Петр Великий. Ноша императора Масси Роберт

Тем временем Петр со свитой, состоявшей из шестидесяти одного человека, включая Головкина, Шафирова, Петра Толстого, Василия Долгорукого, Бутурлина, Остермана и Ягужинского, не спеша ехал по Нидерландам. По своему обыкновению, царь часто останавливался, чтобы осмотреть какой-нибудь городок, изучить местные достопримечательности, познакомиться с людьми и их жизнью. Он снова путешествовал отчасти инкогнито, чтобы как можно меньше времени тратить понапрасну на официальные церемонии. Тем не менее ему приятно было слышать, проезжая, как в его честь звонят в церковные колокола и стреляют из пушек. Екатерина сопровождала его до Роттердама; решено было, что она дождется Петра в Гааге. Он полагал, что ее присутствие во Франции повлечет за собой дополнительные затяжные церемонии, от которых он один сумеет уклониться.

Из Роттердама Петр на корабле доплыл до Бреды и по Шельде поднялся до Антверпена, где с высоты кафедрального собора обозревал город. Из Брюсселя он написал Екатерине: «Посылаю к тебе кружива на фантанжу и на агажанты [речь идет о кружевных лентах, укрепляемых в волосах и на корсаже по тогдашней парижской моде], а понеже здесь славныя кружевы из всей Эуропы и не делают без заказу, того для пришли образец, какие имена или гербы во оных делать». Из Брюсселя Петр взял курс на Гент, Брюгге, Остенде и Дюнкерк и наконец добрался до французской границы в Кале, где остановился на девять дней, чтобы соблюсти последнюю неделю Великого поста и отпраздновать русскую Пасху.

В Кале русских путешественников встречал Либуа с французским почетным эскортом. Первое же знакомство с русским характером оказалось для Либуа тяжким испытанием. Гости жаловались, что кареты, им предоставленные, никуда не годятся, швырялись деньгами направо и налево, а Либуа должен был оплатить все до последнего экю. В отчаянии он умолял парижские власти назначить царю со свитой жесткую ежедневную квоту расходов, а там пусть русские спорят между собой, как ее тратить.

Либуа получил приказ докладывать в Париж о привычках гостей и уточнить цели их визита. Он нашел, что понять Петра невозможно: вместо того чтобы заниматься серьезными делами, он праздно наслаждался жизнью, прохаживался, разглядывал предметы, по мнению Либуа интереса не представляющие. «Этот маленький двор, – писал он о русском посольстве, состоявшем из двадцати двух знатных персон и тридцати девяти прислужников, – очень переменчив в настроении, пребывает в вечной нерешительности, и все, от трона до конюшни, невероятно подвержены гневу». Он докладывал, что царь «очень высокого роста, сутуловат, имеет привычку пригибать голову. Волосы у него темные, и в выражении лица есть какая-то свирепость. Кажется, он наделен живым умом и все схватывает на лету, в движениях его заметно некоторое величие, но мало сдержанности». Эту же тему Либуа развивает в следующем донесении: «В царе, несомненно, можно найти зерна добродетели, но они совсем дикие и очень сильно перемешаны с недостатками. Я думаю, что больше всего ему недостает цельности и постоянства намерений и что он еще не достиг той черты, когда можно было бы положиться на договоренность с ним. Я признаю, что князь Куракин вежлив; похоже, он умен и желает все устроить к нашему обоюдному удовлетворению. Не знаю, происходит ли это из-за его характера или из страха перед царем, которому, как я уже сказал, нелегко угодить, но которого зато легко рассердить. Как представляется, князь Долгорукий – достойный человек, и царь его очень уважает; единственное неудобство состоит в том, что он не понимает совершенно ни одного языка, кроме русского. В связи с этим позвольте мне заметить, что слово „московит“ и даже „Московия“ глубоко оскорбительны для всего этого двора.

Царь встает очень рано, обедает около десяти часов, ужинает часов в семь и отходит ко сну еще до девяти. Перед едой он пьет крепкие напитки, после полудня пиво и вино, ужинает очень легко, а иногда и совсем не ужинает. Я не видел ни одного совета или собрания ради серьезных дел, если только они не обсуждают дел за выпивкой, а все вопросы решает царь единолично и немедленно, что бы ни случилось. Этот монарх постоянно разнообразит свои развлечения и прогулки, он необычайно быстр, нетерпелив, и ему крайне трудно угодить… Он особенно любит смотреть на воду. Царь живет в больших апартаментах, а спит в какой-нибудь задней комнатушке, если таковая имеется».

Для сведения французских метрдотелей и поваров, которым предстояло готовить еду для русского гостя, Либуа передает особые рекомендации: «У царя есть старший повар, который ему каждый день готовит два или три блюда, расходуя на это столько вина и мяса, что хватило бы накрыть стол для восьмерых.

По пятницам и субботам ему подают и мясную, и постную пищу.

Он любит острые соусы, грубый черный хлеб и зеленый горошек.

Он ест много сладких апельсинов, яблок и груш. Обычно он пьет светлое пиво, а вечерами темное вино, но не крепкие напитки.

По утрам он пьет анисовку, крепкие напитки перед едой, пиво и вино после полудня. Все это порядком охлаждено.

Он не ест сладостей и не пьет сладких ликеров за едой».

4 мая Петр выехал из Кале в Париж, по своей привычке отказавшись следовать заранее намеченному маршруту. В Амьене ему была приготовлена торжественная встреча, но он объехал город. В Бове, где он осмотрел древний неф самого высокого готического собора во Франции (XIII–XVI вв.), царь уклонился от торжественного обеда, который хотели устроить в его честь. «Я солдат, – сказал он епископу Бове, – с меня довольно хлеба и воды». Тут Петр покривил душой; он, как и прежде, любил вино, причем предпочитал свое любимое токайское всем французским сортам. «Благодарствую за венгерское, которое здесь зело в диковинку, – писал он Екатерине из Кале, – а крепиша [водки] толко одна флаша асталась, не знаю как быть».

В полдень 7 мая в Бомоне-на-Уазе, в двадцати пяти милях к северо-востоку от Парижа, Петр обнаружил, что его ждет маршал Тессе с поездом королевских карет и эскортом кавалерии в красных мундирах личной королевской охраны. Приветствуя царя, когда тот выходил из кареты, Тессе отвесил глубокий поклон, подметая шляпой землю. Петра восхитил экипаж маршала, в котором он и въехал в Париж через ворота Сен-Дени. Однако царь не пожелал, чтобы маршал сидел с ним в карете, предпочтя общество троих россиян. Тессе, чьей обязанностью было угождать, последовал за Петром в другом экипаже.

Процессия подъехала к Лувру в 9 часов вечера. Петр вошел во дворец и осмотрел апартаменты покойной королевы-матери. Как и предсказывал Куракин, царь нашел их слишком роскошными и ярко освещенными. Его поджидал великолепно накрытый обеденный стол на шестьдесят персон, но он только пожевал немного хлеба с редиской, отведал шесть сортов вина и выпил два стакана пива, после чего вернулся в свою карету и со всей своей свитой укатил в Отель Ледигьер. Тут Петру понравилось больше, хотя и здесь он нашел, что предназначенные ему покои слишком велики и пышно убраны, и приказал поставить свою походную кровать в маленькой гардеробной.

На следующее утро регент Франции Филипп Орлеанский явился с официальным приветственным визитом. Въехавшую во двор Отеля Ледигьер карету регента встречали четверо дворян из царской свиты, которые проводили гостя в приемную. Петр вышел из своих апартаментов, обнял регента, а потом повернулся к нему спиной и направился к себе в комнату, предоставив Филиппу с Куракиным, который был за переводчика, идти следом. Французы, подмечавшие каждый нюанс протокола, были оскорблены и фамильярными объятиями Петра, и тем, что он пошел впереди регента; в этих действиях они увидели «надменное высокомерие» и «отсутствие всякой любезности».

В комнате Петра поставили два кресла, и собеседники уселись друг напротив друга, а Куракин встал поблизости. Они проговорили почти час, и все это время обменивались шутками. Затем царь вышел из комнаты – вновь впереди регента. В зале для приемов он сделал глубокий поклон (довольно неуклюжий, по мнению Сен-Симона) и покинул своего гостя на том самом месте, где и встретил его. Такая педантическая точность для Петра была неестественна, но он же приехал в Париж с важной миссией и считал необходимым соответствовать требованиям столь чутких к этикету хозяев. Остаток этого дня и весь следующий, выпавший на воскресенье, Петр просидел безвыходно в Отеле Ледигьер. Как ни тянуло его поскорее увидеть Париж, он заставлял себя соблюдать протокол и оставался затворником, ожидая официального визита короля. Вот что он писал в эти дни Екатерине: «…Два или три дни принужден в доме быть для визитов и протчей церемонии и для того еще ничего не видал здесь; а з завтрее или послезавтрее начну всего смотреть. А сколко дорогою видели, бедность в людех подлых великая.

P.S. Сего моменту письмо ваше, исполненное шуток, получил; а что пишете, что я скоряя даму сыщу, и то моей старости неприлично».

В понедельник утром король Людовик XV прибыл приветствовать своего царственного гостя. Царь встретил короля, когда тот вышел из кареты и, к изумлению французской стороны, взял мальчика на руки, поднял в воздух до высоты своего лица, обнял и расцеловал. Людовик, хотя и не был готов к такому проявлению чувств, воспринял его хорошо и не выказал ни малейшего страха. Оправившись от шока, французы были поражены любезностью Петра и нежностью, которую он проявил к мальчику; ему удалось как-то незаметно подчеркнуть равенство их положения, несмотря на разницу в возрасте. Еще раз обняв Людовика, Петр поставил его на землю и проводил в зал для приемов. Там Людовик проговорил краткую приветственную речь, полную заученных любезностей. Остаток разговора взяли на себя герцог дю Мэн и маршал Виллеруа, а Куракин опять переводил. Через пятнадцать минут Петр встал и, снова взяв Людовика на руки, отнес его в карету.

На следующий день в 4 часа пополудни Петр отправился в Тюильри с ответным визитом. Во дворе были выстроены роты королевских гвардейцев в красных мундирах, а когда подъехала царская карета, раздался барабанный бой. Увидев, что маленький Людовик ждет его возле лестницы, Петр выпрыгнул из кареты, подхватил короля на руки и внес вверх по ступеням дворца, где состоялась пятнадцатиминутная встреча. Петр так описывал ее Екатерине: «В прошлой понеделник визитовал меня здеший каралища, которой палца на два более Луки [любимого царского карлика], дитя зело изрядная образом и станом, и по возрасту своему доволно разумен, которому седмь лет».

С официальным визитом царя в Тюильри протокольные требования были выполнены. Наконец-то Петр был волен выйти из дома и увидеть великий город.

Глава 7

Путешественник в Париже

Как и сегодня, в 1717 году Париж был столицей Франции, тем центром, вокруг которого вращалась вся жизнь в стране. При этом Париж с его полумиллионным населением был лишь третьим по величине городом в Европе. И Лондон с 750 000 жителей, и Амстердам с 600 000 его превосходили. А в пропорции к общей численности населения страны Париж казался еще меньше: в Британии один человек из десяти был лондонцем, каждый пятый голландец был жителем Амстердама, но лишь один француз из сорока жил в Париже.

Тем, кто знает теперешний Париж, в 1717 году он показался бы совсем маленьким. Большие дворцы и площади, расположенные ныне в центре Парижа – Тюильри, Люксембургский дворец, Вандомская площадь, Дом инвалидов, – в то время находились на окраинах. За Монпарнасом простирались поля и пастбища. Тюильри сквозь свои великолепные сады смотрел на неосвоенную часть Елисейских полей, поднимавшихся к лесистому холму, на котором теперь стоит Триумфальная арка. Единственная дорога в северном направлении шла через луга и взбегала на гребень Монмартра.

Сердцем города была Сена. Ее еще не стискивали нынешние гранитные набережные, и женщины стирали белье вдоль илистых берегов, не обращая внимания ни на вонь, шедшую от бойни, ни на отходы кожевенных заводов, стекавшие прямо в реку. Петляя по городу, река протекала под пятью мостами. Построенные последними величественный Королевский мост и Новый мост были ограничены по краям только решеткой, но вдоль остальных тянулись четырех-пятиэтажные постройки. Париж широких, обсаженных деревьями бульваров еще не существовал. В 1717 году город представлял собой путаницу узких улочек, застроенных домами в четыре-пять этажей, с островерхими крышами. Башни-близнецы Нотр-Дама возвышались над городом, но полюбоваться прославленным фасадом собора было невозможно – на месте нынешней площади перед ним разбегались густо облепленные домами крохотные улочки. Людовик XIV стал постепенно менять облик средневекового города. В начале своего царствования он велел снести городские укрепления и проложить на месте стен бульвары, обсаженные деревьями. Когда Король-Солнце взошел на трон, в Париже была только одна большая площадь – Королевская (ныне площадь Вогезов). За годы своей власти он добавил к ней площадь Побед, Вандомскую площадь, гигантский собор и эспланаду Дома инвалидов.

Каждая часть города имела свою специфику. В Маре тянулась аристократия и высшая буржуазия. Богатые банкиры строились в другом конце города, возле новой Вандомской площади. Иностранцы и иностранные посольства предпочитали кварталы вокруг церкви Сен-Жермен-де-Пре, где улицы были пошире, а воздух, как говорили, почище. Да и путешественникам рекомендовали лучшие гостиницы неподалеку от Сен-Жермен-де-Пре, хотя приезжий мог найти себе комнату и в частном доме; даже высшая аристократия сдавала верхние этажи, если гость готов был раскошелиться. Латинский квартал тогда, как и сейчас, принадлежал студентам.

Целыми днями парижский люд кишел на улицах. Пешеходы подвергались постоянной опасности со стороны верховых, карет и телег, которые едва протискивались по узким проездам, забитым людьми. Грохот колес с железными ободами и крики толпы просто оглушали. Кошмарная вонь поднималась от экскрементов, которые выплескивали прямо из окон, от навозных куч и из тех дворов, где мясники забивали животных. Каждый день на улицах разбрасывали свежую солому, чтобы колеса не так грохотали и город выглядел хоть чуточку опрятнее, а потом грязную солому сметали и топили в реке. Во избежание опасностей и неудобств, подстерегавших пешеходов, те, кто мог себе это позволить, держали собственные кареты или нанимали экипажи кто на день, кто на месяц. Другие довольствовались закрытыми портшезами, которые несли двое носильщиков.

На Новом мосту и на площади Дофина, что на оконечности острова Сите, сновали бродячие торговцы, знахари, кукольники, клоуны на ходулях, уличные певцы и попрошайки. У дверей фешенебельных гостиниц ошивались карманники в ожидании не чающих беды иностранцев. Легко здесь было найти доступных женщин. Самые желанные из них, девицы из оперы и комедии, обыкновенно предназначались для французской знати; на улицах толпами фланировали проститутки. Впрочем, путешественников предупреждали, что, заводя здесь уличные знакомства, они рискуют своим здоровьем, а то и жизнью.

Вечерами на улицах было сравнительно безопасно, примерно до полуночи. В 1717 году Париж был самым освещенным городом Европы, над его улицами висело 6500 свечных фонарей. Тонкие сальные свечки меняли каждый день на новые, с наступлением темноты их зажигали, и тогда вокруг распространялся тусклый свет. Но к полуночи, когда свечи истаивали одна за другой, город погружался во тьму, и все, кто хотел дожить до утра, уже сидели по домам.

Опера и комедия всегда были переполнены. Мольер все еще оставался любимцем, но публика желала видеть и пьесы Расина, Корнеля, новомодного Мариво. После театра отправлялись в кафе и кабаре, открытые до 10–11 часов вечера. Высшее общество облюбовало сотни три новых кафе, лепившихся поблизости от Сен-Жермен-де-Пре или в предместье Сент-Оноре, где можно было выпить чаю, кофе или шоколада. Для многих лучшим развлечением служила прогулка в парке или в саду. Элегантные любители прогулок прохаживались по Кур-ля-Рен – длинной дорожке вдоль правого берега Сены, тянувшейся от Тюильри вниз по реке до нынешней площади Альма. Эта обсаженная цветами дорожка была так популярна, что вдоль нее расставили факелы и фонари и тем продлили излюбленное удовольствие фланеров до позднего вечера. Были и другие сады, открытые для публики, – сад Пале-Рояля, Люксембургский сад, Королевский сад, ныне известный как Ботанический.

Как и в наши дни, самым знаменитым садом Парижа был Тюильри. Там после обеда и вечерами можно было встретить на прогулке знатнейших людей королевства и даже регента собственной персоной. Позади Тюильри расстилались Елисейские поля, вдоль которых тянулись симметричные ряды деревьев. Здесь катались верхом или, открыв окна карет, наслаждались свежим воздухом. Еще дальше на запад, за деревней Пасси, зеленел Булонский лес, позднее превратившийся в парк. Здесь в изобилии водились олени, на которых забавы ради охотились всадники с собаками, и здесь же в теплые воскресные и праздничные дни парижане любили перекусить на свежем воздухе или просто вздремнуть на травке. Этот лес служил еще прибежищем влюбленных, скрывавшихся за шторами карет, пока кучер невозмутимо восседал на своем месте, отпустив вожжи, а лошади мирно щипали траву.

Когда маленький король покинул Версаль и переехал в Париж, за ним последовала почти вся аристократия. Знать принялась строить или обновлять свои особняки в модном районе Маре на восточной окраине города или на противоположном берегу реки, в предместье Сент-Оноре. Отель Ледигьер, в котором Петр прожил в Париже шесть недель, был одним из красивейших особняков Маре с садом во весь квартал [8]. Стена сада, к которой примыкало множество сараев и конюшен, выходила на улицу Сент-Антуан, а позади него лежал Серизе – королевский вишневый сад, где аккуратными рядами росли прелестные деревца.

Рядом с особняком стояла Бастилия, И все ее восемь тонких серых башен возвышались прямо над садовой стеной. Прогуливаясь, царь мог поднять глаза и увидеть легендарную цитадель. Надо сказать, что эта крепость XIV века – единственная из всех твердынь Франции – оказалась несправедливейшим образом оклеветана. Ее часто изображают как нечто огромное и мрачное – чудовищный символ деспотизма французской монархии. В действительности же она была не такой уж большой, всего семьдесят ярдов в длину и тридцать в ширину, хотя с виду казалась несколько больше из-за окружавшего ее рва с подъемными мостами и примыкающего к ней двора, окаймленного караульными помещениями. Радостные толпы французов, каждый год празднующие День взятия Бастилии, которая была разрушена разъяренной чернью 14 июля 1789 года, воображают ее страшной темницей, где тиран измывался над страдающим народом. В этом образе нет ничего общего с правдой. Бастилия была самой роскошной тюрьмой на свете. Попасть в нее отнюдь не считалось позором. За редким исключением, ее обитателями были аристократы и дворяне, с которыми здесь и обращались согласно их рангу. Король мог распорядиться посадить в Бастилию непослушного вельможу и держать его там до тех пор, пока тот не одумается или не смягчится сердце короля. Отцы посылали на несколько месяцев в Бастилию непокорных сыновей, чтобы поостыло их безрассудство. Камеры обставлялись, отапливались и освещались сообразно средствам и вкусам узников. Разрешалось держать слугу, приглашать гостей к обеду – кардинал де Роган однажды дал в Бастилии банкет на двадцать человек. За камеры поудобнее шло настоящее соперничество. Те, что размещались в башнях наверху, считались наихудшими – летом в них было жарко, а зимой холодно. От пленников ничего не требовалось. Можно было играть на гитаре, читать стихи, упражнять свои силы в комендантском саду и составлять меню, чтобы порадовать своих гостей.

Сколько знаменитых людей побывало в Бастилии! Самый таинственный узник – человек по прозвищу Железная Маска – фантазией Александра Дюма был превращен в брата-близнеца Людовика XIV. Как и большинство историй о Бастилии, эта легенда во многом плод воображения: знаменитая маска была не из железа, а из черного бархата, хотя, действительно, даже сам комендант Бастилии не смел заглянуть под нее, и пленник, так и оставшийся безымянным, умер в 1703 году. В те недели, что Петр провел в Париже, в Бастилии сидел еще один знаменитый француз, – возможно, этот узник видел из башенного окна, как царь гуляет между деревьями в саду Отеля Ледигьер. Это был двадцатитрехлетний Франсуа Мари Аруэ, начинающий сочинитель язвительных эпиграмм, чьи полные двусмысленных намеков стишки о регенте и его дочери, герцогине Беррийской, внушили герою стихов мысль посадить их автора под арест. Через сорок лет, уже под именем Вольтер, этот узник напишет «Историю Российской империи при Петре Великом».

* * *

Прежде чем отправиться в Париж, Петр составил список всего, что ему хотелось посмотреть, – список получился длинным. Как только завершились приветственные церемонии, он попросил регента, чтобы весь протокол был отменен. Царь хотел располагать свободой и ходить, куда ему вздумается. Регент согласился при условии, что царя всегда будет сопровождать маршал Тессе или еще кто-нибудь из придворных и что Петр не будет выходить из дома без охраны из восьмерых солдат королевской гвардии.

Осмотр города Петр начал 12 мая: встав в 4 часа утра, он на рассвете отправился по улице Сент-Антуан на Королевскую площадь и там любовался, как солнце отражается в больших окнах дворца, выходящих на королевский плац-парад. В тот же день царь осмотрел площадь Побед и Вандомскую площадь. Назавтра он перешел на левый берег Сены и побывал в обсерватории, на мануфактуре Гобеленов, знаменитой на весь мир своими шпалерами, и в Королевском (Ботаническом) саду, где было представлено свыше 2500 видов растений. В последующие дни Петр посещал различные ремесленные мастерские, где все разглядывал и обо всем расспрашивал. Однажды в шесть утра он явился в Большую галерею Лувра, и там маршал Виллар показал ему гигантские макеты крепостей Вобана, которые стерегли рубежи Франции[9]. Выйдя из Лувра, царь отправился на прогулку в сад Тюильри, откуда попросили удалиться обычных посетителей.

Несколько дней спустя Петр осмотрел обширный госпиталь и казармы инвалидов, где получили кров и уход 4000 солдат, пострадавших в боях за Францию. Царь отведал солдатского супа и вина, выпил за здоровье инвалидов, похлопывал их по спинам и называл своими «камрадами». Его восхитил прославленный купол недавно достроенного Собора инвалидов, который возвышался на 345 футов и считался величайшей диковиной в Париже. Искал Петр и встреч с необыкновенными людьми. Он познакомился с князем Ракоци, предводителем венгерского восстания против Габсбургов, – некогда Петр намеревался сделать его польским королем. Он отобедал с маршалом д’Эстре[10], который однажды зашел за царем в восемь утра и проговорил с ним весь день о французском флоте. Он посетил дом почт-директора, собирателя всяческих редкостей и изобретений. Целое утро царь провел на монетном дворе и наблюдал, как чеканят новую золотую монету. Одну только что сделанную монету еще теплой положили в руку царя, и он с удивлением увидел на ней свое собственное изображение и надпись «Petrus Alexievitz, Tzar, Mag. Russ. Imperat». Петра торжественно принимали в Сорбонне, где группа католических богословов представила ему проект воссоединения Восточной и Западной церквей (этот план Петр взял домой в Россию и приказал русским церковникам изучить его и высказать свое мнение). Он посетил Академию наук, а 22 декабря 1717 года, через полгода после его отъезда из Парижа, царя официально избрали членом Академии.

Парижане теперь часто видели царя, и это давало пищу для множества рассказов и впечатлений.

«Это был очень высокий человек, – писал Сен-Симон, – хорошо сложенный, довольно худой, с округлым лицом; у него широкий лоб, красивые, четко очерченные брови, нос короткий, хотя не слишком, книзу широковатый. Губы довольно полные, лицо румяно-смуглое и красивые черные глаза – большие, живые, проницательные и широко посаженные. При желании он мог выглядеть величественно и изысканно, но в иное время вид его бывал суров и даже свиреп. Улыбка у него была нервная, судорожная, и хотя появлялась она нечасто, искажала все его лицо и весь облик, внушая страх. Она возникала на одно мгновение и сопровождалась диким и ужасным взглядом – и тут же исчезала. Весь его вид говорил о разуме, глубокомыслии и величии, но не лишен был и известного изящества. Он носил только полотняные воротники, коричневый парик без пудры, не доходивший ему до плеч, узкий простой коричневый камзол с золотыми пуговицами, жилет, штаны, чулки, но не признавал ни перчаток, ни манжет. На камзоле он носил звезду своего ордена на ленте. Камзол был часто не застегнут, а шляпа всегда красовалась где-нибудь на столе, а не у него на голове, даже когда он выходил из дома. Но при всей его простоте, в сколь бы скверной карете или компании он ни появился, нельзя было не почувствовать природной его величавости».

Петр носился повсюду очертя голову, и только когда его свалил приступ лихорадки и пришлось отложить обед с регентом, царь немного сбавил темп. Несчастный маршал Тессе и восемь французов-телохранителей изо всех сил старались поспеть за царем, но это не всегда удавалось. Любознательность и стремительность Петра в сочетании с пренебрежением к царскому величию поражали французов. Каждый его поступок был непредсказуем. Он желал свободно и без всяких церемоний передвигаться по городу, а поэтому часто брал наемный экипаж или даже простого извозчика, вместо того чтобы дожидаться предоставленной ему королевской кареты. Не раз случалось, что француз-посетитель, приехавший к кому-нибудь из русских гостей в Отель Ледигьер, по выходе оттуда не находил своей кареты. Это царь, стремительно выбежав из дому, вскакивал в первую попавшуюся карету и преспокойно уезжал. Так он нередко удирал от маршала де Тессе с его солдатами.

Вертон, один из королевских метрдотелей в Отеле Ледигьер, приставленный следить за кухней и столом, старался как можно лучше кормить царя и его русских спутников. Вертон был человек храбрый, веселый, хладнокровный, так что скоро и Петр, и вся компания его полюбили. Через Вертона и других просачивались рассказы о том, что происходило за русским столом во французской столице. В частности, Сен-Симон писал: «Невероятно, сколько он [Петр] съедал и выпивал, садясь за стол дважды в день, не говоря о том, сколько он поглощал пива, лимонада и прочих напитков в промежутке. Что до его свиты, то они пили еще больше: после еды каждый опустошал по крайней мере бутылку-другую пива, а иногда еще и вина и крепких напитков. И так всякий раз. Ел он в одиннадцать утра и в восемь вечера».

Отношения с регентом у Петра установились отличные, отчасти потому что Филипп сам забавлялся, стараясь угодить царю. Однажды вечером они вдвоем отправились в оперу и уселись в переднем ряду королевской ложи на виду у всего зрительного зала. Во время представления Петр почувствовал жажду и попросил пива. Когда принесли большой бокал на маленьком подносе, регент встал и самолично поднес его Петру. Петр принял бокал с улыбкой и легким поклоном, выпил пиво и поставил бокал назад на поднос. Тогда Филипп, все еще стоя, положил салфетку на тарелку и протянул ее Петру. Тот, по-прежнему сидя, вытер ею рот и усы и положил назад. Все представление завороженные зрители следили за тем, как регент Франции изображает слугу. В четвертом акте Петру это надоело, и он покинул ложу, решив отправиться поужинать, причем отклонил предложение Филиппа сопровождать его и настоял, чтобы тот досмотрел спектакль до конца.

Царя всюду встречали почтительно. Большинство членов королевской семьи и высшей аристократии были взбудоражены тем, что среди них находится русский царь, и непременно хотели с ним познакомиться. Среди них была тогдашняя «первая леди» Франции, «мадам», матушка регента – внушительная шестидесятипятилетняя сплетница родом из Германии[11]. Как-то раз регент привез к ней Петра, после того как показывал ему дворец и сады в Сен-Клу, и дама была очарована. «Сегодня у меня был великий посетитель, мой герой – царь, – писала она. – Я нахожу, что у него очень хорошие манеры… и он лишен всякого притворства. Он весьма рассудителен. Он говорит на скверном немецком, но при этом объясняется без затруднений и скованности. Он вежлив со всеми, и здесь его очень любят».

Не желая отставать от своей бабки, скандально знаменитая дочь регента, герцогиня Беррийская, послала Петру поклон и осведомилась, не посетит ли он и ее, Петр согласился и побывал в Люксембургском дворце, а потом прогулялся по Люксембургскому саду. Но пререкания по поводу этикета помешали ему повидать некоторых из знатнейших дам Парижа. Несколько принцев крови выразили желание посетить Петра, если он заранее пообещает отдать визиты и познакомиться с их женами. Петр нашел это требование мелочным и нелепым и просто отказался. Его всегда влекло к тем, кто имел иные достоинства, кроме знатного происхождения.

24 мая, через две недели после посещения Тюильри, Петр снова явился с визитом к королю. Он приехал рано, когда мальчик еще спал, и маршал Виллеруа повел царя смотреть сокровища французской короны. Изобилием и красотой они превзошли ожидания Петра, хоть он и сказал Виллеруа, что плохо разбирается в драгоценностях и вообще не слишком интересуется бесполезными предметами, как бы красивы или дороги они ни были. В апартаментах маршала Виллеруа его и застал король. Так и было задумано – чтобы их встреча не носила формального характера, а произошла как бы случайно. Увидев Петра в кабинете, король протянул царю свиток бумаги и сказал, что это карта его владений. Учтивость Людовика очаровала Петра, который обходился с мальчиком, искусно сочетая ласку с почтительностью.

Виллеруа писал мадам де Ментенон: «Я не в силах выразить, с каким достоинством, изяществом и учтивостью король принял царя. Но я должен вам сказать, что этот монарх, которого называют варваром, вовсе не таков. Он проявил великодушие и благородство, которых мы в нем никак не ожидали».

В тот вечер Петр направлялся в Версаль, где для него были приготовлены королевские апартаменты. Его русские спутники, поселившиеся в комнатах поблизости, прихватили с собой из Парижа целый цветник молодых веселых особ, которых поместили в бывших покоях благочестивой мадам де Ментенон. Как сообщал Сен-Симон, «Блуэн, комендант Версаля, был крайне шокирован подобным осквернением этого храма добродетели».

Утром царь поднялся рано. Приставленный к нему в Версале герцог д’Антен, придя за ним, обнаружил, что царь успел прогуляться среди подстриженных изгородей и причудливых цветников дворцового сада и уже катается в лодке по Большому каналу. В этот день Петр осмотрел весь Версаль, не обойдя вниманием ни знаменитых фонтанов, гордости Короля-Солнце, ни розово-мраморного Трианона. По поводу самого версальского дворца с его маленьким центральным шато Людовика XIII и мощными крыльями, пристроенными Людовиком XIV, Петр заметил, что это похоже на «голубя с орлиными крыльями». Из Версаля он вернулся в Париж как раз вовремя, чтобы на следующее утро увидеть процессию по случаю Троицына дня. Тессе повел царя в Нотр-Дам, где Петр, устроившись под большими розетками соборных окон, присутствовал на мессе, которую отслужил кардинал де Ноайль.

Визит в Фонтенбло, еще один великолепный королевский дворец под Парижем, был менее удачен. Принимавший царя граф Тулузский, один из многочисленных признанных Людовиком внебрачных детей от мадам де Монтеспан, уговорил гостя поохотиться на оленя. Для родовитых французов не было более благородного развлечения на свежем воздухе. Они носились по лесам со шпагами или копьями, на полном скаку перемахивали через поваленные деревья и ручьи, подгоняемые звуками собачьего лая и охотничьих рогов, пока загнанный олень, волк или вепрь не оборачивался к преследователям и в кровавой схватке не падал бездыханным среди мхов и папоротников лесной чащи. Петр не имел ни склонности к подобному времяпрепровождению, ни привычки скакать сломя голову, так что он насилу вынес все это и чуть не свалился с лошади. Он вернулся в замок рассерженным и пристыженным, и ругался, что охоты этой не понимает, не любит и находит ее слишком жестокой. Он отказался обедать с графом, ограничившись лишь обществом троих русских сотрапезников из числа своей свиты, и скоро уехал из Фонтенбло.

Возвращаясь в Париж по Сене, Петр скользил в лодке мимо очаровательного замка Шуази, и вдруг вздумал посетить его. Здесь случай свел его с хозяйкой замка, принцессой Конти, это была одна из тех принцесс крови, которым этикет воспрепятствовал познакомиться с царем раньше. Доплыв до Парижа, Петр, довольный, что снова оказался на воде, вместо того чтобы высадиться на восточной окраине города и отправиться прямо в Отель Ледигьер, велел гребцам следовать дальше вниз по течению и пройти под всеми пятью парижскими мостами.

3 июня Петр снова приехал в Версаль, ночевал в Трианоне, а потом провел несколько ночей в Марли, загородном павильоне, который Людовик XIV построил, чтобы время от времени прятаться там от тягостной версальской церемонности. Оттуда Петр съездил в Сен-Сир, чтобы навестить вдову Людовика XIV, мадам де Ментенон, в основанном ею монастыре, куда она удалилась после смерти короля. Все удивились, когда царь выразил желание повидать ее. «Она достойна нашего внимания, – пояснил он. – Она оказала большие услуги королю и стране».

Престарелая дама была, конечно же, страшно польщена, узнав, что ее хочет посетить человек, о котором говорит весь Париж. «Мне кажется, что царь… очень возвышенный человек, если осведомился обо мне», – написала она накануне его визита. Дабы скрыть свой возраст и предстать в самом выгодном свете, она приняла царя в сумерках, сидя в постели, задернув все шторы, кроме одной, пропускавшей узкий луч света. Войдя в комнату, Петр направился прямо к окнам и решительно раздвинул шторы, безжалостно осветив всю комнату. Потом, отдернув и занавески балдахина над кроватью старой дамы, уселся в ее ногах и молча посмотрел на нее. Как свидетельствует Сен-Симон (который не был очевидцем этой сцены), обоюдное молчание тянулось до тех пор, пока Петр не встал и не вышел. «Понимаю, до какой степени она, вероятно, была поражена, более того – унижена, но Короля-Солнце больше нет», – отозвался о происшедшем Сен-Симон. Одна из сестер-монашек описала этот эпизод в смягченных тонах. Согласно ее версии, Петр спросил мадам де Ментенон, какой недуг ее гложет. «Старость», – был ответ. Затем она поинтересовалась, что привело его к ней. «Я приехал, чтобы увидеть все, что есть во Франции замечательного», – ответил царь. При этих словах, гласит рассказ монашки, ее лицо озарилось лучом былой красоты.

Сен-Симон своими глазами увидел царя лишь в самом конце его пребывания в Париже: «Я вошел в сад, где гулял царь. Маршал Тессе, издали заметив меня, подошел с намерением меня представить. Я упросил его не делать этого и не обращать на меня внимания в присутствии царя, так как хотел спокойно понаблюдать за ним… и хорошенько его разглядеть, что мне не удалось бы, если бы нас познакомили… Приняв эти предосторожности, я всласть удовлетворил свое любопытство. Мне показалось, что он довольно любезен, но держится так, как будто он везде и всюду хозяин. Он зашел в кабинет, где д’Антен показал ему различные карты и какие-то документы, которые вызвали у него несколько вопросов. Вот тут-то я и увидел тик, о котором уже упоминал. Я спросил Тессе, часто ли это случается. Тот ответил, что несколько раз в день, особенно если он забывает следить за собой».

Прошло шесть недель, визит в Париж приближался к концу. Царь еще раз наведался в обсерваторию, взобрался на башню собора Нотр-Дам и сходил в больницу посмотреть, как оперируют катаракту. Верхом на коне он принимал на Елисейских полях парад двух полков отборной королевской гвардии, кавалерийского и мушкетерского, но было настолько жарко, пыльно и многолюдно, что даже Петр, любивший парады, едва взглянул на солдат и довольно скоро уехал.

Состоялась череда прощальных визитов. В пятницу 18 июня регент приехал пораньше в отель Ледигьер попрощаться с царем. Опять они беседовали с глазу на глаз в присутствии одного лишь Куракина. Царь в третий раз вернулся в Тюильри, чтобы откланяться Людовику XV. По настоянию Петра визит проходил неофициально. Сен-Симон снова был очарован: «Нельзя было проявить больше веселости, любезности и нежности к королю, чем это сделал царь при всех встречах, и на следующий день, когда король отправился в отель Ледигьер пожелать царю счастливого пути, все опять было исполнено очарования и изящества».

Со всех сторон визит царя во Францию провозглашали триумфальным. Сен-Симон, видавший на троне самого Короля-Солнце, так описал впечатление, оставленное царем: «Это был монарх, внушавший восхищение своей безграничной любознательностью ко всему, что имело касательство к управлению, торговле, просвещению, полицейским мерам и проч. Его интересы охватывали каждую мелочь, годную к применению на практике, и он ничем не пренебрегал. Он явно умен; оценивая достоинства чего-либо, он показывал большую проницательность и самое живое понимание, во всех случаях проявляя обширные познания и живость мысли. В его характере существовало необыкновенное сочетание: он как великий монарх держался самым царственным, горделивым и непреклонным образом; но как только его превосходство признавалось, его поведение становилось бесконечно любезным и преисполнялось тонкой учтивости. Всегда и повсюду он был хозяином, но степень близости с собеседником зависела от его ранга. Его отличало дружелюбие, которое отдавало вольностью обхождения, но он не был свободен от сильного отпечатка прошлого своей страны. Так, манеры его были резки, даже грубы, желания непредсказуемы, он не терпел ни промедлений, ни возражений. За столом он вел себя неловко, а его приближенные и того хуже. Он твердо намеревался быть свободным и независимым во всем, что хотел сделать или увидеть…

Можно до бесконечности описывать этого поистине великого человека с его замечательным характером и редким разнообразием необыкновенных талантов, кои сделают его монархом, достойным глубокого восхищения на бессчетные годы, несмотря на большие пробелы в его собственном образовании и на недостаток культуры и цивилизованности в его стране. Такую репутацию он снискал повсюду во Франции, где его почитали истинным чудом».

Воскресным утром 20 июня Петр незаметно и без эскорта выехал из Парижа. Он отправился на восток и остановился в Реймсе, где посетил собор и осмотрел молитвенник, на котором веками приносили присягу короли Франции. К изумлению присутствующих католических священников, Петр сумел прочитать им таинственные письмена, которыми написана эта книга. Язык был церковнославянский; по всей вероятности, молитвенник привезла во Францию в XI веке киевская княжна Анна Ярославна, вышедшая замуж за короля Людовика I и ставшая королевой Франции[12].

Хотя Петр оставил в Париже Шафирова, Долгорукого и Толстого для переговоров с французами, его визит не принес никаких дипломатических плодов, помимо малозначительного договора о дружбе. Регент заинтересовался предложением царя заключить русско-французский союз, но аббат Дюбуа по-прежнему упорно сопротивлялся этой идее. К этому времени противоречия между английским королем Георгом I и царем Петром слишком обострились, чтобы можно было заключить договоры с обоими, и Дюбуа выбрал Англию, а не Россию. Безнадежность замысла Петра подтвердил впоследствии Тессе, открывший, что о ходе переговоров с русскими Дюбуа секретно информировал англичан. «Правительство, – признавал Тессе, – имело лишь намерение развлекать царя во время его визита, ни о чем определенном не договариваясь». Раз идея союза была отброшена, то и от женитьбы, которая должна была скрепить его, тоже отказались. Дочь Петра Елизавета осталась в России и двадцать лет правила империей, а Людовик XV впоследствии женился на дочери польского короля Станислава Лещинского, ставленника Карла XII.

Снова проезжая по сельской Франции, Петр, как и на пути в Париж, заметил, как бедны французские крестьяне. Сравнение между роскошью, которую он видел в столице, и тем, что наблюдал за ее пределами, удивило его, и он вслух высказывал сомнения, долго ли продержится эта государственная система.

* * *

Из Реймса Петр медленно поплыл вниз по реке Мёз, сначала в Намюр и Льеж, а потом на курорт в Спа. Этот район, ныне часть Бельгии, тогда был разделен между Голландией и империей Габсбургов, поэтому на его пути и голландские, и имперские власти в прибрежных городах наперебой старались оказать ему почести. Петр провел в Спа пять недель, пил там воды и лечился. Екатерина ждала его в Амстердаме, и в его письмах к ней звучали нетерпение и усталость: «Письмо твое от 11 дня сего месеца вчерась я получил, в котором пишешь о болезни дочерей наших [у Анны и Елизаветы была оспа] и что первая, слава Богу, свободилась, а другая слегла, о чем и князь Александр Данилович пишет ко мне; но переменной штиль ваш так меня опечалил, о чем скажет вам доноситель сего, ибо весьма иным образом писана. Дай Боже, чтоб об Аннушке так слышать, как о Лизенке. А что пишешь ко мне, чтоб я скоряя приехал, что вам зело скушно, тому я верю, только шлюсь на доносителя – каково и мне без вас, и могу сказать, что кроме тех дней, когда я был в Версалии и Марли, дней за 12, сколь великой плезир имел! А здесь принужден быть несколько дней и когда отопью воды, того же дня поеду, понеже только седмь часов Сухова пути, а то все водою. Дай Боже в радости видеть вас, что от серца желаю.

P.S. Сего утра я получил радосную ведомость, что Аннушки есть лехче, итак начал веселее воду пить».

Вскоре он написал опять: «Поздравляю вам сим торжественным днем руского воскресенья [годовщиной Полтавы], только сожалею, что розна празнуем, также и позавтрешней день святых опостол – старика твоего именины [самого Петра] и шишечкины [их сына, Петра Петровича]. Дай Боже скоряя нынешния дни прошли, дабы к вам скоряя быть. Вода, слава Богу, действуют хорошо, и я надеюсь в неделю от Петрова дни кур [с] окончать. Камзол твой сего дня обносил и пра ваше здоровье пил, только немного, для того, что запретительныя человеки.

P.S. [Выше следует подтверждение, что письмо и две бутылки водки получены.] А что пишете: для того мала послала, что при водах мала пьем, и то правда; всего более 5 [раз] в день не пью, а крепиша по одной или по две [порции], только не всегда: иное для того, что сие вино крепко, а иное для того, что его редко. Окончеваю, что зело скучно, что так близко, а не видимся. Дай Боже скоряя! При окончаньи сего пьем по одной про ваше здоровье».

В Спа царь позировал голландскому художнику Карлу де Мору, и эта работа наряду с той, что написал Годфри Неллер почти двадцатью годами раньше, стала любимым портретом самого Петра.

25 июля Петр пустился в восьмидневный лодочный переход вниз по реке Мёз (в Голландии именуемой Маасом) и наконец-то 2 августа воссоединился с Екатериной в Амстердаме. В Голландии он пробыл месяц, а 2 сентября навсегда покинул Амстердам и Голландию и отправился вверх по Рейну через Неймеген, Клеве и Везель, а оттуда в Берлин. По дороге он вырвался вперед и оставил Екатерину ехать следом. Они часто таким образом разлучались в дороге, потому что нелегко было найти достаточно лошадей для обеих свит, да и просто потому, что царице не нравилось мчаться так же быстро, как ее мужу.

Через два дня после прибытия Петра в Берлин Екатерина нагнала его. Это был ее первый визит в прусскую столицу, и если к Петру здесь уже привыкли, то его жена сделалась предметом повышенного любопытства. Но принимали Екатерину хорошо, в ее честь давали балы и обеды, так что они с Петром уехали в Россию в приподнятом настроении. К октябрю царь вернулся в Санкт-Петербург, и там его ждала личная и политическая трагедия, самая тяжелая за все его правление.

Глава 8

Воспитание наследника

11 октября 1717 года Петр возвратился в Санкт-Петербург. «Две принцессы, его дочери [Анна и Елизавета, тогда девяти и восьми лет], ожидали его перед дворцом, одетые в испанские костюмы, – доносил в Париж г-н де Лави, французский консул, – а его сын, юный принц Петр Петрович, встречал его в своей комнате, где катался на крохотном исландском пони». Но радость царя от встречи с детьми вскоре померкла. В его отсутствие Россией руководили кое-как. Во всеобщей халатности, зависти, продажности, как в болоте, увязла и едва не захлебнулась система управления, которую он пытался создать. Люди, поставленные во главе государства, ссорились между собой, как дети, и сваливали друг на друга политические и финансовые промахи. Петр погрузился в эту неразбериху и пытался навести хоть какой-то порядок. Ежедневно с шести утра он созывал Сенат и сам заседал в нем, выслушивая обвинения и оправдания тяжущихся сторон. Наконец, уяснив, что жалобы слишком всеохватны и что коррупция пустила слишком глубокие корни, царь создал особые комиссии по расследованию. Каждая состояла из майора, капитана и лейтенанта – гвардейцев, на которых возлагалась задача рассматривать дела и вершить суд согласно «здравому смыслу и справедливости». «И так повелось в России, – писал Вебер, – что члены почтенного Сената, куда входили главы знатнейших родов изо всех царских владений, были обязаны являться к какому-то лейтенанту, который судил их и требовал у них отчета».

Но эти суды были лишь прелюдией. Над будущим созданной Петром России нависла беда пострашнее: именно тогда Петр оказался вынужден принять окончательное решение по делу сына, царевича Алексея.

* * *

Алексей родился в феврале 1690 года, вскоре после женитьбы восемнадцатилетнего Петра на кроткой, унылой, нелюдимой Евдокии. Петр был невероятно горд рождением сына и устраивал при дворе пиры и фейерверки в честь новорожденного царевича. Но шли годы, и царь редко виделся с сыном. Поглощенный строительством кораблей, Лефортом, Анной Моне, Азовскими походами и Великим посольством, Петр оставлял Алексея с Евдокией. Навестить сына означало наверняка столкнуться с его матерью, которой царь открыто пренебрегал, а поэтому он предпочитал избегать обоих. Естественно, Алексей чувствовал, что между родителями непреодолимая пропасть и что отец в душе воспринимает его как одно целое с матерью. Так в самые ранние годы, когда формировался характер царевича, Алексей улавливал исходившее от Петра недовольство и привыкал видеть в нем опасную, а может быть, и враждебную силу. Находясь под влиянием матери, он невольно принимал ее сторону и усваивал ее образ жизни и мыслей.

А потом, когда Алексей был худеньким лобастеньким восьмилетним мальчиком с темными серьезными глазами, Петр взял и разбил на куски его маленький мир. В 1698 году, приехав с Запада подавлять стрелецкое восстание, Петр отправил Евдокию в монастырь. Алексея поместили в петровском доме в Преображенском и вверили попечению тетки, сестры Петра, царевны Натальи. Его образование, до сих пор сводившееся в основном к чтению Библии и другим религиозным занятиям, отдали в руки Мартина Нейгебауэра из Данцига – этого учителя рекомендовал Август Саксонский. У Нейгебауэра был типично немецкий склад характера, с любовью к организованности и исполнительности, который пришел в столкновение с русским духом. Существует история, как однажды за столом собрались двенадцатилетний царевич, Нейгебауэр, бывший учитель царевича Никифор Вяземский и Алексей Нарышкин. Они ели курицу, и царевич, доев один кусок, взял следующий. Нарышкин сказал, что следует сначала очистить свою тарелку, выложив с нее обглоданные кости обратно на блюдо, на котором подавалось кушанье. Шокированный Нейгебауэр заявил, что это невоспитанность. Алексей посмотрел на Нейгебауэра и что-то шепнул Нарышкину. Нейгебауэр сказал, что и шептаться – тоже неприлично. Оба учителя принялись переругиваться, и наконец Нейгебауэр взорвался: «Все вы тут ничего не понимаете! Вот увезу царевича за границу, а уж там-то я знаю, как быть». Он кричал, что все русские варвары, собаки и свиньи и он будет требовать, чтобы от царевича удалили всю русскую челядь. Потом бросил нож и вилку и пулей вылетел из комнаты. Однако удалили как раз Нейгебауэра. Он не сумел найти себе применения в России, вернулся в Германию, стал секретарем короля Швеции Карла XII и многие годы служил Карлу советником и специалистом по русским делам.

На место Нейгебауэра Петр по совету Паткуля выбрал германского доктора права, Генриха фон Гюйссена. Тот представил план обучения будущего царя, и Петр его одобрил. Алексею следовало изучать французский и немецкий языки, латынь, математику, историю и географию. Он должен был не только штудировать Библию, но и читать иностранные газеты. В свободное время ему надлежало рассматривать атласы и глобусы, осваивать математические приборы и упражнять тело фехтованием, танцами, верховой ездой и всяческими играми с мячом. Алексей был умен, и дело шло хорошо. В письме к Лейбницу Гюйссен сообщал: «Принцу не занимать ни способностей, ни быстроты ума. Его честолюбие умеряется разумом, трезвостью суждений и большим желанием отличиться и достичь всего, что подобает великому монарху. По природе он прилежен и уступчив и стремится усидчивостью восполнить пробелы в своем образовании. Я замечаю в нем огромную тягу к набожности, справедливости, честности и благонравию. Он любит математику и иностранные языки и проявляет большое желание побывать за границей. Он хочет в совершенстве овладеть французским и немецким языками и уже начал получать уроки танцев и воинских искусств, которые доставляют ему большое удовольствие. Царь позволил ему не слишком строго соблюдать посты из опасения, что они нанесут ущерб здоровью и телесному развитию, но царевич из благочестия отказывается от всяких поблажек в этом деле».

В эти подростковые годы на Алексея оказывал влияние и Меншиков, назначенный официальным воспитателем царевича в 1705 году. В обязанности Меншикова входил общий надзор за его обучением, денежным содержанием и вообще за подготовкой наследника к трону. Многим этот малограмотный поверенный в любовных и военных делах Петра казался странным кандидатом в руководители и наставники наследника. Но Петр только потому и выбрал своего друга, что они были так близки. Царь остался недоволен плодами лет, проведенных его сыном с матерью, и с подозрением относился к иностранным воспитателям, окружавшим мальчика. Петр хотел, чтобы за подготовкой царевича, которому суждено взойти на трон, наблюдал кто-то из преданных людей, ближайший товарищ, человек, разделявший мысли царя, облеченный полным его доверием. Но Меншиков, как и Петр, почти все годы юности Алексея провел вдалеке от него, находясь при армии, так что обязанности наставника светлейший выполнял в основном на расстоянии. Ходили рассказы о грубом обращении его со своим подопечным даже при редких встречах. Австрийский посланник Плейер сообщает (хотя свидетелем тому не был) о случае, когда Меншиков таскал Алексея по земле за волосы, а Петр невозмутимо смотрел на это. Посол Уитворт описал для лондонских властей более благопристойную сцену: Меншиков давал обед в честь наследника, «высокого красивого принца лет шестнадцати, который говорит довольно хорошо на верхненемецком языке». Если познакомиться с письмами Алексея к Меншикову, нельзя не почувствовать, что мальчик глядел на грубого человека, поставленного над ним волею отца, с трепетом, смешанным с отвращением. Позже царевич обвинял Меншикова во многих своих недостатках и после окончательного разрыва с Петром, когда он просил убежища в Вене, утверждал, что Меншиков его спаивал и даже пытался отравить.

Разумеется, дело было не в Меншикове, а в Петре. Как обычно, Меншиков лишь отражал позицию и волю своего повелителя. А позиция Петра была удивительно противоречивой. Минутная его гордость царевичем сменялась долгим периодом равнодушия к сыну. Потом вдруг возникало требование, чтобы царевич немедленно присоединился к отцу и участвовал в каком-нибудь деле, важном для воспитания наследника престола. В 1702 году, отправляясь в Архангельск с пятью гвардейскими батальонами на защиту порта от предполагаемого нападения шведов, Петр взял с собой двенадцатилетнего Алексея. При осаде Ниеншанца, когда разжалась хватка шведов, удерживавших устье Невы, тринадцатилетний Алексей был назначен бомбардиром в артиллерийский полк. Годом позже Алексей присутствовал при штурме Нарвы.

Подобно многим волевым людям, собственными силами и заслугами снискавшим уважение, успех и всеобщее восхищение, Петр пытался заставить сына пойти по его стопам. Увы, если отец, подобно Петру, движим могучим чувством долга и верой в собственное предназначение и жаждет привить ту же целеустремленность сыну, он нередко взваливает на неокрепшую душу такое бремя, что она попросту не выдерживает этой сокрушительной тяжести.

Занятия царевича, как мы уже видели, часто и надолго прерывались – то Архангельск, то Ниеншанц, то Нарва. А потом, в 1705 году, наставник царевича Гюйссен был отправлен за границу с дипломатическим поручением, которое на три года удалило его из России. В это время, когда и отец, и воспитатель, и учитель были в длительных отлучках, никто не обращал на царевича особого внимания.

Поразительно, что наследник Петра воспитывался таким образом. Царь остро ощущал пробелы в собственном образовании и всю жизнь изо всех сил старался их восполнить, поэтому можно было бы ожидать, что он уделит пристальное внимание развитию сына, чтобы наверняка вырастить себе преемника, способного завершить начатое. На деле же в течение юности и ранней молодости Алексея Петр прежде всего стремился приучить сына к воинским трудам. Повозив его с собой по походам и осадам, он стал поручать ему самостоятельные задания. В 1706 году, шестнадцати лет, Алексея послали на пять месяцев в Смоленск собирать провиант и рекрутов для армии. По возвращении в Москву он получил новый приказ – позаботиться об оборонительных укреплениях города. Семнадцатилетний царевич исполнял приказ безо всякого рвения. Он признался своему духовнику протопопу Якову Игнатьеву, что сомневается, есть ли смысл вообще укреплять Москву. «Если царево войско не сможет удержать шведов, – вздыхал он, – то и Москва их не остановит». Петр услыхал об этом замечании и пришел в ярость, хотя, узнав, что оборонительные сооружения все-таки были укреплены, смягчился.

К несчастью, как ни старался Петр, ему так и не удалось заинтересовать сына военным делом. Алексей обычно проявлял нежелание или неспособность выполнять военные поручения. И наконец Петру все это опротивело; к тому же он должен был поспевать за колесом войны, которое вращалось все быстрее, – и царь перестал заниматься сыном и предоставил ему жить, как он хочет, в Москве и в Преображенском. Эта передышка обрадовала царевича. Он любил Москву. Тихий юноша, исполненный пылкой веры, и старый город с бесчисленными соборами, церквами и монастырями, в которых сияли золото и драгоценности и жили история и легенды, прекрасно подходили друг другу. В старой столице, которая все пустела с оттоком жителей в Санкт-Петербург, Алексей оказался в обществе тех людей, кто предпочитал старые порядки и страшился реформ и нововведений Петра. Здесь жили Милославские, не забывавшие ни своей сестры Софьи, которая умерла в заточении в 1704 году, ни сестры Марфы, умершей в монастыре в 1707 году. Здесь жили и Лопухины, братья и родные матери Алексея, отвергнутой Евдокии, которые видели в Алексее свой шанс вернуться когда-нибудь к власти. Здесь же были сосредоточены старые аристократические семейства, негодовавшие на то, что их обошли в пользу всяких иностранцев и русских выскочек. А главное, здесь находилось старое православное духовенство, считавшее деяния Петра делом рук Антихриста, а в Алексее, наследнике, видевшее последнюю надежду на спасение истинной веры в России.

Главой тесного кружка церковников, сплотившегося вокруг царевича, был духовник Алексея Яков Игнатьев. Он приехал из Суздаля, где томилась в монастыре царица Евдокия. Протопоп поддерживал связи с бывшей царицей и в 1706 году повез шестнадцатилетнего царевича повидаться с матерью. Узнав об этом от сестры, царевны Натальи, Петр разгневался на Алексея и предостерег, чтобы он не вздумал еще раз поехать к матери.

Игнатьев поощрял интерес Алексея к православной религии, но поддерживал и некоторые другие его склонности. Ибо как ни отличался Алексей от Петра во многих отношениях, в одном он походил на отца: царевич любил выпить. Вместе с Игнатьевым, несколькими монахами и священниками царевич составлял «компанию» наподобие ближнего кружка времен юности Петра – с иными политическими взглядами, но с той же любовью к попойкам и кутежам. Подобно петровской компании, в кружке Алексея установились свои обычаи и правила: у каждого было прозвище, например Ад, Благодетель, Сатана, Молох, Корова, Иуда, Голубь. Они даже придумали секретный шифр для переписки.

Осенью 1708 года Петр приказал сыну набрать в Подмосковье пять полков и как можно скорее привести их на Украину. Алексей послушался и к середине января 1709 года доставил солдат к Петру и Шереметеву. Как раз в это время ударили самые свирепые морозы за всю ту зиму, холоднее которой никто не мог припомнить, и царевич, выполнив свое поручение, заболел. Состояние его было тяжелым, поэтому Петр, собравшийся было в Воронеж, задержался на десять дней, пока опасность для жизни сына не миновала. Оправившийся от болезни Алексей приехал к Петру в Воронеж и оттуда вернулся в Москву. Он пропустил Полтавскую битву, но когда пришли новости о великой победе, Алексей занялся устройством триумфальных торжеств и выступал как хозяин на праздновании победы.

* * *

После Полтавы Петр принял два решения, касавшиеся сына: царевич должен получить европейское образование и европейскую жену. То и другое должно было помочь отвратить его от старомосковской жизни, которая все сильнее затягивала его. В свое время престарелая австрийская императрица, сохранившая приятные воспоминания о визите Петра в Вену, уговаривала прислать Алексея к ней, чтобы она позаботилась о его образовании. Они с императором обещали относиться к царевичу как к собственному сыну. Этот проект не осуществился, зато принесло плоды другое давнишнее обещание. Двенадцать лет назад, когда Петр впервые встретился с Августом Саксонским, курфюрст заверял царя, что готов проследить за образованием его наследника. Теперь, когда Алексею исполнилось девятнадцать, Петр вспомнил об обещании Августа и послал сына в прекрасную столицу Саксонии, Дрезден, учиться под присмотром семьи курфюрста.

Брак царевича также имел отношение к Саксонии. Давным-давно Петр решил вступить в союз с какой-нибудь могущественной германской династией, женив сына на немецкой принцессе, и после долгих переговоров выбор остановили на Шарлотте Вольфенбюттельской. Ее семья имела превосходные связи, так как представляла собой ветвь ганноверского дома. К тому же сестра Шарлотты, Елизавета, была выдана за эрцгерцога Австрийского Карла, в то время претендовавшего на испанский трон и впоследствии ставшего императором. А так как Шарлотта жила при саксонском дворе под бдительным присмотром своей тетки, польской королевы, то оба замысла – относительно обучения и женитьбы Алексея – сошлись в Дрездене. Шарлотте было шестнадцать лет. Это была высокая, некрасивая девица, наделенная, однако, юной, ласковой прелестью и воспитанная в манерах и обычаях западного двора. И Петр надеялся, что когда Алексей сблизится с утонченной принцессой, то он попадет под ее благотворное влияние и отойдет от примитивной компании, с которой долгое время водился.

Алексей знал, что переговоры ведутся и что отец хочет женить его на иностранке. Зимой 1710 года по велению Петра царевич выехал в Дрезден, затем проследовал на воды в Карлсбад и там, в небольшом местечке, впервые повстречался со своей предполагаемой невестой, принцессой Шарлоттой. Знакомство прошло удачно. И Алексей, и Шарлотта, понимали цели этой встречи – в те времена браки, устраивавшиеся ко взаимной выгоде сторон и без учета желаний будущих супругов, были в порядке вещей, – и ни один из них не пришел в отчаяние при виде другого. Алексей в письме к своему духовнику Игнатьеву писал, что Петр спрашивал его, как ему понравилась невеста: «Я уже известен, что он не хочет меня женить на русской, но на здешней, на какой я хочу. И я писал, что когда его воля есть, что мне быть на иноземке женатому, и я его воли согласую, чтоб меня женить на вышеписанной княжне, которую я уже видел, и мне показалось, что она человек добр и лучше ее здесь мне не сыскать. Прошу вас, пожалуй, помолись, буде есть воля Божия, чтоб сие совершил, а буде нет, чтоб разрушил, понеже мое упование в нем, все, как он хощет, так и творит, и отпиши, как твое сердце чует о сем деле».

Со своей стороны, и Шарлотте понравился царевич, и она сказала матери, что он показался ей разумным и учтивым и что для нее большая честь быть избранной в жены царскому сыну. Наконец ухаживание дало желанный результат: Алексей дважды ездил в Торгау и на второй раз официально попросил руки Шарлотты у польской королевы.

Свадьбу отложили до приезда Петра. А пока Алексей оставался в Дрездене и получал там образование – такое западное, что даже его отец не мог бы желать лучшего. Он брал уроки танцев и фехтования, у него развились способности к рисованию, усовершенствовались познания в языках – французском и немецком. Он охотился за книгами, покупал старинные гравюры и медальоны, чтобы увезти с собой в Россию. Но царь, конечно, меньше бы радовался, если бы узнал, что сын зачитывается книгами по истории церкви, интересуется взаимоотношениями между властью мирской и духовной, спорами между церковью и государством. И вообще, весь период своего европейского обучения, исполняя западные танцевальные па и упражняясь с рапирой, Алексей глубоко кручинился, что не может беседовать с каким-нибудь православным священником. В письме к Игнатьеву он просил его прислать священника, «кому мочно тайну сию поверить, не старого и чтоб незнаемый был всеми. И изволь ему сие объявить, чтоб он поехал ко мне тайно, сложа священнические признаки, то есть обрил бороду и усы, такожде и гуменца [темя, выстригаемое у священника при посвящении] заростить или всю голову обрить и надеть волосы накладные, и, немецкое платье надев, отправь его ко мне курьером (такого сыщи, чтоб мог верховую нужду понесть); и вели ему сказываться моим денщиком, а священником бы отнюдь не назывался, а хорошо б безженной, а у меня он будет за служителя… А бритие бороды не сомневался бы он: лучше малое преступить, нежели души наши погубити без покаяния».

Игнатьев отыскал и прислал священника, который не только мог исповедать царевича, но и разделил с царственным студентом и его маленькой русской компанией их ежевечерние возлияния. Во время одного из них Алексей нацарапал очередную цидулку Игнатьеву: «Почтеннейший отче, привет тебе. Желаю тебе очень долгой жизни, чтобы мы увиделись в радости и в скором времени. На это письмо пролито вино, чтобы, получив его, ты жил хорошо и пил крепко и помнил о нас. Дай Бог, чтобы исполнились наши желания скоро встретиться. Все здешние православные христиане тут подписались, Алексей-грешник, священник Иван Слонский, и печати приложили чашами и стаканами. Мы устроили этот пир за твое здоровье, не немецким манером, а на русский лад».

В конце письма Алексей сделал уже совсем неразборчивую приписку и в ней просил у Игнатьева прощения, если письмо окажется неудобочитаемым, потому что когда он писал, то все кругом, не исключая и его, были пьяны.

* * *

Алексей был в Дрездене, когда с отцом приключилось несчастье на Пруте, но Петр скоро оправился от этого удара и продолжал осуществлять все свои планы, в том числе относительно свадьбы сына с принцессой Шарлоттой, которая и состоялась 14 октября 1711 года. Дед Шарлотты, правящий герцог Вольфенбюттельский, просил Петра позволить новобрачным провести зиму вместе в его владениях, но Петр ответил, что сын должен принять участие в войне со Швецией. Поэтому всего через четыре дня после свадьбы Алексею было велено оставить Шарлотту, отправляться в Торн и руководить доставкой продовольственных запасов для русской армии, которой предстояло зимовать в Померании. Вняв просьбе герцога, Петр отложил отъезд Алексея на несколько дней, по истечении которых тот послушно уехал, оставив в одиночестве молодую жену. Через шесть недель она приехала к нему в Торн, но это было унылое место для медового месяца. Шарлотта печально писала матери об опустошении, произведенном здесь войной и зимой. «Дома напротив наполовину сожжены и пусты. А сама живу в монастыре». Она жаловалась на отсутствие светского общества – результат привычки местного дворянства сидеть по своим имениям, а не собираться в городах: «Из-за этого невозможно даже в больших городах найти ни одного приличного человека».

В первые полгода семейной жизни Алексей был предан своей юной жене, и Шарлотта всем говорила, что счастлива. Но дела в хозяйстве царственной четы шли кое-как – в сущности, совершенно сумбурно. Меншиков, навестивший их в апреле, был поражен нуждой, которая одолевала Алексея с Шарлоттой. Он немедленно написал царю о том, что застал Шарлотту в слезах из-за отсутствия денег и что одолжил ей 5000 рублей из армейской казны, чтобы облегчить положение. Петр послал им денег, а потом они с Екатериной лично посетили маленький двор сына после того, как Алексей уехал к армии в Померанию. Подобно многим неопытным женам, Шарлотта близко к сердцу принимала отношения между своим супругом и его родней и писала матери, что ее беспокоит то, как Петр говорит о сыне и как с ним обращается. Однажды она даже принялась умолять Екатерину заступиться за Алексея перед царем.

В октябре 1712 года, к концу первого года своего брака, в течение которого муж почти все время находился при армии, Шарлотта внезапно получила распоряжение Петра отправляться в Санкт-Петербург, устраиваться на новом месте и там ждать мужа. Семнадцатилетняя Шарлотта пришла в ужас – она слыхала страшные вещи про русских и боялась ехать в Россию без Алексея, который бы ввел ее в тамошнее общество и служил бы ей защитой. Ослушавшись Петра, Шарлотта кинулась домой, в Вольфенбюттель.

Царевич отнесся к этому спокойно, но отец его – нет. В письме к Шарлотте Петр осудил ее поведение, хотя и добавил ласково, что никогда не препятствовал бы ее желанию видеть родных, если бы только она известила его заранее. Шарлотта раскаялась и просила ее простить. Петр приехал к ней, дал свое благословение и некоторую сумму денег, и она согласилась вскоре выехать в Петербург. Старый герцог написал Лейбницу: «…Царь гостил у нас на этой неделе… Он был очень ласков с принцессой, привез ей щедрые подарки и просил ускорить отъезд. На следующей неделе она и вправду хочет ехать и, судя по всему, навсегда покинет Европу».

Когда весной 1713 года Шарлотта прибыла в Петербург, Алексея в столице не было, так как он вместе с отцом участвовал в галерном походе вдоль финских берегов. Только в конце лета он приехал в маленький домик на левом берегу Невы, где она поселилась. Встретившись после разлуки, тянувшейся почти год, молодые поначалу были нежны друг с другом, но скоро все пошло вкривь и вкось. Алексей опять начал страшно напиваться с друзьями, а возвращаясь домой, оскорблял жену на глазах у прислуги. Однажды в пьяном виде он клялся, что рано или поздно отплатит канцлеру Головкину за то, что тот навязал ему на шею такую жену (Головкин вел переговоры о женитьбе), – поотрубает головы его сыновьям и насадит их на колья!

Иногда наутро Алексей вспоминал эти кошмарные сцены и пытался загладить их лаской. Шарлотта всякий раз его прощала, но с каждым повторением раз от разу ее рана становилась все глубже. Потом, всю зиму проведя в беспробудном пьянстве, царевич заболел. Доктора нашли чахотку и предписали лечение в Карлсбаде. Шарлотта была на восьмом месяце беременности и о том, что он уезжает, узнала последней – выходя из дому, чтобы сесть в карету, он сказал: «До свидания. Я еду в Карлсбад». За шесть месяцев его отсутствия она не получила от мужа ни весточки, ни единого письма. 12 июля 1714 года, через пять недель после его отъезда, она родила дочь Наталью, но Алексей никак не отозвался на эту новость. В ноябре девятнадцатилетняя мать в отчаянии писала своим родителям: «Царевич еще не вернулся. Никто не знает, где он, жив или умер. Я в ужасной тревоге. Все письма, что я посылала ему за последние шесть-восемь недель, вернулись ко мне из Дрездена и Берлина, потому что никому не известно, где он находится».

В середине декабря 1714 года Алексей приехал в Петербург из Германии. Поначалу он прилично вел себя с Шарлоттой и восхищался своей дочерью. Но позже Шарлотта написала родителям, что ее муж вернулся к прежнему и теперь вообще редко у нее появляется. Причиною была Евфросинья Федорова, молодая финка, взятая в плен во время войны и попавшая в услужение к учителю царевича, Вяземскому. Ослепленный страстью к ней, Алексей открыто поселил ее в крыле собственного дома, где и жил с ней как с любовницей.

С Шарлоттой Алексей обходился все хуже и хуже. Он ею совершенно не интересовался. При людях он не только не разговаривал с ней, но изо всех сил старался держаться от нее подальше. Хотя они и жили в одном доме, апартаменты Алексея располагались в левом крыле, где он поселил Евфросинью, а Шарлотта с ребенком занимала правое крыло. Он видел ее раз в неделю, когда мрачно являлся исполнить супружеский долг в надежде произвести на свет сына и тем закрепить свои права на престол. Все остальное время царевич оставался невидим для жены. Он бросил ее без денег и так мало заботился о ее благополучии, что дом пришел в ветхость и дождевая вода протекала сквозь крышу в спальню Шарлотты. Слухи об этом дошли до царя, и тот в гневе и омерзении разбранил сына за то, что он пренебрегает женой. И, хотя не Шарлотта рассказала обо всем Петру, Алексей злобно набросился на жену за то, что она оболгала его перед отцом. Все эти выходки царевича, все его чудовищные запои, как и бесстыдную наглость Евфросиньи, Шарлотта сносила молча и смиренно, горько рыдая у себя в спальне; у нее не было даже друзей, кроме одной-единственной немки-фрейлины, которую принцесса привезла с собой.

Шло время, и здоровье Алексея стало слабеть. Он бывал пьян почти непрерывно. В апреле 1715 года его без чувств вынесли из церкви – он был так плох, что его не решались переправить домой через Неву и оставили на ночь в доме одного иностранца. Шарлотта ездила к нему и позже писала с состраданием: «Я приписываю его болезнь посту и большому количеству спиртного, которое он выпивает ежедневно, ведь он всегда пьян».

Тем не менее Шарлотте выпадали и счастливые минуты. Алексей обожал дочь, и каждый знак любви к ребенку согревал сердце матери. 12 октября 1715 года целенаправленные супружеские труды дали результат: родился второй ребенок, на этот раз сын, которого Шарлотта назвала Петром, как обещала свекру. Но это событие, благодаря которому укрепились права ее мужа на престол, стало последней услугой, которую оказала России и своему мужу несчастная германская принцесса. Изнуренная горем и беременностью, она споткнулась и упала накануне родов. Через четыре дня после рождения сына Петра у нее открылась горячка. Шарлотта поняла, что умирает, и попросила позвать царя. Екатерина прийти не смогла, но Петр, хотя и сам болел, явился в кресле на колесах.

Вебер оставил нам описание смерти Шарлотты: «Когда прибыл царь, принцесса простилась с ним в самых трогательных выражениях и вверила своих двух детей и слуг его заботам и защите. После этого она поцеловала детей так нежно, как только можно вообразить, исходя слезами, и передала их царевичу, который взял их на руки и отнес в свои покои, но более не вернулся. Тогда она послала за своими слугами, которые простерлись на полу в передней и молили небеса помочь их умирающей госпоже в ее последние минуты. Она утешила их, дала им некоторые увещевания и свое последнее благословение, а затем пожелала остаться наедине со священником. Врачи пытались уговорить ее принять какие-то лекарства, но она отбросила склянки за кровать и сказала с отчаянием в голосе: „Не мучьте меня больше, дайте умереть спокойно, я не хочу жить“. Наконец, 21 октября, проведя в жарких молитвах весь день до 11 часов вечера, испытав в последние пять дней самые жестокие боли, она рассталась со своей несчастной жизнью на двадцать первом году, пробыв замужем четыре года и шесть дней. Ее тело, согласно ее воле, погребли не бальзамируя, в большой церкви в крепости, куда его отнесли с погребальными почестями, подобающими ее рождению».

О Шарлотте горевали недолго. На следующий день после ее похорон царица Екатерина родила сына. Так за неделю Петр приобрел двух потенциальных наследников, причем обоих нарек Петрами – внука, Петра Алексеевича, и своего собственного новорожденного сына. С рождением второго маленького Петра радость и гордость царя тут же смыли всякую печаль по жене царевича. Он с безудержным ликованием писал Шереметеву: «Бог послал мне нового рекрута», – и пошли пиры, продолжавшиеся восемь дней. 6 ноября новорожденного царевича крестили, его восприемниками у купели были короли Дании и Пруссии. Празднества, по словам Вебера, включали и обед: «…На мужской стол подали пирог, из которого, когда его вскрыли, вышла хорошо сложенная карлица, совершенно голая, кроме головного убора и нескольких красных бантиков. Она обратилась к компании с изящной речью, налила в несколько стаканов вина, которое у нее было припрятано в пироге, и провозгласила несколько здравиц». На дамский стол таким же образом подали мужчину-карлика. Когда настали вечерние сумерки, застолье прервалось и вся компания отправилась на острова, где были устроены великолепные фейерверки в честь младенца-царевича.

Среди такого ликования смерть принцессы Шарлотты и рождение ее сына остались почти незамеченными. Но в будущем тихая немецкая принцесса получила своего рода посмертный реванш. Всеми прославляемый и обожаемый Петр Петрович, дитя Петра и Екатерины, дожил только до трех с половиной лет, в то время как Петр Алексеевич, сын Шарлотты, стал Петром II, российским императором.

Глава 9

Отцовский ультиматум

Осенью 1715 года, когда родился его сын и умерла жена, царевич Алексей был уже не юноша, ему исполнилось двадцать пять лет. Физически он был не таким крупным, как его отец. Рост царевича составлял шесть футов – необычно высокий рост для того времени, – но все равно Петр был на семь дюймов выше и возвышался над ним, как и над всеми остальными. Питер Брюс, офицер-иностранец на русской службе, описывал Алексея тех лет как человека «очень неряшливого в одежде, высокого роста, хорошего сложения, смуглого, черноволосого и черноглазого, с суровым лицом и звучным голосом». В его глазах, посаженных ближе, чем у Петра, часто мелькали беспокойство и страх.

Отец и сын представляли полную противоположность друг другу. Алексей вырос человеком с солидным багажом знаний и склонностью к интеллектуальным занятиям. Он был умен, любил читать, интересовался вопросами богословия и без труда усваивал иностранные языки. В физическом отношении ленивый и малоподвижный, он любил жизнь спокойную и созерцательную и не слишком рвался в широкий мир, чтобы применить свое образование на практике. Таким образом, и нрав Алексея, и характер его обучения разительно отличались от петровских. Царь в свое время получил очень скудные основы образования. В том возрасте, когда Алексей читал и обдумывал такие сочинения, как «Манна небесная» и «Чудеса Господни» или «О подражании Христу» Фомы Кемпийского, Петр муштровал солдат, строил лодки и пускал в небо ракеты. Но главное, у Алексея начисто отсутствовали титаническая энергия, пылкая любознательность и невероятная напористость – качества, на которых зиждилось величие Петра. Он был скорее книжником, чем практическим деятелем, скорее осторожным, чем смелым, инстинктивно предпочитал старое новому. Казалось, что сын едва ли не принадлежит к поколению более старшему, чем его отец. Будь он отпрыском другого царя, скажем собственного деда, царя Алексея Михайловича, или дядюшки, царя Федора, – характер царевича Алексея был бы вполне уместен и его жизнь могла бы сложиться иначе. Но он совершенно не годился на роль сына – а главное, наследника – Петра Великого.

Хотя разногласия между отцом и сыном оставались под спудом (царевич никогда не отваживался на людях перечить царю), они всегда существовали, и оба остро их ощущали. В юные годы царевич отчаянно старался угодить Петру, но он чувствовал, насколько отец превосходит его, и руки у него опускались. Чем больше Петр его бранил, тем бестолковее становился Алексей и тем сильнее ненавидел и боялся отца, его друзей и его образа жизни. Он увиливал и выкручивался. Петр злился, а его сын делался все более скрытным и запуганным. И не было выхода из этого замкнутого круга.

Не зная, как преодолеть свой страх и слабость, Алексей пил все сильнее, а чтобы уклониться от обязанностей, которые тяготили его, он сказывался больным. Когда в 1713 году Алексей вернулся из Германии, проучившись год в Дрездене, Петр спросил, что он усвоил из геометрии и фортификации. Вопрос испугал Алексея; он боялся, что отец потребует тут же сделать чертеж, а у него не получится. Вернувшись к себе домой, царевич взял пистолет и попытался покалечить себя – прострелить правую руку. Руки у него дрожали, он промахнулся, но правую руку ему все-таки сильно обожгло пороховой вспышкой. Петру царевич сказал, что это вышло случайно.

Таких эпизодов было множество. Царевич не интересовался солдатами и кораблями, новыми зданиями, доками и каналами и вообще никакими замыслами петровских реформ, поэтому иногда он даже принимал какие-нибудь меры, чтобы спровоцировать болезнь и избежать появления на публике или уйти от исполнения своих обязанностей. Однажды, когда требовалось его присутствие при спуске корабля на воду, он сказал своему приятелю, что лучше быть галерным рабом или заболеть жестокой лихорадкой, чем идти туда. Другому же говорил, что вроде он не безмозглый дурак, но работать не может. Как заметила теща царевича, княгиня Вольфенбюттельская, «его отцу совершенно бесполезно заставлять его заниматься военными делами, ибо он предпочитает держать в руке четки, а «не пистолет».

Страх Алексея перед отцом постепенно дошел до того, что он едва находил в себе силы показываться ему на глаза. Однажды он признался своему духовнику, что часто желал смерти отцу. Игнатьев ответил, что Бог его простит, – все хотят смерти царя, потому что народ изнывает под тяжестью такой ноши.

Невольно, но и неизбежно Алексей сделался центром притяжения для серьезной оппозиции царю. Все, кто противостоял Петру, видели в Алексее надежду на будущее. Духовенство молилось, чтобы Алексей пришел к власти и восстановил былое влияние и величие церкви. Народ верил, что новый царь снимет с него бремя трудовых повинностей, военной службы и налогов. Бояре надеялись, что, взойдя на престол, Алексей вернет им былые привилегии и разгонит наглых выскочек вроде Меншикова и Шафирова. Даже многие из вельмож, которым Петр доверял, втайне симпатизировали царевичу. Среди них были Голицыны, Долгорукие, князь Борис Куракин и даже фельдмаршал Борис Шереметев. Сенатор князь Яков Долгорукий не раз предостерегал Алексея: «Поменьше говори, за нами следят». Князь Василий Долгорукий говорил царевичу, что он мудрее своего отца, который хоть и умен, да не разбирается в людях.

Но несмотря на проявления подобных чувств и настроений, несмотря на общее недовольство петровским правлением, никакого заговора не существовало. Единственная политика сторонников Алексея состояла в ожидании, пока сын сменит отца на престоле, а этот час, учитывая ненадежное здоровье Петра, казался уже не за горами. Один из ближайших советников Алексея, Александр Кикин – из новых людей Петра, участник Великого посольства и впоследствии глава петербургского Адмиралтейства – тайно рекомендовал царевичу подумать о том, чтобы уехать из России или, если случится попасть за границу, то там и остаться. «Когда ты вылечишься [в Карлсбаде], – говорил Кикин Алексею перед его отъездом, – напиши к отцу, что еще на весну надобно тебе лечиться, a между тово поедешь в Галландию, а потом, после вешняго кур[с]а, можешь в Италии побывать, и тем отлучение свое года два или три продолжишь».

Что до Петра, то в его чувстве к сыну разочарование смешивалось с раздражением. Поначалу, много лет назад, он просто не обращал внимания на маленького сына – потому что Алексея родила Евдокия и потому что сам Петр был еще совсем юнцом. Мальчик подрастал, и недостатки в его характере становились все очевиднее – и тогда Петр попытался укрепить его нрав грубым обращением и спартанской суровостью, а не теплотой и пониманием. Он упорно старался – через Меншикова, посредством собственных писем и разговоров с сыном, с помощью разных заданий, вовлекающих его в государственные дела, – воспитать в царевиче ответственность перед державой и сделать его участником реформ, которые проводились в России. В надежде, что сын изменится, царь послал его в Европу учиться, женил на германской принцессе. После возвращения Алексея в Петербург в 1713 году Петр с нетерпением ожидал увидеть результаты заграничной поездки и обучения царевича. И что же? Когда царь попросил Алексея показать, чему он научился, царевич попытался прострелить себе руку. Вот награда за все отцовские старания!

На взгляд Петра, его сын все больше и больше отстранялся от обязанностей наследника трона, шарахался и отступал при первой трудности. Вместо того чтобы естественным образом стать сподвижником отца в его трудах, Алексей окружил себя противниками всего, что олицетворял собою Петр. Некоторые стороны личной жизни сына нимало не трогали царя: его не беспокоило, что Алексей пьянствует, куролесит со своей маленькой «потешной компанией», что взял себе в наложницы «чухонскую девку», – всему этому имелись параллели в собственной жизни Петра. С чем царь не мог смириться, так это с упорным стремлением Алексея уклоняться от того, что Петр считал его долгом. Петр готов был многое прощать тем, кто старался усердно выполнять его приказы, но приходил в бешенство, встречая сопротивление. Так как же он мог относиться к тому, что его собственный сын, которому в двадцать пять лет следовало бы служить совершеннейшим воплощением взглядов царя на долг и службу, отказывался от участия в деле всей жизни Петра, если только его не принуждали к этому силой? Зимой 1715–1716 года Петр решил, что пора с этим разобраться; пассивный, ленивый и запутанный человек, не имеющий интереса ни к военному делу, ни к морю и кораблям, не сочувствующий реформам и не желающий строить на фундаменте, заложенном отцом, должен одуматься и перемениться! Иными словами, Петр требовал полного преображения личности Алексея. К несчастью, время для этого было упущено; у сына, как и у отца, уже сложился характер на всю жизнь.

* * *

В день погребения принцессы Шарлотты царевичу передали письмо, которое Петр написал за шесть дней до этого, когда еще жива была невестка и не появились на свет два мальчика – два Петра. Это письмо говорит о тех надеждах, которые Петр возлагал на Алексея, о его отчаянном желании, чтобы сын вспомнил о своем царском достоинстве и вел себя соответственно, и о растущей тревоге, что царевич не сумеет или не захочет сделать это: «Объявление сыну моему. Понеже всем известно есть, что пред начинанием сея войны, как наш народ утеснен был от шведов, которые не только ограбили толь нужными отческими пристаньми, но и разумным очам к нашему нелюбозрению добрый задернули занавес и со всем светом коммуникацию пресекли. Но потом, когда сия война началась (которому делу един Бог руководцем был и есть), о коль великое гонение от сих всегдашних неприятелей ради нашего неискусства в войне претерпели и с какою горестию и терпением сию школу прошли, дондеже достойной степени вышереченного руководца помощию дошли! И тако сподобилися видеть, что оный неприятель, от которого трепетали, едва не вящщее от нас ныне трепещет. Что все, помогающу вышнему, моими бедными и прочих истинных сынов российских равноревностных трудами достижено. Егда же сию Богом данную нашему отечеству радость рассмотрим, обозрюся на линию наследства, едва не равная радости горесть меня снедает, видя тебя, наследника, весьма на правление дел государственных непотребного (ибо Бог не есть виновен, ибо разума тебя не лишил, ниже крепость телесную весьма отнял: ибо хотя не весьма крепкой породы, обаче и не весьма слабой); паче же всего о воинском деле ниже слышать хощешь, чем мы от тьмы к свету вышли и которых не знали в свете, ныне почитают. Я не научаю, чтоб охочь был воевать без законные причины, но любить сие дело и всею возможностию снабдевать и учить, ибо сия есть едина из двух необходимых дел к правлению, еже распорядок и оборона. Не хочу многих примеров писать, но точию равномерных нам греков: не от сего ли пропали, что оружие оставили и единым миролюбием побеждены и, желая жить в покое, всегда уступали неприятелю, который их покой в нескончаемую работу тиранам отдал? Аще кладешь в уме своем, что могут то генералы по повелению управлять; то сие воистину не есть резон, ибо всяк смотрит начальника, дабы его охоте последовать, что очевидно есть, ибо во дни владения брата моего[13], не все ли паче прочего любили платье и лошадей, а ныне оружие? Хотя кому до обоих дела нет; и до чего человек начальствуяй, до того и все, а отчего отвращается, оттого и все. И аще сии легкие забавы, которые только веселят человека, так скоро покидают, колми же паче сию зело тяжкую забаву (сиречь оружие) оставят! К тому же, не имея охоты, ни в чем обучаешься и так не знаешь дел воинских. Аще же не знаешь, то како повелевать оными можети и как доброе воздать и нарадивого наказать, не зная силы в их деле? Но принужден будешь, как птица молодая, в рот смотреть. Слабостию ли здоровья отговариваешься, что воинских трудов понести не можешь? Но и сие не резон: ибо не трудов, но охоты желаю, которую никакая болезнь отлучить не может. Спроси всех, которые помнят выше помянутого брата моего, который тебя несравненно болезнее был и не мог ездить на досужих лошадях, но, имея великую к ним охоту, непрестанно смотрел и пред очми имел, чего для никогда бывало, ниже ныне есть такая здесь конюшня. Видишь, не все трудами великими, но охотою. Думаешь ли, что многие не ходят сами на войну, а дела правятся! Правда, хотя и не ходят, но охоту имеют, как и умерший король французский, который не много на войне сам бывал, но какую охоту великую имел к тому и какие славные дела показал в войне, что его войну театром и школою света называли, и не точию к одной войне, но и к прочим делам и мануфактурам, чем свое государство паче всех прославил. Сие все представя, обращуся паки на первое, о тебе рассуждая ибо я семь человек и смерти подлежу, то кому нышеписаннос с помощию Вышнего насаждение и уже некоторое и возращенное оставлю? Тому, иже уподобился ленивому рабу евангельскому, вкопавшему свой талант в землю (сиречь пес, что Бог дал, бросил)! Еще ж и сие воспомяну, какова злого нрава и упрямого ты исполнен! Ибо, сколь много за сие тебя бранивал, и не точию бранил, но и бивал, к тому ж сколько лет, почитай, не говорю с тобою: но ни что сие не успело, ничто пользует, но все даром, все на сторону, и ничего делать не хочешь, только б дома жить и им веселиться, хотя от другой половины и все противно идет[14]. Однакож всего лучше, всего дороже! Безумный радуется своею бедою, не ведая, что может от того следовать (истину Павел-святой пишет: како той может церковь Божиею управить, иже о доме свое не радит) не точию тебе, но и всему государству. Что все я, с горестию размышляя и видя, что ничем тебя склонить не могу к добру, за благо изобрел сей последний тестамент тебе написать и еще мало пождать, аще нелицемерно обратишься. Ежели же ни, то известен будь, что я весьма тебя наследства лишу, яко уд [часть тела, член] гангренный, и не мни себе, что ты один у меня сын и что я сие только в устрастку пишу: воистину (Богу извольшу) исполню, ибо за мое отечество и люди живота своего не жалел и не жалею, то како могу тебя, непотребного, пожалеть? Лучше будь чужой добрый, неже свой непотребный».

Реакция Алексея на это письмо оказалась противоположной той, которой ожидал отец. Призывы Петра вселили в него ужас, и он бросился к своим ближайшим доверенным людям за советом. Кикин посоветовал отказаться от прав на престол, сославшись на слабое здоровье. «Тебе покой будет, как ты от всего отстанешь, лишь бы так сделали; я ведаю, что тебе не снести за слабостию своею, а напрасно ты не отъехал [в Германию], да уж того взять негде». Вяземский, первый учитель Алексея, соглашался, что царевичу следует объявить себя неспособным нести тяжкое бремя короны. Алексей говорил и с князем Юрием Трубецким, который ему сказал: «Хорошо, ты наследства не хочешь; рассудите, что чрез золото слезы не текут ли? Тебе того не понесть». Тогда царевич взмолился, чтобы князь Василий Долгорукий уговорил царя позволить ему отречься от престола полюбовно и прожить остаток дней в деревенском имении. Долгорукий обещал поговорить с Петром.

Через три дня после получения отцовской декларации Алексей написал ответ: «Милостивейший государь батюшка! Сего октября в 27 день 1715 года, по погребении жены моей, отданное мне от тебя, государя, вычел, на что иного донести не имею, только, буде изволишь, за мою непотребность меня наследия лишить короны российской, буди по воли вашей. О чем и я вас, государя, всенижайше прошу: понеже вижу себя к сему делу неудобна и непотребна, также памяти весьма лишен (без чего ничего возможно делать), и всеми силами умными и телесными (от различных болезней) ослабел и непотребен стал к толикого народа правлению, где требует человека не такого гнилого, как я. Того ради наследия (дай Боже вам многолетнее здравие!) российского по вас (хотя бы и брата у меня не было, а ныне, слава Богу, брат у меня – есть, которому дай Боже здоровья) не претендую и впредь претендовать не буду, в чем Бога-свидетеля полагаю на душу мою и ради истинного свидетельства сие пишу своею рукою. Детей моих вручаю в волю вашу; себе же прошу до смерти пропитания. Сие все предав в ваше суждение и волю милостивую, всенижайший раб и сын Алексей».

Получив письмо Алексея, Петр увиделся с князем Василием Долгоруким, и тот передал царю свой разговор с царевичем. Казалось, Петр был согласен пойти навстречу желанию сына, и Долгорукий потом рассказывал Алексею: «Я с твоим отцом говорил о тебе. Я тебя у отца с плахи снял. Теперь ты радуйся, дела тебе ни до чего не будет». Если итог этого разговора в целом ободрил Алексея, то упоминание о плахе его вряд ли порадовало.

На самом деле Петр вовсе не был доволен. Его предупреждение царевичу вызвало не ту реакцию, на которую он рассчитывал, а смиренное письмо Алексея об отречении показалось уж слишком поспешным и безответственным. Как мог серьезный человек так легко отмахнуться от престола? Искренне ли его отречение? А даже если и искренне, то разве мог наследник великого престола просто уйти в тень и поселиться в деревне? Да будь он хоть крестьянин, хоть помещик, разве не останется он, пусть даже невольно, средоточием оппозиции своему отцу?

Целый месяц Петр размышлял над этими вопросами и ничего не предпринимал. Потом вмешалась судьба, и дело едва не разрешилось само собой. Во время пирушки у адмирала Апраксина царь подвергся сильному судорожному припадку и опасно заболел. Двое суток его главные министры и члены Сената не покидали комнаты рядом с его спальней, и 2 декабря положение стало настолько критическим, что царя причастили и соборовали. Но потом Петр одолел болезнь и стал мало-помалу поправляться. Три недели он пролежал в постели, потом долго не выходил из дома и наконец на Рождество смог отправиться в церковь, где люди увидели, как он худ и бледен. Пока царь болел, Алексей хранил молчание и только раз навестил отца. Возможно, это объяснялось тем, что Кикин предупредил царевича опасаться подвоха, он подозревал, что Петр притворяется больным или, по крайней мере, преувеличивает свою болезнь, и причастился нарочно, чтобы посмотреть, как окружающие, а особенно Алексей, поведут себя в ожидании его неминуемой кончины.

Оправившись, Петр стал обдумывать следующий шаг. Алексей поклялся: «Бога-свидетеля полагая на душу свою», что никогда не станет искать престола, но Петр боялся, что после его смерти на сына окажут влияние «большие бороды», то есть духовенство. Кроме того, Петр все еще всерьез мечтал обрести в сыне помощника – настоящего наследника трона. Поэтому он решил: Алексей должен либо быть с ним заодно, либо вообще отречься от мира и уйти в монастырь. 19 января 1716 года царевич получил второе письмо отца с требованием ответить немедленно: «Последнее напоминание еще. Понеже за своею болезнию доселе не мог резолюции дать, ныне же на оное ответствую; письмо твое на первое письмо мое я вычел, в котором только о наследстве вспоминаешь и кладешь на волю мою то, что всегда и без того у меня. А для чего не изъявил ответу, как в моем письме? Ибо там о вольной негодности и неохоте к делу написано много более, нежели о слабости телесной, которую ты только одну вспоминаешь. Также, что я за то несколько лет недоволен тобою, то все тут пренебрежено и не упомянуто, хотя и жестоко написано. Того ради рассуждаю, что не зело смотришь на отцово прощение, что подвигло сие остатнее писать; ибо когда ныне не боишься, то как по мне станешь завет хранить? Что же приносишь клятву, тому верить невозможно для вышеписанного жесткосердия. К тому ж и Давидово слово: всяк человек ложь. Також и истинно хотел хранить [клятву], то возмогут тебя склонить и принудить большие бороды, которые ради тунеядства своего ныне не в авантаже обретаются, к которым ты и ныне склонен зело. К тому же чем воздаешь рождения отцу свому? Помогаешь ли в таких моих несносных печалях и трудах, достигши такого совершенного возраста? Ей, николи! Что всем известно есть, но паче ненавидишь дел моих, которые я для людей народа своего, не жалея здоровья своего, делаю и, конечно, по мне разорителем оных будешь. Того ради остаться, как желаешь быть, ни рыбою, ни мясом, невозможно; но или отмени своей нрав и нелицемерно удостой себя наследником, или будь монах: ибо без сего дух мой спокоен быть не может, а особливо что ныне мало здоров стал. На что по получении сего дай немедленно ответ или на письме, или самому мне на словах резолюцию. А буде того не учинишь, то я с тобой, как с злодеем поступлю. Петр».

Этот ультиматум как громом поразил царевича. Или превратись в того сына, какого угодно видеть Петру, или будь монах! Первого Алексей сделать не мог; он старался двадцать пять лет, и ничего из этого не вышло. Но уйти в монастырь? Это означало отказаться от всего мирского, в том числе и от Евфросиньи. Тут вмешался Кикнн с циничным советом стать монахом, как велит отец. «Помни, – нашептывал он, – ведь клобук гвоздем к голове не прибит, можно его и снять». Алексей с радостью ухватился за этот выход. «Всемилостивейший государь батюшка, – писал он Петру. – Письмо ваше я получил, на которое больше писать за болезнию своею не могу. Желаю монашеского чина и прошу о сем милостивого позволения. Раб ваш и непотребный сын Алексей».

И вновь Петр был ошарашен внезапностью и полной покорностью Алексея. Кроме того, царь вот-вот собирался покинуть Россию и отправиться в долгое путешествие в Европу, времени до отъезда оставалось слишком мало, чтобы решить вопрос такой важности и сложности. За два дня до отъезда он посетил царевича: тот лежал в постели и трясся, как от озноба. Снова Петр спросил Алексея, что он решил делать. Тот поклялся перед Богом, что хочет стать монахом. Но Петр вдруг отступил, подумав, что ультиматум его был слишком суров и что надо дать сыну побольше времени на раздумье: все-таки постриг – дело серьезное. «Одумайся, не спеша, потом пиши ко мне, что хочешь делать, а лучше бы взяться за прямую дорогу, нежели в чернцы. Подожду еще полгода». Как только Петр вышел из дому, Алексей отшвырнул одеяла, вскочил и отправился на пирушку.

Когда Петр уехал из Петербурга в Данциг и дальше на запад, у Алексея камень с души свалился – отец был далеко, и страшная туча, нависшая над его жизнью, рассеялась. Он по-прежнему оставался наследником, и еще шесть месяцев можно было ни о чем больше не думать. Полгода казались вечностью. За это время с человеком, столь непоседливым и подверженным болезням, как его отец, все могло случиться. А пока царевич мог наслаждаться жизнью.

* * *

Когда откладываешь неприятное решение, полгода могут пролететь как одно мгновение. Так и случилось с Алексеем весной и летом 1716 года. Подошла осень, прошел срок, назначенный Петром, а царевич все тянул. Он писал отцу, но в письмах речь шла только о его здоровье и повседневных делах. Потом в начале октября пришло от Петра то письмо, которого боялся царевич. Оно было написано 26 августа в Копенгагене, в самом разгаре приготовлений к объединенному наступлению союзников на Сканию. Это письмо было окончательным ультиматумом отца сыну; царевичу надлежало ответить с тем же курьером: «Мой сын! Письма твои два получил, в которых только о здоровье пишешь, чего для сим письмом вам напоминаю. Понеже когда прощался я с тобою, испрашивал тебя о резолюции твоей на известное дело, на что ты всегда одно говорил, что к наследству быть не можешь за слабостию своею и что в монастырь удобнее желаешь; но я тогда тебе говорил, чтоб еще ты подумал о том гораздо и писал ко мне, какую возьмешь резолюцию, чего ждал семь месяцев; но по ся поры ничего не пишешь. Того для ныне (понеже время довольно на размышление имел), по получении сего письма, немедленно резолюцию возьми: или первое, или другое. И буде первое возьмешь, то более недели не мешкай, поезжай сюда, ибо еще можешь к действам поспеть. Буде же другое возьмешь, то отпиши куды и в которое время и день (дабы я покой имел в моей совести, чего от тебя ожидать могу). А сего доносителя пришли с окончанием; буде по первому, то когда выедешь из Петербурга; буде же другое, то когда совершишь. О чем паки подтверждаем, чтобы сие конечно учинено было, ибо я вижу, что время проводишь в обыкновенном своем неплодии».

Держа в руке это письмо, Алексей наконец принял решение – не идти ни одним из путей, указанных отцом, а бежать и укрыться там, где карающая рука отца не сможет дотянуться до него. Всего двумя месяцами раньше Кикин, уезжая сопровождать тетку Алексея, царевну Марию, в Карлсбад, шепнул царевичу: «Я поищу для вас места, где бы спрятаться». Кикин еще не вернулся, и Алексей не знал, куда ему ехать, и мог думать только об одном: скрыться от железной руки, которая вот-вот схватит его.

Алексей действовал быстро и увертливо. Он тут же отправился к Меншикову, объявил, что едет в Копенгаген к отцу и что ему нужно 1000 дукатов на дорогу. Он побывал в Сенате, призвал тамошних своих друзей хранить верность его интересам и получил еще 2000 рублей на расходы. В Риге он одолжил у одного купца 5000 рублей золотом и 2000 рублей другой монетой. На вопрос Меншикова, как он намерен поступить с Евфросиньей, Алексей сказал, что возьмет ее с собой до Риги, а оттуда отошлет назад в Петербург. «Лучше уж забирай ее совсем», – предложил Меншиков.

Уезжая из Петербурга, Алексей выдал свои истинные намерения только своему слуге Афанасьеву. Но по пути, за несколько миль до Либавы, он повстречал карету своей тетки, царевны Марии Алексеевны, ехавшей с лечения в Карлсбаде. Она сочувствовала и Алексею, и старозаветным обычаям, но слишком боялась Петра, чтобы открыто высказываться против него. Алексей сел к ней в карету и сначала сказал, что послушался приказа отца и едет, чтобы присоединиться к нему. «Хорошо, – ответила царевна, – необходимо слушаться его. Так угодно Господу». Тогда Алексей разрыдался и, глотая слезы, признался тетке, что хочет скрыться от Петра. «Куда же ты поедешь? – спросила перепуганная царевна. – Твой отец найдет тебя везде». Она советовала потерпеть, надеясь, что в конце концов Господь всех рассудит. От нее царевич узнал, что в Либаве в это время находился Кикин, и он отправился туда в надежде, что тот присоветует ему что-нибудь получше.

Кикин высказался в пользу Вены, поскольку император приходился Алексею свояком. Алексей ухватился за это предложение. В собственной карете он доехал до Данцига. Оттуда царевич в форме русского офицера, под именем Коханского, с Евфросиньей, переодетой мальчиком-пажом, и с тремя русскими слугами выехал в Вену через Бреслау и Прагу. Перед отъездом Кикин дал ему настоятельный совет: «Помни, если отец пришлет кого-нибудь уговаривать тебя, чтобы ты вернулся, не делай этого. Он тебе принародно отрубит голову».

Глава 10

Бегство царевича

Вечером 10 ноября 1716 года граф Шенборн, вице-канцлер императорского двора в Вене, уже собирался отойти ко сну, когда к нему в покои вошел слуга и объявил, что наследник русского престола, сын царя Петра, находится в прихожей и требует принять его. Пораженный Шенборн принялся поспешно одеваться, но не дав ему закончить туалет, в спальню ворвался царевич. Он метался по комнате из конца в конец в полуистерическом состоянии и, захлебываясь, взывал к изумленному австрийцу. Он говорил, что приехал просить цесаря спасти его жизнь. Что царь, Меншиков и Екатерина хотят лишить его престола, заточить в монастыре, а может быть, даже убить. «Я слабый человек, – говорил он, – но у меня довольно ума, чтобы царствовать. К тому же, – прибавил он, – только Богу, а не людям дано право даровать царства и назначать наследников престола».

Остолбеневший Шенборн глядел на молодого человека, который беспрестанно озирался по сторонам, будто опасаясь, что его гонители вот-вот ворвутся прямо в спальню. Наконец вице-канцлер успокаивающе поднял руку и предложил царевичу стул. Алексей проглотил комок, тяжело опустился на стул и попросил пива. У Шенборна пива не было, но он предложил посетителю бокал мозельского и начал дружелюбным и ласковым тоном задавать ему вопросы, желая убедиться, что перед ним действительно русский царевич.

Покончив с этим, Шенборн объяснил всхлипывающему принцу, что нельзя будить ночью императора, но что наутро ему обо всем доложат. А тем временем лучше всего царевичу вернуться к себе в гостиницу и, сохраняя инкогнито, оставаться там, пока не будет решено, что делать дальше. Алексей согласился и, пробормотав благодарность, снова залился слезами и вышел.

Приезд Алексея поставил императора Карла VI в щекотливое положение. Вмешаться в конфликт между отцом и сыном было бы рискованно. Случись в России бунт или междоусобная война, неизвестно, кто победит, а если Австрия окажет помощь обреченному проиграть, то как знать, какую форму примет месть победителя. В конце концов решили не принимать Алексея официально и не делать достоянием гласности его пребывание на имперской территории. С другой стороны, императору не следовало оставаться совершенно глухим к призывам родственника. Решили, что царевич инкогнито будет скрываться на территории империи, пока не удастся примирить его с отцом или обстоятельства не переменятся.

Два дня спустя со всеми предосторожностями Алексея с его немногочисленными спутниками (в числе которых была и Евфросинья, все еще в мужском платье) доставили в уединенный замок Эренберг в Тироле, в долине реки Лex. Там они и зажили в атмосфере полной секретности. Коменданту крепости не сообщили, кто его гость, и он думал, что это какой-то знатный поляк или венгр. Солдатам гарнизона запретили покидать замок на все время пребывания царевича; никого не отпускали в увольнение, и не разрешалось производить никаких замен в гарнизоне. К постояльцу замка следовало относиться как к гостю императорского двора, услужать ему с почтением, а стол его был обеспечен щедрым месячным содержанием в 300 флоринов. Всю корреспонденцию, адресованную гостю или исходившую от него, надлежало перехватывать и отсылать в Вену, в Имперскую канцелярию. Самое главное, не подпускать близко к замку никаких посторонних. Всякого, кто приблизится к воротам или попытается заговорить с охраной, предписывалось немедленно арестовать.

За толстыми стенами, в альпийском высокогорье, среди глубоких снегов, Алексей наконец-то ощутил себя в безопасности. Рядом была Евфросинья, еще четверо русских слуг и множество книг. Ему не хватало только православного священника, но его присутствие мешало бы сохранять инкогнито царевича. Однако Алексей умолял Шенборна прислать ему священника, если он заболеет или окажется при смерти. В эти пять месяцев его связь с миром осуществлялась через графа Шенборна и Имперскую канцелярию в Вене. Время от времени граф присылал ему весточку. «Начинают поговаривать, будто царевич погиб, – гласило одно из сообщений Шенборна. – Одни считают, что он бежал из-за жестокосердия отца, другие полагают, что его умертвили по отцовскому приказу. Третьи говорят, что его по дороге убили грабители. Никто точно не знает, где он находится. Прилагаю как курьез то, что пишут из Санкт-Петербурга. Царевичу рекомендуется в собственных его интересах хорошенько укрыться, потому что, как только царь вернется из Амстердама, начнутся усиленные розыски».

В России осознали, что царевич скрылся, гораздо позже, чем можно было ожидать. Царское семейство разъехалось кто куда: Петр в Амстердам, Екатерина в Мекленбург. Любое путешествие в те времена было делом небыстрым и ненадежным, так что все считали, что Алексей пробивается по заснеженным дорогам из Петербурга по берегу Балтики, чтобы присоединиться к армии, стоявшей в Мекленбурге на зимних квартирах. Задержка на целых несколько недель могла объясняться просто дорожными трудностями. И все же пришло время, когда о царевиче начали беспокоиться. Екатерина дважды писала Меншикову, чтобы справиться об Алексее. Один из слуг царевича, отправленный Кикиным ему вдогонку, потерял путешественников в Северной Германии и явился в Мекленбург к Екатерине с докладом, что проследил путь Алексея до Данцига, а там он как сквозь землю провалился. В эти-то первые недели поисков граф Шенборн и прислал беглецу, укрывшемуся в Тироле, январское донесение Плейера, австрийского представителя в Петербурге: «Так как до сих пор никто не проявлял особенного внимания к кронпринцу, то и его отъезд не вызвал большого интереса. Но когда старая царевна Мария вернулась с вод [из Карлсбада], она явилась в дом кронпринца и принялась плакать: „Бедные сиротки, без отца, без матери, как мне вас жалко!“ – а к тому же стало известно, что царевич доехал всего только до Данцига, вот тут-то все начали о нем расспрашивать. Многие высокопоставленные лица тайно присылали ко мне и к другим иностранцам разузнать, не получали ли мы писем с известиями о нем. Двое его слуг тоже являлись ко мне с расспросами. Они горько рыдали и говорили, что царевич здесь взял тысячу дукатов на дорогу, а в Данциге занял еще две тысячи и прислал им распоряжение тайно распродать его обстановку и заплатить по векселям, и с тех пор вестей от него не было. При этом люди перешептываются, что его вблизи Данцига захватили люди царя и увезли в отдаленный монастырь, но неизвестно, жив он или умер. Другие считают, что он уехал в Венгрию или какое-нибудь другое имперское владение».

Дальше Плейер, ненавидевший Петра, начал явно преувеличивать. «Тут все созрело для восстания», – сообщал он в Вену. Он пишет о заговоре, в результате которого, по слухам, Петр будет убит, Екатерина посажена в тюрьму, Евдокия освобождена, а Алексей взойдет на престол. Далее он приводит реестр жалоб дворянства, с представителями которого он, по всей видимости, беседовал. «И низкие и высокие ни о чем другом не говорят, как об оскорблении, которое терпели они сами и их дети, обязанные идти в матросы и корабельные плотники, хотя побывали за границей для изучения иностранных языков и потратили на это так много денег, и еще о разорении их имений из-за налогов и увода крестьян на строительство крепостей и гаваней». Письмо Плейера, которое Алексей отдал Евфросинье, чтобы она спрятала его в своих вещах, и которое позже попало в руки его следователей в Москве, сослужило царевичу плохую службу.

Петра, проводившего зиму в Амстердаме перед поездкой в Париж, беспокоили слухи об исчезновении сына, а когда они подтвердились, гнев и стыд овладели царем. Уже одного бегства достаточно было, чтобы унизить Петра; не говоря уже о том, что открытое неповиновение наследника непременно придало бы сил всем тем, кто надеялся в один прекрасный день повернуть вспять петровские реформы. Поэтому необходимо было отыскать царевича. В декабре генералу Вейде, командующему русскими войсками в Мекленбурге, было приказано в поисках царевича прочесать Северную Германию. На тот случай, если беглец окажется во владениях империи Габсбургов, к Петру в Амстердам был вызван русский резидент в Вене, Авраам Веселовский. Петр приказал ему незаметно начать поиски на имперских территориях и передал письмо, адресованное Карлу VI, с требованием выслать царевича для «исправления» к отцу в сопровождении вооруженной охраны, если он открыто или тайно появится в пределах империи. Гордость Петра страдала оттого, что ему пришлось написать такое письмо, и он велел Веселовскому не передавать его императору, если не подтвердится, что Алексей и вправду находится на австрийской территории.

Веселовский с тяжелым сердцем воспринял возложенную на него роль ищейки, но поехал из Амстердама в Данциг, чтобы напасть на след царевича. След вел из Данцига на юг, в Вену, и Веселовский обнаружил, что человек по имени Коханский, отвечающий описанию царевича, несколько месяцев тому назад проехал по этой дороге, двигаясь от одной почтовой станции к другой. В Вене след терялся, и из бесед с графом Шенборном, с принцем Евгением Савойским и даже с самим императором наш сыщик ничего не сумел разузнать. Помощь пришла в лице гвардейского капитана Александра Румянцева, гиганта ростом едва ли не с самого Петра, служившего царю личным адъютантом. В его задачи входило помочь Веселовскому захватить царевича – если понадобится, силой, – чтобы доставить его домой.

К концу марта усилия Веселовского и Румянцева начали приносить плоды. Подкупленный чиновник Имперской канцелярии намекнул, что стоило бы поискать в Тироле. Румянцев отправился в Тироль и узнал, что, по слухам, в замке Эренберг укрывают какого-то таинственного незнакомца. Он, насколько смог, подобрался поближе к замку и кружил возле него, пока наконец не углядел человека, в котором узнал царевича. Ошибки быть не могло. Вооруженный этими сведениями, Веселовский вернулся в Вену и вручил императору написанное в Амстердаме письмо царя. Он заявил, что ему доподлинно известно о пребывании Алексея в Эренберге, и совершенно очевидно, что он живет там с ведома имперского правительства. От его императорского величества почтительно потребовали честного ответа на запрос Петра по поводу его сына. Карл VI колебался, все еще не зная, как выпутаться из нежелательного затруднения. Он сказал Веселовскому, что сомневается в точности полученной из Тироля информации, но непременно во всем разберется. Потом он отправил имперского секретаря прямиком к царевичу сообщить о случившемся, показать ему письмо Петра и спросить, готов ли он вернуться к отцу. Алексея обуяла истерика. Он бегал из комнаты в комнату, рыдал, заламывал руки, громко причитал по-русски, и секретарю стало ясно, что он готов на все, лишь бы не возвращаться. Затем секретарь огласил решение императора: поскольку теперешнее укрытие обнаружено, а игнорировать требования царя невозможно, то царевич будет переведен в другое убежище в пределах империи – в Неаполь, отошедший под власть имперской короны четырьмя годами раньше по Утрехтскому договору.

Алексей принял это решение с благодарностью. Его тайно препроводили через Инсбрук и Флоренцию на юг Италии, а с ним «пажа» Евфросинью и слуг. В пути вся компания привлекала к себе внимание безудержным пьянством. В письме к графу Шенборну имперский секретарь замечал, что «до самого Тренто за нами следовали подозрительные люди; впрочем, все шло хорошо. Я принимал все мыслимые меры, чтобы удержать нашу компанию от частых и безмерных возлияний, но все напрасно». В начале мая беглецы добрались до Неаполя, и после обеда в траттории «Три короля» карета царевича въехала во двор замка Сант-Эльмо. Мощные коричневые стены и башни крепости, глядящие через синий Неаполитанский залив на Везувии, стали приютом царевича на следующие пять месяцев. Он прижился, пообвыкся, отогрелся на солнышке и принялся писать письма в Россию, чтобы известить духовенство и Сенат, что он еще жив, и объяснить, почему бежал. Со временем округлившиеся формы Евфросиньи (она ждала ребенка) выдали, к какому полу принадлежит «паж». Как шутил в письме к принцу Евгению граф Шенборн, «наконец-то признано, что наш маленький паж – женщина. Объявлено, что это любовница и необходимейшая персона».

К несчастью для влюбленной пары, они напрасно думали, что их убежище осталось нераскрытым. «Подозрительные люди», замеченные секретарем по дороге на юг, были не кто иные, как Румянцев со своими подручными, проследовавшие за царевичем через всю Италию и по пятам за ним въехавшие в Неаполь. Как только они удостоверились, что беглецы надолго вселяются в замок Сант-Эльмо, на север к царю Петру помчался курьер. Посланец нашел его в Спа, где царь отдыхал и пил воды после визита в Париж.

Услыхав, как обстоят дела, Петр страшно рассердился. Прошло девять месяцев, как сбежал царевич, и все это время, проезжая по иноземным государствам, посещая европейские дворы, царь нес на себе печать позора из-за бегства сына. Теперь же он понял, помимо всего прочего, что император не только скрыл от него присутствие Алексея в его владениях, но и, как свидетельствовал переезд беглеца в новое убежище в Неаполе, вообще не намеревался выдавать царевича. Петр снова написал императору, на этот раз уже прямо требуя возвращения своего беглого сына.

Чтобы доставить этот ультиматум в Вену, Петр избрал самого умелого из своих дипломатов, Петра Толстого. Этому мудрому старому лису с густыми черными бровями и холодным, властным лицом, было уже семьдесят два года. Он уцелел, несмотря на то что много лет назад поддерживал царевну Софью в борьбе между братом и сестрой. Он уцелел, хотя двенадцать лет прослужил послом России в Константинополе, где не раз его сажали в Семибашенный замок. И теперь, вернувшись с Петром из Парижа, Толстой получил свое последнее задание: он должен был ехать в Вену и добиться у императора ответа на вопрос, почему непокорный сын получил у него убежище. Толстому предстояло намекнуть Карлу VI на возможные последствия этого недружественного акта. Далее, если бы ему удалось увидеться с царевичем, он должен был вручить ему письмо Петра, в котором отец обещал сыну прощение, если тот вернется. Одновременно Толстой получил настоящий приказ Петра, надежно спрятанный в тайниках его души: привезти царевича в Россию любой ценой.

* * *

Толстой приехал в Вену и сразу же вместе с Веселовским и Румянцевым отправился к императору на аудиенцию. Там он предъявил письмо царя, в котором ясно говорилось, что Петру известно, где находится Алексей, и что он, как отец и как монарх, вправе требовать выдачи сына. Карл все выслушал, говорил мало, но обещал дать скорый ответ. Затем Толстой посетил герцогиню Вольфенбюттельскую, тещу Алексея, которая как раз приехала и Вену навестить свою дочь-императрицу. Он просил ее в интересах внуков – сына и дочери царевича – употребить свое влияние и содействовать возвращению беглеца. Она согласилась, так как хорошо понимала, что если царевич не подчинится отцу, то маленький Петр Алексеевич может быть лишен права на наследование.

18 августа собрался Имперский совет для рассмотрения сложившейся ситуации. Просто взять и отправить Алексея назад к Петру было невозможно. Ведь если бы потом оказалось, что обещание царя пощадить сына – не более чем уловка, то Австрию обвинили бы в причастности к гибели царевича. С другой стороны, в Польше и Северной Германии находились крупные силы русских. Зная крутой нрав Петра, в Вене боялись, как бы царь в ответ на ослушание не развернул войска и не обрушил их – вместо Карла XII – на Силезию и Богемию. Наконец решили написать Петру, что, по сути дела, все это время император оказывал царю дружескую услугу – пытался уберечь добрые отношения между отцом и сыном, не допустить, чтобы Алексей попал в руки враждебных государств. Император особо подчеркивал, что Алексей вовсе не пленник в Неаполе: он был и остается волен отправляться, куда ему будет угодно. Одновременно император дал указания вице-королю в Неаполе ни к чему не принуждать царевича и принять меры предосторожности, на случай, если русские захотят с ним покончить.

26 сентября 1717 года Алексея пригласили во дворец к неаполитанскому вице-королю. Когда его провели в зал, он с ужасом увидел рядом с вице-королем Толстого и Румянцева. Царевич задрожал; вице король, граф Даун, не предупредил его об их присутствии, подозревая, что в этом случае он ни за что бы не явился. Алексей знал, что великан Румянцев – приближенный отца, и ожидал что вот-вот блеснет сталь клинка. Но постепенно Толстой успокоил его ласковыми речами и убедил, что они приехали только затем, чтобы передать ему письмо Петра, выслушать его соображения и дождаться ответа. Все еще дрожа, царевич взял письмо и прочитал: «Мой сын! Понеже всем есть известно, какое ты непослушание и презрение воли моей делал, и ни от слов, ни от наказания не последовал наставлению моему, но, наконец, обольстя меня и заклинаясь Богом при прощении со мною, потом что учинил? Ушел и отдался, яко изменник, под чужую протекцию! Что не слыхано не точию междо наших детей, но ниже междо нарочитых подданных. Чем какую обиду и досаду отцу своему и стыд отечеству своему учинил! Того ради посылаю ныне сие последнее к тебе, дабы ты по воле моей учинил, о чем тебе господин Толстой и Румянцев будут говорить и предлагать. Буде же боишься меня, то я тебя обнадеживаю и обещаю Богом и судом его, что никакого наказания тебе не будет, но лучшую любовь покажу тебе, ежели воли моей послушаешься и возвратишься. Буде же сего не учинишь, то, яко отец, данною мне от Бога властию, проклинаю тебя вечно, а яко Государь твой, за изменника объявляю и не оставлю всех способов тебя, яко изменнику и ругателю отцову, учинить, в чем Бог мне поможет в моей истине. К тому помяни, что я все не насильством тебе делал, а когда б захотел, то почто на твою волю полагаться? Чтоб хотел, то б сделал».

Дочитав письмо, Алексей сказал посланцам отца, что передался под защиту императора потому, что отец надумал лишить его короны и постричь в монахи. Теперь же, когда отец обещает прощение, он, царевич, должен все как следует обдумать и взвесить, так что ответить сразу он не может. Через два дня, когда Толстой и Румянцев пришли снова, Алексей сказал им, что все-таки боится возвращаться к отцу и будет просить императора и дальше оказывать ему покровительство. Услышав такое, Толстой изменился в лице. Рыча от ярости, он метался по комнате и грозил, что Петр пойдет войной на империю, что в конце концов царь схватит сына – живым или мертвым – как предателя, что куда бы царевич ни бежал, спасения ему не будет, потому что Толстой с Румянцевым получили приказ не спускать с него глаз.

С глазами полными ужаса Алексей схватил вице-короля за руку, потащил его в соседнюю комнату, умоляя его гарантировать ему защиту императора. Даун, имевший приказ способствовать переговорам и одновременно – не допускать насилия, понимал, в чем состоит сложность положения его повелителя. Он успокоил Алексея, но про себя подумал, что сослужит службу обеим сторонам, если поможет уговорить царевича вернуться добровольно, и с этого момента вице-король начал действовать в пользу Толстого.

Толстой тем временем направил свой изворотливый ум на интриги, достойные константинопольских времен. При помощи 160 дукатов он подкупил секретаря вице-короля, чтобы тот шепнул царевичу, будто слышал, что император решил выдать сына разгневанному отцу. Затем, в разговоре с Алексеем, Толстой сказал, будто получил новое письмо от Петра, где объявлялось, что он едет сам – силой захватить сына и что русская армия вот-вот вступит в Силезию. Сам же царь намерен прибыть в Италию, продолжал Толстой. «А уж когда он сюда попадет, кто помешает ему встретиться с вами?» – спросил он. При мысли об этом Алексей побледнел.

И наконец безжалостный ум Толстого отыскал ключ, с помощью которого можно было воздействовать на Алексея: Евфросинья. Заметив болезненную привязанность царевича к этой крестьянке, он сказал вице-королю, что в ней-то и есть главная причина разрыва между отцом и сыном. Далее он высказал предположение, что Евфросинья продолжает отговаривать Алексея от возвращения домой, поскольку там ее положение будет сомнительным. Тогда, по настоянию Толстого, граф Даун приказал удалить девицу из замка Сант-Эльмо. Узнав об этом, Алексей сломился. Он написал Толстому, чтобы тот прибыл один к нему в замок, где они постараются прийти к соглашению. Толстой, уже почти выигравший эту партию, при помощи посулов и подарков уговорил Евфросинью просить своего возлюбленного вернуться домой. Она сделала то, о чем ее просили, и в слезах умоляла царевича бросить последнюю его отчаянную затею: он надумал бежать в Папскую область и отдать себя под защиту папы римского.

И эмоционально, и психологически Алексей был сокрушен и почти готов сдаться. Какой у него был выбор? Вернуться в Россию вместе с любовницей и получить прощение отца или лишиться и Евфросиньи, и защиты императора и оказаться во власти Толстого и Румянцева, а то и царя Петра. Поэтому, когда явился Толстой, царевич быстро уступил. Несмотря на колебания, страхи и дурные предчувствия, он все же сказал послу: «Я поеду к отцу с двумя условиями: пусть мне дадут спокойно поселиться в деревне и не отнимают у меня Евфросинью». Толстой, помня о приказе Петра любой ценой доставить царевича в Россию, сразу согласился. Мало того, он пообещал Алексею лично написать царю и испросить для него позволения немедленно жениться на Евфросинье. В письме Толстой цинично объяснял Петру, что этот брак всем продемонстрирует, что Алексей бежал не по серьезным политическим мотивам, а просто ради скандальной любви к крестьянской девке. Заодно это, продолжал Толстой, раз и навсегда отобьет всякое сочувствие, которое еще могло сохраниться у австрийского императора к бывшему его свояку.

Алексей написал царю – просил прощения и умолял исполнить те два условия, на которые согласился Толстой. 17 ноября Петр ответил: «Что просишь прошения, которое уже вам пред сим чрез господ Толстаго и Румянцева письменно и словесно обещано, что и ныне паки подтверждаю, в чем будь весьма надежен. Также о некоторых желаниях писал к нам господин Толстой [жениться на Евфросинье], которыя также здесь вам позволяется, о чем он вам объявит». Толстому Петр пояснил, что он разрешит этот брак, если Алексей по возвращении сам не передумает, но что заключен он должен быть либо на русской земле, либо на одной из недавно завоеванных территорий Прибалтики. Петр обещал также исполнить желание Алексея мирно поселиться в деревне. «Буде же сомневается, что ему не позволят, – писал царь Толстому, – ив том можно рассудить: когда я ему так великую вину отпустил, а сего малого дела для чего мне ему не позволить?»

С той минуты как Алексей решил вернуться и написал об этом императору в Вену, не могло быть и речи о том, чтобы удерживать его. Царевич выехал из замка Сант-Эльмо в сопровождении Толстого и Румянцева – он не торопился, на душе у него полегчало, и он совершил паломничество в Бари, на гробницу Святого Николая-чудотворца. Оттуда он направился в Рим, объехал святые места в ватиканской карете, был принят папой. В приподнятом расположении духа он добрался до Венеции, и там его уговорили оставить Евфросинью, чтобы ей, в ее деликатном положении, не пришлось зимой преодолевать Альпы.

Для осмотрительных конвоиров царевича, Толстого и Румянцева, как и для Веселовского, поджидавшего их под Веной, ехать через имперскую столицу было все равно что пройти сквозь строй. Алексей просил сделать в Вене остановку, чтобы он мог лично поблагодарить императора за гостеприимство. Но Толстой опасался, что кто-то из них или оба они передумают и вся его миссия пойдет прахом. Поэтому он распорядился так, чтобы Веселовский тайком провез их маленький отряд через Вену за одну ночь. И к тому времени как император услышал об этом, царевич и его спутники уже находились к северу от столицы, в городке Брюнн, в имперской провинции Моравия.

Карл был обеспокоен и рассержен. Его мучила совесть из-за того, чему он позволил совершиться в Неаполе. И чтобы успокоить себя, он решил побеседовать со своим родственником, когда тот поедет через Вену, и убедиться, что царевич и вправду по доброй воле возвращается в Россию. Конечно, император очень рассчитывал получить от Алексея подтверждение этому и поскорей распрощаться с гостем, доставившим ему столько волнений и неудобств. Но долг чести требовал, чтобы Алексей действовал добровольно; имперское достоинство не могло допустить, чтобы царевича уволокли силой. Поэтому спешно был созван Совет, и к губернатору Моравии графу Коллоредо отправился гонец с приказом задержать русских до тех пор, пока Алексей лично не подтвердит, что едет без принуждения и по своей доброй воле.

Увидев солдат, окруживших гостиницу, Толстой заявил, что никакого царевича среди путешественников нет. Он угрожал проткнуть шпагой любого, кто попытается войти в комнату Алексея, и обещал, что царь Петр так просто этого дела не оставит. Ошарашенный губернатор послал в Вену за новыми инструкциями, и ему снова приказали не выпускать отряд Толстого из Брюнна, не поговорив с царевичем, причем велели, если понадобится, применить силу. Тут Толстой отступил. Беседа была разрешена, хотя требованию Коллоредо говорить с Алексеем наедине не вняли, и Толстой с Румянцевым находились здесь же. При этих обстоятельствах Алексей отвечал односложно, говорил, что мечтает вернуться к отцу и что не остановился навестить императора, так как не имел придворного костюма и приличной случаю кареты. Игра была окончена. Декорум и дипломатический этикет соблюдены: губернатор Моравии, а в его лице и император сложили с себя все обязательства. Разрешение на выезд было получено. Через несколько часов Толстой раздобыл свежих лошадей и русские уехали. 21 января 1718 года они достигли Риги, то есть занятой Россией территории. Оттуда царевича отвезли в Тверь, недалеко от Москвы, – ждать, пока отец его вызовет.

Евфросинья осталась в Венеции, намереваясь выехать в более благоприятную погоду и не так поспешно. С дороги Алексей писал ей письмо за письмом, проникнутые любовью и заботой: «И ты, друг мой, не печалься, поезжай с Богом, а дорогою себя береги. Поезжай в летиге, не спеша, понеже в Тирольских горах дорога камениста: сама ты знаешь, а где захочешь, отдыхай, по скольку дней хочешь. Не смотри на расход денежный: хотя и много издержишь, мне твое здоровье лучше всего». Он советовал ей, где покупать лекарства в Венеции и в Болонье. Из Инсбрука он писал: «А здесь в Инбурхе, или где инде, купи колязку хорошую, покойную». Одного из ее слуг он умолял: «Делай что можешь – только чтобы Евфросинья не скучала и не печалилась»[15]. По приезде в Россию первой его заботой было отослать к ней женщин-служанок и православного священника. Последнее его письмо, написанное к ней из Твери, где он ждал вызова от отца, было обнадеживающим: «Слава Богу, все хорошо, и чаю меня от всего уволят, что нам жить с тобою, будет Бог изволит, в деревне и ни до чего нам дела не будет».

Алексей изливал ей душу, а его ненаглядная Евфросинья наслаждалась своим новым положением любимицы как сына, так и – благодаря ее содействию планам Толстого – отца. Она развлекалась в Венеции, каталась в гондоле, купила парчи на 167 дукатов, крестик, серьги и кольцо с рубином. В большинстве ее писем нет того нетерпения и страсти, которые испытывал ее любовник. На самом деле их писал секретарь, а малограмотная возлюбленная царевича обыкновенно приписывала большими кривыми буквами несколько строк, в которых просила прислать икры, копченой рыбы или гречки с ближайшим курьером.

В России весть о возвращении царевича возбудила смешанные чувства. Никто толком не знал, как его встречать: как наследника престола или как предателя, который дожидается решения отца на пороге Москвы. Французский дипломат де Лави выразил это странное, неловкое ощущение: «Приезд царевича доставил столько же радости одним, сколько горя другим. Те, кто принял его сторону, радовались – пока он не вернулся, – что свершится какой-то переворот. Теперь все изменилось. Интриганство приходит на смену недовольству, и все затихло в ожидании исхода дела. В целом его возвращение не одобряется, так как полагают, что его постигнет участь его матери». Некоторые наблюдатели, особенно из тех, кто надеялся, что наследник переживет и сменит на троне своего отца, были раздосадованы. Семен Нарышкин горько сетовал: «Иуда Петр Толстой обманул царевича, выманил». А вот слова князя Василия Долгорукого князю Гагарину: «Слышал ты, что дурак-царевич сюда едет потому, что отец посулил женить его на Афросинье? Жолв[16] ему – не женитьба!»

Глава 11

Суд над будущим

Утро. Бледное зимнее солнце встает над Москвой, и на заснеженные крыши древнего города ложится неясный свет. В 9 часов утра 3 февраля 1718 года в Тронном зале Кремлевского дворца собрались на важное совещание все вельможи России. Министры и другие высшие правительственные чиновники, верхушка духовенства, представители знатнейших родов сошлись здесь, чтобы стать свидетелями исторического события: лишения царевича прав на престолонаследие и провозглашения нового наследника русского трона. Драматичность и опасность момента подчеркивало присутствие в Кремле трех батальонов Преображенского полка, которые с заряженными мушкетами стояли в оцеплении вокруг дворца.

Первым прибыл Петр и занял свое место на троне. Потом Толстой ввел Алексея. Статус царевича стал ясен каждому: он был без шпаги, а следовательно, являлся арестантом. Алексей немедленно подтвердил это – он направился прямо к отцу, упал на колени, признал свою вину и просил простить его преступления. Петр велел сыну встать, и было оглашено письменное признание царевича: «Всемилостивейший государь-батюшко! Понеже узнав свое согрешение пред вами, яко родителем и Государем своим, писал повинную и прислал оную из Неаполя; так и ныне оную приношу, что я, забыв должность сыновства и подданства, ушел и поддался под протекцию цесарскую и просил его о своем защищении. В чем прошу милостиваго прощения и помилования».

Затем царь официально обвинил сына в том, что он не слушался отцовских приказов, пренебрегал женой, связался с Евфросиньей, дезертировал из армии и, наконец, позорно бежал в чужую страну. Петр во всеуслышание объявил, что царевич просит только сохранить ему жизнь и готов отречься от наследования. Из милосердия, продолжал Петр, он обещал Алексею прощение, но только при условии, что будет выявлена вся правда о его прошлых проступках и имена всех его сообщников. Алексей без возражений последовал за Петром в маленькую соседнюю комнату и поклялся, что только Александр Кикин да слуга Иван Афанасьев знали, что он задумал бежать. Затем отец с сыном вернулись в Тронный зал, где вице-канцлер Шафиров зачитал отпечатанный манифест. В документе перечислялись обвинения против царевича, объявлялось, что ему даровано прощение, но что он лишается наследства, и провозглашался новый наследник престола – двухлетний сын Екатерины, царевич Петр Петрович. Из дворца все собрание проследовало через двор Кремля в Успенский собор, где царевич поцеловал Евангелие и крест и поклялся на святых реликвиях, что после смерти отца станет верным подданным своего младшего сводного брата и не будет пытаться взойти на трон. Все присутствующие тоже принесли присягу на верность новому престолонаследнику. Вечером этот манифест был обнародован, и в следующие три дня всем жителям Москвы предлагалось явиться в собор и тоже присягнуть новому наследнику. Одновременно в Петербург, к Меншикову и в Сенат отправились гонцы с распоряжением привести к присяге Петру Петровичу как наследнику престола весь гарнизон, дворянство, горожан и крестьян.

Эти две церемонии в Москве и Петербурге, казалось, поставили в деле царевича точку. Алексей отрекся от притязаний на трон, провозглашен новый наследник. Чего же еще желать? Как оказалось, очень и очень многого. Страшная драма только начиналась.

* * *

Зачитанный на кремлевском заседании манифест Петра, в котором прощение ставилось в зависимость от того, назовет ли Алексей имена своих советчиков и доверенных лиц, внес в отношения отца с сыном новый оттенок. По сути дела, царь нарушил обещание, данное царевичу Толстым в замке Сант-Эльмо: там Алексею сулили безусловное прощение, если он вернется в Россию. Теперь же от него потребовали назвать всех «сообщников» и рассказать о всех подробностях «заговора».

Причина, конечно, состояла в терзавшем Петра желании выяснить, как далеко зашла угроза трону, а то и его собственной жизни. С каждым днем царь укреплялся в намерении узнать, кто из его подданных, а может даже из собственных советников и приближенных, втайне принял сторону сына. Он не мог поверить, что Алексей сбежал без чьей-либо помощи и без какого бы то ни было тайного умысла. Поэтому, с точки зрения Петра, налицо была уже не просто семейная драма, а политическое противостояние, от исхода которого зависело будущее всех его начинаний. Он сделал наследником другого сына, но Алексей был по-прежнему жив и на свободе. Мог ли Петр испытывать уверенность, что после его смерти те же вельможи, которые, опережая друг друга, подписывали присягу двухлетнему Петру Петровичу, не переменят столь же поспешно свои клятвы и не бросятся поддерживать Алексея? Более того, как мог он и дальше жить в окружении знакомых лиц, не зная доподлинно, где лицо, а где личина?

Измученный сомнениями, Петр решил добраться-таки до сути происшедшего. Первый этап расследования начался сразу же после оглашения манифеста, в Преображенском. Напомнив Алексею его обещание все открыть, Петр своей рукой написал список из семи вопросов, которые Толстой и передал царевичу вместе с предупреждением от царя, что, стоит ему хотя бы раз о чем-то умолчать или уклониться от ответа, он лишится полученного прощения. В ответ Алексей написал длинную бессвязную повесть о событиях своей жизни за последние четыре года. Настаивая, что только Кикин и Афанасьев заранее знали о побеге, он упомянул также еще ряд людей, которым рассказывал о себе и о своих отношениях с отцом. Среди названных оказались сводная сестра Петра, царевна Мария Алексеевна, Авраам Лопухин – брат первой жены Петра Евдокии, то есть дядя Алексея, сенатор Петр Апраксин – брат генерал-адмирала, сенатор Самарин, Семен Нарышкин, князь Василий Долгорукий, князь Юрий Трубецкой, царевич Сибирский, наставник царевича Вяземский и его духовник Игнатьев. Единственный человек, которого Алексей всячески старался обелить, была Евфросинья: «Она оныя письма спрятала в ларец… [и] о письмах твоих ко мне и от меня к тебе она не ведала. А когда я намерялся бежать, взял ее обманом, сказав, чтоб проводила до Риги и оттуды взял с собою и сказал ей и людем, которые со мною были, что мне велено ехать тайно в Вену для делания алиянцу против Турка и чтоб тайно жить, чтоб не сведал турок. И больше они от меня иного не ведали».

Заполучив список имен, Петр послал срочное распоряжение Меншикову в Петербург, где жило большинство из названных Алексеем. Как только прибыли курьеры, городские заставы закрылись, и из города никого не выпускали ни под каким видом. Крестьян, привозивших продукты на рынки, обыскивали при выезде, чтобы никто из провинившихся не сбежал, укрывшись в простых санях. Аптекарям запретили продавать мышьяк и всякий другой яд на случай, если кто-то из обвиняемых изберет иную форму бегства.

Убедившись, что город на замке, агенты Петра нанесли удар. В полночь дом Кикина потихоньку окружили пятьдесят гвардейских солдат. Офицер вошел, обнаружил хозяина в кровати, схватил его и прямо в халате и ночных туфлях забил в кандалы и железный ошейник и увез прежде, чем тот хоть слово успел сказать своей красавице жене. Вообще-то Кикин едва не сбежал. Он заранее понял, что ему грозит опасность, и подкупил одного из денщиков Петра, чтобы тот в случае чего его предупредил. Когда Петр писал приказ Меншикову, этот денщик стоял у царя за спиной и сумел все прочесть. Он немедленно вышел из дома и отправил гонца в Петербург. Но посланец подоспел через несколько минут после ареста Кикина.

Меншикову приказано было арестовать также князя Василия Долгорукого, генерал-лейтенанта, кавалера датского ордена Белого Слона и руководителя созданной Петром комиссии для рассмотрения «подлогов и расхищений по провиантской части». По общему мнению, он был в большой милости у Петра, ибо только что вернулся вместе с царем из длившегося полтора года путешествия в Копенгаген, Амстердам и Париж. Меншиков окружил дом Долгорукого солдатами, потом вошел и объявил князю царский приказ. Долгорукий отдал шпагу со словами: «Совесть моя чиста, а больше одной головы не снимут». Князя в кандалах доставили в Петропавловскую крепость. Тем же вечером Меншиков арестовал сенатора Петра Апраксина, Авраама Лопухина, сенатора Михаила Самарина и царевича Сибирского Василия. Кроме того, отправки в Москву ждали все слуги Алексея и еще девять человек в цепях.

В течение февраля в закинутую сеть попадало все больше и больше людей. В Москве и в Петербурге ежедневно шли аресты. Арестовали Досифея, епископа Ростовского, одного из самых влиятельных церковников в России, по обвинению в том, что он публично молился в церкви о здравии Евдокии и предрекал смерть Петра. Саму Евдокию и единственную оставшуюся в живых сводную сестру Петра, Марию, тоже арестовали и привезли в Москву на следствие. Петр сильно подозревал свою бывшую жену. Она состояла в сношениях с Алексеем и много бы выиграла, окажись ее сын на престоле. В тот день, когда Алексея лишили престолонаследия, Петр направил капитана гвардии Григория Скорнякова-Писарева в монастырь в Суздале, где Евдокия жила уже девятнадцать лет. Попав туда, Скорняков-Писарев обнаружил, что Евдокия давным-давно сбросила монашеское облачение и одевается как царственная особа. Он нашел на алтаре монастырской церкви запись «Молитвы за царя и царицу», в которой рядом стояли имена Петра и Евдокии, как будто царь никогда не разводился с женой. Наконец, Скорняков-Писарев открыл, что бывшая супруга и бывшая монахиня завела себе любовника, майора Степана Глебова, командира отряда, выделенного охранять ее в Суздале.

Сорокачетырехлетнюю Евдокию бросало в дрожь, когда она представляла себе, как отнесется ко всему этому гигант, некогда бывший ее мужем. Пока ее везли в Москву, она написала письмо и послала его вперед, чтобы оно попало к Петру раньше, чем она сама. Она молила: «Всемилостивейший государь! В прошлых годех, а в котором не упомню, при бытности Семена Языкова, по обещанию своему, пострижена я была в Суздальском Покровском монастыре в старицы и наречено мне было имя Елена. И по пострижении в иноческом платье ходила с полгода и, не восхотя быти инокою, оставя монашество и скинув платье, жила в том монастыре скрытно, под видом иночества, мирянкою. И то мое скрытие явилось чрез Григорья Писарева. И ныне я надеюся на человеколюбныя Вашего величества щедроты. Припадая к ногам Вашим, прошу милосердия, того моего преступления о прощении, чтоб мне безгодною смертию не умереть. А я обещаюся по прежнему быти инокою и пребыть в иночестве до смерти своея и буду Бога молить за тебя, Государя. Вашего величества нижайшая раба, бывшая жена ваша Авдотья».

Первоначальное обвинение против Евдокии не казалось слишком серьезным – письма, которыми обменивались Алексей с матерью, были редки и безобидны, – но Петр, раздраженный поведением бывшей жены, твердо решил доискаться до всех подробностей ее суздальского житья. Арестовали Глебова, отца Андрея – настоятеля монастыря и несколько монашек. Трудно поверить, что за двадцать лет никто не прослышал об образе жизни Евдокии и не донес об этом в Москву и что гнев Петра был вызван только оскорблением, нанесенным его чести. Скорее всего, ему не давала покоя уверенность в существовании заговора, нити которого могли идти через суздальский монастырь.

Арестанты стекались в Москву из Петербурга, Суздаля и других мест, и возле ворот Кремля собирались огромные толпы любопытных в надежде увидеть что-нибудь интересное или подхватить последние слухи. В Москву было вызвано высшее духовенство, придворные чины, генералы и гражданские чиновники и почти вся российская знать; ежедневные вереницы карет с вельможами и церковниками в сопровождении многочисленной челяди – тут было на что посмотреть.

Священнослужители понадобились, чтобы судить их собрата, епископа Ростовского Досифея. Его признали виновным, сорвали с него церковное облачение и передали светским властям для допроса под пыткой. Когда его раздевали, он обернулся к осудившему его духовенству и прокричал: «Разве я один виновен в этом деле? Загляните-ка в свои сердца, вы все! Что найдете там? Пойдите к народу, послушайте его. Что люди говорят? Чье имя услышите?» Под пыткой Досифей не признался ни в чем, кроме расположения к Алексею и Евдокии; не удалось ни выбить из него признания, ни доказать никаких его преступлений или подстрекательских речей. И тем не менее, как было и со стрельцами два десятилетия назад, уже сама уклончивость полученных от Досифея ответов, казалось, раздражала Петра и подстегивала его копать еще глубже.

Ведущей фигурой следствия был сам Петр, который то и дело мчался из своего дворца через весь город в сопровождении всего двух-трех слуг. Вопреки обычаю всех прежних московских царей, он представал не только как судия в древнем царском уборе, усыпанном самоцветами, восседающий во славе и мудрости на своем престоле, но и как главный обвинитель – в европейском платье: штаны, камзол, чулки и башмаки с пряжками, требующий правосудия от высших сановников державы, мирских и духовных. Стоя в Тронном зале, он гневно возвышал свой голос, доказывая, какой опасности подвергалось его царствование и как страшна государственная измена. Именно Петр излагал обвинение против Досифся, и когда царь закончил, епископ Ростовский был обречен.

К концу марта московская стадия следствия завершилась – совещание министров, заседавших в качестве временного верховного суда, вынесло свой приговор. Кикина, Глебова и епископа Ростовского осудили на медленную мучительную смерть; остальным назначили казнь попроще. Многих публично били кнутом и сослали. Второстепенные преступницы-женщины, как, например, суздальские монашки, подверглись принародной порке и были переведены в монастыри на Беломорье. Царицу Евдокию не стали наказывать телесно, но увезли в дальний монастырь на Ладожском озере. Там она оставалась под строжайшим надзором десять лет, до восшествия на престол ее внука, Петра II. Тогда она вернулась ко двору, прожила до 1731 года и умерла в правление императрицы Анны. Царевну Марию обвинили в подстрекательстве к неповиновению царю и посадили в Шлиссельбургскую крепость на три года. Ее выпустили в 1721 году, она вернулась в Петербург и в 1723 году скончалась.

Немало обвиняемых полностью оправдали или наказали легко. Царевича Сибирского сослали в Архангельск, сенатора Самарина оправдали. Обвинение против сенатора Петра Апраксина состояло в том, что он одолжил царевичу 3000 рублей при отъезде его из Петербурга в Германию. Когда в ходе следствия выяснилось, что Апраксин никаких сведений о задуманном бегстве иметь не мог и полагал, что Алексей едет к царю, он был также оправдан.

Князя Василия Долгорукого, признавшегося в сочувствии к царевичу, спасли от наказания мольбы его родственников, особенно старшего брата, князя Якова, который напомнил царю, что семейство Долгоруких издавна служит ему верой и правдой. Но все же Василий был лишен генеральского чина, его орден Белого Слона отослали обратно в Копенгаген, а самого его отправили в ссылку в Казань. Покидая Петербург, он получил разрешение попрощаться с царицей Екатериной. Он предстал перед ней в ветхом черном армяке, с длинной бородой и произнес долгую речь в свое оправдание, не забыв при этом пожаловаться, что ничего на свете у него не осталось, кроме того, во что он одет. Екатерина, мягкосердечная, как всегда, послала ему в подарок 200 дукатов.

Казнь осужденных на смерть происходила 26 марта на Красной площади, под стенами Кремля, при огромной толпе народа 200–300 тысяч человек, по свидетельству иностранных наблюдателей. Епископу Ростовскому и еще троим перебили молотом руки и ноги и предали несчастных медленной смерти на колесе. Еще худшая доля досталась Глебову, любовнику Евдокии. Сначала его били кнутом и жгли раскаленными прутьями и углями. Затем его растянули на доске, утыканной острыми шипами, вонзившимися в тело, и так оставили на три дня. Но он все равно не сознавался в измене. В конце концов он был посажен на кол. Рассказывали, что, когда он терзался в последних муках и деревянное острие пронзало его внутренности, к нему подошел Петр. Он предложил Глебову сознаться, и тогда его добили бы сразу, чтобы больше не мучить. Но Глебов будто бы плюнул Петру в лицо, и царь удалился.

Кикина, сознавшегося в том, что он советовал царевичу искать убежища у австрийского императора, тоже медленно замучили до смерти, время от времени приводя в чувство и давая отдохнуть, чтобы подольше продлить его страдания. На второй день его казни Петр подходил и к нему, Кикин на колесе все еще был жив и молил царя простить его и отпустить в монахи. Петр отказал, но проявил своеобразное милосердие – велел отрубить голову.

Девять месяцев спустя на Красной площади состоялся второй акт этого жуткого возмездия. Приятеля царевича, князя Щербатова, били кнутом, отрезали ему язык и вырвали ноздри. Наказали кнутом и еще троих, включая поляка-переводчика, служившего у Алексея. В отличие от русских, встречавших судьбу с великой покорностью, поляк изо всех сил сопротивлялся, отказался добровольно раздеться и лечь под кнут, так что пришлось сдирать с него одежду силой. Все эти люди остались в живых, но следующих пятерых умертвили. Это были Авраам Лопухин – брат Евдокии, духовник Алексея Игнатьев, слуга Афанасьев и еще двое людей из прислуги царевича. Всех приговорили к колесованию, но в последнюю минуту приговор смягчили и заменили на отсечение головы. Сначала умер священник, потом Лопухин, а за ним все остальные, причем последним пришлось класть головы на плаху, обагренную кровью первых.

Пока лилась вся эта кровь, Петр выжидал – еще не уверенный, что заговор раскрыт полностью, но зато убежденный, что сделанное справедливо и необходимо. Когда иностранный дипломат поздравил его с тем, что ему удалось выявить и поразить тайных врагов, царь согласно кивнул. «Если огонь встречает на своем пути солому и другую непрочную материю, то скоро распространяется, – сказал он. – Но если ему встретится железо и камень, он гаснет сам собой».

* * *

После московских пыток и кровавых казней у всех появилась надежда, что дело царевича закончено. Главные нити заговора, если таковые существовали, были уже выявлены и искоренены. Уезжая в марте 1718 года из Москвы в Петербург, Петр взял Алексея с собой. Отец с сыном путешествовали вместе, и это привело наблюдателей к мысли, что их отношения наладились. Но в душе Петра все еще бурлили страхи и подозрения, и его состояние сказывалось на всем государстве. «Чем больше я размышляю о запутанном состоянии дел в России, – писал в Париж де Лави, – тем мне непонятнее, как будет покончено с этими расстройствами. Большинство людей, – продолжал он, – все еще надеется и только ждет его [Петра] конца, чтобы погрязнуть в трясине лени и невежества». Главная проблема для Петра состояла в том, что хотя никакого заговора, по сути дела, не выявили, но все равно никто ему не доказал, что царевич – преданный сын, а все стоящие у трона – верные его подданные. Более того, ничего не было сделано для решения самого мучительного для Петра вопроса. Вебер в своем донесении так рассуждал об этом: «Возникает вопрос: что дальше делать с царевичем? Говорят, что его собираются отправить в очень далекий монастырь. Это не кажется мне вероятным, ведь чем дальше царь его зашлет, тем больше шансов он даст неуемной черни его освободить. Я думаю, что его снова привезут сюда и поместят в окрестностях Санкт-Петербурга. Я не буду тут решать, прав царь или нет, лишив его престолонаследия и наложив на него отцовское проклятие. Верно одно: духовенство, дворянство и простонародье почитают царевича как божество».

Вебер угадал точно. Алексей формально был свободен, но от него потребовали поселиться в доме по соседству с дворцом Екатерины, и Петр не спускал с него глаз. Царевич был настолько запуган, что этот надзор, казалось, его не тяготил. Он безропотно наблюдал за тем, как схватили его мать, наставника, исповедника, всех друзей и сторонников. Их допрашивали, пытали, ссылали, секли и казнили, а он смиренно стоял рядом, благодарный, что не наказывают его самого. Казалось, он думает только о женитьбе на Евфросинье. Во время пасхальной службы Алексей, как положено, поздравил Екатерину, а потом упал перед ней на колени и умолял повлиять на отца, чтобы тот позволил ему поскорее обвенчаться с Евфросиньей.

Молодая женщина прибыла в Петербург 15 апреля, но вместо того, чтобы сразу попасть в нетерпеливые объятия истосковавшегося возлюбленного, была немедленно арестована и доставлена в Петропавловскую крепость[17]. В ее вещах нашли черновики двух писем из Неаполя, написанных рукой Алексея, одно было адресовано Сенату, другое высшему православному духовенству. В письме к Сенату говорилось: «Превосходнейшие господа сенаторы! Как вашей милости, так, чаю, и всему народу, не без сумнения мое от Российских краев отлучение и пребывание по се время безизвестное, на что меня принудило от любезнейшаго отечества отлучитися не что иное, только (как вам уже известно) всегдашнее мое безвинное озлобление и непорядок, а паче же, что было в начале прошлаго года едва было и в черную одежду не облекли меня нуждею без всякой (как вам всем известно) моей вины. Но всемилостивый Господь, молитвами всех оскорбляемых утешительницы пресвятыя Богородицы и всех святых, избавил мя от сего и дал мне случай сохранит себя отлучением, от любезнаго отечества (которого, аще бы не сей случай, никогда бы не хотел оставить), и ныне обретаюся благополучно и здорово под охранением некоторыя высокия особы до времяни, когда сохранивый мя Господь повелит возвратитися в отечество паки, при котором случае прошу не оставите меня забвенна, а я всегда семь доброжелательный как вашей милости, так и всему отечеству до гроба моего. Алексей».

Текст письма к духовенству был очень близок к этому, но там Алексей прибавил, что мысль постричь его в монахи проистекает от тех же людей, «которые родительнице моей сие учинили».

Прошло четыре недели, прежде чем состоялось следующее действие драмы. В середине мая Петр надумал порознь расспросить обоих любовников, а потом устроить им очную ставку. Он взял Алексея с собой в Петергоф, а через два дня по заливу водой прямо из крепости привезли Евфросинью в закрытой лодке. Петр допрашивал обоих в Монплезире, сначала девицу, а потом сына.

И здесь, в Петергофе, Евфросинья предала Алексея и обрекла его на гибель. По доброй воле, не под пытками она отплатила своему царственному любовнику – за всю его страсть к ней, за все усилия ее защитить, за готовность отказаться от трона, лишь бы жениться на ней и тихо жить с нею вместе – тем, что возвела на него роковые обвинения. Она в подробностях описала их житье-бытье за границей, все страхи царевича, все его ожесточение против царя. Она рассказала, что Алексей несколько раз писал к императору и жаловался на отца. Что, узнав из писем Плейера о слухах, будто в русских войсках в Мекленбурге мятеж, а в подмосковных городах восстание, он радостно сказал ей: «Ты видишь, пути Господни неисповедимы». Прочитав в газете, что заболел царевич Петр Петрович, Алексей ликовал. Он без конца говорил ей о вступлении на престол и о том, как, став царем, он забросит Санкт-Петербург и все петровские завоеванные земли и сделает Москву своей столицей. Он распустил бы двор Петра и набрал свой собственный. Он бы забросил и флот – пусть корабли гниют. Он сократил бы армию до нескольких полков. Больше никаких войн он вести не собирался и довольствовался бы старыми границами России. Он бы восстановил древние права церкви и чтил бы их.

Свою роль Евфросинья представила таким образом, что получалось, будто Алексей вернулся в Россию только благодаря ее неустанным уговорам. Она заявила, что сопровождала его лишь потому, что он угрожал ей ножом и грозился зарезать, если она откажется. Она и в постель-то с ним ложилась, потому что он заставлял ее силой.

Показания Евфросиньи укрепили многие подозрения Петра. Позже в письме к регенту Франции Петр объявил, что сын «не признавался ни в каких злоумышлениях», пока ему не предъявили писем, найденных у его любовницы. «Из этих писем нам стали известны мятежные умыслы заговора против нас, и все их обстоятельства названная любовница официально и добровольна подтвердила без особенных расспросов».

Следующим шагом Петра было призвать Алексея и предъявить ему обвинения его возлюбленной. Эта сцена в Монплезире изображена на знаменитой картине Николая Ге (1871); царь, в тех самых сапогах, что и теперь хранятся в Кремле, сидит за столом в парадном зале, где пол выложен черно-белой плиткой. Его лицо сурово, одна бровь приподнята: он задал вопрос и ждет ответа. Алексей стоит перед ним, высокий, с вытянутым, осунувшимся лицом, одетый в черное, как и отец. Вид у него встревоженный, угрюмый, обиженный. Царевич смотрит в пол, не на отца, а рукой опирается на стол – ему нужна поддержка.

Это была решающая минута. Под взглядом Петра Алексей пытался выпутаться из петли, затягивавшейся все туже: он признался, что жаловался на царя в письме к императору, но письма этого не отослал. Признал и то, что писал в Сенат и к духовенству, но будто бы сделал это под нажимом австрийских властей, угрожавших в противном случае лишить беглецов своего покровительства. Тогда Петр приказал ввести Евфросинью, и она повторила все обвинения, глядя в лицо царевичу[18]. Мир для Алексея разом рухнул, и он стал сбиваться и путаться в показаниях. Он сознался, что письмо к императору в действительности все-таки было отослано. Да, он и вправду плохо говорил об отце, но был пьян. Была речь и о восшествии на трон, и о возвращении в Россию, но только после естественной смерти отца. Это он пояснил пространно: «Я думал, смерть отца близка, когда услышал, что у него что-то вроде падучей. Мне сказывали, что немолодые люди после припадка едва ли могут жить долго, и я рассудил, что он умрет самое позднее через два года. Я думал, что после его смерти смогу выехать из имперских владений в Польшу, а из Польши на Украину, где, я чаял, все встанут за меня. И я был уверен, что в Москве царевна Мария и большинство епископов тоже будут за меня. А что до простых людей, то я от многих слыхивал, что меня любят. Я твердо намеревался не возвращаться при жизни отца, кроме как в том случае, в котором вернулся, то есть когда сам отец меня призвал».

Петр не был удовлетворен. Он вспомнил слова Евфросиньи о том, что Алексей радовался слухам о бунте в русских войсках в Мекленбурге. А это означает, продолжал царь, что, если бы войска в Мекленбурге и вправду восстали, «ты бы принял их сторону уже при моей жизни».

На это Алексей отвечал бессвязно, но честно, и страшно навредил себе: «Если бы это оказалось правдой и они бы меня призвали, я бы присоединился к недовольным, но я не решил, должен я ехать к ним или нет, если меня не позовут. Скорее всего, если бы меня не позвали, я бы испугался туда ехать. Но если бы позвали, я бы поехал. Я думал, что они меня позовут только тогда, когда тебя уже не будет, потому что они задумали лишить тебя жизни, и я не верил, что они тебя свергнут и оставят в живых. Но если бы они меня призвали, даже при твоей жизни, я бы наверно поехал, если они оказались бы достаточно сильны».

Страницы: «« 12345 »»

Читать бесплатно другие книги:

1998 год, Париж. Миро Жасси работает букинистом на набережной Великих Августинцев. Он живет тихой жи...
Никогда не собирался Костик ввязываться в разборки правителей чужого мира, да и зачем ему нужны были...
С первого взгляда Эгберг полюбил Цецилию. Но признаться в своих чувствах к девушке был не в силах, в...
В учебном пособии рассмотрена одна из малоизученных тем в детской литературе – зеркало как явление п...
Сборник малой прозы от Анджея Сапковского!«Дорога без возврата», «Что-то кончается, что-то начинаетс...
Он советует: «Уходи и хлопни дверью погромче! Они тебя не ценят!» Он тихо нашептывает: «Начни на все...