Книга ужасов (сборник) Кинг Стивен
– Я не знаю.
– Но ты же их видел, да?
Робин снова покачал головой, опустил глаза к столу и сказал:
– На них нельзя смотреть. Если посмотришь, они заберут твои глаза, – и он с тревогой взглянул в сторону своей комнаты. – Я не знаю, можно ли тебе о них рассказывать?
– Но они с тобой говорят?
– М-м… Можно сегодня ночью я посплю в твоей комнате?
– Конечно, можно. Но сперва мы с тобой кое-что сделаем.
Я зашел в комнату Робина и взял пожелтевший лист бумаги с нотами. После всего, что рассказал сын, у меня появилось нехорошее предчувствие, я стоял с этим листком и физически ощущал, что от него исходит какая-то сила. Я пробежал глазами по беспорядочно написанным нотам, пятнам и складкам, и понял, что это зло.
Как я уже говорил, я не знал нотной грамоты; наверное, эти ноты были написаны особым образом, или причина таилась в руке или руках, которые их писали. Возможно, этот язык проникал сквозь барьеры сознания, минуя разум.
Что бы там ни было, требовалось сделать одну-единственную вещь. Я принес листок на кухню, скомкал и бросил в камин. Робин, сидя на стуле, наблюдал, как я поджигаю спичку и подношу к бумаге.
Должен признать, что рука моя в этот момент немного дрожала. Уверенность, что в этом кусочке бумаги заключено зло, была столь сильной, что я боялся, как бы не произошло что-нибудь ужасное, когда пламя займется. Но бумага просто сгорела. Маленький желтый огонек занялся, вспыхнул, через десять секунд от бумажки остались лишь черные хлопья, и тяга довершила дело, втянув их в дымоход.
Вздохнув от облегчения, я покачал головой, удивляясь собственным фантазиям. Чего, собственно, я ждал – голубых вспышек, или демона, вылетающего из камина и мечущегося по кухне? Я, как фокусник, демонстрирующий, что предмет действительно исчез, широко развел руки.
– Вот, – сказал я, – тебе больше не нужно играть эти ноты.
Я посмотрел на Робина, но на его лице не было никакого облегчения. Вместо этого на его глазах набухли слезы, он постучал пальцами по вискам и прошептал:
– Но я помню их, папочка. Я все помню.
Есть одна пословица, которую я не могу слышать: нет худа без добра. Например, смерть Аннели. Можно думать, пока голова не взорвется, но так и не придумаешь, что хорошего она нам принесла. А атомные бомбы, сброшенные на Японию? Конечно, в результате сложных причинно-следственных связей они сделали Японию лидером в производстве электроники, но скажите это тем, кого бомбы превратили в пыль, поставьте биржевые котировки против изуродованных радиацией детишек. И удачи вам.
Возможно, моя речь бессвязна. Но я хотел сказать, что нашел зерно истины в этой отвратительной пословице. Чуть позже вечером мы с Робином сыграли в «Монополию». Он не хотел возвращаться в свою комнату и предпочел сидеть при уютном и безопасном свете лампы на кухне, двигая маленькую машинку по незнакомым улицам Стокгольма.
За окном бушевал ветер, и я разжег камин. Игральные кости стучали по доске, тихо шуршали новенькие банкноты, переходившие из рук в руки, мы что-то бормотали, вскрикивали от радости или огорчения. Это были чудесные моменты.
К половине одиннадцатого из-за того, что Робин скупил Центрум и Норрмальмсторг с прилегающими отелями, я оказался полным банкротом. Когда мы собирали пластмассовые фишки и бумажки, Робин радостно сказал:
– Это было весело!
Я разложил матрас на полу, а Робин лег в мою кровать. Как обычно, я поставил будильник на семь утра и выключил все лампы, оставив только ночник. Я долго лежал, разглядывая темные причудливые тени на потолке, пока не начали слипаться глаза. Но вдруг из кровати донесся голос Робина:
– Пап?
Я оперся на локоть, чтобы лучше его видеть. Его глаза были широко раскрыты, как у маленького ребенка:
– Да?
– Я больше не хочу играть на пианино.
– Не хочешь. Я понял.
– И не хочу, чтобы оно у нас было.
– Хорошо, мы от него избавимся.
Робин кивнул, свернулся калачиком и закрыл глаза. Я лежал и смотрел на сына. Второй раз за день я подумал: несмотря ни на что, все еще будет хорошо.
Это ощущение никуда не делось, когда Робин приоткрыл сонные глаза и пробормотал:
– Мы можем играть в «Монополию» или еще во что-нибудь. В карты, например. И я не буду проводить так много времени за компьютером.
– Конечно, – сказал я, – а теперь спи.
Робин что-то пробормотал в ответ, и вскоре его дыхание стало глубоким. Я лежал, смотрел на него и прислушивался к ветру. Тот должен был усилиться и начать играть свои песни на проводах. Это случилось, когда я уже почти уснул, и одна-единственная протяжная нота погрузила меня в забытье.
А ночью пришла Аннели.
Если бы это был сон, наверняка все произошло бы в одном из тех мест, где мы на самом деле спали или занимались любовью. Но она пришла ко мне именно на матрас, лежавший у кровати. Она юркнула под узкое пуховое одеяло, прижалась ко мне и уткнулась в ямку у основания шеи.
Я чувствовал ее запах. Она прошептала:
– Прости, что я ушла, – сухая ладонь погладила меня по груди. Я обнял ее и крепко прижал к себе. Если у меня и были сомнения, что это происходит на самом деле, то они рассеялись, стоило ей сказать:
– Эй, осторожнее.
Я сжимал ее очень крепко, чтобы она опять не исчезла.
– Я так по тебе скучал, – прошептал я и стал гладить ее по животу, груди, по лицу. Это действительно была Аннели. Особенный изгиб бедер, родинка под левой грудью, все те мелочи, которые навсегда отпечатались в моей памяти. Только теперь я осознал, какое сильное желание я всегда испытывал к этой женщине, чью кожу изучил лучше, чем свою собственную.
Она коснулась пальцами моих губ и сказала:
– Я знаю, знаю. Но сейчас я здесь.
По крайней мере, одна часть моего тела была в этом уверена, когда Аннели закинула ногу на мое бедро. Я почувствовал такую эрекцию, что испугался, что взорвусь. Я прижал ее к себе, вошел в нее и уже не мог сказать, чье сердце стучит с такой силой, мое или Аннели. Я следовал его ритму, ритм превратился в мелодию, которую я узнал, но уже ничего не мог с собой поделать. Мое тело стало содрогаться в конвульсиях, я соскользнул с нее, и мое семя выстрелило на простыни.
Я широко раскрыл глаза.
Кроме меня на матрасе никого не было. Мой пенис был мягким и липким после семяизвержения, из-под одеяла доносился едва слышный запах спермы. Но это было не все. В комнате витал ее запах. Запах шампуня, которым она пользовалась, запах лосьона для тела с апельсином и имбирем, того самого, который она называла «рождественским». И ее собственный запах, который у меня не хватит слов описать. Все они присутствовали в комнате.
Я так наслаждался этим запахом, что прошло довольно много времени, пока до меня дошло: ноты звучали на самом деле. Они доносились откуда-то из дома.
Я приподнялся на локте и увидел, что кровать пуста. Робин ушел к пианино.
Боковым зрением я заметил в комнате какое-то движение. Аромат Аннели был перебит другим запахом – запахом потных ног. Ужасных зловонных потных ног. Я медленно повернул голову и увидел, что прямо перед глазами покачивается чья-то босая нога. Подняв взгляд, я увидел, что эта нога принадлежит голому мужчине с толстым волосатым животом, отвисшей мошонкой и головой с плоским, будто срубленным, затылком. Его глаза смотрели на меня. Висельник открыл рот и сказал:
– Без нее… никак. Правда? Ты можешь вернуть ее. У меня получилось. Я теперь счастлив.
Я крепко зажмурился и надавил запястьями на глазные яблоки так сильно, что они чуть не провалились внутрь черепа. Перед глазами засверкали красные искры. Досчитав до десяти, я понял, что музыка смолкла. Из комнаты Робина доносились какие-то голоса. И едва слышный скрип.
Я открыл глаза. Длинный грязный ноготь большого пальца по-прежнему качался в нескольких сантиметрах от моего лица. Сверху донесся булькающий глухой голос:
– Дверь открыта. Нужно просто…
Я испытывал непреодолимое желание скрючиться, закрыть руками уши и ждать, пока это безумие не кончится. Наверное, я так и сделал бы, но услышал Робина. Жалобным голоском он вдруг закричал: – Я не могу! Не могу!
Скатившись с матраса, чтобы не задеть висельника, я вскочил и, не оглядываясь, бросился в комнату сына.
Окно было распахнуто настежь, в комнате стоял жуткий холод. Робин свесился из окна в одной пижаме. Когда я обнял его, чтобы затащить обратно в комнату, я заметил на лужайке какое-то движение. Два маленьких сутулых силуэта сломя голову неслись к лесу.
Дверь открыта.
В отчаянии я дернул его слишком сильно, и Робин потерял равновесие. Я упал на спину, а Робин, не издав ни звука, приземлился сверху.
– Робин? Робин! Ты в порядке?
Я сел, не выпуская его из рук. Взгляд был отсутствующим, он смотрел куда-то сквозь меня. Я тихонько его потряс:
– Робин, что случилось?
Его голова медленно покачивалась из стороны в сторону, а когда я осмотрел его, то увидел на руке четыре длинных царапины. Их явно оставили чьи-то ногти.
Я поднял его на руки и отнес на кухню. Проходя мимо двери в гостиную, я всхлипнул и крепче прижал сына к себе. Сделав два шага вперед, я заглянул в дверной проем. Над матрасом и скомканным одеялом ничего, кроме крюка на потолке, не было.
– Робин? Все хорошо. Они ушли, – и, как будто кто-то другой овладел моим голосом, я добавил: – Дверь закрылась.
Робин не отвечал. Я уложил его в кровать и укутал одеялом. Он широко раскрытыми глазами смотрел на крюк. Может, видел то, что не видел я? Мерзкий запах потных ног все еще стоял в комнате, окончательно перебив аромат Аннели. Я с отвращением смотрел на крюк. Неужели этот ублюдок не мог хотя бы помыться перед тем, как повеситься?
– Пап…
Я гладил Робина по волосам, по щекам.
– Да, сынок?
– Пап, убери это. Убери.
Я кивнул и облизал губы. У них был кислый вкус, как у потных ног. Когда я встал с кровати, я вдруг понял, что до сих пор голый. Накинув халат, я направился в кухню и достал большие клещи из ящика, где хранил инструменты для дома.
Я вывернул крюк из потолка, но мне не хотелось, чтобы этот проклятый предмет находился в доме. Когда я открыл окно, Робин прошептал:
– Нет, нет, не открывай…
Я закинул крюк так далеко, как только мог, закрыл окно и проговорил:
– Вот теперь хорошо.
– Избавься от него, пап. Ты должен от него избавиться. Я не могу.
– Что ты имеешь в виду, сынок?
– Пианино. Избавься от него. Я не хочу, чтобы оно было в доме.
Я чуть было не сказал, что можно подождать до завтра, ведь у меня не хватит сил вытащить его в одиночку. Но вдруг подумал, что есть куда более простое решение.
Я стоял перед пианино, у которого была откинута крышка, и ноты звучали у меня в голове. Я уже столько раз их слышал, что знал наизусть. Я смог бы даже сыграть эту мелодию, ведь когда я смотрел на клавиши, некоторые из них начинали светиться при звуке нот в моей голове. Я смогу это сыграть, если захочу. Руки неудержимо тянуло к клавишам.
Дум, ди-дум, да.
Только один раз. Или два. Или столько, сколько понадобится.
Когда я положил правую руку на клавиши, чтобы начать играть, ей что-то помешало. Клещи. Я сжал и разжал ручки и смотрел, как открываются и закрываются острые стальные челюсти. Ну, давай же, кусай, слюнтяй.
Я несколько раз моргнул и, выбросив ноты из головы, сосредоточился на клещах. Потом открыл крышку пианино и прошептал:
– Прости меня, Аннели.
За какие-то десять минут я вырвал все струны, и когда для проверки нажал на клавишу, молоточек провалился. Пианино не издало ни звука. Оно умерло.
Потом я взял моток скотча и замотал лентой все шпингалеты, теперь без инструментов окна открыть было невозможно. Повернувшись к пианино, я снова услышал в голове мелодию, и у меня зачесались пальцы.
Я громко расхохотался, сел за пианино и проиграл мелодию. Единственным звуком был глухой стук молоточков.
– Вот тебе, ублюдок, – сказал я, понятия не имея, кого имел в виду.
Я вернулся в комнату, Робин еще не спал. Я рассказал ему о том, что сделал, он кивнул и проговорил:
– Только я все равно не хочу там спать.
– И не надо, – ответил я, ложась рядом с ним на узкую кровать. – Можешь спать здесь, сколько захочешь.
Он взял мою руку и прильнул ко мне, я обнял его и прижался лбом к его затылку. Пошло минут пять, но он все еще был напряжен.
– Ты не хочешь мне рассказать, что случилось?
Робин пробормотал что-то в подушку, я не расслышал:
– Что ты сказал?
Робин повернул голову, его голос был настолько тихим, что мне пришлось почти прижаться к его рту ухом.
– Приходили те дети. Они хотят, чтобы я их нашел. Он убил их.
Я взглянул на дырку в потолке, и меня передернуло, как только я представил себе бледную бесформенную физиономию с пухлыми небритыми щеками. У меня не было никаких сомнений, что я видел именно убийцу. И этот убийца разговаривал со мной.
Бенгт Карлссон. Который плохо кончил.
– Я не хочу этого делать, папочка.
– Ты и не будешь. Ты же не знаешь как.
– Знаю. Они мне рассказали.
Как бы странно это ни звучало, но я понимал, что мы с сыном находимся на грани безумия, и мне стало легче, когда появилось хоть что-то определенное.
Когда Аннели еще была жива, мы с ней посмотрели все серии «Эмиль из Лённеберге»[8]. Робин тогда был напуган рассказами о мюлингах, призраках убитых детей, которые не были похоронены.
Мюлинги. Скажи мне кто-нибудь об этом неделю назад… впрочем, неважно.
Я воспринял всё всерьез. Решил, что мы имеем дело именно с ними, и обрадовался, что у этого безумия есть имя. С тем, у чего есть имя, проще разобраться.
– И где же они? – спросил я.
– В лесу, – прошептал Робин.
– Он закопал их в лесу? – Робин покачал головой. – Что он сделал?
Робин уткнулся в подушку, не переставая мотать головой.
Я осторожно тронул его за плечо:
– Робин? Ты должен мне сказать. Не знаю, что мы сможем сделать, но ты должен сказать. Я тебе верю.
Вдруг он свернулся, как в раннем детстве во сне, и завопил в подушку:
– Это так ужасно!
Я погладил его по спине:
– Я знаю, знаю, что это ужасно.
Робин яростно замотал головой и крикнул:
– Ты и понятия не имеешь, насколько ужасно!
Он тяжело дышал в подушку. Вдох-выдох, вдох-выдох. Его тело поднималось и опускалось в такт дыханию, а я беспомощно гладил его по спине.
Я так боялся, что он подошел к последней черте. Неудивительно, мы оба столкнулись с таким, от чего можно легко сойти с ума.
Вдруг тело Робина обмякло; он перевернулся на спину и бесстрастным четким голосом начал рассказывать, глядя в потолок:
– Этот человек нашел камень. Большой камень. Он отрыл рядом с ним яму. Потом связал ребенка, чтобы тот не мог двигаться. Принес ребенка к яме. У него с собой была такая длинная железная штука. Он принес ее специально, чтобы закатить камень в яму. Прямо на ребенка. Но голова ребенка не поместилась, и он слушал, как ребенок кричит. И тот кричал, потому что ему было очень больно. У него было сломано много костей, из-за того, что его придавило камнем. А тот человек сидел и слушал, как он кричит. Сидел и слушал, пока ребенок не умер. Наверное, целую ночь. Потом он еще чуть-чуть покопал, чтобы ребенок поместился в яму весь, и подвинул камень так, чтобы его не было видно.
Как только Робин закончил рассказывать, он накрылся одеялом с головой и свернулся в кокон. Я лежал рядом, и мне самому хотелось кричать, как тому замученному ребенку.
Его кровать стояла там, где я сейчас сплю.
Человек, сотворивший такое, спал в комнате Робина. Да как же он мог спать? Он варил кофе на нашей плите и пил его на нашей кухне. Он смотрел в те же окна, что и мы, ходил по тем же полам, слышал тот же самый скрип крыльца прямо за порогом дома. И он повесился рядом с моей кроватью.
Мои глаза, не отрываясь, смотрели на дырку в потолке, туда, где раньше торчал крюк.
Теперь я счастлив.
Я лежал и смотрел на черную дыру так долго, что она начала приобретать качества той черной дыры, что в космосе. Все в комнате будто притягивалось к ней, готовилось к тому, чтобы быть втянутым в пропасть, мои мысли крутились вокруг, словно беспомощные планеты с постепенно сужающимися орбитами, медленно плывущие навстречу гибели. Снова и снова в голове звучала музыка, двенадцать нот незаконченной мелодии.
Незаконченной?
Если вы напоете: «Черная овечка, принеси мне шерсти. Да, сэр. Да, сэр. Три…», и на этом остановитесь, то сразу станет понятно, что некоторых нот не хватает, даже если вы раньше и не слышали эту песню. Стало совершенно ясно, что в мелодии, которая теперь постоянно звучала в моей голове, не хватает нот. Я лежал, уставившись на черную дыру, и пытался догадаться, что это были за ноты.
Покрытый одеялом холмик, лежавший рядом со мной, начал спокойно и глубоко дышать, и мне удалось, не разбудив, освободить его вспотевшую голову и аккуратно подоткнуть одеяло. Пока я этим занимался, все мои мысли были заняты мелодией. Дум, ди-дум, даа.
Я сел за пианино и сыграл всю мелодию целиком. Ноты так отчетливо звучали в моей голове, что я сыграл их дважды, прежде чем до меня дошло, что никакого звука нет. Пару раз я яростно стукнул по клавишам, как будто хотел выбить их. Только тогда я вспомнил. Клещи. Струны.
Я огляделся, не зная, что делать дальше, и мне на глаза попалась коробка, стоящая под кроватью Робина. Среди кучи старых ненужных игрушек я обнаружил детский синтезатор «Касио». Всего три октавы, но мне было достаточно.
Я сыграл двенадцать нот, и на меня снизошла черная безмятежность. Да, именно черная безмятежность. Я бы не смог описать это состояние другими словами. Как будто я застрял в грязи и медленно в нее погружался. Момент, когда ты понимаешь, что бороться бесполезно, никто не придет на помощь и грязь в конце концов победит. Мне казалось, что я достиг точки, когда остается только сдаться, и это делало меня безмятежным.
Я снова и снова играл эти двенадцать нот, пробуя переключать синтезатор на разные инструменты, чтобы они звучали как можно лучше. В конце концов, я выбрал клавесин, имитация его слегка металлического звучания показалась мне наиболее убедительной.
Дум, ди-дум, даа.
Я вышел в коридор, надел куртку, нашел налобный фонарик, включил его и закрепил на голове. На синтезаторе был ремень, поэтому я смог повесить его на шею. Полностью экипированный, я открыл входную дверь и вышел в лес.
В воздухе висел туман, и, хотя фонарик был довольно мощным, он освещал дорогу не более чем на десять метров. Я шел по тропинке среди толстых мокрых стволов, и это было похоже на прогулку по подземелью, где стволы-колонны поддерживали тяжелый свод. Вокруг стояла тишина, нарушаемая лишь мерным звуком капель, падающих с мокрых ветвей на прелую прошлогоднюю траву.
Некоторое время я не играл мелодию, и стопроцентная уверенность в том, что я иду правильно, начала исчезать. Но я нашел это место.
Наверняка это оно и было. Я дошел сюда по прямой из дома. Наверное, раньше здесь была тропинка, которая потом заросла. По дороге мне попадались камни, но ни один из них не соответствовал описанию Робина.
Сейчас передо мной стояло несколько камней, они выплывали из темноты, когда на них падал луч фонарика. Осмотревшись более внимательно, я обнаружил около пятидесяти маленьких и больших валунов, попавших сюда во время ледникового периода, до того, как выросли ели и пихты. Даже ничего не зная об этом месте, не требовалось много воображения, чтобы сравнить его с кладбищем.
С двумя покойниками. Двумя детьми. Зарытыми под камнями.
Без всякой цели я бродил меж камней, освещая фонариком их основания, в надежде обнаружить хоть какие-то признаки, что земля была разрыта. Но всё вокруг настолько заросло травой, что камни совсем не отличались друг от друга. Я обхватил себя руками и вздрогнул.
А вдруг под ними вообще нет никаких мертвых детей? И кто сказал, что если я найду этих двоих – которые, по словам Робина, просили их найти, – то все будет хорошо?
Мы должны отсюда переехать!
Эта мысль показалась мне настолько очевидной, что я не мог понять, почему она раньше не пришла мне в голову. Меня и сына ничего не связывает с этим страшным местом, с его мрачными елями и камнями. Ничего. Я не обязан сражаться с призраками приступников.
Я вздохнул, выключил фонарь, закрыл глаза, и, слушая тишину, расслабился. Простояв так некоторое время, я почувствовал, что во мне зародилось подозрение, которое быстро переросло в уверенность: впереди слева по диагонали от меня что-то было. Что-то приближалось ко мне оттуда, призрачное, как крылышки мотылька, прикоснувшиеся к коже, и темное, как ночь. Когда я открыл глаза, оно исчезло.
Темнота сгустилась и стала почти осязаемой, единственным огоньком был индикатор синтезатора, показывающий, что он работает. Я снова включил фонарик и посмотрел на клавиатуру. Потом сыграл ноту. Другую. Двенадцать нот, прозвучавших из пластмассовых колонок, были проглочены темнотой и туманом. Я сделал несколько шагов вперед и снова сыграл ту же мелодию.
Впереди что-то двигалось, и я заметил фигурку, которая спряталась за камнем. Я присел рядом, прислонившись к шершавой поверхности, и снова сыграл мелодию. Когда я убрал пальцы с клавиатуры, то услышал тихий шорох, как будто маленькие ножки ступают по мху и опавшей хвое позади камня.
На них нельзя смотреть, если ты их увидишь, они заберут твои глаза.
Направив фонарь на ствол пихты в пяти метрах от себя, я сказал в никуда:
– Ну вот, я здесь.
Ножки, шелестя травой, протопали по земле, оказавшись совсем близко. Ноготки заскребли по камню всего в метре от меня. Я закрыл глаза, чтобы нечаянно не оглянуться, и снова сказал:
– Ну вот, я здесь. Что нужно сделать?
Поначалу я решил, что этот звук идет откуда-то из леса. То ли скрипнула под порывом ветра ветка, то ли где-то вдали закричал раненый зверь. Но это был голос. Слабый, жалобный голос старика, потерявшего все на свете, кроме воспоминаний, который плачет при виде манного пудинга, напоминающего ему детство и заставляющего говорить детским голоском.
– Найди нас, – произнес голос за моим плечом.
Не открывая глаз, я ответил:
– Я нашел вас. Что дальше?
– Откопай нас.
Почему-то я с самого начала знал, что мне придется это сделать, с того самого момента, когда увидел в сарае лопату и лом. Найти, откопать и… покончить с этим.
– Почему? – прошептал я. – Почему он с вами это сделал?
Единственным ответом на мой вопрос было мерное дыхание леса. Я прижался спиной к камню, вдруг осознав, насколько он огромный и тяжелый. Оказаться под ним, быть раздавленным его огромным весом. Тем более, если ты ребенок.
Когда снова зазвучал голос, его тон изменился. Возможно, это был уже другой. В его стариковском ворчании мне послышалось то, что подсказало – это младший ребенок.
– У старика была бумажка, – проговорил он. – Он на ней писал.
– Что ты имеешь в виду? – спросил я. – Когда писал?
– Когда я умирал. Я кричал. Мне было так больно. Он это записал на клочке бумаги. Он сказал, что я буду много кричать. И я кричал. Потому что мне было очень больно.
На последних словах голос стал тише, и я почувствовал, что остался один. Я нагнул голову так, чтобы фонарик светил на клавиатуру. На тридцать шесть невинных белых и черных клавиш. Теперь я понял, как ошибался, проигрывая ноты испуганных голосов.
Бенгт Карлссон, музыкант, который плохо кончил, извлек мелодию из самых страшных звуков, которые только можно было представить, из крика боли умирающего ребенка. И эти ноты… они открывали дверь.
Как может человек такое вынести?
Я с трудом поднялся на ноги и, прижав костяшки пальцев к вискам, стал бродить среди камней. Как мог человек такое вынести? Сырость, туман, темные стволы деревьев и зло, вплетенное в нашу жизнь. Как? В бессильной ярости я колотил кулаками по камню, пока не разбил их в кровь.
Боль отрезвила меня. Я взглянул на свои окровавленные руки и поднял голову. Все камни выглядели одинаково, и я по-прежнему не знал, под какими из них лежат дети.
Когда я сыграл первую ноту, на клавише синтезатора появилась темная полоса. К тому моменту, как я сыграл всю мелодию целиком, клавиши были все в крови, и некоторые из них залипли. Очень скоро на нем будет невозможно играть. Я нашел кнопку записи и проиграл мелодию заново. Остановив запись, я включил «Пуск».
Слушая, как синтезатор сам по себе снова и снова проигрывает мелодию, я начал громко хохотать.
Дум, ди-дум, даа.
Я сдвинул его набок, чтобы было удобнее, и под эту мелодию отправился домой в старый сарай за инструментами.
К тому времени, как моя работа была закончена, мрачный серый рассвет уже начал пробиваться сквозь густые кроны. Кровь с моих рук впиталась в деревянную ручку лопаты, размазалась по потемневшему железу лома. Батарейки синтезатора сели, и мелодия играла все тише. Я вернулся из леса, открыл дверь и вошел в коридор.
Скотч по-прежнему лежал на пианино, я прихватил его с собой. Синтезатор играл так тихо, что его заглушал даже скрип половиц на кухне. Но незаконченная мелодия в моей голове звучала все громче, и я без удивления отметил, что за столом, сложив руки на коленях, сидит Бенгт Карлссон.
Он кивнул мне в знак приветствия, и я увидел черную полосу у него на шее. Я понимающе кивнул в ответ. Мы оба были мужчинами, которые знали, что делать. Он не смог этого вынести. Самое время довершить начатое.
Робин так и не проснулся, пока я скотчем связывал ему руки за спиной. Мне удалось заклеить ему рот прежде, чем он начал кричать. Позже, конечно, я ее сниму, но сейчас его крики могли только помешать. Крепко держа сына за ноги, чтобы он меня не лягнул, я подхватил его под колени и закинул себе на плечо.
Мелодия продолжала играть, пока я нес его через кухню, звук становился все тише и тише, напоминая шепот.
От страстного желания услышать недостающие ноты у меня болело все тело. Мне было просто необходимо услышать всю мелодию целиком.
Робин крутился и выворачивался у меня на плече, его пижамные штаны терлись о мое ухо. На пронизывающем зимнем ветру кожа на его голых ногах покрылась пупырышками. Я слышал, как он сопит и задыхается у меня за спиной, как из его носа текут сопли; по приглушенным звукам, которые он издавал, я понял, что Робин кричит. Не важно. Очень скоро все закончится.
В эти тусклые предрассветные часы стволы деревьев выплывали из тумана темными силуэтами, будто молчаливые зрители, не знающие, что правильно, а что – нет, что есть добро, а что – зло. Здесь действовали лишь слепые законы природы, вечная смена жизни и смерти. И дверь между ними.
Я положил Робина в яму, которую вырыл рядом с камнем. Я уже и сам не понимал, слышу я мелодию только у себя в голове или нет. Робин изгибался и выворачивался, его бледная кожа выделялась на фоне темной земли. Голова моталась из стороны в сторону, глаза широко раскрывались, когда он пытался кричать сквозь ленту.
– Заткнись, – сказал я, – заткнись, – и сорвал кляп.
Не обращая внимания на его жалобный плач, я посмотрел на лом, воткнутый в землю с другой стороны камня. Я рассчитал, что мне потребуется всего один раз надавить на конец лома, и камень скатится в яму. Потерев руки, покрытые засохшими потеками крови, я принялся за работу.
Схватившись обеими руками за лом, боковым зрением я заметил какое-то движение, инстинктивно обернулся и увидел ребенка. Сложно было определить его возраст – лицо настолько исхудало, что кожа обтягивала торчащие скулы. Он был одет в остатки шелковой пижамы красного цвета с желтыми мишками, сквозь дыры виднелась грудь. Большинство ребер было сломано, их отломки в нескольких местах проткнули кожу.
Ребенок поднес руки к лицу. Ногти были длинными и искрошившимися, видимо, он скреб ими камни. За пальцами скрывались глаза. Я взглянул в них и понял, что это – черные колодцы ненависти и боли.
Только теперь до меня дошло, что я наделал.
Не успел я закрыть глаза и снова схватиться за лом, как маленькое тельце другого ребенка оказалось у меня на спине. Я согнулся, ребенок в пижаме изловчился и обхватил меня за шею, воткнув свои пальцы мне под ключицы.
Существо за спиной дотянулось до моего лба, и я почувствовал, как острые ногти впиваются в глаза. Я закричал, когда ногти проткнули кожу по обеим сторонам от переносицы, хлынувшая из ран кровь стала заливать мне рот. Ребенок страшно зашипел и выдернул пальцы из глазниц вместе с глазными яблоками.
Последнее, что я услышал, было урчание и чавканье, с которыми дети жевали мои глаза.
Не знаю, как долго я был без сознания. Придя в себя, я уже не мог видеть свет и не знал, насколько высоко солнце поднялось над горизонтом. Вместо глаз у меня на лице зияли дыры, щеки были липкими от крови и обрывков глазных нервов. Болело так, словно мое лицо одновременно терзали сотни маленьких лезвий.
Я с трудом встал на колени. Вокруг была полная темнота. И тишина. Батарейки синтезатора окончательно сели. Пошарив руками, я нащупал лом, опираясь на камень, дополз до ямы и был вознагражден единственным звуком, который сейчас имел для меня значение:
– Папа… папочка…
Я нагнулся над Робином, разорвал зубами клейкую ленту на запястьях и щиколотках, сорвал с себя куртку и рубашку и завернул в них сына. Я рыдал, хотя слезы больше не могли пролиться из пустых глазниц, и шарил вокруг ладонями, пока он не взял меня за руку и не повел домой.
Потом он позвонил. Я не мог пользоваться телефоном и уже не помнил ни одного номера. Он разговаривал с кем-то, чей голос не был слышен, и это меня напугало. Я доковылял до кровати и спрятался под одеялом. Там они меня и нашли.
Они говорят, что я скоро поправлюсь. Видеть я больше никогда не буду, но психическое здоровье понемногу начало возвращаться. Они сказали, что скоро мне разрешат отсюда уйти. И я буду привыкать жить как все.
Робин навещает меня все реже и реже. Он говорит, что счастлив в приемной семье. Говорит, что они милые. Говорит, что теперь уже не проводит так много времени за компьютерными играми. А о том, как мы будем жить, когда я выйду отсюда, он говорить перестал.
Не думаю, что выйду, я сам этого не хочу.
Здесь меня кормят и укладывают спать по часам. Я вслепую проживаю однообразие каждого дня. Я занят привычными делами, и дни проходят незаметно. Нет, меня не нужно отсюда выпускать.