Нарисуй мне в небе солнце Терентьева Наталия

И вот тут-то Волобуев и попросил:

– Подожди, пожалуйста, давай сначала, и с личным отношением. Ведь у тебя… у вас уже были наверняка личные переживания?

Я посмотрела в добрые веселые глаза народного артиста. Ну как скажешь при всех, что у меня вообще никаких переживаний еще не было? Вот так сложилась жизнь. Нет, не было любви, не было романов, не было встреч. Влюбленностей – завались, я постоянно влюблялась, с трех лет. Но если нет отношений, то и сильных переживаний не может быть. Так, мечты, вздохи да сплошные разочарования…

Я попыталась прочесть еще раз.

– Ладно! – махнул рукой Волобуев. – Ну что, Алевтина Семеновна, будем песню свадебную слушать? Пусть споет нам абитуриентка… м-м-м… – он посмотрел в свои листочки, – Кудряшова?

Осовицкая благосклонно кивнула, и я побыстрее запела, пока не сказал что-нибудь рыжеватый, который все рвался вставить свое слово.

– По сеням-сеня-ам…

Я пою хорошо, только тихо, но Тася научила меня за год петь по-народному. Ничего другого, кроме этой свадебной песни, у меня так громко не получалось. А это получилось – Тася билась-билась со мной и как-то сказала: «А ты представь, что ты… кукла». – «В смысле?» – удивилась я. «Ну представь – большая, толстая…» – «Тася, давай только не толстая…» – «Нет, толстая, с пшеничной косой, румяная… Глаза закрой, вот, а теперь пой – широко, громко, чтобы Сеня на той стороне речки тебя услышал, за которого тебя не отдали… Только ты не девушка, не играй ничего… Ты – кукла, большая, мягкая, несчастная…» И я запела, Тася только успела уши закрыть. «Молодец! Всё, поешь, как оперная в сарафане! Так все песни теперь пой!»

Комиссия послушала куплетов пять, больше не стала. Леонид Иосифович все же напоследок слово вставил:

– А что вы переводчицей-то передумали быть?

Я совершенно не знала, что ответить, и только развела руками. Ну что мне ему сказать? Что я с детства хотела быть актрисой? Теперь бы я именно так и сказала. Что жизнь такая короткая, и не стоит заниматься тем, что тебе не мило. Но тогда такие простые слова давались мне с трудом. И я промолчала.

– Леонид Иосифович, миленький, закона нет! – обронила непонятную фразу четвертая преподавательница и улыбнулась мне.

В класс уже входил следующий человек, высокий красивый парень, все на него заинтересованно смотрели, забыв про меня.

Я вышла из кабинета.

– Ну что? Кто там? Как слушают? – обступили меня с вопросами.

Я махнула рукой.

– А что так долго? Это ты пела? Понравилась им?

Я пожала плечами и отошла. Нет, не понравилась. Кто меня тянул за язык? Сказала бы, что вообще образования нет, у них нигде не написано – просто фамилии. Теперь приклеено ко мне – «переводчица». Да, я знаю языки, но душа у меня к этому не лежит. Да я и не училась на переводчицу. Так, от скуки, от нечего делать все подряд языки изучала. И слух у меня абсолютный, произношение в любом языке – хоть в разведчики иди, как родное. Но я не хочу – ни в разведчики, ни в переводчики. Я в театре кого угодно готова играть. А ездить в автобусах, рассказывать иностранцам, в каком году были построены наши монастыри и церкви – нет, не хочу, неинтересно.

Через полчаса открылась дверь, и из класса, где было прослушивание, вышла девушка с листочком.

– На сегодня всё! – сказала она. – Кто не успел показаться, тот завтра пусть приходит, педагоги устали. Читаю, слушайте внимательно, один раз читаю, кто прошел на второй тур из всех десяток, так… Кондратьев, Алексеева, Степаненко, еще одна Алексеева, нет, это Алексеев…

Я все-таки слушала, кто прошел на второй тур, хотя была уверена, что стою зря.

– Филимчук, Кудряшова, Олейник…

– Я?!

Я прошла? А вдруг еще есть какая-то Кудряшова? Я протиснулась поближе к девушке, чтобы спросить, и тут открылась дверь, появились педагоги, я встретилась глазами с Волобуевым, он мне кивнул и… подмигнул, да, просто взял и подмигнул! Четвертая, пожилая педагог, тоже увидела меня и махнула мне рукой: «Подойди!» Я с трудом пробралась к ней, она внятно проговорила:

– Революционное! Найдите что-то революционное, призыв какой-нибудь, в огне, на баррикадах, поняла?

Я кивнула. Значит, это я. Я – прошла. Но впереди еще два тура – второй и самый главный, экзамен по мастерству, в большом зале, придет ректор… Но это для тех, кто сумеет пройти второй тур.

На втором туре через неделю меня неожиданно попросили опять прочитать лирику, а я ничего и не учила, искала революционное, с флагами, учила монолог Жанны д’Арк, стихи про Красную Армию, Демьяна Бедного, «Ветры враждебные веют над нами» да «Марсельезу» распевала…

Я снова завела:

– «Как живется вам с другою…»

Волобуев замахал руками:

– А еще что-то есть?

Я не то чтобы сосредоточилась, а просто как будто стеганула себя изнутри – идиотка, учила про революцию, но должна же я что-то знать…

– «Ты запрокидываешь голову, затем, что ты гордец и враль!» – сказала я неожиданно для самой себя. Нет, я не помню конец, я знаю только несколько строф. Но – что делать? Читаю то, что знаю, времени вспоминать другое у меня нет.

Волобуев довольно улыбнулся и откинулся на стуле.

– «Какого спутника веселого привел мне нынешний февраль…»

Я люблю Цветаеву, всегда любила и буду любить. Это женская душа, прекрасная, трепетная, мечущаяся, разорванная, вечная и после смерти – любящая.

– «Позвякивая карбованцами и медленно пуская дым…» – не торопясь, с удовольствием произносила я эти загадочные строчки.

Я никогда не читаю, для чего, когда, почему и кому написаны стихи. Не надо это знать! Ты чувствуешь в них то, что чувствуешь, это и передаешь. И тогда это правда – твоя и Марины Цветаевой, твоя – и великого Пушкина, твоя – и Мандельштама, Волошина, Ахматовой, Рождественского… Не надо, нельзя знать, о чем, о ком думал поэт. Думал – это думал, а писал – это писал. То, что я слышу, я читаю.

– «Чьи руки трепетные трогали твои ресницы, красота, когда, и как, и кем, и много ли – целованы твои уста – не спрашиваю, Дух мой алчущий…»

– Переборол сию мечту… – негромко договорил Волобуев хором со мной.

Рыжеватый цокнул языком, Осовицкая улыбнулась и погрозила Волобуеву пальцем, четвертая, пожилая, сказала: «Да!» – и стала качаться на стуле как школьница.

Я в нерешительности замолчала. Я теперь была уверена, что дочитаю до конца, я вспомнила все. Моя душа вспомнила. Это тоже одно из самых первых цветаевских стихотворений, которое я выучила еще в школе.

– Хорошо! Хватит! – махнул рукой Волобуев. – Да, Алевтина Семеновна? – наклонился он к Осовицкой и еще что-то тихо спросил. Та лишь кивнула. – Все, спасибо!

– А петь? – растерялась я.

– Не надо! – легко улыбнулся Волобуев.

Все. Это все. Это конец. Меня не приняли. Если петь не надо, больше ничего читать не надо…

– И Медею не надо? – убито спросила я. – Я еще «Марсельезу» могу спеть…

– До свидания! – сказал мне рыжеватый.

Я вышла из кабинета, прислонилась к стенке. Ну вот и все. Вот и свободна. Из дворика я не ушла. Сидела, смотрела на счастливых, несчастных, общительных, стеснительных… Какие же это все-таки странные люди – те, кто хотят стать артистами. Денег не будет, нет, не будет. У единиц только разве что. Остальные будут бедны. И неизвестны. Не могут все быть известными. А рвутся. Рассчитывают на славу? Или из-за чего рвутся? Вот я – из-за чего? На сцене я стесняюсь – почти всегда. Чем больше мне роль нравится, тем больше стесняюсь. Иногда бывает – вот как сегодня. Когда становится все равно, волнение проходит, и как будто попадаешь в какой-то поток, невидимый, волшебный. Похоже на влюбленность, очень похоже. Так же меркнет свет вокруг, так же ничего кроме этого сияющего потока нет. И странное волнующее чувство внутри. Забываешь о еде, не хочешь пить. Проходит боль, если что-то болело… Но так бывает не всегда.

Я хотела уже уходить – все понятно, я же слышала, как злорадно сказал рыжеватый «До свидания!» – не в том смысле, что он надеялся меня еще когда-нибудь увидеть. Ко мне подошла маленькая, смешная, некрасивая девушка или даже уже взрослая женщина.

– Ждешь? – спросила она. – Я – Алина, Аля. Прошла, как думаешь?

– Знаю, что нет, – вздохнула я.

– Уже знаешь? А я вот надеюсь, что прошла.

Я отчетливо услышала говор. Да, мне знаком такой говор. Я слышу все области – если когда-то слышала, то определю.

– Ты из Прикарпатья? – спросила я.

– Из Львова, – ответила мне Аля. – Как догадалась?

– Слышу, – опять вздохнула я. А она-то на что рассчитывает? Вокруг – все те же красотки. Их, правда, значительно меньше стало…

– Что смотришь? – улыбнулась Алина. – Какие девицы вокруг, да? Так не возьмет Осовицкая ни одну из них.

– Почему? – удивилась я.

– Во-первых, потому что есть мы, и мы талантливые, – она подмигнула мне. – А во-вторых, главная красавица на курсе должна быть сама Алевтина, а вовсе не они. Усекла?

– Да… – ответила я с сильным сомнением. Ну уж меня и ее точно не возьмут. Других не-красавиц – не знаю.

Из двери вышла та же самая девушка, секретарь приемной комиссии.

– Сюда подойдите! – закричала она слабым, непоставленным голосом, и кто-то из абитуриентов гаркнул: «Народ! Собрались!»

Девушка стала просматривать листочки и с каждого называть по одной лишь фамилии.

– Сколько человек на курсе? Сколько взяли? – заволновался кто-то. – Что, вообще никого не взяли?

– Сегодня пятерых только, – строго ответила ему девушка, – и не взяли, а на экзамен. Еще надо ректору показаться, всей приемной комиссии. Завтра еще сто пятьдесят человек слушать будут, едут и едут… Так…

Маленькая решительная Алина схватила меня за руку и просто подтащила ближе.

– Голованов… Савельев… Иващенко… Ковтун… Кудрянова, нет, Кудряшова.

– Да! – закричала Аля. – Да! – запрыгала и захохотала она. И встревоженно посмотрела на меня: – Что? А ты как?

– Я прошла… – ответила я, не веря своим ушам. – Прошла! Да! Я тоже прошла!

Вот тебе и «до свидания!»! Вот тебе и не попросили спеть!

Мы пошли с Алей гулять по Москве, из ближайшего автомата я позвонила маме – нам как раз месяц назад, после пяти лет неудобной жизни без телефона, его поставили. Мама обрадовалась. Она приняла мое решение, уже давно смирилась и была теперь за меня и за то, чтобы у меня в театре все получилось по максимуму.

– Я знала, дочка. Ты умница и красавица, – сказала мама.

– Мам, я с очень хорошей девушкой познакомилась, с Украины, – сказала я.

– Так приезжай с ней, я вас покормлю.

Но ехать к нам Аля постеснялась, приехала потом только, через два года, когда мы уже стали самыми лучшими подружками и когда столько воды утекло – отовсюду, изо всех щелей…

* * *

Из отпуска я вернулась в театр другим человеком. Я теперь – студентка Щепкинского! И меня приняла на свой курс сама Осовицкая, мне есть чем гордиться. Конечно, можно вылететь и в первый год, нас уже предупредили опытные люди – половина курса меняется к окончанию учебы. Но я не собиралась вылетать, я никогда и ниоткуда не вылетала, я отличница, ответственная, собранная, отчего бы мне вылететь с курса. Нет, я буду хорошо учиться.

– Ну что, как? – спросила меня Тася дня через два после нашего выхода на работу.

До того она о чем-то шепталась с монтировщиками, с которыми дружила, и всё переглядывалась с Никитой Арсентьевичем. Точнее, заглядывалась на него, а он хмыкал и то отворачивался, то начинал напевать что-нибудь неприличное. Наверно, я пропустила какие-то события, но теперь я была уже мыслями далеко.

– Все хорошо, – ответила я.

– Не поступила? Ничего, в следующем году поступишь.

– Почему не поступила? – засмеялась я. – Поступила.

– Куда, в кулёк?

Все, закончившие главные московские театральные вузы, а даже и не закончившие, поучившиеся у знаменитых мастеров, кичатся этим и снисходительно относятся к другим местам, где тоже учат «на артиста». Например, к институту культуры.

– Да нет, зачем в кулёк…

Тася задиралась, я видела, что есть какие-то личные причины, не относящиеся ко мне, поэтому никак не реагировала. Ну, тошно на душе у человека, глаза заплаканные, в руке бычок недокуренной сигареты – затушила, докурит в следующий перерыв, денег нет, счастья нет, поэтому и цепляется ко мне. Я же во многом благодаря ей и поступила в институт.

– А куда? – Тася взъерошила свои почти бесцветные брови, послюнявила палец и разгладила бровки в тонкую ниточку. – Я-а-а-а-а… – спела она арпеджио тоненьким голосом хрупкой ломкой куколки с огромными несчастными глазами.

– В Щепкинское, к Осовицкой.

– К Осови-и-цкой… Вот это да… Катька у нас теперь в Малом театре учится… А еще кто там преподавать будет?

– Еще Волобуев.

– Волобу-уев? Ух ты, красавец-мужчина… Держись к нему поближе…

Тася как будто не слишком обрадовалась, что я поступила. Хотя она всегда притворялась, играла свои собственные роли, без начала и конца, и трудно было понять, какая она настоящая и что она на самом деле думает. Она каждый день меняла то голос, то походку, то ходила расхристанная, нечесаная, то вдруг являлась утром на репетицию в длинном черном платье, то ковыляла на высоченных каблуках, обернутая с головы до ног в свой любимый цветастый оранжевый палантин.

– Сейчас, погоди, надо мне кое-кому пару ласковых сказать… – Тася подхватилась и пошла смешной походкой, как будто крадется большая и не очень ловкая лиса, за директором.

Тот обернулся, вопросительно на нее посмотрел, покачал головой. Она его что-то тихо спросила. Директор молча покрутил ей у виска и пошел дальше.

Тася постояла, покачалась с носка на пятку, вернулась ко мне и сказала:

– Туруру-туруру, потерялось кенгуру! Зайчики с лошадками, белки с медвежатками… – всхлипнула и стала копаться в сумке. – Черт, где моя замазка, вчера была…

Тася замазывала почерневший зуб «штрихом», белым корректором, и покрывала сверху бесцветным лаком.

Неприкаянная, растерянная, чудная Тася стала подругой Никиты Арсентьевича. Сомнений у меня теперь не было. Значит, тогда, на гастролях, все это мне не показалось, – Тася ведь несколько раз уходила перемолвиться с директором парой слов, а возвращалась уже под утро. Но она объясняла это разными удивительными причинами – застряла на площадке на другом этаже, ее там заперли, срочно искала аптеку, помогала кому-то… Я не вдавалась. Не хочет говорить – не надо.

Сейчас же, неделю понаблюдав их переглядки и таинственные исчезновения на пару часов, я была почти уверена – да, Тася стала встречаться с нашим директором и не просто встречаться – кажется, влюбилась в него. После встреч плачет, все рвется чем-то поделиться, но сама себя обрывает, начинает приговаривать кукольным голосом, рассказывая то сказочку, то четверостишие…

Никита Арсентьевич недавно женился. Когда мы уезжали в Орск, жена приходила на вокзал его провожать, невысокая, симпатичная, в огромных трогательных очках. Она сидела дома с маленьким ребенком и часто звонила Нике в театр. Ее тоже звали Таисия, как и нашу Тасю.

Когда ему говорили: «Тася твоя звонит», вторая Тася грустнела и опускала еще ниже свои покатые плечи. А Никита Арсентьевич, победоносно не глядя ни на кого, ловко прыгал через несколько ступенек, держа руки в карманах солдатских штанов-галифе, в которых он всегда репетировал. И очень музыкально напевал свои неприличные песенки.

Возвращаясь после разговора с законной Таисией, он обязательно цеплял каким-нибудь неожиданным словечком вторую, незаконную. Все, в том числе она, смеялись. А мне было стыдно за Никиту Арсентьевича и жалко Тасю, которая, изревевшись и накурившись крепких папирос до головокружения, поджидала потом как ни в чем не бывало директора в коридоре, и они опять вместе уходили куда-то во время перерыва. А потом приходили порознь.

Мне не нравился Никита Арсентьевич, активно не нравился. Меня раздражали своим обманчиво-печальным выражением его арамейские глаза, с опущенными внешними уголками. Глаза, правда, очень необычного цвета – темно-серого. Так мне сказала Тася, я старалась в глаза ему не смотреть. И никогда не называла его Никой, как звала Тася и многие в театре. Что за девчачье имя – Ника? Мне не нравилось его имя, раздражала ладная, правильная фигурка бывшего гимнаста, наглый, хрипловатый дискантик, слишком тонкие запястья смуглых маленьких рук, на которых не было обручального кольца. Меня задевал его показной атеизм и шутки, бесконечные шутки, в которые он ловко переводил любой серьезный разговор.

Я и не думала скрывать неприязнь к директору своего первого театра. Тем более меня удивило, когда Никита Арсентьевич подошел как-то ко мне в конце августа, когда я считала дни до начала учебного года в Щепкинском и приходила на репетиции в «Экзерсис» уже просто так, чтобы помечтать о своей будущей, настоящей жизни в настоящем театре.

После поступления я почувствовала себя уверенно. Меня выбрали из сотен абитуриентов, приняли в числе других восемнадцати счастливчиков! И кто принял! Народные артисты, лучшие, знаменитые, что-то, значит, во мне увидели. Ведь у меня ни знакомых, ни родственников в театре нет, папа – музыкант, но у папы своя жизнь, и моего стремления в театр он пока не понимает. Никто со мной не занимался, программу для поступления мне не готовил, как бы рыжеватый Леонид Иосифович не подкапывался ко мне. Значит, я имею право – и здесь, в нашем маленьком «Экзерсисе», работать. Не по милости Марата я здесь, а вполне даже по праву.

Я сидела за кулисами, ждала своей сцены и вполуха слушала Тасины причитанья о том, какой же подлец этот Ника.

– Ты представляешь!.. – сама себя заводила Тася. – Ой, пойдем, постоишь со мной, я покурю, а то нервов никаких не хватает. Катюшка, пошли, а?

Мы пошли на лестницу. Тася вытрясла всю свою сумку на подоконник и выловила в куче помад, ирисок и бумажек, исписанных ее неровным почерком, две разные сигареты.

– Смотри, а то давай? – Тася протянула мне менее мятую. – Не будешь? Ну и правильно. Ты вообще такая умная женщина, Катерина… – Мои рассказы о том, что я еще не совсем женщина, не произвели на нее никакого впечатления. – Ты будешь большим ученым! – Тася сделала большие грустные глаза, как у игрушечного зайца, и подвигала носом.

Я фыркнула:

– Тась, ты что говоришь? Сама мне посоветовала пойти в Щепкинское, прочитать Медею и не робеть перед народными артистами. Какой большой ученый? С чего вдруг?

Тася покорно кивнула:

– Ну, значит, большой артисткой. Ты красивая как сволочь и голос у тебя как труба иерихонская, возьмут тебя в академический театр потом твои народные, вот увидишь. Будешь там в платьях шикарных ходить… – Тася показала, как именно я буду ходить, прошлась вокруг себя, широко расставив руки и мечтательно заведя глаза. – А вот я… – она присела на корточки и яростно затянулась, – а я так тут и помру… в этом клубе… на краю света…

– Тася, ты что, так его любишь?

– Ко-го? – Моя подружка вполне искренне удивилась, и все равно это получилось у нее притворно. Но я уже привыкла к ее странной манере и почти не обращала внимания.

– Ну кого-кого – Нику, Никиту Арсентьевича.

– А-а-а… Нику… Да нет, я люблю машиниста… Даже двух… А Нику… Ты его со спины видела? Крепкий весь такой, аппетитный, просто хочется подойти, прижаться…

Дальше слушать в моем девичьем положении было бесполезно и противно, я махнула рукой и пошла обратно за кулисы. И сразу же натолкнулась на Нику, который с независимым видом стоял, оказывается, все это время совсем рядом с нами.

– Болтаете, девчонки? – игриво спросил меня директор и строго посмотрел на Тасю.

– Шпионите, мальчишки? – ответила я и обернулась к сопящей на полу Тасе. – Вставай, пошли.

– Пусть посидит, ей полезно, – усмехнулся Ника и взял меня под локоток. – А нам с вами надо кое о чем побеседовать.

– Тась, я тебе потом все расскажу, слово в слово, – громко сказала я подружке и пошла за Никой.

– Вы, Кудряшова, уходить, кажется, от нас собрались? – Ника не дал мне ответить и продолжил: – Собрались. Только вам это совсем не надо.

Я высвободила свой локоть и, наверно, в первый раз близко рассмотрела директора. Он, конечно, был хорош. Понятно, почему одна Таисия то и дело ревела, а вторая каждые полчаса названивала в театр. Смугловатое, точеное лицо, чистая кожа, небрежная мальчишеская стрижка густых темных волос с едва пробивающейся сединой на висках, жесткий подбородок, изогнутый в полуулыбке хищный рот… Я заставила отвести себя глаза от улыбающегося директора. Человек совсем не в моем вкусе.

– Что мне «не надо», Никита Арсентьевич? Учиться не надо? А кому надо? Вам? Или еще кому в вашем замечательном театре?

– Беситесь, Кудряшова? – улыбнулся Ника. – Беситесь. И правильно. Уходить не хочется.

– Мне…

Он перебил меня:

– А так и не надо никуда уходить. Я, как директор, предлагаю вам остаться у нас на разовых, учиться и работать одновременно. Согласны? Конечно, согласны. В октябре на гастроли поедем. Вы хотите поехать на гастроли, Кудряшова?

– Только если вы меня поселите в президентский люкс, Никита Арсентьевич.

– Да нет, Кудряшова, я поселю вас в свой номер.

За спиной раздался Тасин всхлип. Я понадеялась, она не слышала, что говорил ее ненаглядный друг.

– Так как? – Никита Арсентьевич ненароком опять взял меня за руку. – Согласны?

Я молча пожала плечами. Понятно, что он шутит. Но зачем? Чтобы я, как Тася, бегала за ним и преданно на него смотрела? Плакала и ждала? Что за ерунда.

Конечно, ни на какие гастроли я не поехала. Через две недели я пришла к Никите Арсентьевичу и попросила свою трудовую книжку.

– Точно? – спросил, улыбаясь, директор. Он достал из сейфа мою трудовую и держал ее в руках. – Не пожалеете? Не передумаете?

– Точнее не бывает, – ответила я. – Можно побыстрее? У меня еще сегодня занятие.

– Вечером? – удивился Никита Арсентьевич. – А я думал, вот подпишу вам трудовую, и пойдем в парк погуляем. Как, Кудряшова?

– У меня репетиция, извините, Никита Арсентьевич. Мы этюды делаем.

– На какую тему этюды?

– На тему… – Я взглянула на улыбающегося директора. Ну да, конечно, он очень симпатичный мужчина. С харизмой, оригинальный такой. Только зачем мне все это? И раньше не надо было, а теперь – тем более. – На тему зоопарка.

– А! Ну, тогда не смею задерживать. А вы там, извините, кем будете, в… зоопарке? – Никита Арсентьевич смеялся.

Ну и пусть смеется. Ему не понять, он в театральном не учился.

В одном этюде я была гордой ланью, в другом – кенгуру, но говорить этого Никите Арсентьевичу я не стала. Пожала плечами, улыбнулась и ушла. Я знала точно – я навсегда ухожу из этого милого театра на краю Москвы. Для меня это был край Москвы и совсем другой – не мой край. Заводской, индустриальный район, построенный на бывших канализационных полях. Он разросся, местами зазеленел, но… Я живу в самом лучшем районе Москвы на берегу реки, и теперь учусь в самом лучшем, лучшем из лучших театральных институтов, в самом сердце Москвы, в двух шагах от Красной площади, я учусь у народных артистов, добрых, щедрых, талантливых… Что мне теперь театр «Экзерсис»?

* * *

– Катька, у тебя во сколько репетиция заканчивается? Тебя ждать?

Моя подружка Аля стояла в большой белой шапке, завязанной под подбородком, и можно было спорить – ей не больше двадцати лет. У Али уже было театральное образование, среднее, и она приехала в Москву поступать, имея за плечами годы работы во Львовском ТЮЗе. Там она играла и играла девочек, а то и мальчиков – с ее забавной внешностью можно было играть кого угодно, только не взрослого человека.

У нас на курсе ей сразу во всех отрывках стали давать роли бабушек и нянюшек. Малый театр, Островский: тетушек, нянюшек и приживалок – хоть отбавляй. Аля-то, конечно, хотела играть что-то нормальное. Нормальное – это героиня. Бесприданница Островского, три сестры Чехова – любая из них, страстные героини Горького и Толстого, романтичные – Тургенева… Но маленькой, смешной, быстро краснеющей, милой, но совершенно некрасивой Але и в этом семестре досталась роль старой негритянской няньки из американской пьесы. У нас было полугодие зарубежной классики. Я же первый раз попала к Чукачину, тому самому рыжеватому Леониду Иосифовичу, и получила роль королевы Англии в отрывке из «Ричарда III».

– Поиграем в Шекспира? – ухмыляясь, спросил меня Леонид Иосифович на первой репетиции. – Слова знаем?

– Нет еще.

– Идите в коридор, учите. Перерыв пятнадцать минут – на то, чтобы Кудряшова выучила свой текст. Все загорают, спасибо Кудряшовой.

Остальных он не спросил, знают ли они слова. Я быстро кое-как выучила свой монолог и вернулась. Леонид Иосифович весело смеялся с другими студентками. На самом деле я уже почти успела забыть, как он не хотел принимать меня на курс. За два года я к нему ни разу не попадала. Один лишь раз, на первом курсе, он вставил свое слово и очень веское.

Мы делали этюды на свободную тему, на что-нибудь, связанное с физическим действием. На первое занятие я не придумала вообще ничего, сидела и смотрела, как мои товарищи крутятся в фуэте, поднимают несуществующие гири, что-то заколачивают, ловят машину…

Лучше всех этюд сделал студент Сережа Григорьев из Санкт-Петербурга. Он показывал последним. Крупный, крепкий Сережа вышел, поднял вверх руку и вдруг побежал, спотыкаясь, отбиваясь от кого-то… Было полное ощущение, что кто-то очень высокий и настойчивый тянет и тянет вдруг ставшим маленьким Сережу за руку, а он идти не хочет, сопротивляется, капризничает, устал… Все хохотали, Осовицкая очень хвалила Сережу, поставила ему пятерку с плюсом. Меня же поругала – ну как так, я ничего придумать не смогла!

На следующий день я все-таки придумала себе этюд. В этюдах говорить ничего не полагалось. Этюд у меня был такой: мои друзья, уезжая в отпуск, оставили мне… змею. Чтобы я ее кормила. А она у меня дома пропала. Уползла. Змея ядовитая. Или не ядовитая – объяснить это было невозможно. Просто я больше всего на свете всегда боялась змей, по совершенно неизвестной причине. И вот я стояла, с блюдечком, на котором приготовила еду этой змее, а ее в коробке – не было. Я боялась пошевелиться, наступить на нее. Ведь она могла быть, где угодно.

Этюд мой всем очень понравился, его сразу отобрали на полугодовой экзамен, только Леонид Иосифович обронил:

– Кудряшова, вы, знаете, вместо змеи ищите м-м-м… хомяка, договорились?

– Хомяка? – удивилась я. – Нет, не хочу.

– Хомяка ищите, всё.

– Да нет же! Никакого смысла тогда в этюде не будет…

– Всё, кто следующий? Григорьев!..

Со мной говорить никто не стал, Волобуева некстати вызвали в ректорат. На площадку уже вышел Сережа Григорьев и… снова побежал, как малыш, которого тянут за руку. Мы, конечно, смеялись. Осовицкая не очень довольно покачала головой. А Сережа бежал-бежал по нашей большой аудитории, споткнулся – все думали, что специально, – упал и остался лежать.

– Так, ну всё, Григорьев, хорош уже, вставай! – недовольно произнес Леонид Иосифович, который до этого смеялся вместе со студентами. Он любил непосредственного и чуть не от мира сего Григорьева. – Григорьев, да что такое?

А Сережа на самом деле сломал руку. Неловко упал и собственной тяжестью сломал себе кость в предплечье. Про меня и моего хомяка, понятно, все уже забыли, я и сама забыла, так была поражена этим происшествием.

Позже на экзамене я показала свой этюд, искала хомячка, как мне велели мастера, искала без вдохновения – а что его искать? Захочет есть, сам вылезет.

Леонид Иосифович удовлетворенно похлопал себя по животу и сказал:

– А она не ищет ничего! Вы же видите! Двойка, Кудряшова.

Двойку мне, разумеется, не поставили. Осовицкая меня любила, не говоря уже о Волобуеве.

А сейчас, на этой сессии, все зависело от моей работы с Чукачиным. Мне было страшновато. Мы уже успели узнать, какой крутой нрав у нашего худрука. На первой летней сессии Осовицкая отчислила трех студентов. Одного – за прогулы, другого – красивого, высокого Леву – за хамство, третью – тоже красивую, музыкальную, пластичную Нину, чем-то похожую на меня, но только моложе, – за то, что репетировала одно, а на экзамене показала другое.

– Профнепригодна, – бросила Осовицкая. И всё, даже разговаривать не стала.

«Профнепригодность» – это приговор. Плохой характер – это тоже непригодность. Недисциплинированность, вредные привычки – профнепригодность. Я понимала, что меня сейчас очень легко могут отчислить. У меня характер хороший, и дисциплина тоже, но роль не получается никак. Я не могу ощутить себя королевой Англии. Старой – в сравнении со мной, властной, велеречивой, неприступной, несгибаемой. Не понимаю, не могу, не знаю, как это играть, о чем, зачем.

…Я зашла обратно в аудиторию.

– Выучила? – спросил Чукачин. – Вставай в центр. Читай монолог.

– Но сцена не с монолога начинается…

– Читай монолог! – закричал Леонид Иосифович. – Кто ставит отрывок? Ты или я?

– Вы.

Я начала читать, запнулась, потеряла мысль.

– Так, все ясно! – махнул рукой Чукачин. – Слушай, Кудряшова, а что тебе переводчицей не работалось, а? Ну не актриса ты, понимаешь? Не актриса!

– Я в театре работала…

– В каком? В каком театре ты работала? Молчала бы уж лучше… Расплодилось этих студий, что поганок, по всей Москве… Так, остальные, вышли тоже и играют! Играют, я говорю, уже, а не в развалочку идут! Слева двое – сядьте, не маячьте!.. Начинай, Кудряшова! Выходи!

Я вышла на площадку, встала, под взглядом Чукачина мне было не очень приятно.

– Ты видишь, где середина?

– Вижу.

– А что ж встала сбоку, как украла?! Ты – королева Англии. Ты пьесу читала?

– Читала.

– Вот вставай, как королева. С руками что у тебя? Где у тебя руки?

– Вот, – я показала обе руки Чукачину.

– Так сделай что-нибудь с ними! Что они у тебя как неживые!

Я подумала и убрала руки за спину.

– Кудряшова! Ты что, стишок на утреннике читать собралась? Что у тебя с руками? Где они?

– За спиной.

Народ начал смеяться. А мне было не до шуток, потому что я видела, как пунцовеет на глазах Леонид Иосифович. Раздувается, закипает от ярости. Он меня ненавидит. Что мне делать? А тут еще эти руки…

– Начинай!

– «Как! Только что вы…» – начала я монолог.

– Что – «как»? Что «как», Кудряшова? Что такое «как»? Это что – вопрос?

– Да.

– К кому это вопрос? О чем?

– То есть нет… Не вопрос. Восклицание.

– Так воскликни!

– «Как…»

– Что ты блеешь? Что ты блеешь? Воскликни, артистка!

Страницы: «« 1234 »»

Читать бесплатно другие книги:

В сборник избранных трудов Ю. Г. Басина, выдающегося ученого цивилиста, доктора юридических наук, пр...
«Я всегда был влюблен в женщину. Я анализировал и изучал ее во всех подробностях, пытаясь понять, по...
Сегодня рынок поставил даже самые крупные концерны перед фактом того, что все усвоенные ранее модели...
Предлагаемое издание посвящено психосоматике, теме, интересующей очень широкую аудиторию. Автор пред...
Данная книга открывает читателю путь в таинственный мир бессознательного, который явственно присутст...
В это издание вошли роман «В лучших семействах» и повести «Оживший покойник» и «Повод для убийства: ...