Петр Великий. Прощание с Московией Масси Роберт

Петр ввел и новые российские деньги. После заграничных вояжей ему стало стыдно, что в его владениях такая запутанная, лишенная единообразия, чуть не азиатская денежная система. До этого момента значительную часть денег, имевших хождение в России, составляли иностранные монеты, как правило, германские или голландские, с выбитой на них буквой «М», что значило «Московия». Из русских монет в широком обращении были только маленькие овальные кусочки серебра, которые назывались копейками и имели на одной стороне изображение Святого Георгия, а на другой – царский титул. По качеству серебра и по размерам копейки отличались большим разнообразием, причем, если требовалась разменная монета, их просто рубили на части. Петр, под впечатлением визита на английский Королевский монетный двор, осознал, что для развития торговли необходимо располагать соответствующим запасом официально утвержденных денег, выпускаемых и охраняемых государством. Поэтому он велел начать выпуск больших, красивых медных монет, которые бы заменили старые копейки. Впоследствии он стал чеканить золотые и серебряные монеты более высокого достоинства, вплоть до рубля, равного ста копейкам. Через три года выпуск новой монеты достиг такого размаха, что ее суммарное количество в обращении равнялось девяти миллионам рублей.

Еще одну заморскую идею Петру подсказали в подметном письме, обнаруженном как-то утром на полу одного приказа. Обычно анонимные послания содержали доносы на высших чиновников, но в этом письме оказалось предложение ввести в России гербовую бумагу для челобитных, судных выписей, сделок и других документов. Отныне их предлагалось подавать только на гербовой бумаге с изображением орла в левом верхнем углу в знак уплаты пошлины. Продажа этой бумаги должна быть привилегией государства, а доходы – достоянием государственной казны. Крайне довольный, Петр сразу же указом утвердил эту меру и учредил розыск автора идеи. Им оказался крепостной по имени Алексей Курбатов, холоп Бориса Шереметева, побывавший с хозяином в Италии, где и узнал, что такое гербовая бумага. Петр щедро наградил Курбатова и дал ему вновь учрежденную государственную должность прибыльщика – в обязанность ему вменялось изыскивать новые пути приращения доходов казны.

Другой западный обычай, который одновременно повышал цивилизованность русского общества и сберегал государству земли и средства, привез сам Петр. По традиции в России за большие заслуги перед государем жаловали поместьями или денежными суммами. На Западе Петр открыл для себя более экономный способ отличать подданных за службу – награждение орденами, крестами и звездами. По примеру таких европейских наград, как английский орден Подвязки и габсбургский орден Золотого Руна, Петр создал особый знак отличия для российского дворянства, орден Святого апостола Андрея Первозванного, в честь святого покровителя России. Кавалеры нового ордена носили широкую голубую ленту через плечо и крест Святого Андрея, черный по белой эмали. Первым удостоился его Федор Головин, верный соратник Петра, один из великих послов, а теперь фактически неофициальный премьер-министр. Царь наградил также казачьего гетмана Мазепу и Бориса Шереметева, сменившего Шейна на посту главнокомандующего. Через двадцать пять лет, когда Петр умер, орден Святого Андрея насчитывал тридцать восемь кавалеров – двадцать четыре русских и четырнадцать иностранцев. Этот орден оставался самой высокой и почетной из всех наград Российской империи вплоть до ее падения. Человек есть человек: свыше двух столетий эти кусочки цветной ленты, серебра и эмали значили для русских генералов, адмиралов, министров и других чиновников никак не меньше, чем тысячи десятин щедрой русской земли.

Глава 19

Огонь и кнут

Бороды были сбриты, первые приветственные чаши за благополучное возвращение царя выпиты, и улыбка стерлась с лица Петра. Теперь ему предстояло заняться куда более мрачным делом: настала пора окончательно рассчитаться со стрельцами.

С тех пор как низвергли Софью, бывшие привилегированные части старомосковского войска подвергались преднамеренным унижениям. В потешных баталиях Петра в Преображенском стрелецкие полки всегда представляли «неприятеля» и были обречены на поражение. Позднее, в настоящих сражениях под стенами Азова, стрельцы понесли тяжелые потери. Их возмущало, что их к тому же заставляют рыть землю на строительстве укреплений, как будто они холопы. Стрельцам невмоготу было подчиняться командам чужестранных офицеров, и они роптали при виде молодого царя, послушно и охотно идущего на поводу у иноземцев, лопочущих на непонятных наречиях.

К несчастью для стрельцов, два Азовских похода убедительно показали Петру, насколько они уступают в дисциплине и боевых качествах его собственным полкам нового строя, и он объявил о намерении реформировать армию по западному образцу. После взятия Азова вместе с царем в Москву для триумфального вступления в столицу и чествования вернулись новые полки, а стрельцов оставили позади – отстраивать укрепления и стоять гарнизоном в покоренном городе. Ничего подобного прежде не случалось, ведь традиционным местопребыванием стрельцов в мирное время была Москва, где они несли караул в Кремле, где жили их жены и семьи и где служивые с выгодой приторговывали на стороне. Сейчас же некоторые из них были оторваны от дома уже почти два года, и это тоже делалось неспроста. Петр и его правительство хотели, чтобы в столице находилось как можно меньше стрельцов, и лучшим способом держать их подальше считали постоянную службу на дальних рубежах. Так, когда вдруг понадобилось усилить русские части на польской границе, власти распорядились направить туда 2000 стрельцов из полков азовского гарнизона. В Азове их собирались заменить стрельцами, оставшимися в Москве, а гвардейские и другие полки нового строя разместить в столице для охраны правительства.

Стрельцы выступили к польской границе, но их недовольство росло. Они были вне себя оттого, что предстояло идти пешком сотни верст из одного глухого сторожевого пункта в другой, а еще сильнее они злились на то, что им не позволили пройти через Москву и повидаться с семьями. По пути некоторые стрельцы дезертировали и объявились в столице, чтобы подать челобитные с жалобой на задержку жалованья и с просьбой оставить их в Москве. Челобитные были отклонены, а стрельцам велели немедленно возвращаться в полки и пригрозили наказанием. Челобитчики присоединились к своим товарищам и рассказали, как их встретили. Они принесли с собой столичные новости и уличные пересуды, большей частью касавшиеся Петра и его длительной отлучки на Запад. Еще и до отъезда царя его тяга к иностранцам и привычка раздавать иноземным офицерам высокие государственные и армейские должности сильно раздражали стрельцов. Новые слухи подлили масла в огонь. К тому же поговаривали, что Петр вконец онемечился, отрекся от православной веры, а может, и умер.

Стрельцы возбужденно обсуждали все это между собой, и их личные обиды вырастали в общее недовольство политикой Петра: отечество и веру губят враги, а царь уже вовсе не царь! Настоящему царю полагалось восседать на троне в Кремле, быть недоступным, являться народу только по великим праздникам, в порфире, усыпанной драгоценными каменьями. А этот верзила целыми ночами орал и пил с плотниками и иностранцами в Немецкой слободе, на торжественных процессиях плелся в хвосте у чужаков, которых понаделал генералами и адмиралами. Нет, не мог он быть настоящим царем! Если он и вправду сын Алексея, в чем многие сомневались, значит, его околдовали, и припадки падучей доказывали, что он – дьявольское отродье. Когда все это перебродило в их сознании, стрельцы поняли, в чем их долг: сбросить этого подмененного, ненастоящего царя и восстановить добрые старые обычаи. Как раз в этот момент из Москвы прибыл новый указ: полкам рассредоточиться по мелким гарнизонам от Москвы до польско-литовской границы, а дезертиров, недавно являвшихся в столицу, арестовать и сослать. Этот указ стал последней каплей. Две тысячи стрельцов постановили идти на Москву. 9 июня, после обеда, в австрийском посольстве в Москве Корб, вновь назначенный секретарь посольства, записал: «Сегодня впервые разнеслась смутная молва о мятеже стрельцов и возбудила всеобщий ужас». На памяти еще был бунт шестнадцатилетней давности, и теперь, боясь повторения бойни, все, кто мог, спасались из столицы.

В наступившей панике правительство, оставленное царем, собралось, чтобы договориться, как противостоять опасности. Никто не знал, много ли бунтовщиков и далеко ли они от города. Московскими полками командовал боярин Алексей Шейн, а плечом к плечу с ним, как и под Азовом, стоял старый шотландец, генерал Патрик Гордон. Шейн согласился принять на себя ответственность за подавление бунта, но потребовал от членов Боярской думы единодушного письменного одобрения своих действий, заверенного их собственноручными подписями или приложением печатей. Бояре отказались – вероятно, опасаясь, что в случае победы стрельцов эти подписи станут их смертным приговором. Тем не менее они единодушно постановили преградить стрельцам доступ в Москву, чтобы восстание не разгорелось сильнее. Решили собрать все сохранившие верность войска, какие удастся, и направить навстречу стрельцам, пока они не подошли к городу.

Два гвардейских полка, Преображенский и Семеновский, получили приказ за час подготовиться к выступлению. Дабы в зародыше удушить искры бунта, которые могли перекинуться и на эти полки, в указе говорилось, что каждый, кто откажется пойти против изменников, сам будет объявлен изменником. Гордон отправился в полки вдохновлять солдат и внушать им, что нет более славного и благородного дела, чем биться за спасение государя и государства от предателей. Четырехтысячный отряд был поставлен под ружье и выступил из города на запад. Впереди ехали Шейн и Гордон, а главное, с ними был артиллерийский офицер из Австрии, полковник Граге, и двадцать пять полевых пушек.

Столкновение произошло в тридцати пяти милях к северо-западу от Москвы, вблизи знаменитого Новоиерусалимского монастыря патриарха Никона. Преимущество в численности, в эффективности командования, в артиллерии – то есть во всем – было на стороне правительственных войск, и даже время им благоприятствовало. Подойди стрельцы часом раньше, они успели бы занять неприступный монастырь и продержаться в осаде, до тех пор пока у осаждавших не ослабел бы боевой дух, а тогда, возможно, бунтовщикам удалось бы привлечь часть из них на свою сторону. Обнесенная стенами крепость послужила бы стрельцам тактической опорой. Теперь же противники сошлись на открытой холмистой местности.

Неподалеку от монастыря протекала речка. Шейн и Гордон заняли позиции на ее возвышенном восточном берегу, перекрыв дорогу к Москве. Вскоре показались длинные колонны стрельцов с пищалями и бердышами, и головные отряды начали переходить речку вброд. Гордон, желая выяснить, нельзя ли покончить дело миром, спустился с берега поговорить с бунтовщиками. Когда первые из стрельцов ступили на сушу, он, на правах старого солдата, посоветовал им встать на ночлег в удобном месте на противоположном берегу, так как близилась ночь и дойти до Москвы засветло они бы все равно не успели. А завтра утром, отдохнув, решили бы, что делать дальше. Усталые стрельцы заколебались. Они не ожидали, что драться придется еще перед Москвой, и теперь, увидав, что против них подняли правительственные части, послушались Гордона и принялись устраиваться на ночлег. Представитель стрельцов, десятник Зорин, вручил Гордону незаконченную челобитную с жалобой: «Сказано им служить в городех погодно, а в том же году, будучи под Азовом умышлением еретика иноземца Францка Лефорта, чтобы благочестию великое препятие учинить, чин их московских стрельцов подвел он, Францко, под стену безвременно и, поставя в самых нужных к крови местах, побито их множество; его же умышлением, делан подкоп под их шанцы и тем подкопом он их же побил человек с 300 и больше».

Были там и другие жалобы, например на то, что стрельцы слышали, будто в Москву едут немцы сбрить всем бороды и заставить прилюдно курить табак к поношению православия. Пока Гордон вел переговоры с бунтовщиками, войска Шейна потихоньку окапывались на возвышенном восточном берегу, а Граге размещал на этой высоте свои пушки, дулами нацеленные вниз, через речку, на стрельцов.

Когда на другой день рассвело, Гордон, довольный занятой позицией, для укрепления которой не пожалели усилий, опять спустился для переговоров со стрельцами. Те требовали, чтобы их челобитную зачитали правительственным войскам. Гордон отказался, ибо это был, по сути дела, призыв к оружию против царя Петра и приговор его ближайшим друзьям, в первую очередь Лефорту. И тогда Гордон заговорил о милосердии Петра. Он убеждал стрельцов мирно вернуться назад, на гарнизонную службу, так как бунт не мог привести ни к чему хорошему. Он обещал, что если они представят свои требования мирно, с подобающими выражениями преданности, то он проследит, чтобы они получили возмещение за свои обиды и помилование за проявленное неповиновение. Но Гордон потерпел неудачу. «Я истощил все свое красноречие, но напрасно», – писал он. Стрельцы сказали только, что не вернутся на свои посты, «пока им не позволят поцеловать жен, оставшихся в Москве, и не выдадут всех денег, которые задолжали».

Гордон доложил обо всем Шейну, в третий и последний раз вернулся к стрельцам и повторил свое прежнее предложение – выплатить им жалованье и даровать прощение. Но к этому времени стрельцов охватили тревога и нетерпение. Они пригрозили Гордону – своему бывшему командиру, но все-таки иностранцу, – чтобы он убирался подобру-поздорову, а не то получит пулю за все свои старания. Стрельцы кричали, что не признают над собой никаких хозяев и ничьим приказам подчиняться не станут, что в гарнизоны они не вернутся и требуют пропустить их к Москве, а если путь им преградят, то они проложат его клинками. Разъяренный Гордон вернулся к Шейну, и войска изготовились к бою. Стрельцы на западном берегу тоже построились в ряды, встали на колени и помолились перед боем. На обоих берегах речушки русские солдаты осеняли себя крестным знамением, готовясь поднять оружие друг на друга.

Первые выстрелы раздались по команде Шейна. Пушки рявкнули и окутались дымом, но урона никому не причинили. Полковник Граге стрелял холостыми – Шейн надеялся, что эта демонстрация силы напугает стрельцов и заставит покориться. Но холостой залп принес обратный результат. Услышав грохот выстрела, но не увидев потерь в своих рядах, стрельцы расхрабрились и сочли, что перевес на их стороне. Они ударили в барабаны, развернули знамена и двинулись через реку. Тут Шейн с Гордоном приказали Граге применить свои пушки всерьез. Снова прогремел залп, и в ряды стрельцов со свистом полетели снаряды. Снова и снова стреляли все двадцать пять пушек – прямой наводкой в людскую массу. Ядра градом сыпались на стрельцов, отрывая головы, руки, ноги.

Через час все было кончено. Пушки еще палили, когда стрельцы, спасаясь от огня, легли на землю и запросили пощады. Их противники прокричали, чтобы те бросали оружие. Стрельцы поспешно подчинились, но артиллерийский обстрел все не стихал. Гордон рассудил, что, если пушки замолчат, стрельцы опять могут осмелеть и пойдут в атаку прежде, чем их удастся толком разоружить. Вконец запуганные и присмиревшие стрельцы позволили себя заковать и связать – угрозы они больше не представляли.

Шейн был беспощаден с закованными в железо мятежниками. Он велел приступить к расследованию мятежа прямо на месте, на поле битвы, где в цепях, под охраной солдат, собрали всех бунтовщиков. Он хотел знать причину, подстрекателей и цели выступления. Все до единого допрошенные им стрельцы признавали собственное участие в мятеже и соглашались, что заслужили смерть. Но так же, без единого исключения, все они отказались сообщить хоть что-нибудь о своих целях или указать на кого-нибудь из товарищей как на вдохновителей или зачинщиков. Поэтому там же, в живописных окрестностях Нового Иерусалима, Шейн велел пытать бунтовщиков. Кнут и огонь сделали свое дело, и наконец одного стрельца заставили говорить. Признав, что и он, и все его сотоварищи достойны смерти, он сознался, что, если бы бунт закончился победой, они собирались сначала разгромить и сжечь Немецкую слободу, перерезать всех ее обитателей, а затем вступить в Москву, покончить со всеми, кто окажет сопротивление, схватить главных царевых бояр – одних убить, других сослать. Затем предполагалось объявить народу, что царь, уехавший за границу по злобному наущению иноземцев, умер на Западе и что до совершеннолетия сына Петра, царевича Алексея, вновь будет призвана на регентство царевна Софья. Служить же Софье советником и опорой станет Василий Голицын, которого вернут из ссылки.

Возможно, это была правда, а быть может, Шейн просто вынудил стрельца сказать под пыткой то, что ему хотелось услышать. Так или иначе, он был удовлетворен, и на основе этого признания приказал палачам приступать к делу. Гордон возражал – не для того, чтобы спасти обреченных людей, а чтобы сохранить их для более тщательного расследования в будущем. Предвидя, что Петр, вернувшись, станет изо всех сил докапываться до самого дна, он отговаривал Шейна. Но Шейн был командиром и утверждал, что немедленная расправа необходима в назидание остальным стрельцам, да и всему народу. Пусть знают, как поступают с предателями. Сто тридцать человек казнили на месте, а остальных, почти 1900 человек, в цепях привели в Москву. Там их передали Ромодановскому, который распределил арестантов по темницам окрестных монастырей и крепостей дожидаться возвращения государя.

* * *

Петру, мчавшемуся домой из Вены, по дороге сообщили о легкой победе над стрельцами и заверили его, что ни один не ушел от расплаты. Но хотя восстание задушили быстро, да оно всерьез и не угрожало трону, царь был глубоко обеспокоен. Едва прошла тревога и притупилась горечь унижения оттого, что, стоило ему уехать, его собственная армия взбунтовалась, Петр призадумался – в точности как и предвидел Гордон, – глубоко ли уходят корни мятежа и кто из высокопоставленных особ может оказаться причастным к нему. Петр сомневался, чтобы стрельцы выступили самостоятельно. Их требования, их обвинения против его друзей, против него самого и его образа жизни казались слишком обдуманными для простых солдат. Но кто их подстрекал? По чьему наущению?

Никто из его бояр и чиновников не мог дать вразумительного ответа. Доносили, что стрельцы под пыткой проявляют стойкость и невозможно добиться от них никаких сведений. Охваченный гневом, полный подозрений Петр приказал солдатам гвардейских полков собрать пленных стрельцов изо всех темниц вокруг Москвы и свезти их в Преображенекое. Петр твердо вознамерился выяснить в ходе дознания, или розыска, не взошло ли вновь семя Милославских, как он писал Ромодановскому. И неважно – оказалось бы восстание стрельцов мощным, разветвленным заговором с целью его свержения или нет, царь все равно решил покончить со всеми своими «злокозненными» врагами. С самого его детства стрельцы противостояли и угрожали ему – поубивали его друзей и родственников, поддерживали посягательства узурпаторши Софьи и в дальнейшем продолжали злоумышлять против него. Всего за две недели до отъезда царя в Европу раскрылся заговор стрелецкого полковника Цыклера. Теперь стрельцы снова поносили и его друзей-иностранцев, и его самого, и даже выступили на Москву, чтобы сокрушить правительство. Все это Петру порядком надоело: вечная тревога и угроза, наглые притязания стрельцов на особые привилегии и право воевать когда и где им захочется, притом что солдаты они были никудышные, – словом, ему надоело терпеть этот пережиток Средневековья в новом, изменившемся мире. Так или иначе, пора было раз и навсегда от них избавиться.

* * *

Розыск означал допрос под пыткой. Пытка в петровской России применялась с тремя целями: чтобы заставить человека говорить; в качестве наказания, даже если никакой информации не требовалось; наконец, в качестве прелюдии к смертной казни или ради усугубления мук преступника. В ходу было три главных способа пытки – батогами, кнутом и огнем.

Батоги – небольшие прутья или палки примерно в палец толщиной, которыми, как правило, били виновных в небольших проступках. Жертва лежала на полу лицом вниз, с оголенной спиной и вытянутыми руками и ногами. Наказуемого секли по голой спине сразу двое, причем один становился на колени или садился прямо ему на руки и голову, а другой – на ноги. Сидя лицом друг к другу, они по очереди ритмично взмахивали батогами, «били размеренно, как кузнецы по наковальне, пока их палки не разлетались в куски, а тогда брали новые, и так, пока им не прикажут остановиться». Если ненароком слишком много батогов назначали ослабленному человеку, это могло привести к смерти, хотя такое случалось нечасто.

Более суровое наказание, кнутом, применялось в России издавна как способ причинить жестокую боль. Кнут представлял собой широкий и жесткий кожаный бич длиною около трех с половиной футов[68]. Удар кнута рвал кожу на обнаженной спине жертвы, а попадая снова и снова по тому же месту, мог вырвать мясо до костей. Строгость наказания определялась количеством ударов; обычно назначали от пятнадцати до двадцати пяти – большее число часто приводило к смерти.

Порка кнутом требовала мастерства. Палач, по свидетельству Джона Перри, обрушивал на жертву «столько ударов по голой спине, сколько присуждали судьи, – отступая на шаг, а затем прыгая вперед при каждом ударе, который наносится с такой силой, что всякий раз брызжет кровь и остается рубец толщиной в палец. Эти заплечных дел мастера, как их называют русские, отличаются такой точностью в работе, что редко бьют дважды по одному и тому же месту, но кладут удары по всей длине и ширине спины, один к одному, с большой сноровкой, начиная от плеч и вниз, до пояса штанов наказуемого».

Обычно жертву для порки кнутом привязывали к спине другого человека, частенько – какого-нибудь крепкого парня, которого выбирал палач из числа зрителей. Руки несчастного перекидывали через плечи этого человека, а ноги привязывали к его коленям. Затем один из подручных заплечного мастера хватал жертву за волосы и отдергивал его голову, отводя ее от размеренных ударов кнута, которые падали на распластанную, вздымающуюся при каждом ударе спину.

При желании можно было применять кнут еще более мучительным способом. Руки пытаемого скручивали за спиной, к запястьям привязывали длинную веревку, которую перекидывали через ветку дерева или балку над головой. Когда веревку тянули вниз, жертву тащило вверх за руки, ужасающим образом выворачивая их из плечевых суставов. Чтобы уж наверняка вывихнуть руки, к ногам несчастного иногда привязывали тяжелое бревно или другой груз. Страдания жертвы и так были невыносимы, а тут палач еще принимался молотить по вывернутой спине, нанося положенное число ударов, после чего человека опускали на землю и руки вправляли на место. Бывали случаи, что эту пытку повторяли с недельным перерывом до тех пор, пока человек не сознавался.

Пытка огнем применялась часто, иногда сама по себе, иногда в сочетании с другими мучениями. Простейший ее вид сводился к тому, что человеку «связывают руки и ноги, прикрепляют его к шесту, как к вертелу, и поджаривают обнаженную спину над огнем и при этом допрашивают и призывают сознаться». Иногда человека, только что выпоротого кнутом, снимали с дыбы и привязывали к такому шесту, так что спина его перед поджариванием уже была превращена кнутом в кровавое месиво. Или жертву, все еще висящую на дыбе после порки кнутом и истекающую кровью, пытали, прижигая спину каленым железом.

Казни в России в целом напоминали те, что практиковались в других странах. Преступников сжигали, вешали или рубили им головы. Жгли на костре из бревен, уложенных поверх соломы. При отсечении головы от приговоренного требовалось положить голову на плаху и подставить шею под топор или меч. Эту легкую, мгновенную смерть иногда делали более мучительной, отрубая сначала руки и ноги. Подобные казни были делом до того обыкновенным, что, как писал один голландский путешественник, «если в одном конце города кого-то казнят, в другом об этом нередко даже не знают». Фальшивомонетчиков наказывали, расплавляя их же монеты и заливая расплавленный металл им в горло. Насильников кастрировали.

Публичными пытками и казнями нельзя было в XVII веке удивить ни одного европейца, но все-таки в России иностранцев неизменно поражало то стоическое, непреодолимое упорство, с которым большинство русских переносило эти ужасные мучения. Они терпели чудовищную боль, но не выдавали товарищей, а когда их приговаривали к смерти, смиренно и спокойно шли на виселицу или на плаху. Один наблюдатель видел в Астрахани, как в полчаса обезглавили тридцать мятежников. Никто не шумел и не роптал. Приговоренные просто подходили к плахе и клали головы в лужу крови, оставленную их предшественниками. Ни у одного даже не были связаны за спиной руки.

Эта неимоверная стойкость и способность терпеть боль изумляла не только иностранцев, но и самого Петра. Однажды глубоко потрясенный царь подошел к человеку, перенесшему четыре испытания кнутом и огнем, и спросил, как же он мог выдержать такую страшную боль. Тот охотно разговорился и открыл Петру, что существует пыточное общество, членом которого он состоит. Он объяснил, что до первой пытки туда никого не принимают и что продвижение на более высокие ступени в этом обществе зависит от способности выносить все более страшные пытки. Кнут для этих странных людей был мелочью. «Самая жгучая боль, – объяснил он Петру, – когда в ухо засовывают раскаленный уголь; а еще когда на обритую голову потихоньку, по капельке, падает сверху студеная вода».

Не менее удивительно, и даже трогательно, что иногда тех же русских, которые были способны выстоять под огнем и кнутом и умереть, не раскрыв рта, можно было сломить добротой. Это и произошло с человеком, рассказавшим Петру о пыточном обществе. Он не произнес ни слова, хотя его пытали четырежды. Петр, видя, что болью его не проймешь, – подошел и поцеловал его со словами: «Для меня не тайна, что ты знаешь о заговоре против меня. Ты уже довольно наказан. Теперь сознайся по собственной воле, из любви, которой ты мне обязан как своему государю. И я клянусь Господом, сделавшим меня царем, не только совершенно простить тебя, но и в знак особой милости произвести тебя в полковники». Этот неожиданный поворот дела так взволновал и растрогал узника, что он обнял царя и проговорил: «Вот это для меня величайшая пытка. Иначе ты бы не заставил меня заговорить». Он обо всем рассказал Петру, и тот сдержал слово, простил его и сделал полковником»[69].

* * *

XVII век, как и все предыдущие и последующие столетия, был невероятно жестоким. Во всех странах применялись пытки за самые различные провинности и особенно за преступления против коронованных особ и государства. Обычно, поскольку монарх и был олицетворением государства, любое посягательство на его персону, от убийства до самого умеренного недовольства его правлением, расценивалось как государственная измена и соответственно каралось. А вообще, человек мог подвергнуться пытке и казни только за то, что посещал не ту церковь или обчистил чьи-то карманы.

По всей Европе на любого, кто задевал личность или достоинство короля, обрушивалась вся тяжесть закона. В 1613 году во Франции убийцу Генриха IV разорвали на куски четверкой лошадей на площади Отель-де-Виль на глазах у огромной толпы парижан, которые привели детей и захватили с собой корзинки с завтраками. Шестидесятилетнему французу вырвали язык и отправили на галеры за то, что он непочтительно отозвался о Короле-Солнце. Рядовым преступникам во Франции рубили головы, сжигали их заживо или ломали им руки и ноги на колесе. Путешественники по Италии жаловались на выставленные для публичного обозрения виселицы: «Мы видим вдоль дороги столько трупов, что путешествие становится неприятным». В Англии к преступникам применялась «казнь суровая и жестокая»: на грудь жертвы клали доску и ставили на нее гирю за гирей, пока наказуемый не испускал дух. За государственную измену в Англии карали повешением, потрошением и четвертованием. В 1660 году Сэмюэл Пипс записал в дневнике: «Я ходил на Чаринг-Кросс, смотрел, как там вешают, выпускают внутренности и четвертуют генерал-майора Харрисона. При этом он выглядел так бодро, как только возможно в подобном положении. Наконец с ним покончили и показали его голову и сердце народу – раздались громкие ликующие крики».

Однако жестокое воздаяние полагалось не только за политические преступления. В Англии во времена Петра сжигали ведьм, и даже столетие спустя их все еще казнили – вешали. В 1692 году, за шесть лет до стрелецкого бунта, за колдовство повесили двадцать молодых женщин и двух собак в Салеме, штат Массачусетс. Почти весь XVIII век англичан казнили за кражу пяти шиллингов и вешали женщин за хищение носового платка. На королевском флоте за нарушение дисциплины секли кошками-девятихвостками (плетьми), и эти порки, нередко приводившие к смерти, отменили только в 1881 году.

Все это говорится здесь, чтобы представить общую картину. Немногие из нас, людей XX века, станут лицемерно изумляться варварству былых времен. Государства по-прежнему казнят предателей, по-прежнему происходят и пытки, и массовые казни как в военное, так и в мирное время, причем, благодаря современным техническим достижениям, они стали изощреннее и эффективнее. Уже в наше время власти более чем шестидесяти стран, в том числе Германии, России, Франции, Великобритании, США, Японии, Вьетнама, Кореи, Филиппин, Венгрии, Испании, Турции, Греции, Бразилии, Чили, Уругвая, Парагвая, Ирана, Ирака, Уганды и Индонезии, пытали людей от имени государства. Немногие века могут похвастаться более дьявольским изобретением, чем Освенцим. Еще недавно в советских психиатрических клиниках политических диссидентов пытали разрушительными медикаментами, созданными, чтобы сломить сопротивление и привести к распаду личности. Только современная техника сделала возможным такое зрелище, как казнь через повешение четырнадцати евреев в Багдаде, на площади Свободы, перед полумиллионной толпой… К услугам же тех, кто не мог там присутствовать, – крупные планы раскачивающихся тел, часами показываемые по иракскому телевидению.

В петровское время, как и в наше, пытки совершались ради получения информации, а публичные казни – чтобы нагнать страху на потенциальных преступников. Оттого, что ни в чем не повинные люди под пытками возводили на себя напраслину, чтобы избежать мучений, пытки не исчезли с лица земли, так же как казни преступников не заставили исчезнуть преступность. Бесспорно, государство вправе защищаться от нарушителей закона и, по всей вероятности, даже обязано устрашением предотвращать возможные непорядка, но насколько глубоко должно государство или общество погрязнуть в репрессиях и жестокости, прежде чем поймет, что цель давно уже не оправдывает средств? Этот вопрос так же стар, как политическая теория, и здесь мы его, конечно, не разрешим. Но когда мы говорим о Петре, нам следует об этом помнить.

* * *

По царскому указанию князь Ромодановский доставил всех захваченных в плен изменников в Преображенское, где приготовил для них четырнадцать пыточных камер. Шесть дней в неделю (по воскресеньям был выходной), неделю за неделей, допрашивали на этом пыточном конвейере всех уцелевших пленников, 1714 человек. Половину сентября и почти весь октябрь стрельцов секли кнутами и жгли огнем. Тем, кто признавал одно обвинение, тут же предъявляли другое и заново допрашивали. Как только один из бунтовщиков выдавал какие-нибудь новые сведения, всех уже допрошенных по этому поводу заново волокли для повторного расследования. Людей, доведенных пытками до полного изнеможения или потери рассудка, передавали докторам, чтобы лечением привести их в готовность к новым истязаниям.

Стрелец Колпаков, один из руководителей заговора, после порки кнутом, с сожженной спиной, лишился дара речи и потерял сознание. Испугавшись, что он умрет раньше времени, Ромодановский поручил его заботам личного лекаря Петра, доктора Карбонари. Как только больной пришел в себя и достаточно окреп, его опять взяли на допрос. Еще один офицер, потерявший способность говорить, также попал на излечение к доктору Карбонари. Доктор по недосмотру забыл острый нож в камере, где занимался этим пациентом. Тот, не желая, чтобы его жизнь, все равно уже конченную, продлили на новые муки, схватил нож и попытался перерезать себе горло. Но он до того ослабел, что не смог нанести достаточно глубокой раны, – бессильная рука опустилась, и он впал в беспамятство. Его нашли, подлечили и вернули в пыточную камеру.

Все ближайшие друзья и соратники Петра участвовали в этой бойне – это даже рассматривалось как знак особого царского доверия. Поэтому к пыткам были призваны такие люди, как Ромодановский, Борис Голицын, Шейн, Стрешнев, Петр Прозоровский, Михаил Черкасский, Владимир Долгорукий, Иван Троекуров, Юрий Щербатов и старый наставник Петра, Никита Зотов. Петр рассчитывал, что если заговор успел распространиться и в нем были замешаны бояре, то верные сподвижники выявят измену и ничего от царя не утаят. Сам Петр, отравленный подозрительностью и злобой, тоже участвовал в розыске, а иногда, орудуя своей тяжелой тростью с ручкой из слоновой кости, лично допрашивал тех, кого считал главными зачинщиками.

Однако нелегко было сломить стрельцов, и сама их выносливость нередко приводила царя в ярость. Вот что писал об этом Корб: «Подвергали пытке одного соучастника в мятеже. Вопли, которые он испускал в то время, как его привязывали к виселице, подавали надежду, что мучения заставят его сказать правду, но вышло совсем иначе: сначала веревка начала раздирать ему тело так, что члены его с ужасным треском разрывались в своих суставах, после дали ему тридцать ударов кнутом, но он все молчал, как будто от жестокой боли замирало и чувствие, естественное человеку. Всем казалось, что этот страдалец, изнемогши от излишних истязаний, утратил способность испускать стоны и слова, и потому отвязали его от виселицы и сейчас же спросили: „Знает ли он, кто там был?“ И точно к удивлению присутствующих, он назвал по имени всех соумышленников. Но когда дошло вновь до допроса об измене, он опять совершенно онемел и хотя по приказанию царя жгли его у огня целую четверть часа, но он все-таки не прервал молчания. Преступное упорство изменника так раздражало царя, что он изо всей силы ударил его палкой, которую держал в руках, чтобы яростно чрез то прекратить его упорное молчание и добыть у него голоса и слов. Вырвавшиеся при этом с бешенством у царя слова: „Признайся, скотина, признайся!“ – ясно показали всем, как он был страшно раздражен».

Хотя допросы предполагалось вести тайно, вся Москва знала, что творится нечто ужасное. Тем не менее Петру очень хотелось скрыть расправу над стрельцами, особенно от иностранцев. Он понимал, какое впечатление произведет эта волна террора на европейские дворы, где он только что побывал, и пытался спрятать свои пыточные камеры от глаз и ушей европейцев. Однако ходившие в городе слухи порождали у всех острейшее любопытство. Группа иностранных дипломатов отправилась верхом в Преображенское в расчете что-нибудь разузнать. Проехав мимо трех домов, из которых доносились ужасные стоны и вой, они остановились и спешились возле четвертого дома, откуда слышались еще более жуткие вопли. Войдя, дипломаты увидели царя, Льва Нарышкина и Ромодановского и страшно перепугались. Они попятились, а Нарышкин спросил, кто они такие и зачем приехали, а потом гневно велел ехать к дому Ромодановского, где с ними разберутся. Дипломаты, поспешно садясь на лошадей, отказались подчиниться и заявили Нарышкину, что, если ему угодно поговорить с ними, он может прибыть для этого в посольство. Появились русские солдаты, и один гвардейский офицер попробовал стащить с седла кого-то из иностранцев. Тут непрошеные гости отчаянно пришпорили лошадей и ускакали, счастливо миновав солдат, уже бежавших им наперерез.

Наконец слухи о пытках достигли такого накала, что патриарх вызвался ехать к царю и просить пощады для несчастных. Он вошел с иконой Пресвятой Богородицы в руках, напомнил Петру о том, что человек слаб и к оступившимся надо проявлять милосердие. Петр, недовольный вмешательством духовных властей в мирские дела, ответил ему в сильном волнении: «Зачем пришел ты сюда с иконою? По какому долгу твоего звания ты здесь явился? Убирайся отсюда живее, отнеси икону туда, где должно ее хранить с подобающей ей честью! Знай, что я чту Бога и почитаю Пресвятую Богородицу, может быть, более, чем ты. Но мой верховный сан и долг перед Господом повелевают мне охранять народ и карать в глазах всех злодеяния, клонящиеся к его погибели». Петр сказал еще, что в этом деле справедливость и суровость идут рука об руку, так как зараза глубоко поразила общество и истребить ее можно лишь огнем и железом: Москва будет спасена не набожностью, а жестокостью[70].

Волна царского гнева захлестнула всех без исключения. Священников, уличенных в том, что они молились за мятежников, приговаривали к казни. Жена какого-то мелкого подьячего, проходя мимо виселиц, стоявших перед Кремлем, проговорила, увидев повешенных: «Кто знает, виноваты ли вы или нет?» Ее услышали и донесли, что она сочувствует осужденным изменникам. И женщину, и ее мужа арестовали и допросили. Им удалось доказать, что произнесенные слова лишь выражали жалость ко всем страждущим, и тем избежать смерти, но из Москвы их все же выслали.

Жалкие, вырванные под пытками признания корчащихся от боли, кричащих и стонущих, едва ли отвечающих за свои слова людей позволили Петру узнать ненамного больше, чем уже установил Шейн: стрельцы собирались захватить столицу, сжечь Немецкую слободу, перебить бояр и призвать Софью на царство. При ее отказе они намечали обратиться к восьмилетнему царевичу Алексею, а последняя надежда возлагалась на бывшего любовника Софьи, князя Василия Голицына, «ибо он всегда был к нам милостив». Петр удостоверился, что ни один из бояр или значительных представителей власти и дворянства причастен к делу стрельцов не был, однако главные вопросы остались без ответа: существовал ли заговор против его жизни и власти? А главное, знала ли Софья о готовящемся восстании и поощряла ли его?

Петр всегда с подозрением относился к сестре и не мог поверить, что она не плетет против него непрестанных интриг. Чтобы проверить эти подозрения, допросили некоторое число женщин, в том числе стрелецких жен и всю Софьину женскую прислугу. Двух сенных девушек отвели в пыточные камеры, раздели по пояс. Одной уже успели нанести несколько ударов кнутом, когда вошел Петр. Он заметил, что она беременна, и посему освободил ее от дальнейших пыток. Впрочем, это не помешало приговорить обеих женщин к смерти.

Один стрелец, Васька Алексеев, под пыткой объявил, что в стрелецкий лагерь были, якобы от Софьи, присланы два письма и читаны вслух солдатам. Эти письма будто бы содержали призывы к стрельцам поскорее выступить на Москву, захватить Кремль и призвать царевну на трон. По одному сообщению, письма тайком вынесли из Софьиных комнат в караваях, которые Софья послала старухам нищенкам. Были и другие письма, не столь возмутительные, от Марфы, Софьиной сестры, к царевне, с сообщением, что стрельцы идут на Москву.

Петр сам поехал в Новодевичий монастырь допрашивать Софью. О пытках речи быть не могло; рассказывали, что он не знал, как быть: то ли вместе с сестрой разрыдаться над судьбой, сделавшей их врагами, то ли пригрозить ей смертью, напомнив об участи Марии Стюарт, которую Елизавета I отправила на эшафот. Софья отрицала, что когда-либо писала к стрельцам. На его предположение, что, может, она намекала им на возможность привести ее к власти, царевна просто ответила, что для этого им не требовалось ее писем, – они и так, поди, не забыли, что она семь лет правила страной. В общем, Петр ничего от Софьи не узнал. Он сохранил сестре жизнь, но решил содержать ее в более строгой изоляции. Ее заставили постричься и принять монашеский обет под именем монахини Сусанны. Царь велел ей постоянно жить в Новодевичьем монастыре, где ее караулила сотня солдат, и ни с кем не встречаться. Так прожила она еще шесть лет и в 1704 году умерла сорока семи лет от роду. Ее сестры Марфа и Екатерина Милославские (как и Софья – сводные сестры Петра) были признаны невиновными, но Марфу тоже сослали в монастырь до конца ее дней.

* * *

Первые казни приговоренных стрельцов состоялись в Преображенском 10 октября. За казармами круто уходило вверх голое поле, и там, на вершине холма, поставили виселицы. Между местом казни и толпой зрителей, которые расталкивали друг друга и вытягивали шеи, чтобы лучше видеть, выстроился гвардейский полк. Стрельцов, многие из которых уже не могли идти сами, доставили на телегах, тянувшихся длинной вереницей. Приговоренные сидели на телегах по двое, спина к спине, и у каждого в руках горела свеча. Почти все они ехали в молчании, но их жены и дети, бежавшие рядом, оглашали окрестности плачем и жалобными причитаниями. Когда телеги перебрались через ручеек, отделявший виселицы от толпы, рыдания и крики перешли в громкий, всеобщий вопль.

Все телеги прибыли к месту казни, и Петр, в зеленом польском камзоле, подаренном Августом, появился с боярами возле экипажей, из которых за происходящим наблюдали послы империи Габсбургов, Польши и Дании. Когда читали приговор, Петр кричал толпе, призывая всех слушать внимательнее. Затем виновные в колодах, чтоб не сбежали, пошли к виселицам. Каждый старался взобраться на помост самостоятельно, но кое-кому пришлось помогать. Наверху они крестились на все четыре стороны и надевали на головы мешки. Некоторые сами сунули головы в петлю и бросились вниз с помоста в надежде сломать себе шею и найти быструю смерть. И вообще, стрельцы встречали смерть очень спокойно, один за другим, без особенной печали на лицах. Штатные палачи не могли справиться с такой огромной работой, поэтому Петр велел нескольким офицерам помочь им. Тем вечером, по сообщению Корба, Петр поехал ужинать к генералу Гордону. Он сидел в мрачном молчании и только раз упомянул упрямую враждебность казненных.

Это жуткое зрелище стало первым в череде множества подобных сцен той осени и зимы. Каждые несколько дней казнили по несколько десятков человек. Двести стрельцов повесили на городских стенах, на балках, просунутых в бойницы, по двое на каждой. У всех городских ворот висели на виселицах по шесть тел в назидание въезжающим, напоминая, к чему ведет измена. 11 октября на Красной площади повесили 144 человека – на бревнах, вставленных между зубцами кремлевской стены. Сто девять других обезглавили топорами и мечами в Преображенском над заранее вырытой общей могилой. Трех братьев из числа самых злостных бунтовщиков казнили на Красной площади – двоих изломали на колесе и оставили на медленную смерть, а третьему у них на глазах отрубили голову. Оба переживших его брата горько сетовали на несправедливость – их брату досталась завидно легкая и быстрая смерть.

Некоторым выпали особенные унижения. Для полковых священников, подстрекавших стрельцов, соорудили особую виселицу в форме креста перед храмом Василия Блаженного. Вешал их придворный шут, наряженный попом. Чтобы самым недвусмысленным образом продемонстрировать связь между стрельцами и Софьей, 196 мятежников повесили на больших виселицах возле Новодевичьего монастыря, где томилась царевна. А троих, предполагаемых зачинщиков, вздернули прямо за окном Софьиной кельи, причем в руку одного из них вложили бумагу с челобитной стрельцов о призвании Софьи на царство. До самого конца зимы они раскачивались перед ней так близко, что можно было из окна до них дотронуться.

Казнили не всех солдат четырех восставших полков. Пяти сотням стрельцов, не достигшим двадцати лет, Петр смягчил приговор, заменив казнь клеймением правой щеки и ссылкой. Другим отрубали носы и уши и оставляли жить с этими страшными отметинами. На протяжении всего царствования Петра безносые, безухие, клейменные, живые свидетельства царского гнева и одновременно – царской милости бродили по окраинам его владений.

Корб доносил в своих сообщениях, что ослепленный жаждой отмщения Петр заставил некоторых своих любимцев работать палачами. Так, 27 октября в Преображенское вызвали бояр, входивших в совет, который выносил приговоры стрельцам, и приказали самим осуществить казнь. К каждому боярину подвели по стрельцу, выдали топор и велели рубить голову. У некоторых, когда они брали топоры, тряслись руки, поэтому примеривались они плохо и рубили недостаточно сильно. Один боярин ударил слишком низко и попал бедняге посередине спины, едва не разрубив его пополам. Несчастный извивался и кричал, исходя кровью, а боярин никак не мог справиться со своим делом.

Но двое сумели отличиться в этой кровавой работе. Князь Ромодановский, уже прославившийся своей беспощадностью в пыточных камерах, самолично обезглавил, согласно сообщению Корба, четверых стрельцов. Неумолимая свирепость Ромодановского, «жестокостью превосходившего всех остальных», коренилась, вероятно, в гибели его отца от рук стрельцов в 1682 году. Молодой фаворит царя, Александр Меншиков, стремившийся угодить Петру, хвастался потом, что отрубил двадцать голов. Отказались только иностранцы из приближенных Петра, говоря, что в их странах не принято, чтобы люди их ранга выступали в роли палача. Петр, по словам Корба, наблюдал за всей процедурой из седла и досадливо морщился при виде бледного, дрожащего боярина, который страшился взять в руки топор.

Кроме того, Корб утверждает, что Петр сам казнил несколько стрельцов: в день казни в Преображенском секретарь австрийского посла стоял рядом с одним немецким майором, служившим в петровской армии. Майор оставил Корба на месте, а сам протолкался сквозь толпу и, вернувшись, рассказал, что видел, как царь собственноручно обезглавил пятерых стрельцов. Позднее той же осенью Корб записал: «Говорят всюду, что сегодня его Царское величество вновь казнил нескольких государственных преступников». Большинство историков на Западе и в России как дореволюционные, так и советские не признают истинности этих основанных на слухах свидетельств. Но читатель, уже увидевший в характере Петра чрезмерную жестокость и неистовость, без труда представит себе, как царь орудует топором палача. Охваченный гневом, Петр и в самом деле впадал в неистовство, а бунтовщики его разъярили, снова с оружием в руках ополчившись на его трон. Безнравственным для него было предательство, а не кара за него. Те же, кто не желает верить, что Петр сделался палачом, могут утешиться тем, что ни Корб, ни его австрийские сослуживцы не видели описанных эпизодов собственными глазами, так что их показания не имели бы силы в современном суде.

Но если в этом вопросе и могут быть сомнения, то их не остается, когда речь идет об ответственности Петра за массовые истязания и казни или о присутствии его в пыточных камерах, где с людей сдирали кожу и жгли их огнем. Нам это кажется чудовищным зверством – Петру представлялось необходимостью. Он был возмущен и разгневан и хотел сам услышать правду. По словам Корба, «царь до того не доверяет боярам… что опасается допустить их хотя малейшее участие в производстве малейшего следствия. Поэтому сам он составляет вопросы, сам допрашивает преступников». К тому же Петр всегда без колебаний участвовал в тех предприятиях, которыми командовал, – и на поле боя, и на палубе корабля, и в пыточном застенке. Он распорядился расследовать действия стрельцов и разделаться с ними, и не в его характере было спокойно дожидаться, пока кто-то доложит ему, что приказ исполнен.

И все-таки Петр не был садистом. Он вовсе не наслаждался зрелищем человеческих страданий – не травил же он, к примеру, людей медведями просто для потехи, как делал Иван Грозный. Он пытал ради практических нужд государства, с целью получения необходимой информации и казнил в наказание за предательство. Для него это были естественные, общепринятые, даже нравственные поступки. И немногие из его русских и европейских современников в XVII веке взялись бы оспаривать подобные взгляды. В тот момент русской истории большее значение имела не моральная сторона петровских действий, а их результат. Сокрушение стрельцов внушило русским людям веру в жесткую, неумолимую волю Петра и продемонстрировало его железную решимость не допускать ни малейшего сопротивления своей власти. С тех пор народ понял, что остается только покориться царю, несмотря на его западные костюмы и склонности. Ведь под западной одеждой билось сердце подлинного московского властителя.

Это тоже входило в намерения Петра. Он уничтожил стрельцов, не только чтобы рассчитаться с ними или разоблачить один конкретный заговор, но и для устрашения подданных – чтобы заставить их подчиняться. Урок, каленым железом выжженный на телах стрельцов, заставляет нас сегодня в ужасе отшатываться, но он же стал неколебимым фундаментом петровской власти. Он позволил царю провести реформы и – на благо ли, на беду – до основания потрясти устои русского общества.

Новости из России ужаснули Европу, откуда Петр так недавно вернулся и где надеялся создать новое представление о своей стране. Даже общепринятое мнение о том, что монарх не может прощать измены, было сметено потоком сообщений о размахе пыток и казней в Преображенском. Этим как будто подтверждалось, что правы были те, кто считал Московию безнадежно варварской страной, а ее правителя – жестоким восточным деспотом. В Англии епископ Бернет припомнил свою оценку Петра: «Доколе он будет бичом этой страны и ее соседей? Одному Богу известно».

Петр отдавал себе отчет в том, как Запад воспримет его деяния, о чем свидетельствуют его попытки скрыть если не казни, то хотя бы истязания от находившихся в Москве иностранных дипломатов. Впоследствии царя взбесила публикация в Вене дневника Корба (он вышел на латыни, но для царя его перевели на русский язык). Возник серьезный дипломатический кризис, и императору Леопольду I пришлось согласиться на уничтожение всех нераспроданных экземпляров. Даже за теми книгами, что успели разойтись, охотились царские агенты, пытаясь их перекупить.

* * *

Пока четыре взбунтовавшихся стрелецких полка подвергались наказанию, остальные стрельцы, в том числе шесть полков, недавно посланных из Москвы служить в азовском гарнизоне, стали проявлять опасное беспокойство и угрожали соединиться с донскими казаками и выступить на Москву. «В Москве – бояре, в Азове – немцы, в воде – черти, а в земле черви» – так они выражали недовольство окружающим миром. Затем, когда стало известно о полном разгроме их товарищей, стрельцы раздумали выходить из подчинения и остались на своих постах.

Но несмотря на успех крутых мер, Петр чувствовал, что больше вообще не может выносить существования стрельцов. После кровавой расправы ненависть оставшихся в живых должна была лишь усилиться, и в стране опять мог вспыхнуть бунт. Из 2000 восставших стрельцов казнено было около 1200. Их вдов с детьми изгнали из Москвы, и жителям страны запретили помогать им; разрешалось только брать их в дворовые в отдаленных поместьях. Следующей весной Петр расформировал оставшиеся шестнадцать стрелецких полков. Их московские дома и земельные наделы конфисковали, а самих стрельцов выслали в Сибирь и другие отдаленные места, чтобы они стали простыми крестьянами. Им навсегда запретили брать в руки оружие и наказали местным воеводам ни под каким видом не привлекать их к военной службе. Позднее, когда Северная война со Швецией потребовала непрестанных пополнений живой силы, Петр пересмотрел это решение и собрал под строжайшим надзором несколько полков из бывших стрельцов. Но в 1708 году, после последнего бунта стрельцов, стоявших в Астрахани, эти войска были окончательно запрещены.

Итак, наконец-то Петр разделался с буйными, притязавшими на власть старомосковскими солдатами-лавочниками, которые были кошмаром его детства и юности. Теперь стрельцов смели, а с ними – единственное серьезное вооруженное противостояние его политике и главное препятствие на пути реформы армии. Им на смену пришло его собственное создание – организованные на современный лад, дееспособные гвардейские полки, прошедшие западное обучение, воспитанные в верности начинаниям Петра. Но по иронии судьбы офицеры русской гвардии, набиравшиеся почти исключительно из семейств дворян-землевладельцев, в недалеком будущем станут играть ту политическую роль, на которую тщетно претендовали стрельцы. Если венценосец, подобно Петру, обладал могучей волей, они были смиренны и послушны. Но когда на престоле оказывалась женщина (а так было четырежды за сто лет после смерти Петра), или ребенок (как случалось дважды), или во времена междуцарствий – в отсутствие монарха, когда преемственность власти была под сомнением, – тут-то гвардейцы и начинали «помогать» выбрать правителя. Если бы стрельцы дожили до этих времен, они могли бы позволить себе криво усмехнуться над таким поворотом событий. Впрочем, навряд ли, ведь если бы дух Петра наблюдал за ними, они бы на всякий случай придержали языки.

Глава 20

Среди друзей

Той осенью и зимой Россия впервые ощутила всю тяжесть воли Петра. Истязания и казни стрельцов были самым страшным и ярким ее проявлением, но еще не погасли пыточные жаровни, как перепуганные москвичи и иностранные наблюдатели начали угадывать во всех действиях царя единую линию. Разгром стрельцов и усекновение бород и рукавов, изменение календаря и денежной системы, заточение царицы, глумление над церковными обрядами, строительство кораблей в Воронеже – все вело к одной цели: разрушить старое и ввести новое, подтолкнуть огромную, неподатливую массу соотечественников к более современному, европейскому образу жизни.

Здесь рассказывалось о каждом из этих ударов по старой Руси в отдельности, но все они происходили одновременно. Проведя день в застенке в Преображенском, вечером Петр отправлялся на сменявшие друг друга празднества, пиры и увеселения. Почти каждый вечер той страшной осенью и зимой Петр посещал банкет или маскарад, свадьбу, крестины или потешное богослужение Всепьянейшего собора. Он делал это и затем, чтобы облегчить душу от гнева на бунтовщиков, забыть ненадолго об ужасном бремени возмездия, и потому, что рад был, проведя полтора года в Европе, снова оказаться дома, среди друзей.

На этих вечерах нередко присутствовала Анна Монс. Она стала любовницей Петра еще до отъезда Великого посольства, а теперь, когда Евдокию устранили, эта женщина, называвшая себя «верным другом» царя, перестала скрываться и ее признали в обществе. Рука об руку с царем она посетила крестины сына австрийского посланника, а в день рождения Анны Петр приехал на обед к ее матери. Своим появлением в веселых компаниях Анна и немногочисленный, но все расширявшийся кружок дам разрушили незыблемую в России традицию чисто мужских пирушек. Не были эти вечера и исключительно русскими. К компании петровских любимцев присоединялись послы Дании, Польши, Австрии и Бранденбурга. Петр просто упивался их обществом – они ему давали ощущение близости к западной культуре и куда лучше, чем его бояре, понимали надежды и чаяния царя. Присутствие дипломатов оказалось удачей для истории, так как в своих дневниках и донесениях они оставили яркие описания жизни петровского двора.

Самое полное и красочное из этих описаний принадлежит перу Иоганна Георга Корба, секретаря австрийского посла. Не всегда его сведения надежны, нередко они основаны на слухах, однако Корб был усердным наблюдателем, фиксировал каждую сцену, увиденную своими глазами, как и каждое услышанное слово. Со страниц его записок встает живая картина петровского времени от возвращения царя из Европы до того момента, когда он окунулся в великую войну, которая заняла главное место в его жизни и царствовании.

Молодой австрийский дипломат приехал в Москву в апреле 1698 года, когда Петр все еще был в Лондоне. Въезд посла, при котором состоял Корб, в русскую столицу был необыкновенно пышным, а традиционный торжественный пир в честь прибытия посольства поразил всех великолепием. Гости насчитали на нем по меньшей мере сто восемь различных яств.

Петр принял посольство после своего возвращения. Аудиенция проходила в доме Лефорта. «Царское величество окружали, наподобие венка, вельможи. Он резко отличался от всех их изящным величием тела и духа… Когда мы поклонились царю с почтением, подобающим высочайшему сану, он приятным мановением обещал нам свой благосклонный прием… [Царь] допустил к руке посла, его чиновников и бывших тут миссионеров…»

Но Корб и его коллеги скоро узнали, что столь церемонный прием – не более чем фасад. На самом деле Петр терпеть не мог исполнять официальные обязанности подобного рода, и когда не мог уклониться от этого, им овладевали неловкость и замешательство. В церемониальном облачении, сидя на троне или стоя возле него, он выслушивал речи вновь прибывших послов, и это причиняло ему истинные страдания: он тяжело дышал, краснел и потел. Как узнал потом Корб, царь говорил: «С какой это стати одних только царей подчинять бесчеловечному закону: ни с кем не быть в сношениях!» Петр подобные законы отвергал, а потому обедал и разговаривал со своими приближенными, с офицерами-немцами, с купцами, с послами зарубежных государств – словом, с кем ему было угодно. Если ему хотелось есть, то фанфары не звучали, а просто кто-нибудь кричал: «Государю кушанье!» – и стол уставляли напитками и мясом, без соблюдения какого-то особого порядка, и каждый брал, что ему хотелось.

Австрийским гостям, привыкшим к торжественным приемам в Хофбургском дворце в Вене, эти московские пиры казались весьма непринужденными и даже буйными. Корб писал, что однажды царь велел устроить обед у Лефорта и пригласить на него всех послов и знатных бояр. Царь прибыл позже, чем обычно, так как занимался важными делами. Даже за столом, невзирая на присутствие послов, он продолжал обсуждать какие-то вопросы со своими боярами, но это обсуждение скорее напоминало перебранку, так как собеседники не скупились ни на слова, ни на жесты, все были возбуждены сверх меры, каждый упрямо отстаивал свое мнение с неуместной запальчивостью, опасной в присутствии царя. Двое, чей более низкий ранг не позволял вмешаться в этот затруднительный спор, старались обратить на себя внимание, кидаясь в головы присутствующих хлебом. Но и «между москвитянами находились также и такие лица, которые своей скромностью в разговоре с государем обнаруживали высший ум».

Корб продолжает: «Князь [Михаил] Алегукович Черкасский отличался степенностью, приличною его пожилым летам; зрелый ум виден был в советах боярина Головина. У [Андрея] Артамоновича [Матвеева] проявлялась опытность в государственных делах; а так как эти достоинства встречались редко, то тем ярче они сияли. Артамонович, негодуя на то, что при царском столе находилось так много разных сумасбродных чудаков… сказал по-латыни: „Дураками полон свет“, и притом так громко, что могли слышать все, понимающие латинский язык».

Петр использовал эти пиршества, чтобы заодно решать разные дела. «После обеда началась пляска и отпуск польского посла следующим образом. Царь внезапно ушел из толпы пирующих, позвав с собой польского посланника в смежную комнату, в которой хранились кубки, рюмки и разнородные напитки; туда же хлынули было и все гости, чтобы разузнать, в чем дело. Еще не успели все туда войти (ибо, желая попасть разом, только мешали друг другу), как уже царь, возвратив польскому посланнику его верительную грамоту, вышел из комнаты, и тем привел в смущение тех, которые с большим усердием старались в нее проникнуть».

Хотя европейцы и смотрели на московитов свысока, но иногда и сами вели себя глупо и ребячливо. На одном обеде в честь послов Дании и Польши польскому послу досталось двадцать пять блюд с царского стола, а датчанину всего двадцать два. Он пришел в негодование, и обида его смягчилась, лишь когда ему позволили опередить своего польского соперника и раньше него подойти к царской руке при прощании. Тут глупый датчанин начал так важничать и кичиться своей маленькой победой, что возмутился уже поляк. Наконец Петр услышал об их ссоре и, презрев всякий протокол, вскричал: «Оба они ослы!»

Кое-кто из иноземных послов допускал ту же оплошность, какая случалась иногда с петровскими боярами: привыкнув смотреть на царя как на приятеля и собутыльника, они забывали, кем, собственно, был этот верзила, с которым они так горячо спорили. Спор переходил за грань допустимого, и тут оппоненты Петра вдруг с опозданием ловили себя на том, что с отчаянной запальчивостью препираются с человеком, наделенным могуществом абсолютного монарха и властным распоряжаться жизнью и смертью целого народа. Иногда споры бывали сравнительно мирными. Как-то за обедом Петр сказал собравшимся, что в Австрии было потолстел, но на обратном пути на польских харчах опять отощал. Польский посол, человек весьма дородный, принялся утверждать, что вырос в Польше и обязан своей полнотой тамошней кухне. Петр парировал: «Ты растолстел не там, но в Москве». Поляк, как и все другие послы, находился на продуктовом и денежном довольствии принимающего правительства, так что благоразумно смолчал.

А вот другой случай: как-то раз на пиру зашла речь о различиях между странами; при этом очень плохо говорили о стране, лежавшей рядом с Россией (Корб не называет, о какой именно). Приехавший оттуда посол, со своей стороны, отвечал, что заметил и в России многое, достойное порицания. Царь резко оборвал его: «Если бы ты был мой подданный, то я бы послал тебя к тем, что теперь качаются на виселицах, так как я хорошо понимаю, к кому твои слова относятся». Немного погодя царь нашел способ поставить этого человека танцевать в паре с шутом, служившим посмешищем всего двора, что вызвало кругом ухмылки и смех. Однако посол пустился в пляс, не понимая, какую с ним сыграли постыдную шутку, и танцевал, пока австрийский дипломат не напомнил ему потихоньку о необходимости беречь достоинство посла.

* * *

Настроения Петра бывали странны и непредсказуемы, и случалось, что его внезапно бросало от восторженных порывов к гневному припадку. Сейчас он был общителен, радовался, что его окружают друзья, потешался над чудным видом только что обритого приятеля, но через несколько минут мог впасть в глубокое, болезненное уныние или взорваться буйной яростью. На одном празднике рассерженный Петр обвинил Шеина в продаже армейских чинов за звонкую монету. Шеин все отрицал, и Петр пулей вылетел из комнаты – расспрашивать солдат, несших караул вокруг дома Лефорта, чтобы выяснить, «сколько наделал Шеин полковников и прочих офицеров не по заслугам, а за одни лишь деньги».

Далее этот эпизод, в изложении Корба, развивался так: «Спустя несколько времени он вернулся, и, в страшном гневе, пред глазами воеводы Шеина, ударил обнаженным мечом по столу и вскричал: „Так истреблю я твой полк!“ В справедливом негодовании царь подошел затем к князю Ромодановскому и к думному дьяку Никите Моисеевичу [Зотову]. Заметив, что, однако, они оправдывают воеводу, до того разгорячился, что, махая обнаженным мечом во все стороны, привел тут всех пирующих в ужас. Князь Ромодановский легко ранен в палец, другой в голову, а Никита Моисеевич, желая отвратить от себя удар царского меча, поранил себе руку. Воеводе готовился было далеко опаснее удар, и он, без сомнения, пал бы от царской десницы, обливаясь своею кровью, если бы только генерал Лефорт (которому одному лишь это дозволялось) не сжал его в объятиях и тем не отклонил руки от удара. Царь, возмущенный тем, что нашелся смельчак, дерзнувший предупредить последствия его справедливого гнева, напрягал все усилия вырваться из рук Лефорта, и, освободившись, крепко хватил его по спине. Наконец, один только человек, пользовавшийся наибольшей любовью царя пред всеми москвитянами[71], сумел поправить это дело… Он так успел смягчить сердце царя, что тот воздержался от убийства, а ограничился одними угрозами. За этой страшной грозой наступила прекрасная погода. Царь с веселым видом присутствовал при пляске и, в доказательство особенной любезности, приказал музыкантам играть те самые пьесы, под какие он плясал у своего… „любезнейшего господина брата“, то есть царь вспоминал о том бале, какой дан был императором в честь его гостей. Две горничные девушки пробрались было тихонько посмотреть, но государь приказал солдатам их вывести. И тут, при заздравных чашах, палили из 25-ти орудий, и пирушка приятно продолжалась до половины шестого часа утра».

На другой день произведенные Шеиным назначения были отменены, и с тех пор обязанность решать, кого из офицеров следует повысить в чине, лежала на Патрике Гордоне.

Не в первый раз Лефорт подставлял себя под царские кулаки или кидался между Петром и очередной жертвой его ярости. 19 октября царь обедал у полковника Чамберса, как вдруг, пишет Корб: «Не знаю, какой вихрь расстроил веселость до того, что Его Царское Величество, схватив генерала Лефорта, бросил его на землю и попрал ногами». И все равно Лефорт пытался противостоять монаршему гневу. На пиру для двухсот вельмож в новом Лефортовском дворце заспорили два бывших регента, дядя Петра, Лев Нарышкин, и князь Борис Голицын. Петр разозлился и «объявил напрямик, что тот из двух, который окажется более виновным, отдаст под меч свою голову и что их соперничество таким образом прекратится. Для раскрытия этого дела назначен князь Ромодановский; генерал Лефорт хотел было утишить гнев царя, но царь сильно оттолкнул его от себя кулаком».

Корб не скрывает, что больше других ему не по душе князь Федор Ромодановский, высокий, густобровый наместник Москвы и потешный князь-кесарь, который служил у Петра еще и главой розыскного ведомства. Ромодановский был угрюм и обладал тяжеловесным юмором. Он любил заставлять гостей выпить большой кубок перцовки, который им подносил, встав на задние лапы, громадный дрессированный медведь. Если гость отказывался, медведь принимался срывать с упрямца шляпу, парик, а затем и другие части гардероба. Иностранцев князь ни в грош не ставил. Однажды он похитил понадобившегося зачем-то немца-переводчика, который состоял при одном из царских врачей, и отпустил лишь после того, как этот врач пожаловался Лефорту. В другой раз арестовал доктора-иностранца, а когда тот после освобождения спросил князя Ромодановского, для чего его так долго продержали в заключении, то в ответ услышал: «Только для того, чтобы вам более досадить».

* * *

12 октября Корб записал в дневнике, что «выпало чрезвычайно много снегу и был сильный мороз». Пиршества и казни шли своим чередом, хотя Петр вскоре покинул Москву и отправился на воронежские верфи. Впрочем, к Рождеству царь возвратился. Вот рождественские впечатления Корба: «У русских дню Рождества Господня предшествует пост; сегодня, накануне этого праздника, все рынки и перекрестки переполнены всякого рода мясом. В одном месте неимоверное количество гусей, в другом столько освежеванных боровов, что, кажется, было бы их достаточно на целый год; здесь множество убитых волов, там как будто стаи птиц… слетелись в этот город со всех концов Московского царства. Было бы излишне перечислять все их роды: все, чего только пожелаешь, все найдешь».

Далее Корб описывает празднование Рождества, окрашенное грубым весельем Всепьянейшего собора: «Театральный патриарх в сопровождении мнимых своих митрополитов и прочих лиц, числом всего 200 человек, прокатился в восьмидесяти санях через весь город в Немецкую слободу, с посохом, в митре и с другими знаками присвоенного ему достоинства. В домах всех купцов и богатейших москвитян и немецких офицеров воспевались хвалы родившемуся Богу, при звуках музыки, нанятой хозяевами дома за большие деньги. После сих песнопений в честь Рождества Христова генерал Лефорт принимал все общество у себя в доме, где имело оно, для своего удовольствия, приятнейшую музыку, угощение и танцы».

За свои хриплые колядки царь и вся его развеселая компания ожидали щедрого вознаграждения, если же их ожидания не оправдывались, хозяин мог пенять на себя: «Филатьев, богатейший московский купец, дал царю, воспевавшему у него со своими боярами хвалы родившемуся Богу, только 12 рублей. Царь этим так обиделся, что тотчас же послал к нему 100 человек мужичков, приказав немедленно выдать каждому из них по рублю».

Празднества продолжались до Крещения, когда у подножия кремлевской стены происходил традиционный обряд водосвятия. Вопреки обычаю, царь не сидел на троне рядом с патриархом, а появился в военной форме со своим полком, который в составе двенадцатитысячного войска стал строем на толстом речном льду. Корб писал: «Крестный ход подвигался в следующем порядке к замерзлой, по причине зимнего времени, реке. В голове шел полк генерала Гордона… яркий красный цвет новых мундиров давал этому полку нарядный вид. За полком Гордона следовал Преображенский, хорошо одетый в новые зеленые мундиры. Царь, своим высоким ростом внушавший должное его высочайшему имени почтение, исправлял в оном должность капитана. Затем следовал третий полк, Семеновский… цвет воинских кафтанов голубой. В каждом полку два хора музыкантов, а в каждом хоре по восемнадцать человек… На реке, покрытой крепким слоем льда, была устроена ограда; в верхнем конце поперек реки был расстановлен полк Гордона, в низшем конце ее Семеновский полк, вдоль же реки, возле ограды, расположился Преображенский полк. При каждом полку были поставлены принадлежащие ему орудия… Пятьсот лиц духовенства, дьяконы, подьяконы, священники, игумены, епископы и архиепископы в одеждах, богато украшенных серебром, золотом, жемчугом и каменьями, придавали этому обряду еще более величественный вид. Двенадцать церковнослужителей несли перед большим золотым крестом фонарь, в котором горели три восковые свечи. Неимоверное множество народа толпилось везде, на улицах, на крышах и на стенах города. Когда духовенство наполнило собой обширную загородку, начались, при множестве зажженных свечей, священные обряды с воззваниями к Богу; после того митрополит обошел кругом место с курившейся кадильницей. В средине ограды был проломан пешнею лед, чрез что образовалось отверстие в виде колодца, в котором вода поднялась кверху; эту воду, трижды окадив, освятил митрополит троекратным погружением в нее горящей свечи, и осенил ее затем обычным благословением. Подле ограды поставлен был столп, превышавший городские стены: на нем человек, удостоенный этой почести от царя, держал знамя царства. Это знамя белое, на нем сияет двуглавый орел, вышитый золотом; развивать его не позволено, пока духовенство не перейдет за ограду; тогда человек, держащий знамя, обязан следить за обрядами каждения и благословения, так как о каждом из них он должен извещать наклонением оного. Полковые знаменщики внимательно наблюдают за ним, чтобы отвечать ему тоже преклонением знамени. После благословения воды знаменщики всех полков, подойдя со своими знаменами, становятся вокруг загородки для того, чтобы последние могли быть достаточно окроплены святою водой. Патриарх, а в отсутствие его митрополит, сходит с своего седалища или возвышения и кропит царя и всех воинов святою водою. Пальба из орудий всех полков по царскому приказанию заканчивает обряд; за пальбой, в знак торжества, раздались троекратные залпы из ружей».

Осенние и зимние вакханалии достигли пика на Масленицу, накануне Великого поста. Центральную роль в этих буйствах играл Всепьянейший собор, члены которого в потешном церемониальном шествии проследовали во дворец Лефорта для поклонения Бахусу. В числе зрителей, наблюдавших за процессией, был Корб. «…Митра [потешного патриарха] была украшена Вакхом, возбуждавшим своей наготою страстные желания. Амур с Венерою украшали посох, чтобы показать, какой паствы был этот пастырь. За ним следовала толпа прочих лиц, отправлявших вакханалии: одни несли большие кружки, наполненные вином, другие сосуды с медом, иные фляги с пивом и водкою. И как, по причине зимнего времени, они не могли обвить свои чела лаврами, то несли жертвенные сосуды, наполненные табаком, высушенным на воздухе и, закурив его, ходили по всем закоулкам дворца, испуская из дымящегося рта самые приятные для Вакха благоухания… Театральный первенствующий жрец подавал чубуком знак одобрения достоинству приношения. Он употреблял для этого два чубука, накрест сложенные».

Многих иноземных послов шокировала эта пародия, и сам Корб поражен был тем, что «изображение креста, драгоценнейшего символа нашего спасения, могло служить игрушкою». Но Петр не видел причин скрывать от посторонних глаз свои забавы. 1 марта у царя был на прощальной аудиенции посол Бранденбурга. Затем царь велел ему остаться на обед. «После обеда думный дьяк Моисеевич, разыгрывающий роль патриарха, по требованию царя начал пить на поклонение. В то время как этот лицедей пил, каждый должен был, в виде шутки, преклонить перед ним колено и просить благословения, которое он давал двумя чубуками, крестообразно сложенными. Один только из посланников, который, по чувству уважения к древнейшей христианской святыне, не одобрял этих шуток, скрытно удалился и тем избежал принуждения принимать в них участие. Тот же Моисеевич, с посохом и прочими знаками патриаршего достоинства, первый пустившись в пляс, изволил открыть танцы. Царевич с княжной Натальей находились… в [смежной] комнате. Царевич был одет в немецкое платье; хороший покрой его одежды и прелестное убранство головы его, вьющиеся пряди волос, все это прекрасно шло к его красоте. Наталью окружали знатнейшие госпожи. Сегодня обнаружилось в русском обществе смягчение нравов, так как до сего времени женщины никогда не находились в одном обществе с мужчинами и не принимали участия в их увеселениях, сегодня же некоторые не только были на обеде, но также присутствовали при танцах».

А тем временем, словно мрачное сопровождение этому масленичному веселью, шли, не прекращаясь, казни стрельцов. 28 февраля тридцать шесть человек погибли на Красной площади и сто пятьдесят в Преображенском. В тот же вечер у Лефорта было пышное празднество, после которого гости любовались восхитительным фейерверком. В первую неделю марта начался Великий пост, а с ним пришел конец безумному карнавалу веселья и смерти. На город опустилась такая благодатная тишина, что Корб заметил: «Сколько было на прошедшей неделе шума и шалостей, столько в настоящую – тишины и смирения… Последовало внезапное и невероятное преобразование: лавки заперты, торги на рынках закрыты, присутственные и судебные места прекратили свои занятия; нигде не подавали на стол ни рыбы, ни кушаний с деревянным маслом [оливковое масло низкого сорта], наблюдался строжайший пост, чтобы умертвить плоть; питались только хлебом и земными плодами».

В затишье Великого поста власти наконец начали снимать тела стрельцов с виселиц, где они провисели всю зиму, и вывозить, чтобы предать земле. «Это было ужасное зрелище для народов более просвещенных, выразительное и полное отвращения, – писал Корб. – В телегах лежало множество трупов, кое-как набросанных, многие из них полунагие: подобно зарезанному скоту, который везут на торг, тащили тела к могильным ямам».

Помимо жизни петровского двора, Корб наблюдал немало повседневных московских картинок. Царь постановил сделать что-нибудь с галдящими ордами нищих, которые увязывались на улице за горожанами, как только те выходили из своих дверей, и всю дорогу плелись следом за ними. Частенько попрошайки ухитрялись, не прекращая клянчить подаяние, ловко обшарить карманы своей жертвы. Петровским указом запрещалось просить милостыню, как и поощрять попрошайничество, и всякого, пойманного за раздачей милостыни, ждал штраф в пять рублей. Чтобы облегчить участь нищих, царь на свои личные средства учредил больницы для бедных при каждой церкви. Условия в этих больницах, вероятно, были суровые, о чем свидетельствует еще один иностранец: «Улицы скоро очистились от бродяг, многие из которых предпочли работать, чем очутиться в больничном заточении».

Даже в те времена, когда во всех странах царило беззаконие, Корба поразила многочисленность и дерзость московских разбойников, которые сбивались в шайки и нагло грабили всех подряд. Обыкновенно по ночам, но иногда и средь бела дня они нападали на свою жертву, обдирали ее как липку, а нередко и убивали. Случались убийства таинственные, так и оставшиеся нераскрытыми. Одного моряка-иностранца, гостившего с женой у какого-то боярина, пригласили прокатиться на санях по вечерней пороше. Когда гость с хозяином вернулись с прогулки, то обнаружили, что жене моряка отрезали голову, и не нашлось никаких указаний на личность или мотивы убийцы. Правительственные чиновники чувствовали себя не в большей безопасности, чем простые горожане. 26 ноября Корб записал: «Один гонец был отправлен ночью в Воронеж к Его Царскому Величеству с письмами и драгоценными вещами, но на Каменном мосту в Москве его схватили и обобрали. На рассвете были найдены распечатанными письма, разбросанные по мосту, а гонец и вещи пропали без вести… подозревают, что гонец был опущен под лед протекающей там реки Неглинной». Иностранцам приходилось проявлять особенную осмотрительность, поскольку их считали завидной добычей не только грабители, но и простые москвичи. Один человек из штата австрийского посольства, знавший русский язык, доложил, что только что на улице повстречал прохожего, изрыгавшего потоки хулы и проклятий всем иностранцам: «Вы, собаки немцы, довольно уж вы на свободе обирали и грабили: пора уже унять вас и казнить!» Встреча с одиноким иностранцем, особенно нетвердо стоящим на ногах после застолья, давала некоторым москвичам редкую возможность отвести душу. При этом сопротивляться насилию часто тоже бывало небезопасно, так как Петр, пытаясь сократить количество уличных убийств, объявил преступником любого, кто в пьяном виде вытащит саблю, пистолет или нож, хотя бы для самозащиты, даже если оружие не будет пущено в дело. Однажды вечером австрийский офицер по фамилии Урбан возвращался навеселе домой в Немецкую слободу. На него напал какой-то русский – сначала ругался, а потом полез с кулаками. По словам Корба, Урбан, «обиженный таковым бесчестьем, притом со стороны столь ничтожного человека, пользуясь естественным правом обороны от безрассудного обидчика, стал сильно защищаться пистолетом. Пуля слегка скользнула поверх головы нападавшего. Рана не представляла никакой опасности для его жизни: однако же, чтобы жалоба пораненного не наделала большого шума и, дошедши до Царского Величества, не послужила поводом к делу, Урбан, по полюбовной с ним сделке, дал ему четыре рубля, с тем чтобы тот молчал о случившемся». Однако Петр все-таки об этом прослышал. Урбана арестовали и обвинили в тяжком преступлении. Когда друзья Урбана стали оправдывать его тем, что он был пьян, царь ответил, что оставил бы его безнаказанным, если бы он в пьяном виде просто подрался, но пьяную пальбу спустить не может. Однако он заменил смертную казнь поркой, и только благодаря неустанным просьбам австрийского посла отменил наконец и ее.

Впрочем, и грабителям, если они попадались, приходилось несладко. Они партиями шли на дыбу и виселицу: как-то в один день повесили семьдесят человек. Но это все равно не останавливало их собратьев. Для них озорство на улице было образом жизни, а неподчинение властям так глубоко в них укоренилось, что усилия все-таки заставить их уважать закон вызывали бурю негодования у его закоренелых нарушителей. Например, хотя государство имело монополию на водку и частная торговля строго запрещалась, ее успешно продавали в одном московском доме. Пятьдесят солдат было послано конфисковать противозаконный товар. Произошел настоящий бой, трое солдат погибли. Винокуры-контрабандисты, нимало не смущаясь и не помышляя о бегстве, угрожали еще более суровым возмездием, если попытка захвата повторится.

Что говорить, если стража и солдаты, на которых возлагалось насаждение законности, сами были не слишком законопослушны. Корб заметил, что «солдаты в Московии имеют обыкновение мучить тех, кто попадет им в руки, как им заблагорассудится, невзирая на личности или их вину. Солдаты сплошь и рядом бьют арестованных прикладами и палками, запихивают их в самые непотребные дыры, особенно богатых, которым не краснея заявляют, что не перестанут издеваться, пока не получат кругленькой суммы. Идет ли арестованный в тюрьму добровольно, или его ведут силой, все равно по дороге избивают».

В апреле 1699 года в Москве вдруг круто подскочили цены на продукты. Розыск показал, что солдаты, которым приказали до весенних оттепелей вывезти из города тела казненных стрельцов, реквизировали телеги у крестьян, привозивших в Москву пшеницу, овес и другое зерно, причем самих крестьян заставляли освобождать телеги от продуктов, нагружать трупами, вывозить и хоронить казненных. Добычу солдаты оставляли себе, чтобы съесть или продать. Напуганные таким откровенным разбоем, крестьяне перестали привозить в город припасы, а цены на то, что уже было завезено, выросли астрономически.

С наступлением теплых дней иностранных послов стали часто приглашать за город, в красивые, цветущие окрестности Москвы. Корба и австрийского посла пригласили на пир в имение дядюшки Петра, Льва Нарышкина. «Изобилие редкостных яств, ценность золотой и серебряной посуды, разнообразие и изысканность напитков с несомненностью свидетельствовали о близком родстве хозяина с царем. После обеда состязались в стрельбе из лука. Никто не мог уклониться от участия, поскольку объяснения вроде того, что эта забава гостю незнакома или у него нет достаточной сноровки, во внимание не принимались. Мишенью служил кусок бумаги, укрепленный над землей. Хозяин прострелил его в нескольких местах под общие аплодисменты. Дождь оторвал нас от этих приятных упражнений, и мы вернулись в покои. Нарышкин, в знак уважения к господину послу, отвел его за руку в комнаты своей жены, чтобы он обменялся с ней приветствиями. У русских нет более высокой почести, чем получить от мужа приглашение поцеловать его жену и удостоиться принять чарку водки из ее рук».

В другой раз послу показали царский зверинец – «неимоверной величины белого медведя, леопардов, рысей и многих других зверей, которые содержатся здесь только для удовлетворения любопытства». Затем он побывал в знаменитом Новоиерусалимском монастыре, построенном Никоном, а потом отправился в гости к Виниусу. «Мы находили особенное удовольствие, наслаждаясь катанием в лодке и ловлею сетями рыбы; это нас тем более занимало, что мы знали, что пойманная нами рыба будет служить для нашего ужина». Послов приглашали и в царское имение в Измайлово. В Москве стояла июльская жара, и гости нашли, что Измайловский дворец расположен самым удачным образом. «Замок окружает роща, замечательная тем, что в ней растут хотя и редко, но весьма высокие деревья; свежесть тенистых кустарников умаляет там палящий жар солнца». Были там и музыканты, «чтобы гармоническую мелодию своих инструментов соединить с приятным звуком тихого шелеста ветра, который медленно стекает с вершин деревьев».

Визит Корба, связанный с пребыванием имперского посла, длился пятнадцать месяцев. В июле 1699 года они отбыли после пышных прощальных церемоний. Петр щедро одарил дипломата и его свиту, причем среди подарков было много соболей. По приказу царя устроили великолепную процессию, и посол ехал в парадной царской карете с золотыми и серебряными украшениями и драгоценными камнями на дверцах. Карету и другие экипажи австрийского посольства провожали новые петровские эскадроны кавалерии и полки пехоты западного строя.

Глава 21

Воронеж и южный флот

С того самого часа, как Петр вернулся в Москву, он мечтал увидеть свои корабли, которые строились в Воронеже. Пока в Преображенском продолжались пытки, пока царь с друзьями пил мрачными осенними и зимними ночами напролет, он мечтал оказаться на Дону, вместе с западными мастерами-корабельщиками, которых он завербовал в путешествии и которые как раз приступали к работе на донских верфях.

В первый раз он приехал туда в конце октября. Многие бояре, державшиеся к нему поближе в стремлении сохранить милостивое расположение царя, поехали на юг вслед за ним. Князь Черкасский, почтенный старец, чья борода избежала общей участи, остался управлять Москвой, но вскоре обнаружил, что он там не единственный представитель власти. Петр, по своему обыкновению, вверил правление не одному человеку, а сразу нескольким. Перед отъездом он также сказал Гордону: «Все оставляю на тебя» – и Ромодановскому: «Передаю пока все дела в твои надежные руки».

Таков был петровский принцип организации управления в свое отсутствие: он разделял власть между многими исполнителями, отчего у каждого создавалось неясное представление о границах его полномочий, и отбывал, заведомо обрекая их на непрерывные разногласия и сумятицу. При этой системе вряд ли следовало ожидать эффективного управления, но зато ни один из наместников не смог бы посягнуть на его власть. Пока истоки стрелецкого бунта оставались неустановленными, именно это заботило Петра в первую очередь.

В Воронеже, на верфях, раскинувшихся по берегам широкой, мелководной реки, Петр застал плотников, работавших пилами и стучавших молотками. Но не все шло гладко. Не хватало строительных материалов и рабочей силы, а то, что имелось, безхозяйственно расточалось. Спеша выполнить царские распоряжения, мастера использовали непросушенный лес, который в воде быстро гниет[72]. Приехавший из Голландии вице-адмирал Крюйс осмотрел корабли и приказал многие из них вытащить на сушу и сменить шпангоуты и обшивку. Мастера-иностранцы, каждый из которых следовал собственным проектам, без единого руководства и контроля, часто ссорились. Голландские корабельщики, которым Петр из Лондона прислал приказ работать только под надзором других мастеров, ходили мрачные и безучастные. Русские ремесленники были настроены не лучше. Вызванные указом в Воронеж учиться кораблестроению, они поняли, что, проявив излишнее усердие, можно угодить на Запад – совершенствовать свое мастерство. Поэтому многие предпочитали работать кое-как, лишь бы сошло, в надежде, что их все-таки отпустят домой.

Самые тяжкие трудности и испытания выпали на долю простых рабочих. Тысячи людей, доставленных на работы в Воронеж – крестьяне и холопы, – никогда не видывали судна больше баржи и водоема шире реки. Они приходили с собственным инструментом, кое-кто со своими лошадьми, чтобы рубить деревья, очищать стволы от веток и сплавлять лес по рекам в Воронеж. Их держали в невыносимых условиях, среди рабочих быстро распространялись болезни, люди умирали. Многие стали убегать, и в конце концов пришлось обнести верфи заборами и поставить охрану. Пойманных беглецов секли и возвращали на работы.

Внешне Петр сохранял бодрость, но из-за медленного хода работ, повальных болезней, смертности и бегства рабочих он приуныл и почти пал духом. Через три дня после приезда в Воронеж, 2 ноября 1698 года, он писал Виниусу: «Мы, слава Богу, зело в изрядном состоянии нашли флот и магазейн [склады] обрели. Только еще облак[о] сумнения закрывает мысль нашу, да не укоснеет [не замедлится ли] сей плод наш, яко [плод] фиников, которого насаждающее[е дерево] не получают видеть». Позже он писал: «А здесь, при помощи Божией, препороторирум великой [большие приготовления], только ожидаем благого утра, дабы мрак сумнения нашего прогнан был. Мы здесь зачали корабль, который может носить 60 пушек от 12 до 6 фунтов».

Хотя Петр тревожился, дело все же продвигалось, невзирая на то что на верфях не было никаких технических приспособлений и все делалось при помощи ручных инструментов. Бригады рабочих с лошадиными упряжками волоком тащили стволы деревьев, затем с них обрубали сучья и ветки и доставляли бревна на верфь, к месту, где в земле были вырыты ямы. Здесь несколько человек залезали в яму, а другие, положив бревно поперек ямы на землю, придерживали его концы или даже садились верхом, чтобы удержать его в одном положении; те же, кто находились внизу, выпиливали или вырубали длинные прямые рейки или изогнутые – для обшивки корпусов. При таком методе огромное количество древесины пропадало зря, так как из одного бревна выходило всего несколько реек. Необработанную рейку передавали более искусным мастерам, которые придавали ей окончательную форму и вид, работая топорами, молотками, сверлами и зубилами. Самые толстые, крепкие бревна шли на киль, который закладывали прямо на земле. Затем следовали шпангоуты, выгнутые наружу и вверх, к которым позже крепилась обшивка. Наконец, бока обшивали прочными рейками, способными выдерживать напор морских волн. Потом приступали к работам на палубах, строили внутренние помещения, оснащали корабль всеми необходимыми приспособлениями, благодаря которым он становился для моряка и домом, и рабочим местом.

Всю зиму, не обращая внимания на морозы, Петр трудился вместе со своими людьми. Он ходил по верфи, переступая через засыпанные снегом бревна, – мимо кораблей, молчаливо стоявших на стапелях, мимо работников, толпившихся возле костров, чтобы согреться, мимо литейной с огромными мехами, нагнетавшими воздух в печи, где ковали якоря и металлическую оснастку. Он был неутомим и кипел энергией, приказывал, упрашивал, убеждал. Венецианцы, строившие галеры, жаловались, что им некогда сходить к исповеди, – так напряженно они работают. Но флот продолжал расти. Приехав осенью, Петр обнаружил, что двадцать судов уже спущены на воду и стоят на якоре. Зима шла, и каждую неделю еще по пять-шесть кораблей сходили на воду или ждали, готовые к спуску, когда растает лед.

Не довольствуясь ролью наблюдателя, Петр сам сконструировал и начал строить, исключительно силами русских мастеров, пятидесятипушечный корабль, названный «Предестинация». Он заложил киль и упорно работал на строительстве этого корабля вместе с сопровождавшими его приближенными. «Предестинация» была красивым трехмачтовым судном в 130 футов длиной. Петр радовался, чувствуя в руках инструменты, и ему было приятно думать, что один из кораблей, которые рано или поздно выйдут под парусами в Черное море, будет создан его собственными руками.

* * *

В марте, когда Петр во второй раз приехал в Воронеж, его постиг тяжелый удар: умер Франц Лефорт. Оба раза, что Петр той зимой отправлялся строить корабли, Лефорт оставался в Москве. В сорок три года он не растерял, казалось, ни своей большой физической силы, ни горячности. В роли первого посла Великого посольства он выдержал полтора года торжественных приемов в Европе, и его выдающиеся способности к поглощению спиртного не покинули его и во время буйных осенних и зимних московских увеселений. Провожая Петра в Воронеж, он был в веселом, приподнятом настроении.

Но незадолго до его смерти, когда Лефорт еще жил прежней неистовой жизнью, прошел странный слух. Будто бы однажды ночью, которую Лефорт проводил у любовницы, жена его услыхала страшный шум в спальне мужа. Зная, что там никого нет, но предполагая, что муж, вероятно, передумал и вернулся домой сильно не в духе, она послала узнать, в чем дело. Посланный вернулся и сказал, что никого в комнате не увидел. Однако шум продолжался и, если верить жене, «на следующий день, ко всеобщему ужасу, все кресла, столы и скамейки, находившиеся в его спальне, были опрокинуты и разбросаны по полу, в продолжение же ночи слышались глубокие вздохи».

Вскоре Лефорт устроил прием для двух иностранных дипломатов, послов Дании и Бранденбурга, которые отправлялись в Воронеж по приглашению Петра. Вечер очень удался, и послы засиделись допоздна. Наконец в комнате стало невыносимо жарко, и хозяин, покачиваясь, вывел гостей на морозный зимний воздух – выпить при свете звезд; ни шуб, ни накидок никто не надел. На следующий день у Лефорта началась лихорадка. Быстро поднялся жар, и он впал в беспамятство: бредил, буянил, громко требовал музыки и вина. Перепуганная жена предложила послать за протестантским пастором Штумпфом, но больной закричал, что не желает никого к себе допускать.

Когда Штумпф все-таки пришел «и стал много объяснять ему о необходимости обратиться к Богу, то Лефорт только отвечал: „Много не говорите!“ Перед его кончиной жена просила у него прощения, если когда-либо в чем против него провинилась. Он ей ласково ответил: „Я никогда ничего против тебя не имел, я тебя всегда уважал и любил“…Он особенно препоручал помнить о его домашних и их услугах и просил, чтобы им выплатили верно их жалованье».

Лефорт прожил еще неделю, утешаясь на смертном одре музыкой специально присланного оркестра. Смерть настигла его в три часа утра. Головин немедленно опечатал все его имущество и отдал ключи родственнику Лефорта, одновременно отправив курьера в Воронеж к царю. Услышав эту новость, Петр выронил топор, сел на бревно и зарыдал, пряча лицо в ладонях. Голосом, охрипшим от горя, он проговорил: «Уж я более иметь не буду верного человека; он только один и был мне верен. На чью верность могу теперь положиться?»

Царь немедленно вернулся в Москву, и 21 марта состоялись похороны. Петр сам заботился об устроении церемонии: швейцарца ожидало торжественное погребение, такое грандиозное, какого не удостаивался никто в России, кроме царей и патриархов. Иностранных послов пригласили, а боярам приказали присутствовать. Им велели собраться в доме Лефорта в восемь утра, чтобы нести тело в церковь, но многие опоздали; возникли и другие проволочки, так что лишь в полдень процессия была готова выступить. Тогда Петр, по западному обычаю, велел подать гостям обильный холодный обед. Бояре, приятно изумленные видом угощения, набросились на еду, Корб так описывает эту сцену: «…Были уже накрыты столы и заставлены кушаньями. Тянулся длинный ряд чашек, стояли кружки, наполненные винами разного рода, желающим подносили горячее вино. Русские, из которых находились там по приказанию царя все знатнейшие по званию или должности лица, бросились к столам и с жадностью пожирали яства; все кушанья были холодные. Здесь были разные рыбы, сыры, масло, кушанья из яиц и тому подобные.

[Боярин] Шереметев считал недостойным себя обжираться вместе с прочими, так как он, много путешествуя, образовался, носил немецкого покроя платье и имел на груди Мальтийский крест. Между тем пришел царь. Вид его был исполнен печали. Скорбь выражалась на его лице. Иностранные посланники, отдавая должную Государю честь, по обычаю своему, низко ему поклонились, и он с ними поздоровался с отменною лаской. Когда Лев Кириллович, встав с своего места, поспешил навстречу царю, он принял его ласково, но с какою-то медленностию; он некоторое время подумал, прежде чем наклонился к его поцелую. Когда пришло время выносить гроб, любовь к покойнику царя и некоторых других явно обнаружилась: царь залился слезами и перед народом, который в большом числе сошелся смотреть на погребальную церемонию, запечатлел последний поцелуй на челе покойника.

…Тело было внесено в реформатскую церковь, где пастор Штумпф произнес короткую речь. По выходе из церкви бояре и прочие их соотечественники, нарушив порядок, протискались, по нелепой гордости, к самому гробу. Посланники же, не подавая вида, что обижаются этим нахрапом, пропустили вперед всех москвитян, даже и тех, которые, по незнатности происхождения и должности, не имели права притязать на первенство… Когда пришли на кладбище, царь заметил, что порядок изменен и что подданные его, шедшие прежде позади посланников, очутились теперь впереди их, и потому, подозвав к себе младшего Лефорта, спросил его: „Кто нарушил порядок? Почему идут назади те, которые только что шли впереди?“ Лефорт низко царю поклонился, не объясняя происшедшего. Тогда царь приказал ему говорить, что б то ни было, и когда Лефорт сказал, что русские самовольно нарушили порядок, царь хотя и был этим взволнован, но произнес только: „Это собаки, а не бояре мои“. Шереметев же (что должно отнести к его благоразумию) сопровождал, как и прежде, посланников, хотя все русские шли впереди. На кладбище и большой дороге были расставлены сорок орудий: три раза выпалили из всех пушек, и столько же раз каждый полк стрелял из своих ружей.

Один из тех, который обязан класть заряд в дуло, стоял, по глупости, пред отверстием орудия в то время, как должен был последовать выстрел, почему ядром и оторвало ему голову. По окончании погребения царь с солдатами возвратился в дом Лефорта, а за ним последовали все спутники, сопровождавшие тело покойника. Их уже ожидал готовый обед. Каждый из присутствующих в печальной одежде при погребении получил золотое кольцо, на котором были вырезаны день кончины генерала и изображение смерти. Едва вышел царь, как бояре тоже поспешно начали выходить, но сойдя несколько ступеней заметили, что царь возвращался, и тогда и все они вернулись с дом. Торопливым своим удалением заставили бояре подозревать, что они радовались смерти генерала, что так раздражило царя, что он гневно проговорил к главнейшим боярам: „Быть может, вы радуетесь его смерти? Его кончина большую принесла вам пользу? Почему расходитесь? Статься может, потому, что от большой радости не в состоянии долее притворно морщить лица и принимать печальный вид?“»

Смерть верного друга, приехавшего в Россию с Запада, была для Петра невосполнимой личной потерей. Жизнерадостный швейцарец направлял развитие своего юного друга и господина в пору его возмужания. Лефорт, неутомимый весельчак и гуляка, приучил юношу пить вино, танцевать, стрелять из лука; нашел ему любовницу и без устали изобретал все новые и новые буйные выходки, чтобы развлечь царя; сопровождал его в первых военных походах на Азов; уговорил Петра ехать в Европу и сам возглавил Великое посольство, в составе которого был и Петр Михайлов, и это долгое путешествие вдохновило царя на желание внедрить в России технические достижения и обычаи Запада. И вот, накануне крупнейшего из деяний Петра, двадцатилетней войны со Швецией, которой предстояло превратить неуравновешенного, увлекающегося молодого царя в великого императора-победителя, Лефорт умер.

Петр сознавал, кого он лишился. Всю жизнь его окружали люди, стремившиеся обратить свой чин и власть в государстве к собственной выгоде. Лефорт был не таков. Хотя близость к государю давала ему множество возможностей разбогатеть – он мог бы добиваться милостей и брать за это взятки, – Лефорт умер без гроша за душой. Денег у него было так мало, что, пока Петр не вернулся из Воронежа, пришлось просить у князя Голицына денег, чтобы купить парадный костюм. В нем Лефорта и похоронили.

Царь оставил Петра Лефорта, племянника и управляющего своего покойного друга, у себя на службе. Он написал в Женеву и просил сына Лефорта, Анри, приехать в Россию, потому что хотел, чтобы кто-нибудь из близких его друга всегда был рядом. В следующие годы роль Лефорта играли другие. Петр всегда любил окружать себя фаворитами и наделял огромной властью. Привязанность их к царю носила главным образом личный характер, и власть их проистекала исключительно из близости к государю. Самым заметным из этих людей был Меншиков. Но Петр никогда не забывал Лефорта. Как-то после роскошного вечера во дворце у Меншикова, который Петр с удовольствием провел в кругу закадычных друзей, царь написал хозяину дворца, находившемуся в отъезде: «Я впервые веселился от души после кончины Лефорта».

* * *

А шесть месяцев спустя, словно затем, чтобы сделать последний год уходящего столетия еще более памятным в жизни Петра, судьба лишила его и второго преданного советника и друга-иностранца, Патрика Гордона. Здоровье старого солдата стало постепенно сдавать. Накануне нового, 1698 года он отметил в своем дневнике: «В этом году я ощутил серьезный упадок сил и здоровья. Но да исполнится воля Твоя, о всемилостивый Господь!» Последний раз он был на людях, у своих солдат, в сентябре 1699 года, а с октября уже не поднимался с постели. В конце ноября, когда силы быстро покидали Гордона, Петр часто навещал его. Вечером 29 ноября он приходил дважды – Гордон слабел на глазах. Во второй раз при появлении царя от кровати отступил священник-иезуит, уже давший Гордону последнее причастие. «Сиди, сиди, святой отец, – сказал Петр, – делай что нужно. Я не стану мешать». Петр обратился к Гордону, но тот молчал. Тогда царь взял зеркальце и поднес его к лицу старика в надежде заметить признаки дыхания. Их не было. «Святой отец, – сказал Петр священнику, – я думаю, он умер». Царь сам закрыл глаза умершему и покинул дом, едва сдерживая слезы.

Гордону тоже устроили торжественное погребение, на котором присутствовали все московские сановники. Русские пришли охотно – все ценили старого воина за верную службу трем царям и заслуги перед государством. Его гроб несли двадцать восемь полковников, и двадцать самых высокородных дам сопровождали вдову в траурной процессии. Когда гроб Гордона поместили в склеп рядом с алтарем церкви, снаружи дали салют из двадцати четырех орудий.

Петр скоро ощутил, какую понес утрату – и для дела, и для души. Гордон был самым талантливым военачальником в России, приобрел значительный опыт во многих кампаниях. Как бы пригодился такой командир и советник в приближавшейся войне со Швецией! Будь он жив – и разгрома под Нарвой, всего через год после его кончины, вероятно, не произошло бы. Да и в застолье Петру недоставало седого шотландца, который преданно старался угодить своему повелителю и пил, не отставая от людей вдвое моложе его. Недаром опечаленный Петр сказал: «Государство лишилось с ним ревностного и мужественного слуги, который благополучно выводил нас из многих бед».

* * *

К весне флот был готов. Восемьдесят шесть судов всех размеров, включая восемнадцать военных морских кораблей, которые несли от тридцати шести до сорока шести пушек, спустили на воду. Кроме того, построили пятьсот барж для перевозки живой силы, продовольствия, боеприпасов и пороха. 7 мая 1699 года этот флот вышел из Воронежа, и прибрежным донским селениям открылся замечательный вид: мимо, вниз по реке, проплывала под всеми парусами целая армада. Номинальное командование возложили на адмирала Головина, а реально командовал флотом вице-адмирал Крюйс. Царь взял на себя роль шкипера сорокачетырехпушечного фрегата «Апостол Петр».

Однажды, когда вереница кораблей двигалась вниз по Дону, Петр увидел, как на берегу какие-то люди собираются варить себе на обед черепах. Большинству русских даже мысль о том, что можно есть черепаху, была противна, но Петр, со свойственным ему любопытством, попросил, чтобы и ему дали попробовать. Его спутники за обедом отведали новое блюдо, не зная, что это такое. Они подумали, что едят курицу, и с удовольствием очистили свои тарелки, после чего Петр велел слуге внести «перья» этих кур. Увидев черепашьи панцири, большинство расхохоталось, двоим сделалось дурно.

Петр прибыл в Азов 24 мая, приказал флоту встать на якорь на реке и сошел на берег осмотреть новые укрепления. Необходимость в этих укреплениях была очевидна: той весной орда крымских татар опять огнем и мечом пронеслась к востоку по южной Украине и приблизилась к самому Азову, оставляя за собой разоренные поля, выжженные хутора, деревни, обращенные в пепелища, обездоленных людей. Петр остался доволен азовской крепостью и отправился дальше в Таганрог, где полным ходом углубляли дно бухты и строили новую военно-морскую базу. Когда подошли все суда, царь вывел их в море, и начались учения с флажными сигналами, артиллерийские стрельбы и маневрирование. Учения длились почти весь июль и завершились потешной морской баталией наподобие той, что Петр видел в Голландии, в бухте Эй.

Итак, флот был построен, и перед Петром встал вопрос, как быть дальше. Он создавался для войны с Турцией, чтобы пробиться в Черное море и оспорить право султана распоряжаться в этом море, как в «турецком озере». Но положение изменилось. В Вене вот-вот должны были начаться переговоры между союзниками по антитурецкой коалиции – Австрией, Польшей, Венецией и Россией – и частично побежденными турками. Прокофий Возницын, опытный дипломат, находился в Вене, чтобы на переговорах выторговать для России как можно более выгодные условия. Мирный договор мог, судя по всему, лишь закрепить передачу земель, захваченных у Турции на момент подписания, новым хозяевам. Поэтому Петр был заинтересован в продлении войны, хотя бы ненадолго. Он хотел возобновить военные действия, поскорее захватить Керчь и получить тем самым выход в Черное море. Именно для этого царь так тяжко трудился всю зиму, торопясь построить флот.

Когда наконец собрался мирный конгресс в Карловице под Веной, Возницын настаивал на том, чтобы представители союзных держав не шли на заключение мира, пока требования России не будут полностью удовлетворены. Но у других стран были свои интересы, и они перевесили. Австрийцы уже добились возвращения себе всей Трансильвании и большей части Венгрии. Венеция должна была сохранить свои завоевания в Далмации и на побережье Эгейского моря, а Польша – некоторые районы к северу от Карпат. Английский посол в Константинополе, получивший инструкцию приложить все возможные посреднические усилия ради достижения мира, чтобы высвободить Австрию для предстоящей борьбы с Францией, уговаривал измотанных турок не скупиться на уступки. Те нехотя согласились уступить России Азов, но наотрез отказались расставаться с теми землями, которые, как Керчь, не были у них фактически отвоеваны. Возницын, оказавшийся в одиночестве и не поддержанный союзниками, мог только не соглашаться подписать общий договор. Зная, что Петр пока не в состоянии в одиночку атаковать турок, он предложил им заключить перемирие на два года. За это время царь мог бы подготовиться к серьезным наступательным операциям. Турки приняли предложение. В письме к Петру Возницын высказал идею воспользоваться перемирием, чтобы отправить посла прямо в Константинополь. Там посол мог бы попробовать путем переговоров достичь того, чего Россия до сих пор не могла и, казалось, вряд ли смогла бы в будущем добиться военной силой.

Все это случилось зимой 1698–1699 года, когда Петр строил свой флот в Воронеже. Теперь флот стоял наготове в Таганроге, но из-за перемирия с Турцией применить его в деле было невозможно. Поэтому Петр решил принять предложение Возницына. Он назначил Емельяна Украинцева, убеленного сединами руководителя Посольского приказа, чрезвычайным послом и велел ему ехать в Константинополь и вырабатывать условия мира с Турцией. И в этих планах нашлось скромное место для русского флота: его отрядили сопровождать посла до Керчи, откуда посол должен был проследовать в турецкую столицу на самом большом и красивом из новых петровских кораблей.

5 августа двенадцать русских судов – все под началом иностранцев, кроме фрегата, где шкипером был Петр Михайлов, – вышли из Таганрога в сторону Керченского пролива. Турецкого пашу – командира крепости, пушки которой простреливали пролив между Азовским и Черным морями, – застали врасплох. В один прекрасный день он услышал салют корабельных орудий и, кинувшись к крепостному парапету, увидел русскую эскадру у себя под стенами. Петр потребовал, чтобы через пролив пропустили единственный русский корабль, сорокашестипушечный фрегат «Крепость», следовавший в Константинополь с царским послом на борту. Паша расчехлил было орудия и отказался пропустить «Крепость» на том основании, что не получал соответствующих указаний из столицы. Петр пригрозил в таком случае прорваться силой – и тут как раз к его военным судам присоединились галеры, бригантины и барки с солдатами на борту. Через десять дней паша уступил, но поставил условием, что русский фрегат будут сопровождать четыре турецких корабля. Царь повернул назад, а «Крепость» прошла Керченским проливом. Когда она вышла в Черное море, ее капитан-голландец ван Памбург поднял все паруса и скоро оставил за горизонтом турецкий эскорт.

Это была историческая минута: впервые русский военный корабль под флагом московского царя свободно плыл по Черному морю. На закате 13 сентября русский корабль показался у входа в Босфор. Константинополь был удивлен и потрясен. Однако султан повел себя с достоинством. Он направил Украинцеву приветствие и поздравления и выслал шлюпки, чтобы доставить посла и спутников на берег. Но посол не пожелал покинуть корабль и просил разрешения войти на нем в Босфор и прибыть прямо в город. Султан согласился, и «Крепость» поплыла по Босфору и наконец бросила якорь в бухте Золотой Рог, прямо напротив султанского дворца на мысе Сарайбурну, перед носом у избранника Аллаха. Девять веков минуло со времен расцвета великой христианской Византийской империи, и за все это время под стенами Константинополя не приставал ни один русский корабль.

Турки смотрели на «Крепость», не веря своим глазам, не только из-за неожиданного появления русского фрегата, но и из-за его размеров. Они не могли взять в толк, как удалось построить такое большое судно на мелководном Дону; впрочем, их несколько успокоили собственные кораблестроители, предположившие, что русское судно, скорее всего, плоскодонное и потому в открытом море будет неустойчиво при пушечной стрельбе.

Принимали Украинцева пышно. Несколько высших должностных лиц ожидали его на пристани, ему подвели великолепного коня и препроводили в роскошную приморскую виллу для гостей. Затем, в соответствии с распоряжением Петра как можно нагляднее продемонстрировать новоявленную военно-морскую мощь России, «Крепость» открыли для посетителей. К ней подплывали сотни лодок, и на борту кишели толпы людей всех сословий. Наконец явился и сам султан со свитой турецких капитанов, которые подробнейшим образом осмотрели корабль.

Пребывание посольства проходило спокойно, хотя не знавший меры капитан-голландец однажды едва не погубил и самого себя, и вообще всю дипломатическую миссию. Он принимал на борту знакомых англичан и голландцев, и пирушка затянулась за полночь. Затем, отправляя гостей на берег, он вздумал дать в их честь холостой залп из всех сорока шести орудий. Пальба прямо под стенами дворца перебудила весь город, включая и султана, который подумал, что это сигнал для всего русского флота к началу нападения с моря. Наутро рассерженные турецкие власти приказали захватить фрегат и арестовать капитана, но ван Памбург пригрозил взорвать судно, как только первый турецкий солдат ступит на палубу. В конце концов, после многих извинений и обещаний больше не допускать подобных проступков, инцидент удалось загладить.

Тем временем, впрочем, турки вовсе не спешили уладить дела с Украинцевым. До самого ноября, целых три месяца с приезда русского посла в Константинополь, они оттягивали начало переговоров. Затем Украинцеву пришлось провести двадцать три заседания со своими османскими партнерами, пока наконец в июне 1700 года был достигнут какой-то компромисс. Поначалу Петр питал большие надежды. Он рассчитывал сохранить за собой Азов и крепости в низовьях Днепра, то есть опорные пункты, уже завоеванные русской армией. Он добивался свободы торгового (не военного) судоходства по Черному морю. Он просил султана запретить крымскому хану набеги на Украину и лишить его права взимать с Москвы ежегодную дань. Наконец, он хотел, чтобы в Порте находился постоянно аккредитованный посол России, поскольку Британия, Франция и другие державы уже имели здесь свои представительства, и чтобы православное духовенство пользовалось особыми привилегиями в Иерусалиме, у Гроба Господня.

Турки месяцами уклонялись от определенных ответов, так как из-за мельчайших деталей будущего соглашения возникали пререкания, споры и задержки. Украинцев почуял, что другие дипломатические представители в Константинополе – австрийцы, венецианцы, англичане, не говоря о французах, вознамерились всячески препятствовать его миссии, чтобы не допустить слишком тесного сближения России и Османской империи. «От послов цесарского, английского, венецианского, – жаловался Украинцев в донесении Петру, – помощи мне никакой нет, и не только помощи, не присылают даже никаких известий. Послы английский и голландский во всем держат крепко турецкую сторону, и больше хотят всякого добра туркам, нежели тебе, великому государю; завидуют, ненавидят то, что у тебя завелось корабельное строение и плавание под Азов и у Архангельска; думают, что от этого будет им в их морской торговле помешка». Крымский хан и того пуще жаждал помешать соглашению. «Царь, – писал он султану, своему хозяину, – разрушает старинные обычаи и веру своего народа. Он все переиначивает на немецкий манер и создает мощную армию и флот, тем самым всем досаждая. Рано или поздно он погибнет от рук своих же подданных».

В одном вопросе турки и сами держались непреклонно и не нуждались в подстрекательстве со стороны западноевропейских послов или татарских князьков: они наотрез отказали Петру открыть доступ в Черное море для каких бы то ни было русских судов. «Черное море и его побережье подвластно одному турецкому султану, – сказали они Украинцеву. – С незапамятных времен ни один чужой корабль не входил в его воды и не войдет никогда… Оттоманская Порта охраняет Черное море, как чистую, непорочную девицу, коснуться которой не смеет никто, и султан скорее позволит посторонним вступить в свой гарем, чем согласится на то, чтобы иностранные суда плавали по Черному морю». В общем, сопротивление турок оказалось слишком упорным. Войну они в целом проиграли, но сейчас, имея дело с одной Россией, стояли на своем и ничего не уступали сверх уже понесенных ими потерь. Петру не терпелось завершить переговоры, потому что на севере, на Балтике, перед ним открывались более заманчивые возможности. Заключенное в итоге соглашение, именуемое Константинопольским мирным договором, означало, в сущности, не окончательный мир, а тридцатилетнее перемирие, которое не сняло никаких претензий, оставило открытыми все вопросы и предполагало, что по его истечении, если перемирие не будет продлено, война возобновится.

Условия его представляли собой некий компромисс. Россия получила Азов и полосу длиной в десять дневных переходов от его стен. Однако крепости в низовьях Днепра согласились срыть, а земли вернуть в турецкое владение, Через всю Украину с востока на запад протягивалась ненаселенная и по идее демилитаризованная зона, отделяющая земли крымских татар от петровских владений. От претензий на Керчь и на доступ в Черное море русские отказались заранее.

В отношении статей договора, не касавшихся территориальных проблем, Украинцев добился более крупных успехов. Турки дали неофициальное обещание облегчить православным христианам доступ в Иерусалим. Отказ Петра впредь платить дань крымскому хану был принят. Это привело в ярость тогдашнего хана, Девлет-Гирея, но застарелый источник раздражения наконец был уничтожен, и более к этому вопросу не возвращались даже после разгрома, который Петр потерпел через одиннадцать лет на Пруте. Кроме того, Украинцев добился для России серьезной, по мнению Петра, уступки: права держать в Константинополе постоянного посла на равных основаниях с Англией, Голландией, Австрией и Францией. Это был важный шаг к цели Петра – добиться, чтобы Россию признали крупной европейской державой. Сам Украинцев и остался на Босфоре в качестве первого постоянного царского посла в иностранном государстве.

Как это ни парадоксально, заключение тридцатилетнего перемирия с Турцией едва не перечеркнуло громадные усилия, потраченные на строительство флота в Воронеже. Задолго до истечения тридцати лет пришлось бы распустить судовые команды, да и дерево бы сгнило. Однако в то время Петр, конечно, считал перемирие лишь временной задержкой. Правда, главной его целью уже становилась Северная война со Швецией, но тем не менее все его начинания на юге – в Воронеже, Азове и Таганроге – лишь приостановились, но не замерли окончательно. Пока Петр был жив, он никогда не расставался с мыслью о прорыве в Черное море. А потому, к великой досаде турок, корабельное строение в Воронеже продолжалось, новые суда спускались в Таганрог, а стены Азова вырастали все выше.

История распорядилась так, что южный флот Петра ни разу не участвовал в бою, а мощные стены Азова никто не штурмовал. Судьба кораблей и города решалась не в морских сражениях, как рассчитывал Петр, а в сухопутных баталиях в сотнях миль к западу. Когда Карл XII вторгся в глубь России и искал союза с Турцией в месяцы накануне Полтавы, флот в Таганроге послужил одной из сильнейших карт Петра, позволивших склонить турок и татар к невмешательству. В те критические месяцы весной 1709 года Петр срочно усилил южный флот и удвоил количество войск в Азове. В мае, за два месяца до исторической Полтавской битвы, он сам побывал в Азове и Таганроге и провел маневры флота, пригласив наблюдателем турецкого посла. Султан, на которого доклад посла произвел сильное впечатление, запретил крымскому хану Девлет-Гирею вести свою многотысячную татарскую конницу на подмогу Карлу. Одно это доказывает, что силы и средства на строительство флота в Воронеже были потрачены не зря.

Библиография

Богословский М. М. Петр I. Материалы для биографии. В 5 т. М., 1940–1948.

Кафенгауз Б. Б. Россия при Петре Первом. М., 1955.

Павленко Н. И., Никифоров Л. А., Волков М. И. Россия в период реформ Петра I: Сб. статей. М., 1973.

Петербург петровского времени. Очерки / Под ред. А. Б. Предтеченского. Л., 1948.

Петр Великий: Сб. статей / Под ред. А. И. Андреева. М.; Л., 1947.

Письма и бумаги императора Петра Великого. СПб.; М., 1887–1975.

Полтава. К 250-летию Полтавского сражения: Сб. статей. М., 1959.

Портрет петровского времени. Каталог выставки. Л., 1973.

Сборник императорского Русского исторического общества. В 148 т. СПб., 1867–1916.

Соловьев С. М. История России с древнейших времен. В 15 т. М., 1960–1966.

Тарле Е. В. Русский флот и внешняя политика Петра I. М., 1949.

Тарле Е. В. Северная война. М., 1958.

Устрялов Н. Г. История царствования Петра Великого. В 6 т. СПб., 1858–1863.

Adlerfeld, М. Gustavus. The Military History of Charles XII. 3 vols. London, 1740.

Allen, W. E. D. The Ukraine: a History. Cambridge, 1940.

Anderson, M. E. Britain’s Discovery of Russia, 1553–1815. London, 1958.

Anderson, W. E. D. Peter the Great. London, 1978.

Anderson, R. C. Naval Wars in the Baltic During the Sailing Ship Epoch, 1522–1850. London, 1910.

Avvakum. The Life of the Archpriest Awakum by Himself. Transl. by Jane Harrison and Hope Mirrless. London, 1924.

Bain, R. Nisbet. Charles XII and the Collapse of the Swedish Empire. New York, 1895.

Bain, R. Nisbet. The Pupils of Peter the Great. London, 1897.

Bell, John. Travels from St. Petersburgh in Russia to Various Parts of Asia. Edinburgh, 1806.

Bengtsson, Frans G. The Life of Charles XII. Transl. by Naomi Waldford. London, 1960.

Billington, James J. The Icon and the Axe. New York, 1966.

Black, Cyril E. Rewriting Russian History. New York, 1962.

Bowen, Marjorie. William Prince of Orange. New York, 1928.

Bridge, Cyprian A. G., ed. History of the Russian Fleet During the Reign of Peter the Great by a Contemporary Englishman. London, 1899.

Browning, Oscar. Charles XII of Sweden. London, 1899.

Bruce, Peter Henry. Memoires. London, 1782.

Burnet, Gilbert (Bishop of Salisbury). History of His Own Time. 6 vols. Edinburgh, 1753.

Carr, Frank G. G. Maritime Greenwich. London, 1969.

Carr, John Lawrence. Life in France Under Louis XIV. New York, 1966.

Cassels, Lavender. The Struggle for the Ottoman Empire, 1717–1740. London, 1966.

Chance, James Frederick. George I and the Northern War. London, 1909.

Churchill, Winston S. Marlborough: His Life and Times. 6 vols. New York, 1933–1938.

Clark, G. N. The Later Stuarts, 1660–1714. Oxford, 1934.

Collins, Samuel. The Present State of Russia. London, 1671.

Cracraft, James. The Church Reform of Peter the Great. London, 1971.

Cracraft, James. Feofan Prokopovich. – The Eighteenth Century in Russia. Ed. by J. G. Garrard. Oxford, 1973.

Crull, Jodocus. The Ancient and Present State of Muscovy. London, 1698.

De Grunwald, Constantin. Peter the Great. Transl. from the French by Viola Garvin. London, 1956.

De Yong, Alex. Fire and Water A Life of Peter the Great. London, 1979.

Dmytryshin, Basil, ed. Modernization of Russia Under Peter I and Catherine II. New York, 1974.

Durukan, Zeynep M. The Harem of the Topkapi Palace. Istanbul, 1973.

Evelyn, John. The Diary of John Evelyn, with an Introduction and Notes by Austin Dobson. 3 vols. London, 1906.

Fedotov, G. P. The Russian Religious Mind. Cambridge, Mass., 1966.

Fischer, Louis. The Life of Lenin. New York, 1964.

Fischer, H. A. L. A History of Europe. Vol. I. London, 1960.

Florinsky, Michael. T. Russia: A History and an Interpretation. 2 vols. New York, 1953.

Gasiorowska, Xenia. The Image of Peter the Great in Russian Fiction. Madison, University of Wisconsin Press, 1979.

Geyl, Peter. History of the Low Countries: Episodes and Problems. The Trevelyan Lectures, 1963. London, 1964.

Gibb, Hamilton and Harold Bowen. Islamic Society and the West. London and New York, 1950.

Gooch, G. P. Louis XV: The Monarchy in Decline. London, 1956.

Страницы: «« 123456 »»

Читать бесплатно другие книги:

Никогда не собирался Костик ввязываться в разборки правителей чужого мира, да и зачем ему нужны были...
С первого взгляда Эгберг полюбил Цецилию. Но признаться в своих чувствах к девушке был не в силах, в...
В учебном пособии рассмотрена одна из малоизученных тем в детской литературе – зеркало как явление п...
Сборник малой прозы от Анджея Сапковского!«Дорога без возврата», «Что-то кончается, что-то начинаетс...
Он советует: «Уходи и хлопни дверью погромче! Они тебя не ценят!» Он тихо нашептывает: «Начни на все...
«Резкость и нерезкость» — книга из серии «Искусство фотографии», в которую вошли также книги об эксп...