взяли, я решила ждать следующей весны. Но время шло, и надо было действительно устраиваться на работу. Шутки шутками, а мама, в отличие от меня, человек последовательный. Сказала – кормить больше не будет, значит, не будет. Да и правда нехорошо – мама работает с утра до вечера, а я уже третий месяц сижу дома, играю на пианино, отрывки учу, стихи декламирую.
Я сидела на лоджии, внимательно изучала названия и репертуар новых театров, и мне всё как-то не нравилось. Ну кого я буду играть в «Ричарде III»? Королеву Англии? А кого в «Трех поросятах»? Самого глупого поросенка, который построил дом из веточек и радовался? А в пьесе абсурда «Носорог»? Носорога? С моим-то фамильным носом, который так прекрасно выглядит в фас…
Мне стало грустно, я свернула газету и тут увидела в самом конце афиши московских театров-студий мелкими-мелкими буквами набранный репертуар: «Река с быстрым течением», «Визит Вийона», «По темным аллеям памяти». Мне понравились названия спектаклей, все так красиво, романтично, неглупо, в таких пьесах точно найдутся для меня подходящие роли. Выбор был сделан.
Назывался театр непонятно: Московский драматический театр «Экзерсис», иными словами, театр «Упражнение». Но меня это уже не смущало. «Экзерсис» так «Экзерсис». Наверняка там люди упражняются в прекрасном. Уж очень интересный у них репертуар – мой! Я человек начитанный, думающий, совсем с ума не сошла, зря мама так считает. В театре же – в хорошем – говорят о высоком, о вечном… Как раз о том, о чем я постоянно думаю. Почему мы такие, зачем живем, что такое любовь, что делать, когда она уходит или никак не приходит. Время идет, а ее все нет и нет. Вот как у меня.
Я вышла из метро на другом конце Москвы и остановилась перед огромным, современным зданием ДК.
Был теплый безветренный июньский вечер. Сверкающий дворец культуры с гордой вывеской на втором этаже (я очень обрадовалась, что театр не в подвале) – «Московский театр “Экзерсис”» – показался мне символом моей новой жизни.
Я достала зеркальце, убедилась, что выгляжу нормально, толкнула высокую стеклянную дверь. И оказалась в небольшом, совершенно пустом фойе. Из-за двери, ведущей в зрительный зал, раздавались голоса.
Когда открылась дверь и из зала стали выходить актеры, я сразу обратила внимание только на одного, не слишком высокого, темноволосого человека, мельком взглянувшего на меня. Не знаю, почему обратила. На кого-то он был похож, что ли. На Аль Пачино, или на Челентано, или на обоих вместе…
– Вы к кому, девушка? – спросила меня хрипловатым голосом изящная женщина с седой стрижкой каре.
Я ответила не сразу, чувствуя на себе заинтересованные взгляды остальных актеров.
С каждой секундой мне там нравилось все больше и больше. Кроме седовласой дамы я увидела только одну актрису, некрасивую, невысокую, с унылым крупным носом и редкими светлыми волосами. Остальные были мужчины. Среди актеров не оказалось ни лохматых, ни волосатых, ни грязных, которыми меня всегда пугала мама, отговаривая идти «в эту богему». Обычно одетые, нормальные, чистые на вид, веселые люди.
Молодая актриса с унылым носом покопалась в большой мягкой сумке, достала… настоящую папиросу и закурила прямо в фойе, громко смеясь и при этом неожиданно грустно поглядывая на меня огромными, чуть навыкате светлыми глазами.
– Тася, выйди, пожалуйста, на лестницу, – сказала ей седовласая. – И зачем ты такие крепкие и вонючие сигареты куришь!
Из зала появился еще один человек, и по сразу подтянувшимся актерам я поняла, что это и есть режиссер. Он быстро взглянул на меня и хотел пройти дальше, в кабинет, но седовласая женщина остановила его:
– Марат, к тебе девушка.
Тот замер на полпути, как-то странно повернул одну только голову, стоя ко мне спиной, в этой же неудобной позе еще раз скользнул по мне взглядом и кивнул:
– Хорошо. Пройдемте в кабинет.
В кабинете сидел симпатичный темноволосый человек, похожий на итальянца, тот самый, на которого я обратила внимание, и, склонившись над столом, считал в столбик.
– Присаживайтесь. – Марат пододвинул мне стул и сам расположился напротив.
«Итальянец» от бумажек не отрывался, лишь пару раз весело взглянул на меня, на мои ноги… Я положила руки на колени, потом одернула и без того не слишком короткую юбку. Честно просидев пять лет на лекциях и в библиотеке, я ничего не знала о неотразимой силе длинной стройной женской ноги, так же как мало знала и о себе, и о жизни вообще. Я не кутила, не гуляла, как положено в студенческие годы, студенческая вольница прошла мимо меня. Учиться мне было скучно, но я училась и училась. Как реагировать сейчас на такие откровенные взгляды, я не знала.
– Что вы закончили? – спросил меня Марат.
– Я… Может, я вам что-нибудь почитаю или спою? – ответила я. Жаль, что он начал с вопроса об образовании. Ну да, нет у меня театрального образования… Я не знала тогда главного секрета этого театра, узнала гораздо позже.
«Итальянец» бросил считать, подперся кулаками и лукаво проговорил:
– Лучше станцуйте.
– Здесь? – растерялась я. Кабинет маленький. Я бы могла, конечно, что-то станцевать, если бы включили музыку, сымпровизировать, – что делать, раз решила идти в актрисы, надо себя преодолевать… Но я бы врезалась в них или в стол – места совсем не было!
Режиссер почему-то вздохнул и молча покачал головой. Я отнесла это не к себе – к замечанию «итальянца». Мне и без него было как-то не по себе! Я же первый раз пришла устраиваться на работу в театр, ничего не зная, ничего не умея…
– Очки наденьте, – неожиданно сказал «итальянец». – Уверенней будете себя чувствовать.
Я совсем оторопела. Очки действительно лежали у меня в сумке, но я их надевала только в случае крайней необходимости – чтобы не проехать станцию, например, или вечером, в темноте, или же дома, когда меня никто не видел. Неужели так заметно, что я близорука?
– Так, все, Никита Арсентьевич, пойдите-ка прогуляйтесь пока, – незло сказал Марат.
«Итальянец» легко кивнул, взял какие-то листочки, не торопясь вышел из кабинета. В дверях он чуть задержался, быстро засунул в рот палец и неожиданно раздалось «чпок!», как будто хлопнула пробка от шампанского. «Итальянец» насмешливо обернулся на меня, словно это я валяю дурака, и невозмутимо прикрыл за собой дверь.
«Ну вот, начинается, – подумала я. – Может, мама была права? Издевки, кривлянье… балаган… Пришла!»
– А почему вы наш театр выбрали? – спросил Марат, внимательно меня разглядывая. Манера у него была довольно необычная, к ней надо было привыкнуть: он смотрел исподлобья, низко склонив голову, темными азиатскими глазами прочно зацепляясь за тебя и не отпуская, глазами, в которых гаснет свет и не видно зрачка. – И что вы все-таки закончили?
– Закончила я московский университет, а пришла, потому что мне понравился ваш репертуар.
– Вы смотрели что-нибудь у нас?
– Нет. Но я прочитала названия спектаклей в газете…
Марат без улыбки кивнул:
– А какое название вам понравилось больше всего?
– «Река… Река с быстрым течением», – ответила я, ожидая вежливого отказа, с объяснением в духе моей мамы, что каждый должен заниматься своим делом.
А как быть, если дело, которое записано у меня в дипломе, я выбрала в шестнадцать лет и сдуру? Точнее, даже не выбрала, а… Как-то так получилось. Ходила в десятом классе кругами вокруг театральных институтов, даже записалась на прослушивание в школу-студию МХАТ… Когда никого не было дома, разучивала отрывки для показа, читала перед зеркалом, как положено… Точнее, как не положено, но я это узнала лишь спустя десять лет.
Проза – отрывок из предсмертной записки японского писателя Акутагава Рюноске, он ее написал перед тем, как сделать харакири: «Жизнь в этот последний миг кажется мне такой прекрасной…» Еще отрывок из Лермонтова, из главы «Фаталист», самой загадочной главы «Героя нашего времени»: «Я возвращался домой пустыми переулками станицы…» Печорин возвращался домой ночью, смотрел на звездное небо и размышлял о том, есть ли кто в огромном холодном космосе, кому мы нужны, – или никого нет, и мы одиноки и потеряны, крохотные, слабые песчинки… Благодаря Лермонтову я всю жизнь об этом думаю.
Поэзия – я выбрала отчаянное стихотворение Цветаевой. «Как живется вам с другою – проще ведь? Удар весла, линией береговою скоро ль память отошла Обо мне – плавучем острове – По небу, не по водам…» Я все же прочитала это стихотворение на вступительном экзамене, только несколько лет спустя, уже закончив МГУ и два года проработав в «Экзерсисе». И тогда меня, уже довольно взрослую девушку, спросил народный артист, сидевший в комиссии:
– А вы можете прочесть еще раз и… как-то связать это со своими переживаниями? Ведь у вас уже были такие переживания, я надеюсь?
Представляю, что бы меня спросили в шестнадцать лет… А может быть, ничего бы и не спросили. Посмеялись бы над гендерной путаницей в моей голове и явной женской неразвитостью и взяли бы, красивую, высокую, шестнадцатилетнюю, учиться. Но я тогда, в десятом классе, постояла-постояла под дверью школы-студии МХАТ, послушала, как кто-то лает и лает, а другой то и дело вскрикивает: «А!», и опять: «А!», и еще раз, точно так же: «А!», а тот, кто лаял, все лает – до хрипоты, до изнеможения, – и ушла. Не потому что не хотела лаять и вскрикивать. Просто испугалась, не решилась, не была в себе уверена. Я смело пела и читала стихи только дома, когда меня никто не слышал, даже мама.
Но это было давно. Теперь я была готова и стихи читать, и прозу. Я давно поняла, что читать надо от имени женщины, точно не от имени японского самурая. И петь тоже.
– Ну-с, – сказал Марат. – Знаете что-то наизусть? Почитаете? Пойдемте в зал.
На деревянных ногах я прошла с ним в зал, с нами потянулись и несколько актеров, разговаривавших в фойе. А что делать? Ведь я хочу быть артисткой. Придется как-то терпеть…
Я вышла на маленькую сцену, кто-то включил софит, и я перестала видеть людей, рассевшихся на десяти рядах зала. Я прочитала отрывок из деревенской прозы Федора Абрамова, даже пропела несколько строчек – героиня пела, стоя на берегу реки.
Поскольку меня никто не остановил, я прочитала и монолог из пьесы Чехова, с которым провалилась во все театральные, и «Скифов» Блока, которых мне посоветовал выучить к следующему году один бодрый дедушка из комиссии в ГИТИСе, все улыбавшийся и подмигивавший мне на прослушивании. «Да! Скифы мы! Да! Азиаты мы! С раскосыми и жадными очами!» – читала я, Марат смотрел на меня не мигая, кто-то в зале вздохнул, Марат молча, не оглядываясь, слегка поднял руку. В зале опять стало тихо.
Я прочла еще и Цветаеву, как раз выучила новое стихотворение. «Кабы нас с тобой да судьба свела…» Я увидела, что в дверях зала стоит «итальянец» и, скрестив руки на груди, тоже слушает, как я читаю.
Мне неожиданно очень понравилось стоять на сцене. Волнение прошло, никто надо мной не смеялся. Сцена была маленькая, уютная, волшебная, с темно-серыми стенами, обитыми мягкой войлочной тканью. За плотными шторами по одной стене зала проглядывались высокие окна, они были открыты, воздух был свежий, я слышала, как поют птицы в парке, начинающемся сразу от ДК, и от этого вообще стало приятно и легко на душе.
– Хорошо, спасибо, – коротко сказал Марат, вставая. – Оставьте свой телефон.
– У меня нет телефона, – растерялась я. – Мы живем в новом районе.
– Тогда сами позвоните. Завтра, скажем… после трех.
Я ушла окрыленная. Он сказал «хорошо», «позвоните»! Не то что «Спасибо, вы свободны!»
Мои ощущения оказались верными. На следующий день я снова ехала на другой конец Москвы, уже с трудовой книжкой, в которой до этого успели появиться записи о моей недолгой работе в качестве переводчика. Я ведь не весь год сидела дома, я три месяца работала в «Интуристе» и еще четыре училась там на курсах повышения квалификации. И ушла, не потому что хотела бездельничать, а потому что поняла – сейчас или никогда.
И вот – меня взяли в театр! Несмотря на то что у меня нет образования! Послушали, посмотрели на меня и взяли! Кем? Артисткой! Никаким не билетером и не уборщицей! Настоящей артисткой!
Мне и в голову не могло прийти, что ни сумрачный Марат, ни «итальянец» Никита Арсентьевич, ни седовласая женщина с мужским голосом и тонюсенькими щиколотками, оказавшаяся женой Марата, – тоже не учились! То есть все они где-то когда-то учились, но совсем по другой специальности, не по актерской или режиссерской. Я это выяснила позже, постепенно, подружившись с Тасей, которая работала в театре уже почти год и знала всё про всех.
Тася-то как раз училась, и не где-нибудь, а у самого Олега Табакова! И не с кем-нибудь, а со звездами, про которых она знала всё. Всё вообще. И готова была рассказывать часами. Правда, училась она в школе-студии только год, потом ее Табаков отчислил… Но не бросил. Устроил работать в кукольный театр и учиться где-то на заочном. У актеров тоже есть заочное обучение.
Тася все роли играла, как будто водила кукол. Лицо у нее было при этом смешное, говорила она, как большая трогательная кукла и так же и двигалась – неловко и забавно. Но актрис в театре не было – я, жена Марата да Тася, поэтому Тасе доставались главные роли – и красавиц, и страстных возлюбленных. Жена Марата играла более взрослых красавиц, а я – все остальное. Однажды мне дали даже главную роль, но быстро отобрали.
…Я аккуратно открыла входную дверь. Ключ провернулся сразу. Я нашла его случайно, когда как-то полезла в шкаф в прихожей за отверткой. Я хотела подкрутить отошедшую от стены розетку, потому что сам он всегда с ужасом смотрел даже на перегоревшую лампочку и признавался:
– Ну не люблю я этого. Не умею.
Я тоже не специалист по электрике, но лампочку заменить могу и в стену гвоздик вбить, если надо.
Я тихо затворила входную дверь и слегка надавила на вторую. Я надеялась, что он поленился ее запереть.
Вторая дверь действительно была не заперта. Я вошла и, стараясь не врезаться во что-нибудь в потемках или не споткнуться о его ботинки, подошла к большой комнате, где он обычно спал.
Глаза постепенно привыкали к темноте. Я стала различать очертания широко разложенного дивана и спящую фигуру на нем.
Он спал, подложив обе руки под правую щеку, трогательно и беззащитно.
Под ногой у меня что-то зашуршало. Наверно, это он перед сном просматривал какие-нибудь финансовые отчеты и оставил их на полу.
Мне было совсем не страшно. Я даже не думала, что смогу так сосредоточенно и холодно выполнять весь тот безумный план, который зрел у меня в голове столько длинных бессонных ночей подряд… Я подошла ближе к дивану, и тут он вздохнул и стал переворачиваться на другой бок. Обычно в такие моменты он открывает на секунду глаза и, если его что-нибудь спросить, может ответить вполне членораздельно.
Не знаю, открыл ли он глаза. Даже привыкнув к темноте, я все равно плохо видела. Почему я стала плохо видеть в темноте? Какая разница! Ведь на самом деле я давно умерла. Только никто этого не заметил.
В его наглухо зашторенную квартиру – все три окна с плотными, тяжелыми, темными шторами – ни ночью, ни самым солнечным днем с улицы никогда не пробивался ни единый лучик света. А в ту ночь луна была огромная, мерцающая холодным желтым светом. Плохая ночь для разбойников и хорошая для ведьм. Ведьмы веселятся в полнолуние. При чем тут я, крещеная христианка, я ведь никакая не ведьма. Я или – бывшая я…
Я подошла совсем близко и присела. Я ничего не чувствовала в тот момент. Ничего – ни страха, ни ярости, ни жалости. Аккуратно, чтобы не задеть за подкладку куртки, я достала длинную заточенную отвертку. Я долго ее точила, три недели, чтобы она стала острой, как холодное оружие. Привыкла к ней. Сейчас я взяла ее обеими руками и примерилась. Попасть надо с первого раза.
Луна… Как ярко светит луна. Кто-то отдернул шторы? В доме есть еще кто-то?..
Тася, Марат, Агнесса Григорьевна – жена Марата и «итальянец» Никита Арсентьевич стали каждый по отдельности меня опекать. И в силу своих возможностей учить, что такое театр, как надо искренне жить на сцене и умело притворяться в реальности, где просто не проживешь по тем законам, о которых написаны тома литературы и драматургии. Все наоборот: играй, но искренне, живи – и никому не показывай, что ты чувствуешь на самом деле. Почему? Съедят. Эти веселые, задорные, активные творческие люди – съедят, с потрохами. Учись быть как они. Всё настоящее – только на сцену. Жизнь – это антракт. Главное – там, на сцене.
Я слушала и верила. Все это было внове, после душных, темных залов библиотеки и бесконечных лекций по истории и литературе для меня открылась дверь в новую, нереальную жизнь. Я ведь знала! Я не зря сюда так рвалась! Даже мама смирилась. В театре платили деньги, два раза в месяц, нормально платили – аванс-получка, я одевалась, как прежде, в балахоны и лохмотья не вырядилась, волосы причесывала аккуратно, курить не стала, ночевала дома, – мама немного успокоилась. И в богеме тоже бывают нормальные люди, решила мама. А уж я так просто была на седьмом небе от счастья.
Год пролетел незаметно, почти год. Я успела сыграть тетушку гномов в сказке, женщину-авиатора в малоизвестной пьесе Булгакова, погибающую через полминуты своего появления на сцене, врача, рассуждающего о жизни и смерти в той самой пьесе, название которой стало определяющим при выборе театра – «Река с быстрым течением». Река эта и правда с быстрым течением, и как весело и увлекательно плыть, когда тебе осенью исполняется целых двадцать три года! К своему дню рождения я сделала себе потрясающий подарок. Было это так. Точнее, так начиналось.
Мы ехали на гастроли в далекий город Орск. Я никогда в жизни не представляла себе, что «ничего на свете лучше нету, чем бродить друзьям по белу свету» – с кофрами, полными костюмов, реквизита, ничего нет лучше, чем приехать в незнакомый город, прийти в театр, расположиться в гримерке, репетировать на большой, неизвестной тебе сцене, где пахнет пылью, старой мебелью, гримом, еще чем-то волнительным и приятным, бегать по запутанным коридорам, полутемным лестницам, ходить по улочкам нового города, вглядываясь в лица – ведь кто-то из спешащих навстречу людей купил билеты на вечерний спектакль… И главное, со страшным волнением ждать вечера, когда откроется занавес… И ты в который раз произнесешь те же самые слова, и все будет так же и по-другому, каждый раз – по другому…
Добирались мы в Орск долго, почти двое суток. Мне дали билеты в одно купе с Тасей. В купе ехали не все – мы с Тасей, Агнесса с Маратом да художница со своим сыном, которого она взяла на гастроли. В купейном вагоне было много пустых мест, и мы ехали по двое, как будто в спальном, в люксе. Я даже немножко жалела, что все остальные – актеры, монтировщики, осветители, костюмеры ехали в плацкарте. И Никита Арсентьевич с ними как главный. Там было веселее. Но и здесь Тася не давала мне скучать.
Она рассказала все самые страшные тайны, которые не успела поведать за год. Об Агнессе – оказывается, та на много лет старше Марата и раньше работала во дворце культуры администратором. Потом познакомилась с Маратом и стала актрисой. А Марат, хоть и без образования, помогал снимать дипломный фильм самому… Костину! Я толком не знала, кто такой Костин, Тася мне объяснила. Внук такого известного человека, просто фамилию себе придумал другую, автор нереально известной песни!.. «В мире, где ветрам покоя нет…» Так вот Марат с ним дружит… И диплом за него снимал… Поэтому у нас такие связи, у нашего театра, поэтому нам дали статус государственного, одним из первых… Еще Тася досказала мне секреты «Табакерки», те, что раньше не рассказывала. Мне казалось, что половину она придумывает на ходу, но все равно было интересно.
– Почему ты не поступаешь? – спросила меня Тася. – Ты красивая, тебя возьмут.
– Не взяли уже! – вздохнула я и поделилась наконец, своей несколько стыдной историей – про то, как меня вообще нигде не взяли.
Про веселого дедушку, посоветовавшего мне выучить «Скифов» к следующей весне, про то, как я приходила в школу-студию МХАТ дважды, и во второй раз меня узнал педагог, а я сказала, что я – это не я, а моя сестра. И что одной сестре – двадцать два, а второй – шестнадцать. И в паспорте подрисовала вместо тройки восьмерку. И паспорт пришлось потом менять, я его разрисовала и в милиции объяснила – малыш-племянник постарался…
– Это ты всё правильно говоришь! – обычной своей присказкой ответила мне Тася. – Слушай, Катька, ты не переживай. Найдется преподаватель, которому ты понравишься. Так всегда бывает. Вот, например, Осовицкая… Она любит таких, как ты. Высокая, гордая с виду… Ты петь умеешь ведь?
– Ну да.
– Вот. И петь умеешь. А казачьи песни знаешь?
– Что-то знаю. Только я тихо пою.
– А ты громко пой. И выучи, знаешь, что… Выучи монолог Медеи!
– Еврипида?
– Еврипида, кажется, да. Когда она детей своих съела. Тебе подойдет.
Я с ужасом посмотрела на Тасю.
– Детей съела? Ну, то есть я историю Медеи знаю, но почему мне это подойдет?..
– Да ты не обращай внимания! – засмеялась Тася. – Никто не думает про этих детей. Просто классный материал, для темпераментной брюнетки. Р-раз, как выйдешь, как заговоришь контральто… Это низким голосом надо читать, как можно ниже… Вот тут… м-м-м… – Тася низко замычала, стуча себя ладонью по груди.
– Я вообще-то в душе маленькая блондинка, – вздохнула я.
– Так никто об этом не знает! Какая ты блондинка, ты что! Тебе надо что-то революционное…
– Жанну д’Арк?
Я зря об этом спросила. Пьесу Ануя про отважную юную француженку как раз поставили в театре-студии Табакова, откуда выгнали Тасю, и играла Жанну д’Арк именно ее подружка, которую я случайно тоже знала с детства – жили на одной улице, учились в одной музыкальной школе. Мы обе тогда не думали с Тасей, что через два года и нашу общую приятельницу из «Табакерки» выгонят и она придет к нам в театр! И будет наравне с нами, чуть лучше – у меня роль отнимут и ей отдадут. Но мы этого знать не могли. Тася расстроилась, вспомнив про свои неудачи, замолчала. Потом сходила в тамбур покурить, вернулась повеселевшая, стукнула меня по спине, плюхнулась на сиденье, завернулась в свой огромный оранжевый палантин с мохнатыми фиолетовыми кистями, приставила кисточки вместо усов и сказала голосом старого аксакала:
– И басню нада, дэвушка, толька сымешную. Шыто ты будешь читать, какую басыню, э?
– Я выучила басню Михалкова, про иностранцев… Там как будто разные акценты… эстонский… еще какой-то…
– Ну, давай прочитай, – проговорила Тася уже своим голосом. – Смелее, не тушуйся, все свои.
Я прочитала.
– Не, не пойдет! Не смешно. Другое учи.
– Все одно и то же читают…
– И что? Вот преподаватели и ждут, чтобы кто-то рассмешил их чем-то до боли знакомом. Классику какую-нибудь возьми, сто раз читанную, и по-своему прочитай. «Мартышку и очки», «Слон и Моську»… Такое что-то.
Тася даже не знала, как она была права и как все вовремя мне подсказала. После замечательных, оглушительных гастролей в Орске (лично для меня оглушительных – огромный зал старого драматического театра, спектакль за спектаклем, весь город обклеен нашими афишами, мне один раз подарили цветы, детский спектакль сыграли больше десяти раз, и дети всегда смеялись, когда моя тетушка гномов пускалась в пляс… Вот это жизнь!) нас отпустили отдохнуть на месяц.
В отпуске я выучила басню «Стрекоза и муравей», монолог Медеи и вспомнила свое любимое стихотворение Цветаевой, которое учила еще в десятом классе, «Как живется вам с другою…» В стихотворении мне нравилась романтическая боль, грусть и резкие перепады строк – как будто упала, встала, снова упала и снова встала и – полетела, полетела… Цветаева знала тайны женской души и умела про них писать, не раскрывая их до конца.
На сей раз я пошла только в Щепкинское, где – вот бывает же так! – набирала в этом году именно Осовицкая, про которую вдруг вспомнила Тася, когда мы ехали в Орск. Алевтина Осовицкая, народная артистка, одна из самых красивых актрис нашей большой страны.
Не знаю почему, но я поверила Тасе. Так убедительно она качала своим крупным мягким носом, с таким знанием жизни и театра выбирала мне репертуар… Песню я, правда, выучила не казацкую, а русскую северную, свадебную, тридцать два куплета «По сеням-сеня-ам…» – тоскливую, красивейшую, протяжную, с брошенным на верхней высокой-высокой ноте криком или стоном – как выйдет, как споется. Веселья там никакого, но красота, сила, отчаяние – этого в наших древних свадебных песнях не занимать. В двадцать три года я не задумывалась – почему, просто пела, как слышала.
Когда я пришла в щепкинский дворик и встала среди абитуриентов, я даже растерялась. Такого количества красивых девушек вместе я не видела никогда. Не знаю, почему их было так много, может быть, потому что к красивейшей Осовицкой, игравшей когда-то казачку в знаменитом фильме, ехали ставропольские да терские казачки – статные, тонкие, с бровями, с яркими глазами, белозубыми улыбками, волосами до пояса… Я среди них потерялась, несмотря на заверения Таси, что Осовицкой я понравлюсь.
Я терпеливо ждала своей очереди, боялась, ни с кем не болтала, повторяла слова. Поработав год в театре, я знала, как можно забыть половину из четырех слов, которые ты должна произнести сегодня на сцене. «А вы…?» – а что дальше, не помню, темнота, у меня так было как раз в Орске, когда мы целую ночь с Тасей не спали, гоняли клопов в старых продавленных матрасах гостиницы.
Никита Арсентьевич приходил к нам в номер, ругал нас, издевался, не верил, что нас покусали клопы, а мы хохотали, плакали, показывали кровавые точки на стенах и матрасах. Особенно хохотала Тася, ей нравился Никита Арсентьевич, и, как мне казалось, она временами задерживалась в его номере слишком долго, почти до рассвета. Но при людях он к ней никак не выказывал особого отношения, даже ругал и сердился больше, чем на других. Никита Арсентьевич был директором нашего маленького театра. Актером и директором, и главным бухгалтером, по совместительству.
Сейчас я стояла во дворике, смотрела на памятник Михаилу Семеновичу Щепкину и понимала: нет, никогда мне не поступить. Это я рядом с Тасей и Агнессой – красотка. А рядом с этими казачками…
Когда меня вызвали, ближе к вечеру, я уже устала волноваться. Думала – прочитаю как прочитаю. Работа у меня есть – не в библиотеке, не в Интуристе – в театре, настоящем! Я ведь уже работаю актрисой. И дальше буду работать. У меня уже есть три роли, в новом сезоне обещали еще. Так что поступлю – не поступлю, жизнь от этого не перевернется. Но я не поступлю, нет шансов.
– Что будете читать? – доброжелательно улыбаясь, спросил высокий брюнет в комиссии.
И я ахнула. Ничего себе! Я же его знаю! Это же народный артист, знаменитый, играл в таких фильмах… Американского шпиона, отважного мушкетера, еще кого-то… Я же его в детстве в спектаклях Малого театра ненавидела… Он везде играл, а я его везде ненавидела! Такой большой нос, тонкие губы, сам крупный… На папу моего чем-то похож. Может, поэтому ненавидела. С папой все было сложно, с красивым, умным, талантливым, ослепительным папой. И те мужчины, которые походили на него, вызывали любопытство и… острую неприязнь.
Но сейчас этот актер показался мне даже милым и симпатичным. Я вспомнила фамилию. Володуев, да, Алексей Володуев. Здорово. А где же Осовицкая? Ну как где – в центре! В самом центре! Красивая до невозможности, в огромном русском платке, наброшенном на открытое платье, да с веером – погода жаркая была, почти ненакрашенная, но нереально красивая…
Я как завороженная рассматривала мэтров. Еще двое, но я их не знаю. Пожилая приятная дама и веселый, как мне показалось, мужчина средних лет, ближе к старости – с точки зрения моих двадцати трех.
– Будете читать? – засмеялся Волобуев. – Или как?
– Да, да, извините, – спохватилась я.
Я быстро проверила кармашек юбки – зеркальце здесь, все хорошо. Оно мне было нужно для образа стрекозы.
– «Попрыгунья… – Я выставила вперед одно плечо, как у меня и было задумано, слегка стянула с него бледно-голубую блузку без ворота. – Стрекоза!..» – Тряхнула я распущенными волосами. Ну и что, что я не казачка. У меня тоже волосы пышные, длинные, блестящие – специально десять дней не мыла, чтобы ярче чистые блестели, способ такой есть индийский.
Кто-то из студентов, из любопытства пришедших поглядеть на вновь поступающих, засмеялся. Волобуев тоже фыркнул и переглянулся с Осовицкой. Та вполне доброжелательно смотрела на меня.
– «Лето красное – пропела. Оглянуться? Не успела!» – так же, в своем собственном рисунке, продолжила я и быстро достала зеркальце из кармашка юбки.
Взглянула на себя, на край лба, где неумолимо вдруг стали расти коротенькие серебряные волосы, на морщинки на лбу, у глаз, у рта, ужас, откуда все это, когда, я ничего не замечала, еще вчера этого не было…
– «Как… зима… глядит в глаза… Помертвело… чисто поле… – Мои ясные глаза, мои пышные волосы, моя гладкая кожа – где все это? – Нет уж дней тех ясных боле, где под каждым ей…» – Как же мне неудобно это было произносить, какой же все-таки Крылов безобразник был!
Я осторожно взглянула на Волобуева – ведь он не подумает, что я это действительно про себя говорю?
– «…под каждым ей… кустом! Был готов и стол, и дом… Все! Прошло! Зимой холодной… нужда, голод настает…» – договорила я басню до конца под общий смех студентов и комиссии и все-таки решилась показать в последней строчке такого неприличного, такого сластолюбивого, такого жадного до чужой, пусть слегка увядшей, но готовой на все молодости, обрюзгшего муравья:
– «Так поди же! – звал мой муравей стрекозу к себе, в свои липкие объятья: – Попляши!»
– Молодец, – сказал мне Волобуев. – Точка оригинальная у вас очень.
– Кто ставил? – спросил четвертый педагог, сильно покраснев за то время, что я читала басню. Рыжеватый с сединой, краснеет по поводу и без, быстро отметила я.
– Точку? – удивилась я.
– Басню – кто вам ставил?
– Никто, – пожала я плечами.
– А всё же? – продолжал настаивать рыжеватый.
– Да никто, я сама.
– Молодец, – опять кивнул Волобуев.
– А кто вы по профессии? Образование уже есть? – допытывался рыжеватый.
– Есть, – тяжело вздохнула я. – Я закончила истфак МГУ и знаю много языков.
– Переводчица? – чему-то очень обрадовался рыжеватый.
– Да нет, почему. Я в театре работаю.
– Как называется театр? – не успокаивался рыжий. Все ясно, я ему не нравлюсь, сильно не нравлюсь.
– «Экзерсис», – негромко сказала я.
– Ка-ак?
– Леонид Иосифович… – посмотрела на него Осовицкая и слегка покачала головой.
– Московский драматический театр «Экзерсис», – повторила я.
– Что еще прочтете? – мирно спросил Волобуев. Приятный все-таки дядька. Почему он мне не нравился в детстве?
– Медею! – ответила я и побыстрее начала: – «О, низкий, о ничтожный, не знаю, как выразить сильнее языком, что ты не муж, не воин, хуже, злее…»
Я читала яростный, полный ненависти монолог Волобуеву, хотя он мне и был симпатичен, но читать Осовицкой я не решалась – все-таки монолог обращен к мужу, изменнику Ясону, из-за которого Медее и пришлось убить своих несчастных детей, а читать рыжему Леонид Иосифовичу, который так меня невзлюбил, я, уже достаточно опытная актриса, не стала. Ничего нет приятного в том, если на тебя смотрят с раздражением или насмешкой.
Волобуев же благосклонно кивал, даже слегка отстукивал в такт тяжелой, волнообразной поэтической строке Еврипида. Я читала, как мне и советовала Тася, низким голосом, как только могла. Зачем это было нужно, я не знала, но Тасе доверяла – сама играть она не слишком умела, но, проработав несколько лет в кукольном театре, про голоса знала все и умела говорить за любого: и за Бабу-Ягу, и за белочек-зайчиков, и за мужчин, и за женщин.
– А лирика есть? – спросила Осовицкая. – Что-нибудь женское.
– Да, свадебная песня, – кивнула я.
– Нет, подожди! – засмеялся Волобуев. – До песен мы пока еще не дошли…
Я знала, слишком хорошо знала – петь просят только тех, кто очень понравился, кого хотят взять.
– «Как живется вам с другою…» – завела я Цветаеву.