Зюльт Белковский Станислав
– Ну не дали не из-за Сахарова. Просто Громыко с Сусловым профукали.
Ишь, как ты про членов Политбюро повадился языком чесать. Они все ж таки мои старые соратники, товарищи по борьбе. Никодим продолжал.
– Они должны были с января еще, семьдесят пятого, в Осло сидеть и почву готовить. Потому что выдвигают на премию зимой. Это присуждают осенью, а выдвигают – заранее зимой.
– Почему в Осло?
Я был в Норвегии. С официальным визитом. Один раз. Зато целых трое суток. И мы со здоровым королем, в короне и мантии, навернули тамошних лососей будь здоров. Тех, на которые латыши Августа Эдуардыча, будь он неладен, свои ярлыки клеят. И потом еще король пригласил в сухопутный парк развлечений. И мы поехали.
А там ведь еще Вилли Брандт. Но это я потом расскажу.
– По Нобелевской премии решают в Осло. Норвежский парламент.
– Не в Стокгольме?
В Стокгольме-то я раза четыре был. Там король у них новый какой-то, молодой, шебутной. Говорят, спал с негритянской певицей, большой скандал случился. Но я короля мало видел, все больше премьер-министров. У короля в Стокгольме власти ведь нет никакой. Только негритянских девиц трахать, прости Господи. Вот какая странная жизнь. У Генерального секретаря – вся власть, у короля – никакой.
– В Стокгольме все премии, кроме мира. А мира – в Осло.
– Ну и? Ты что, знаешь чего? Может, мне решили дать, чтобы извиниться? За Хельсинки?
– Пока нет. Но я точно понимаю, какое дело надо сделать, чтобы дали. Тогда уже не смогут не дать.
Чертовщина какая-то, не при попе будь сказано. Суслов с Громыко ничего не понимают, а этот чувак в рясе, на двадцать лет всех нас моложе, понимает. Черт, привязалось же! Опять черт. А чувак – это от внука, вы помните.
– Вам, Леонид Ильич, нужен Папа Римский. Против его желания не пойдет никто.
– Желания какого? Дать мне премию? С какой стати?
– Нам нужно объединение церквей. Нашей Русской и Римской. Ватикана. Это называется уния.
Что-то я про это дело слышал. Но вопрос ведь в том, кто этим всем управлять будет, этой унией. А я с каким-то Папой встречался. Лет десять назад. В Риме. Там потом еще в ресторан ходили, макароны ели со свининой. Вкусно все это было, ничего не попишешь. Но ходили без папы, он в своем дворце остался. А сейчас, наверное, уже и другой папа. Они же часто меняются. Не уследишь.
– И кто будет управлять всем этим делом?
– Главный престол – в Ватикане. Но наша церковь сохранит православный обряд. И в назначение Патриарха папа вмешиваться не станет. Только номинально станет, а так – нет.
– Подожди, подожди. Это значит, что партия нашу законную церковь проконтролировать не сможет?
Ты, право слово, думаешь, владыка, что если Генеральный секретарь на 20 лет тебя старше, и язык плохо ворочается, и клиническую смерть при тебе пережил, то он уж ничего и не соображает? Да если б я ничего не соображал, меня бы на Пленуме уже сняли. Я бы и сам заявление написал. Я цепляться за всю эту историю не собираюсь. Я не Иосиссарионыч и не Никита.
Леониду Ильичу водка «Зверская», да еще от алтайских товарищей, не понадобится.
– Партия сохранит контроль над церковью через предстоятеля, согласованного на Политбюро. Об этом обо всем можно договориться.
Кто такой «предстоятель», я уже не помню, и чем он там отличается от Патриарха обычного.
– С кем договориться? С папой? А Пимен, твой начальник, это все знает?
– Святейший – пожилой человек. Он очень Вас уважает и против партии никогда не пойдет.
– А партия-то здесь при чем? Это мы все должны сделать?
– Без Вас это не получится, Леонид Ильич. Без Вас лично. Не то что Политбюро, а именно Вашего личного участия.
И зачем мне это все, спрашивается? Да, ети его в душу, Нобелевская премия.
– И за это мне дадут Нобелевскую премию?
Не верится. Авантюра какая-то. Толстый опытный поп, а несет сейчас ахинею. А ведь раньше все разумные вещи говорил. Иногда проскальзывало, правда.
– Дадут. Против Святого Престола никто не пойдет. Я имею в виду, норвежский парламент и Нобелевский комитет против Святого Престола не пойдут.
Святой Престол – это, стало быть, Папа. А наш – Святейший. И потом просто святой будет командовать совсем святейшим? Что-то не сходится.
– А что американцы скажут?
– Американцы за. Картер очень хочет. Это я знаю по своим каналам, через нашу американскую митрополию. Это я же нашей церкви в Америке автокефалию сосватал.
Кого сосватал? Он, когда входит в раж, начинает говорить непонятными словами. Так уже пару раз было. Но мне-то что, с другой стороны? Я дважды Герой Советского Союза, Герой Социалистического Труда. Если скоро получить премию – можно и еще о чем-то подумать. Даже…
– И что прямо сейчас надо сделать?
– Надо прямо сейчас, чтобы Вы написали письмо папе.
– Да ты не с ума ли сошел, владыка. Писать письмо, чтобы его завтра в итальянских газетах напечатали? О том, что старый Брежнев головой тронулся, шашни с папой затеял, а никто и не знает? И вопрос даже на Политбюро не согласован?
– Нет, Леонид Ильич, текст безобидный. И я его секретность гарантирую.
– Как ты можешь гарантировать? Ты что, КГБ? Или ЦРУ?
– Я в доверительных отношениях с секретарем папы. Самым близким ему человеком.
– А с самим папой? Это не тот, с которым я лет десять назад в Риме встречался? Разумный мужик, неглупый. Взвешенный такой, продуманный.
– Нет, папа новый. Только что избрали. Тот умер. Иоанн Павел Первый.
– Тот, кто умер?
– Нет, тот был по-другому, Павел Шестой. А этот – Иоанн Павел Первый.
– А почему так длинно?
– В честь двух предыдущих пап. Иоанна и Павла.
– Да. Что ж, папа новый, а секретарь старый, раз ты его знаешь?
– Да, секретарь старый. У них так принято. И даже ближе к новому папе, чем к старому.
– Ох, втравливаешь ты меня, владыка, в какую-то ерунду. Я ведь тебе доверился. Исповедовался. Кагором молдавским причащался. А ты.
– Это будет величайшее Ваше достижение. Историческое, Леонид Ильич.
– Знаешь же, что я в церковных делах не петрю ни бельмеса. И что писать? На машинке печатать будем?
– Нет, машинке доверять нельзя. От руки писать придется. Иначе может случиться, о чем Вы говорили.
– У меня пальцы уже не гнутся.
– На бланке Генерального секретаря.
– У тебя текст с собой?
– С собой.
– Давай, я почитаю. Очки вон со стола мне подай.
Ваше Святейшество!
Советское руководство проявляет активный и существенный интерес к установлению плотных и конструктивных контактов со Святым Престолом, в том числе по вопросам кардинального сближения Римской Католической Церкви с Русской Православной Церковью Московского Патриархата (РПЦ МП). В РПЦ МП этими вопросами занимается член Священного Синода, митрополит Никодим (Ротов). Просьба найти возможность принять его в ближайшее время и обсудить разнообразные возможности сотрудничества, которое, я уверен, откроет качественно новые перспективы утверждения социальной справедливости и борьбы за мир во всем мире.
С уважением,
Л. Брежнев.
Так. «Ваше Святейшество» не пойдет. Не может главнокомандующий всех армий социализма так к священнику обращаться. Тогда уже если опубликуют, то точно трындец.
Но так только и можно, Леонид Ильич.
Подожди, не перебивай главнокомандующего. Еще. Я от имени всего советского руководства писать не могу. Потому что это не обсуждалось на Политбюро. Могу только от себя писать. Мол, как представитель советского руководства, так и сяк.
Второе – годится, Леонид Ильич. Но с обращением-то как?
Придумай другое.
Но…
Я тебе сказал.
Тогда можно написать «Верховному Правителю Святого Престола». То есть – уважаемый Верховный Правитель Святого Престола.
Ладно, хрен с тобой. Чувствую я, не премию мне дадут, а маршальского звания лишат. Проведу остаток жизни на завалинке.
Владыка подал мне руку, и я увидел, как ему больно. Те глаза, которыми историю видел, еще есть, работают. Я сел за стол и накорябал письмишко.
Сколько же лет я ничего не писал саморучно! Еле-еле, в час по чайной ложке. Корябал-корябал, корябал-корябал. Мой исповедник мог потерять терпение, но не потерял его.
– Ладно, забирай, Никодим. Когда ты едешь?
– Через пять дней, Леонид Ильич.
Не понял я, что было на лице его – болезнь или счастье. Так никогда больше и не узнал, и не узнаю уже.
Я не верил ни в какую премию через папу, но исповедник мне действительно помог. Когда нажал на красную кнопку и вызвал доброго Лившица. А так бы куковал я, как пень, со старухой и егерями. Правда, пень никакой не кукует, а кукуют только птицы. И, кажется, даже всего одна из них. Которая так и называется.
Вы думаете, это не так?
И стихи мои в журнале опубликовал. Я про них и думать забыл, а он опубликовал.
Через неделю явился Костя Черненко. Прямо с утра. Редко так делал. Он не бог – не бог весть какого ума. Но меня-то давно знает. С Молдавии еще. С конца сороковых. Когда еще сам Сталин был жив. Костя разбирается, что у меня к чему. Потому с грязно-серым лицом и пришел.
Короче, Никодим умер. Отравили. Или погиб – как правильно теперь говорить? Отравленной водкой, которую сам и повез в подарок к Папе Римскому. Прямо перед приемом скончался. 49 лет.
Да.
Сорок восемь даже, до сорока девяти чуток не дотянул.
Слуга Господень, понимаешь ли.
Леонид Ильич тогда поехал в Кремль и вызвал Андропова. Он уж давно никого не вызывал, тем более – Андропова, а тут…
К самому началу встречи навроде собрался дождь. Или не дождь, если таких дождей не бывает. Окна пошли странно запотевать. Будто в бане. В Кремле так и не бывало раньше, не припомню. При Сталине, может, и бывало, но при Иосифе Виссарионыче всякое случалось.
И мертвые оживали.
– Скажи, Юра, ты не слышал, что у попа у этого, который в Италии помер…
– Митрополита Никодима Ротова, Леонид Ильич.
– Могла быть в кармане бумага на бланке Генерального секретаря. Не знаешь?
Андропов замялся. Но если что, я-то знаю, что буду делать. Я не примусь терпеть прямого предательства. Я восстановлю Карело-Финскую ССР. Шестнадцатую республику. И поставлю туда этого Юру. Юрка, ети его в душу. Откуда пришел в Москву, туда и вернется, шельмец. А на КГБ – Цвигуна.
Нет, я жду ответа. Я еще жив, и не старый совсем.
– Так точно, Леонид Ильич. Итальянские товарищи передали нам все личные вещи митрополита. Там был и запечатанный конверт с неким письмом. Оно у меня с собой. Что с ним делать?
А зачем я сказал про бланк? Получается, сам себя заложил. Мудила стоеросовый. Мало тебя в землемерном техникуме учили. Да и какие еще бывают у Андропова итальянские товарищи? Старый черт Печенькин, что ли? Это я так называл их Берлингуэра, потому что берлинское печенье. Напридумывают же люди себе фамилий, щеки свернешь.
Или Андропов всех буржуазных чекистов тоже товарищами называет?
Нет, отлегло.
– Оставь, Юрочка, у себя в сейфе. Пусть хранится. Целее будет.
Ну ее, шестнадцатую республику. Сил уже нет. Больше нет. Остается как есть.
Потом я все понял, с ними разобрался. Пимен к Суслову захаживал и от Андропова не вылезал. Исповедника прослушивали, ясно. Записывали. Они взаправду испугались, что все уйдет под папу. И Никодим будет вместо Пимена. А владыка мой, чего уж там говорить, так и хотел. Он, сука, много чего хотел. Желания большие у него были. Как это называется? Амбициозный? Не выговоришь, как выговорил бы он сам.
Больной-больной, а все туда же хотел – на престол. Это только меня все ругают.
Но мне-то доложить не могли, боялись. Вот и избавились от него сами. Без ведома и без спросу.
Неплохая смерть. На лестнице, верхней ступеньке. Во дворце прямо в Риме. Я вот так не смогу. Не поднимусь уже никогда. Ноги ни за что не дойдут.
А что, если б не отравили? Скопытился бы здесь у нас на Мичуринском от четвертого инфаркта. Или по «Скорой» бы забрали, вкололи какой-нибудь дряни, по дороге бы и умер. Без заезда.
И папа этот с двойным именем через месяц тоже умер. Стало быть, успел хлебнуть зверской водочки.
На окна кабинета Верховного главнокомандующего с самого верхнего боку рухнул неожидаемый дождь.
Все-таки жаль, что Бога этого нет. Судя по всему, нет.
И черт его знает, кто там руководит второй половиной мира.
Остров
Академик Сахаров дурацкий не врал. Я действительно 11 раз был в Германии. Там, у них, в ФРГ.
Я, кстати, Хонеккера этого никогда не любил. И не люблю сейчас. Он лживый больно и похож на Андропова. Внешне похожий – сухонький, очочки, зачес, не пьет. Разговаривать может резко. Не с Леонидом Ильичом, ясное дело, но с другими – может.
Зато Андропова – люблю. Хоть он и похож на Хонеккера. Юрия Владимирыча, Юрочку, моего боевого товарища. Уж сколько лет. Не подводил ни разу. Только очень рвется на мое место и отравил моего исповедника. Но это так, всего два раза было. И еще мне все говорят, что когда я помру, он дочку мою посадит. Ну, во-первых, я еще помирать не собираюсь. А во-вторых – посадит и посадит. Может, она там, в тюрьме и образуется. Образумится, тьфу. Я хотел сказать: образумится. Что мне, из-за нее с товарищем ссориться?
А вот Вилли Брандт – по-настоящему порядочный человек. Очень достойный человек. Друг мой. Я потому так и часто к нему ездил. И он всегда делал, что обещал. Обещал, что будет разрядка, – сделал. Помириться с СССР – сделал. За это его и съели.
Жалко, что мы уже чертову прорву времени не созванивались. Надо. Вот соберусь после Нового года. До Нового уже не успею, хлопот по горло, все эти выборы, Сахаров. А после – сразу.
Или после выборов позвоню. Сразу 24 февраля. То есть нет, 25 февраля. И уже заодно буду знать, остаюсь председателем президиума или нет. И ему первому скажу. Одному из первых. Он очень порядочный, всегда был.
А вот Сахаров – непорядочный, совсем. Получил от нас три звезды, куда раньше меня, и академика с руками оторвал. В 32-то года. Хотел глубинные бомбы под Нью-Йорком взрывать. А потом заделался другом Америки и честным бойцом за права человека. Так же не делается. И жениться на мутанте не нужно было.
Но я его снимать с выборов не буду. Он и так проиграет. Сам. Вот увидите. Настоящего советского человека на мякине не проведешь.
Если б Сахаров знал, чего мы при Сталине насмотрелись. Он-то – как сыр в масле… Откуда ему понимать. А знал бы, так понимал, что нас на мякине не проведешь. И 24 февраля люди придут и проголосуют за меня. На самом деле, честно проголосуют. И никакого Сахарова больше не будет. То есть академиком-то останется, и трижды Героем. Я же честно его трогать не стану. Но в Верховный Совет больше не полезет. Ишь, повадились поперек батьки в пекло.
Поживите с мое, молодежь. Клиническую смерть пройдите, чтобы Никита вас на том свете на ковер вызвал. Да еще к Иосифу Виссарионычу зайти предлагал. Вот я на вас бы посмотрел. Академик! Забрал мою премию и думает, что схватил Бога за бороду. А схватить за бороду он может только свою жену-мутанта. Или бабу-турчанку из той оперетты. Какую Никсон мне на Бродвее показывал. Как она называлась? Помню только, что Стравинский, любовник Кати Фурцевой. Она еще очень переживала.
И еще про устрицы академик по ящику рассуждал. Что в Париже, дескать, мне двенадцать штук дали. А я ни одной-то и не съел! И съесть не мог! Скормили собаке в нашем посольстве. А почему? Я вам расскажу сейчас, потерпите.
А Вилли Брандт хотел, очень хотел, чтобы я Нобелевскую-то получил. И мог мне помочь. Серьезно помочь мог. Он-то еще в 71-м году получил. За что – я так и не понял, правда. За то, что меня смягчиться уговорил. А я – Хонеккера нагнул. Хоть Хонеккер и противный, и на Андропова слишком похож. Но теперь Вилик – мой друг. Я его переспрашивать не буду, за что ему дали. Пусть лучше мне поможет, и дело с концом.
Моя жена еще его Вилочкой стала называть, когда встречались в Завидове. Но я пресек: Вилочка – слишком уж по-детски как-то. Могут не понять. А тут еще переводчики. С ними тоже ухо востро. А то на всех кухнях Москвы ржать начнут.
А еще, я вдруг заметил в памяти, Брандт гражданином Норвегии ведь когда-то был. Когда его в Германию не пускали. При немцах. И на двух норвежках женат. Но не сразу. Сначала на одной, потом на другой. И если премия от норвежцев взаправду так сильно зависит – это, братцы, совсем другое дело.
Вот мы и поехали с ним обсуждать. Он сказал тогда: в Бонне обсуждать нельзя. Все прослушивают. Как в воду глядел. Он сам на прослушках и погорел потом. Жалко очень человека. Это вам не Хонеккер и не сволочь Сахаров какая-нибудь. Жесткий был, с принципами. Если кого с ним сравнивать, то только Андропова. И даже если Юра мою дочь посадит, когда я уйду, – не в обиде буду. Принципы важнее. Нас так с детства учили.
И мы, стало быть, с Брандтом полетели вертолетом на Север. В Германии на Север, не у нас. Это в апреле было, или в марте. И всего-то народу: два пилота, два охранника – один мой, один его – и переводчица. Вот Кристина или Карина, забыл, честно. Вертолетом мне уже тяжело летать, но как-то выдержал. Брандт еще ликеру налил, мятного, вкусного, так и продержались. А когда прилетели на берег моря, то пересели на катер. На паром такой небольшой. И поплыли на остров.
А остров точно помню, как назывался – Зюльт. Вот так, прямо пять букв – З-Ю-Л-Ь-Т. С мягким знаком. Странное слово, но привыкнуть можно. Привыкают же наши люди к женам-иностранкам, и ничего. Брандт вон к норвежским женам привык, и за это премию получил.
Хотя почему назывался? Он и сейчас так называется, скорее всего. Немцы, они ж редко переименовывают. Я разборчиво сказал?
Приплываем на катере, на паромчике этом, а он весь скромный, зато чистый и лакированный. Не то что у нас, когда потратят денег, а на выходе ржавые гвозди торчат. Немцы умеют, не то, что мы. Но мы как могли научиться? Вечно война, некогда. Вечно. Только при мне войны нет. Я установил мир. В целой Европе. А премию гребаные академики забирают. Да.
Там плыть всего на паромчике до острова – минут двадцать. Меня вообще укачивает, хоть я и на Малой Земле был, и все прошел. Но потом – Пленум, Генеральный секретарь, инфаркт, мозговые сосуды, клиническая смерть.
И приходит катер. Охрана как будто растворяется, исчезает. Да и Бог с ней. И мы подходим к дому, большому, красивому, как дом Горького в Москве. Помните дом Горького? Садимся на террасе. Столик такой зеленый, а стулья железные. Но с подушками красными, мягкими, чтобы не сыро. Солнце. Смотрим на море. А дом прямо на пляже, и песок – сразу у ботинок. Только что в носки не набивается.
Это Северное море.
У нас северные моря – все лютые, с ветрами жутчайшими. А там – ветер легкий-легкий, как будто воробушек пролетел. И – тепло как-то. Хотя весна, и не сезон совсем, и море, и Северное. А вот, поди ж ты – тепло. Кто его разберет, почему.
Брандт тогда мне говорит:
– Ленька, а знаешь, чей это дом?
Ну, Ленькой он, конечно, меня не называл. Это я так просто, для порядку. Называл «Леонид», но на «ты». В немецком языке, как сказали мне переводчики, слово «ты» есть. Это вам не английский с Киссинджером. Хотя Киссинджер был на «ты», и Никсон тоже.
– Ну, твой, должно быть, – отвечаю. – Иначе б ты чего спрашивал?
И что б мы тут иначе делали? От прослушки спасались? В чужом дому не спасешься.
– Да, сейчас мой, – довольно похлопал Брандт себя по коленям. Он, кстати, внешне очень простой был, Рязань Рязанью. Мне объяснили потом, что среди немцев такой тип сплошь бывает. Особенно если из Баварии, да? Вроде бы из Баварии. Канцлер Шмидт – тот тоже на профессора не шибко смахивает, но все ж таки лощеный какой-то. Костюмы всегда очень плотные, клетчатые, или полосатые совсем, и запах – как от Ирен Жолио-Кюри, не меньше. А Брандт – попроще. И почему был? Он и есть. Хоть и давно не созванивались.
– А чей же дом был раньше?
– Чей?
– Адмирала Деница!
И канцлер Брандт уткнул в небо восклицательный палец.
Дениц – это из войны что-то? Я же до Берлина дошел, должен помнить. А дошел в самом деле или нет – и самому уже неизвестно. Как в учебнике истории скажут, так и будет.
– Дениц – это кто?
– Ну как же ты! – Брандту вроде стало стыдно перед переводчицей, девицей маленькой. – Преемник Гитлера, вот кто. Он здесь в этом доме на Зюльте и сидел. Здесь же вражеских войск не было.
Вот смешно! Вилли такой из себя антифашист, а войска союзников все называет вражескими. Машинально. Я не обращу внимания. Я люблю его. И за Рязань его плоскогубую, и за доверие, за то, что раньше меня премию получил и мне присватать хотел, и за этот вот таинственный остров сокровищ. За песок люблю.
– Какой у Гитлера мог быть преемник, ты прости? На нем же все и закончилось?
– Не помнишь свою войну, Леонид.
Действительно. Я-то воевал, боевого генерала получил, а Вилик?
Я тут отвлекся на сосны. На Зюльте этом удивительные сосны. Вроде как наши, зареченские, завидовские. Но и другие совсем. Толстые, упорные. Уходить никуда не хотят. Такую просто так не срубишь. Не вырубишь. Германия! Не грустные сосны, а молчаливые. Разные же вещи совершенно. Наши – грустные, они – молчаливые.
Но если заговорят – мало никому не покажется. Я так думаю. По-немецки и заговорят.
Ну а на Юрмале сосны – смех и грех один. Или смех и грех один быть не может, их обязательно два должно быть? В общем, какой Август Эдуардыч – такие и сосны. Тощие, облезлые, поддатые, слащавые и горькие, как бальзам рижский, того гляди упадут. На Юрмале я бы без каски на пляж не пошел. Ну, на пляж, может, еще и пошел бы, а в дюны, где сосны стоят – не пошел.
Хорошо, что у меня охрана хорошая. На все натренированная.
– Гитлер сгорел 30 апреля. А капитуляция была 8 мая. Вот 8 дней Дениц и сидел здесь преемником Гитлера.
– Один сидел?
– С охраной. Но без войск. Войска разбежались уже.
А родственники, дети, жена? Они-то где? Одна только охрана?
Не стал переспрашивать. Ну его в баню. Адмирал так адмирал.
Да, еще подумал я, а почему 8-го-то мая? День Победы у нас когда?
– Слушай, Вилли, День Победы у нас же девятого. Так что Дениц девять дней один с охраной сидел.
Как это, до речи, правильно. 9 дней. А сколько еще должно было пройти, чтоб Гитлерова душа отлетела? Помню, мы с Никодимом это все обмозговывали. Обрабатывали, так сказать.
– У Вас девятого, у нас – восьмого. Чтобы два дня подряд всей Европой праздновать. Одного дня не хватило бы. Я ж тебе объяснял.
Да, Брандт простоват, тем и хорош. А Карина или Кристина его, переводчица, – не простовата совсем. Вот ей-ей буду. Рыжая-рыжая, как будто в клоунском парике. С веснушками. И притом сильная, своенравная. И грудь красивая. Не такая большая, как у центральной буфетчицы Днепродзержинска, но зато по формату куда лучше.
Я тогда только понял, что она любовница Брандта. Уж слишком смело с ним себя вела. И даже ко мне обращалась по имени, словно к другу, а не командиру половины земного шара. И не по делу сюда приехала.
По-русски говорила очень хорошо.
– Леонид, Вам нравится у нас на Зюльте?
У нас! Они что, вместе с Виликом прямо в этом доме живут?! А когда ж успевают? Он же в Бонне должен все время Германией руководить.
– Нравится. Очень нравится. У нас ведь Балтийское море тоже есть. Только куцее. Развернуться негде, простора нет. Я там, у нас, больше Черное море люблю. Пицунду, Форос, Ореанду знаете? В Болгарии я бываю, на Золотых Песках. Фидель Кастро очень на Кубу приглашал, но уж далеко больно. Пока обратно долетишь, весь загар сойдет. А здесь я мог бы жить. Простор есть.
– Это не Балтика. Это Северное море. Совсем другое.
Как она так хорошо по-русски?
– А где же ты, Кристина или Карина, русский язык учила?
– Да везде учила.
И расхохоталась всеми рыжими волосами.
– У меня отец русский. В 45-м был подполковником в Грайфсвальде. А мать – немка.
Где Грайфсвальд, я не помню, да и не надо. А так – все сходится. Ей, переводчице должно быть 45 с небольшим. Тьфу, бесовщина, 25 с небольшим. Если сразу после 45-го года. Вы понимаете.
Я заулыбался, как только мог. Мне всегда говорили, что у меня обаятельная улыбка. Даже Ирен Жолио-Кюри говорила.
Кажется, Вилик слегка заревновал. Он резко вскинул свою рязанскую руку куда-то направо.
– Вот видишь, Леонид. Там, в дюнах, еще один дом?
Я увидел. Не сразу, но разглядел. А сказал, что сразу вижу.
– Сразу вижу.
– Так вот. Это дом писательницы Агаты Мюллер-Ханке. Любовницы Геббельса. Но не настоящей. Она была влюблена в Геббельса, а он в нее нет. Да и Магда не отпускала. Я говорю, Магда Геббельс, законная жена его, мать шестерых детей. И тогда Агата покончила с собой. А знаешь, когда покончила? В день битвы на Курской дуге. В сорок третьем.
Во дура. Подождала бы еще немножко. Зачем так быстро покончать?
– И кто теперь в этом доме? – спросил Леонид Ильич.
– Не знаю точно, но какие-то ее родственники там есть. Дом обжитой. Если хочешь, можешь купить, и будем жить на Зюльте вместе. Рядом то есть, я хотел сказать.
– Когда Вы с Вилли все уйдете от власти, – забросила Карина-Кристина, и мне показалась, что как-то язвительно.
– А дом Деница ты купил? Он твой?
– Купил. Три года назад. Хотя это нельзя афишировать. И не потому, что он дорогой. Он не так много стоит. Просто для немцев фамилия Дениц неприемлема. Одиозное имя. Был бы скандал, если б узнали, что федеральный канцлер, социал-демократ, взял жилище гитлеровского адмирала. После отставки должен еще год пройти, чтобы можно было узнать.
Нет, эта рыжая прелестница не совсем так по-русски говорит. Так ведь не говорят, правда? Хотя, что я там в этом понимаю! Я ж говорил, что мне даже с украинскими словами легче.
Никогда я не разбирался, как можно запросто приобрести чужой дом. А Зюльт…
– Ну, ты-то, Вилли, в отставку не собираешься? А то кто ж разрядку-то будет делать?
И я ни в одном глазу не собираюсь, не сомневайся.
– Рано или поздно, Леонид, все равно придется.
Случайный ветер растрепал рыжие волосы Карины-Кристины, похожие на кроны северных сосен. А южные сосны ведь тоже бывают, так? На Пицунде-то они какие?
Но это уже не то, я вам говорю. Сосны Зюльта – лучшие. Правда. Лучше не бывает. Лучше, чем на даче у меня. И чем в Завидове.
Потом мы часок всухомятку обсуждали премию, – где-то часок – и рыжеволосая вмешивалась так, словно она эту чертову Нобелевку пробивать и будет. Как будто она великий канцлер Брандт, а не он. А потом из дома на террасу вышли два официанта и вынесли устрицы.
Я знал, что устрицы бывают на свете. Но никогда их не пробовал. Только видел издалека, на приемах каких-то. Мне моя жена говорила, что устриц подают живыми, и они во рту еще пищат. Стращала, одним словом. Потом-то я понял, чего стращала.
Так те северные устрицы оказались какие-то просто гигантские. И ничего более вкусного я в жизни не едал. Чем устрицы острова Зюльт.
Я еще понял, что надо добавлять какой-то красный соус, а закусывать хлебом с маслом. Но не обычным хлебом, а специальным, который водится только в Северном море. Его прямо на берегу собирают, руками и сетью. Я так понял. И орудовать маленькой вилкой. А мне очень сложно орудовать – пальцы плохо гнутся. Я и письмо Папе Римскому от руки еле написал. Помните? Но ничего – справился.
Кажется, я тогда даже собой гордился.
Мы оставались там до самых сумерек. Между 9 адмиральскими днями и бабой-самоубийцей. Только рыжее пятно долго мерцало в темноте. И еще – с чего-то светилось в доме писательницы одно маленькое окошко. И кто помещался в том маленьком окошке, неизвестно. Может, прослушка, а может, снайпер.
Но на Зюльте не слушают и не убивают. Так сказал Вилли Брандт. А Карина-Кристина снова хохотала в голос. То ли веселилась. То ли издевалась. Мол, прослушивают и убивают везде. Особенно если глава большой страны. Уходите отовсюду – вас перестанут слушать, перестанут и убивать. Заодно.