Зюльт Белковский Станислав
Премию тогда так и не дали. Вилли Брандт через годик ушел в отставку. Там еще весь этот скандал был, Вы помните. Что вроде на него наши шпионы работали. Может, и работали, – я что, святой, все знать?! Святой у нас только Престол. Правда, есть еще Святейший, наш собственный, но и он про советских шпионов многого не знает. Что о них в Переделкине-то вызнаешь?
Говорят, правда, что Патриарх и сам агент КГБ. Но одно дело – сам агент, другое – про остальных знать. Там в КГБ лишнего никому не рассказывают.
А еще вроде не прямо наши у Брандта работали, а ГДРовские. То-то же я всегда Хонеккера не любил. Ну не то что не любил, – недолюбливал. У него по разведке Миша Вольф какой-то был – очень противный. Из наших евреев. Перешел в немцы в какой-то момент. Так и представлялся – мол, Миша Вольф, прошу любить и жаловать. Миша! Он-то Брандта и подставил.
На прощание я спросил Карину-Кристину: у вас на Зюльте гимотропы растут? Она не сразу поняла, посмотрела на Вилочку. И вместе они ответили: нет у нас гимотропов.
Жаль. Значит, только в Лозанне. Но все равно остров мне больше понравился.
А когда вернулся в Москву, сразу спрашиваю помощника, Александрова:
– Скажи, что, у нас в Советском Союзе устрицы есть?
Он мне через 2 часа – справку. Очень исполнительный товарищ, не скажешь ничего. Что, мол, есть прекрасные устрицы, лучше, чем немецкие и французские. Правда, на Дальнем Востоке, потому везти дорого.
Дорого, дорого… Вечно на Генеральном секретаре сэкономить пытаются. После всего, что я им дал.
Я и велел затариться устрицами для нашего управления делами и раз в неделю их подавать. На обедах с товарищами.
Но тут-то ничего и не вышло. Развалилось все.
Чазов устроил истерику, что с моими больными суставами устриц есть вообще нельзя. Обострятся все эти артриты, будут боли адские. И жена – туда же. То-то она меня в свое время стращала, чтобы я на устриц только смотрел, а ближе к ним и не подходил.
Но ведь на Зюльте все было хорошо… Там-то суставы не заболели? А почему?
Я еще помощника, Александрова, ругал, что Чазову вообще сказали. А он мне, в сущности, верно ответил: вся еда Генерального секретаря через врачей проходит. Иначе нельзя. У нас Генеральный секретарь всего один, рисковать не можем.
И то правда. Спорить не буду. Не можем.
Один. Совершенно один.
Так что врет достоверно ваш клятый Сахаров. С Жискаром тогда в Париже я к устрицам и не притронулся.
Всю мою порцию отдали посольской собаке. Красивой такой овчарке, с каштановым отливом. Сам видел. У нас, в посольстве СССР.
Собаки любят устриц.
Очень.
Мария
Я тогда еще, когда на Зюльте сидели, стал думать: а ведь и мне нужна молодая любовница.
Я, конечно, постарше Вилика, и хлопот у меня побольше. Страна-то какая! Не крошечная их ФРГ. Но со старой женой все время быть невозможно. Я уже ей и так всю жизнь отдал. Новые впечатления нужны, чтобы хоть как-то влюбиться. Даже по маленькой, понарошку.
Да и в постели вечно быть одному скучновато. Даже если ничем не заниматься. А просто так полежать – уже лучше не в одиночестве.
Мне в свое время еще Никсон с Киссинджером сказали: женщину в мужчине привлекает, в первую голову, власть. Умно, но правильно. Я у Чазова хотел переспросить – но не люблю его, сука он. У Никодима – постеснялся. С Колькой Тихоновым или Сусловым разговаривать вообще бесполезно. Поверил и так. Все эти миллионы квадратных километров, не могу никак цифру запомнить, четыре миллиона одних войск. Какой там Наполеон, какой Александр Македонский!
Верховный главнокомандующий всем этим добром. Или всего этого добра – как правильно сказать?
И если в Вюнсдорфе меня вспоминают, то в Камрани уже всем икается. Эти слова я на бумажку отдельно записал, чтобы ничего не перепутать. А бумажку носит при мне охрана – всегда, в шелковом спецфутляре. Так что не переживайте, не перепутаю. Постараюсь, главное слово.
И мне подобрали.
В прошлом году, когда ездил в последний раз в Молдавию, первый секретарь ЦК – вот здесь-то и забыл его фамилию, но потом вспомню, ерунда вопрос – посоветовал мне певицу одну. Типа Аллы Пугачевой, только помоложе лет на пять. Совсем молодую, так сказать. Поет знатно, громко. Смазливая очень.
Мне, кстати, мой помощник Александров говорит, что смазливая – значит красивая, а Суслов – что такая одутловатая с припухлостями. А мне хотя все равно. И так, и так устраивает.
И еще. Она поддает слегка, и от нее часто молдавским кагором пахнет. А я на него подсел, когда владыка Никодим меня причащать начал. Царствие ему небесное. Сам-то почти не пью, а вот запах как-то даже возбуждает. В 73 моих года. Все сошлось, один в один.
Мне ее привезли в Москву.
Ну, на даче, понятное дело, я держать ее не могу. В Завидове – далеко слишком. Вертолетом не налетаешься. Малознакомых людей вообще ни о чем не попросишь. И стали искать ей большое, хорошее жилье в Москве.
А зовут ее – Мария. Маша. Но я лучше предпочитаю Мария. Так больше мне нравится почему-то.
Раньше и не думал, что девку на 50 лет назад моложе себя так парадно называть буду. Прямо секретариат ЦК, не меньше. А сейчас – врос, и все получилось.
И напрасно Чазов там Вите рассказывает про мои 78, что вместо семидесяти трех. Дряхлости я уже целый год не чувствую. А если врач не догадывается – его дело. Давно пора Чазова на молодого Лившица заменить. Времени все только не хватает. И чтобы никто не говорил, что Лившиц, дескать, моей еврейской жены двоюродный племянник.
Но квартир-то в Москве подходящих – днем с огнем. А потом еще мне генерал Рябенко говорит. Леонид Ильич, говорит. А как Вы туда ездить будете? В смысле, к Марии. Вы же не можете просто в подъезд многоквартирного дома зайти. Это ж небезопасно. Угроза смертельная. Ветер, комары, гусеницы, крысы, люди, собаки бешеные. А если пьяный мужик-копатель с арматурой из подвала выйдет.
Я ему: Рябенко, так зачем простой дом, давай наш цековский возьмем. А он мне: еще хуже, Леонид Ильич. Консьержка вас сразу узнает – и ну по всей Москве разносить. Что тогда делать будем?
Можно подумать, в каком другом доме меня консьержка не узнает. Суслов говорит, у меня 84 процента узнаваемость. Или 82. Точно не припомню, но в 100 раз больше, чем у Сахарова. С его премией, о которой народ-то и не слышал ничего. Вот если б мы по первой программе рассказали – слышал бы. А так – откуда? И в «Правде» ничего не писали, и в «Известиях». Могли в «Комсомолке» написать, но ей-то кто поверит? Даже если б написали. И если б там даже подпись стояла – «Леонид Брежнев». Не поверят. Не подумают, что это действительно я подписал.
Но, спору нет, прав Рябенко. С консьержкой связываться для Генерального секретаря – последнее дело. А тут еще большая история случилась.
Был такой Алексей Максимыч Горький. Писатель. Вы слышали. Я еще в техникуме его роман «Мать» прочитал. Ничего не понял и не запомнил, как водится. Ерунда какая-то, по-моему. Про мать Горького. Это как если бы я не «Малую Землю» и «Целину», а про свою маму-покойницу написал. Или про бабушку с жидовской бричкой.
Но Алексей Максимыч любил хорошо пожить. Нескромный он был. Как Патриарх Пимен, а то и хуже. Сначала в Италии, на острове. Не таком хорошем, как Зюльт, но тоже ничего. Теплом. С южными соснами. Я сам не был, но говорят. А потом Иосиссарионыч его в Москву заманил. Думал, что Горькому Нобелевскую премию дадут, и тогда лучше в Москве ему сидеть, что как будто совсем советскому дали. И выделил ему от грузинских своих щедрот – большой купеческий особняк, в самом центре. В двух шагах от моей нынешней квартиры, которую я детям переправил. Чтоб Вы ни думали.
А когда Горькому Нобелевку-то и не дали, разгневался Сталин, что обманулся в лучших чувствах. И поручил НКВД… Ну, вы понимаете. Он гневливый был, хотя и тихий. Самый страшный гнев – он и есть тихий. Вон, Никита орал себе, орал, а потом слился в один день. Пришел на Пленум генсеком, а ушел никем. Я с Никитой так ничего и не сделал. Пожалел. А Иосиф Виссарионович Горького не пожалел.
Это я все точно знаю, потому что мне об этом сын Горького рассказывал. Как сейчас помню, звали его Максим Пешков. Теперь уж тоже помер, а когда-то еще жив был. Странно, правда, отец Горький, сын – Пешков. Это все равно как мой сын, Юрка, вдруг стал бы Андропов. Нет, я Андропова очень уважаю, я вам давно рассказывал. Но так-то уж зачем? Их бы еще и путать стали. Тот ведь тоже Юрка. И тоже еврей, который по матери.
И после смерти Горького сделали там музей. Дом-музей. Чтоб больше уже никто не лез поселиться в таком шикарном особняке. А уж он пошикарнее, чем дом адмирала на Зюльте. И уж тем более – дом писательницы, что из-за Геббельса удавилась. Хотя кто сказал, что удавилась? Вилик не говорил. Покончила с собой – говорил. Удавилась – нет. Может, она утопилась в Северном море, где устричный хлеб собирают. Хотя какая мне, по правде сказать, разница. И вам тоже.
Я как-то попросил своих Москву Марии показать. Показывали, показывали. И завели однажды в этот дом-музей. А дом шикарный. В Молдавии таких не бывает. Вот ей и понравилось. Давай, Леня – она меня Леней называет, нежнее, чем Никсон с Киссинджером и Вилли Брандт – я тут пока поживу. А ты мне за это время дачу на Рублевке подберешь.
Я возражать не стал. Да и Рябенко обрадовался – дом Горького хорошо охранять можно, изолировать, можно и тайно подъехать, чтобы никто не заметил. Ни консьержка какая, ни соседи по микрорайону.
У нас исполнительская дисциплина нормальная, не то что в Польше. Гришин написал письмо Демичеву, что мол, обветшал дворец-музей Алексей Максимыча, трудящиеся посетители жалуются, с потолка каплет, куски обваливаются, необходим срочный ремонт. Потому, значит, давайте закроем музей на 3 года, и все прореконструируем. Хотя, на самом-то деле, дом в состоянии прекрасном, со старинной мебелью, с камином. Но я же должен был Марию пристраивать! Если мужик, тем более – верховный главнокомандующий, на старости лет влюбился в молодуху, он должен что-то делать. А не мух над котлетами считать.
А там еще то хорошо, что и клавесин в доме есть, и целая арфа. А Мария же певица. Ей надо песни разучивать. Музей большой, никто никому не мешает. В квартире обычной не распоешься, даже если в цековском доме. Соседи нажалуются, а Генеральному секретарю потом разгребать. А мне когда разгребать? Собираюсь в ФРГ визит сделать, со Шмидтом потолковать. Про Зюльт как раз. Но я это вперед забежал. Старый-старый, а могу еще вперед забегать. Чазов, 78, дурак.
Так что ехать к Алексей Максимычу – это вы теперь знаете, что. А Суслов, старый конь чеченский, и не догадывается. И правильно – не надо ему догадываться. Он уже один раз депортацию проспал, зачем ему теперь догадываться.
Леонид Ильич сел в машину. Как на счастье, работало «Эхо Москвы». Социолог Левада – нет, точно Левада, я не путаю, вот откуда такая фамилия берется? – говорил. Говорил, мол, что 68 процентов телезрителей московской программы одобрили выступление Сахарова в передаче Познера. И теперь, по прогнозу, предвыборный рейтинг академика вырастет на 4–5 процентов, а рейтинг Генерального секретаря – упадет на 2–3 процента. За два месяца и две недели до выборов.
Генерал Рябенко хотел потише сделать, но я не дал.
Это, товарищи, пиздец. Не трындец, как мой внук бы сказал, а именно что настоящий, наш, советский пиздец. Марксистско-ленинский, как есть.
Я никогда не ругаюсь, но иногда приходится.
Это значит, с завтрашнего дня разрыв будет не десять процентов, и не двенадцать, как я только что понимал, а все пятнадцать. И не выиграть мне выборы, как своих ушей. Хотя уши свои я не выиграл, а от родителей в Днепродзержинске просто так получил. Но это уже неважно.
Ну уж нет. Я не хочу воевать в Афганистане. Сестра Любка против. Она говорит – ты все что угодно, Ленька, только ребят на смерть не посылай. Ты же сам смерть пережил, знаешь, что это такое.
Да, пережил, и еще не раз переживу.
И безо всякой Любки понятно. Леонид Ильич Брежнев – миротворец. Он, то есть я, прекратил все войны в Европе. Пробил Хельсинкские соглашения. ФРГ признала ГДР. И еще получу Нобелевскую премию мира. В крайнем случае, сам поеду в Осло, к норвежскому королю, и мы под лососика все и обговорим. Или под семужку, это как получится. Король – мой друг, он поможет. И еще Вилика с собой приглашу. Как лауреата, норвежца бывшего и норвежского мужа. Он-то уж точно не сдаст. В Вилике я уверен.
Какой же тут Афганистан? Никакого Афганистана.
К тому же с Афганистаном Олимпиаду можем сорвать. А сейчас задний ход уже не дашь. И так народ без сапог оставили.
У меня есть план. Вы еще совсем не знаете, какой, но есть.
Я вошел в дом Горького.
Мария встречала меня растрепанная, какая-то больше русая, чем всегда. И сильно, слишком пахло от нее молдавским кагором. Я-то кагором возбуждаюсь, но не стоит так поддавать. Молодая еще. Вон, дочка у меня… Не ровен час, Андропов ее посадит. Я ведь защищать не стану.
– Ленечка, я так рада! Я слышала, там с выборами все плохо.
Вот те раз. Что кагор делает. Зачем старику сразу с порога плохие вещи говорить?
Генерал принял пальто.
– Послушай меня, Мария.
Мы сидели в комнате с клавесином и арфой. Большой комнате, метров сорок. За окном оставалось темно и сухо, как в склепе овощной базы.
– Я все решил. Я 31 декабря, под самый Новый год, уйду в отставку.
– В отставку? Зачем?
Мария вздернула брови, и полно открылись пьяные глаза.
– В полдень. В 12 часов, одним словом. Я завтра договорюсь с Лапиным. Выступлю. Скажу. Дорогие друзья, за 15 лет у нас громадные успехи. Я сделал для вас все. Пора дать дорогу молодым. Будет Андропов. Но я не так сделаю, как сейчас. Чтобы не зазнались они. Андропов – только генсеком. А на Верховный Совет поставим другого человека. Черненку, наверное. Он баллотируется по твоей Молдавии, пройдет. Должно быть. Куда деваться. У вас же там нет академика Сахарова. А Верховное главнокомандование сделаем коллегиальное. Отдадим Совету обороны.
Я сидел на кожаном кресле, которое специально для меня сюда и подвезли. С самого начала. Мария – на стуле вдовы Алексей Максимыча. Это то, что венский стул называется. Может, нехорошо, что мужик в кресле, а баба – на венском стуле. Но мужик-то малек постарше. 120 кг живого веса и ноги больные. Такой на венском стуле и не усидит. А если провалится венский стул под верховным главнокомандующим, все еще верховным главнокомандующим, некрасиво выйдет. Соседи не увидят, но все равно – скандал.
Мария то ли начала трезветь, то ли искала мизинцами новую рюмку. Почему мне кажется, что она русая, а не брюнетка, в какую влюбился? И лицо не такое выпуклое. Это от освещения, наверное. Горький любил сумерки, а с тех пор схему подсветки и не меняли.
– Ленечка, как же ты уйдешь, если меня для «Голубого огонька» уже записали? А теперь ведь выкинут, вырежут. Если ты Генсеком не будешь.
Откуда ты пигалица, 25-летняя, так уже в жизни пытаться разбираешься? Или наоборот.
– С чего ты взяла, дуреха? Андропов – мой друг, Черненко – еще больший друг. Да и Лапин никуда не девается. Никто ничего не вырежет.
– Нет, Ленечка.
Она вскочила и подумала, где графин.
– Со мной-то что будет, когда ты уйдешь? Ты подумал?
Вот-вот, самое интересное.
– Вот-вот, это самое интересное. Я тут домик хороший присмотрел. В Германии, на острове Зюльт. Зэ, ю, лэ, мягкий знак, тэ. Слышишь, сколько букв знаю, и даже мягкий знак. Не домик даже, а дом. Почти как этот. А может, и лучше этого. Купим дом и отправимся туда жить. Я уже и с канцлером Шмидтом все согласовал.
Приврал, но неважно.
– Какой остров в Германии? Что ты такое говоришь, Леня? Где там остров?
– На Севере, в Северном море.
– Там же холод собачий.
Пухлыми пальцами она себе налила. Мне даже не предложила. Ну и ладно. Я ведь запах кагора люблю, а не так чтоб особенно внутрь употреблять. Хотя, когда причастие, вкусный был.
– Тепло, всегда тепло. Не как у нас.
– Ну как же на Севере тепло может быть? Это ж не Молдавия.
Она выпила, и мы помолчали.
Пошла дальше.
– Так ты хочешь уйти на пенсию, и чтобы я с тобой в Германию поехала?
– Именно так и хочу, Мария. Официально предлагаю. Чтоб мы с тобой зажили вместе в роскошном доме на острове Зюльт. Прямо на берегу моря. Купаться каждый день можно. Но самое важное – устриц там завались. Обожремся устрицами. Лучшими устрицами.
Хотел полюбоваться на произведенное впечатление.
Она схватилась руками за немытые волосы. Вот – немытые. Неприятно. Но ладно. Очень много времени на распевки уходит. Репетиции. С арфой и клавесином.
– Что-то ты не продумал, Леня.
Сурово, и уже не «Ленечка». Словно даже трезвеет.
– Я молодая женщина, а тебе-то уже… Сколько осталось. Три года? Пять? Ты о карьере моей подумал? Если что-то на острове с тобой случится, блядь, я там одна буду по этому дому метаться? Или мне в море утопиться? Или канцлер твой на мне женится?
Да. Вот так. Не люблю, когда женщины матерятся. Сам почти нет, и бабам никогда не давал. Особо.
А писательница, видать, действительно утопилась, раз про нее Мария вспомнила. Вот что любовь к женатому мужчине с человеком делает.
Карьера… Карьеру твою я и начал. Не помнишь? Но напоминать, попрекать не буду. Несолидно. Не для председателя президиума.
Я задумался. Перебить она не давала. Мария.
– Я сейчас на заслуженную артистку иду. Что, от всего отказаться?
Уже почти истерика. Не хочу. А заслуженную артистку я тебе и сделал. Молдаване написали письмо в министерство, и – пошло-поехало. К весне должны дать, к твоему дню рождения. Мой подарок.
– Мария, дорогая.
– Подожди, Леня. А на что мы там жить будем? Тебе канцлер денег даст?
Привязалась к этому канцлеру, черт.
– Во-первых, у меня персональная пенсия. На уровне зарплаты члена Политбюро.
– Ты издеваешься, Леня.
У нее глаза то зеленоватые, то голубеют. Это Горький так освещение придумал.
– Ты знаешь, сколько твой гребаный рубль на черном рынке стоит?
Рубль – не мой, и не гребаный. Твердая валюта вполне. И при чем здесь черный рынок вообще?
– Я тебе, Мария, другое скажу. Я знаю, как быстро миллион дойчмарок заработать.
Она так заулыбалась, что точно тошно.
– Так ты, оказывается, большой бизнесмен, Ленечка.
– Может, и не бизнесмен, но большой. Послушай меня три минуты, не перебивай. Я напишу воспоминания. Мемуары напишу. И там такое расскажу, что все издательства западные сразу купят. Я за свои первые воспоминания 127 000 рублей получил. Все детям отдал.
Своим ли, чужим ли – какая уж теперь разница. Тем более – вам.
– И что ты там такое напишешь? Про Малую Землю что-нибудь?
– Нет. Про Малую Землю уже все написал. Хватит. Напишу, как мы Хрущева убить хотели. Отравить. Зверской водкой от алтайских товарищей.
Она как будто завелась в танце. Скакала вокруг моего кресла, как подорванная. Улыбка не исчезала. Запах кагора множился снежной бурей.
– Вы – это кто?
– Мы – это я, Подгорный и Семичастный. Мы с Подгорным придумали. Семичастный исполнял. Привезли с Алтая водку от тамошних товарищей. Добавили тазепамчику. Я бы сейчас нембутальчику добавил, а тогда не знал просто, что такой есть. Никита бы выпил – и привет.
Мария остановилась.
– Ты представляешь, как западники за эту историю ухватятся! Миллион дойчмарок минимум. Мне канцлер Брандт сказал. Вилик мой. Вилочка.
Хотя он давно уже никакой и не канцлер. И не говорил про мемуары ничего. Но дом он показал. Прямо рязанскими перстами. И Зюльт показал тоже.
Мария остановилась и успокоилась.
– Вилочку твою я не знаю. И этих двух мудаков тоже. Вот который пальто за тобой носит – это не Семичастный?
Я промолчал. Она отошла от меня и села за круглый стол, поодаль. Где был графин. Налила себя новую рюмку. Овальные щеки блестели, как костюмы канцлера Шмидта.
Леонид Ильич все еще ждал, что скажет Мария.
– У меня концерты. В феврале, марте. Гастроли. Шестнадцать городов. А я правильно поняла, ты сказал, вы там со своими человека убить пытались?
– Правильно. И убили бы обязательно. Передумали в последний момент.
– А че передумали?
– Никита сам ушел. В смысле, с должности ушел. Согласился написать заявление. Не было уже смысла травить.
Она поднялась с кагорного стола, как тысячеликая вдова Горького, народная артистка СССР.
– Леня, ты сволочь! Как ты смеешь мне такое рассказывать!
В этой ярости она снова превратилась в брюнетку. Ту самую.
– Ты старый мудак! Он предлагает мне ехать на остров, чтоб все знали, что я с убийцей живу. Потом он скоренько подыхает, а я остаюсь без всего. Дом дети забирают, миллион дойчмарок – вдова. А я – без карьеры, без денег, без друзей, без родителей. Как блядь дешевая. И весь мир на меня пальцем показывает. Вот, смотрите, на хуй, какая дура набитая!
И даже не спросила, может, я люблю ее. Может, с женой разведусь прежде, чем поехать на Зюльт. Навсегда.
– Я не хочу тебя больше видеть. Уходите, Леонид Ильич.
Легко слышать «уходите» человеку, у какого ноги почти не ходят.
И, вдогонку:
– Если хочешь выкинуть меня из этого мудацкого дворца, выкидывай скорее! Все равно он пустой и холодный. Тут привидения ходят. Кто-то кашлял третьей ночи. А вчера тараканов целый полк из-под кухни вылез, блядь. Я так орала, что соседние дома чуть не проснулись. Я лучше в Кишинев вернусь, чем здесь останусь!
Генерал подал пальто, а полковник – руки.
Леонид Ильич ничего не заметил и не подчеркнул, а только вышел из дома Горького.
На вечерний снег. Сел в машину. Поехали – и в Заречье.
Но я подумал. Нельзя ведь допустить, чтобы кто-то даже пытался или там надеялся диктовать свою волю первому в мире социалистическому государству. Особенно, что касается США.
Милосердие наше огромно, а силы неисчислимы. Четыре миллиона только советских войск. А с Варшавским договором – бездна и прорва.
Я решил.
Мы поможем Афганистану. Как они просят. Капиталистический реванш отменяется. Войдем в Кабул. О, запомнил. Я сам туда поеду и выступлю на балконе. И народ зайдется от радости, как дети на новогоднем утреннике.
А потом мы отправимся в Индию. Там нас тоже ждут. И мы еще дойдем до Ганга, и мы еще умрем в боях, чтоб от Японии до Англии сияла Родина моя. Я стихов не знаю, но в юности пяток-десяток выучил. Вот это вот зазубрил. Маяковский, что ли? Неважно.
И Нобелевскую премию мира я получу. Потому что я установил мир в Европе. Прочные границы. Никаких войн. А Афганистан – он не в Европе. И Индия тоже.
Но если даже так и не получу – не беда. За Афганистан мне орден Победы дадут. Это гораздо круче.
А что за Индию дадут – даже представить страшно.
И, конечно, в этот самый ответственный момент истории я не могу бросить все на произвол судьбы. Я должен остаться главой Советского государства и довести дело до конца. До самого конца.
Сестра Любка против войны, но я ей объясню. Она думает, будет много крови. Не будет. Афганцы еще выбегут нас приветствовать. Они мирные люди. И с индусами договоримся.
С Олимпиадой пролетим? Миллиарды сэкономим. Народу сапоги купим.
Мы – ядерная сверхдержава, и нам не пристало робеть. Лажовые академики, что в наших распределителях отовариваются, – не помеха нам. Ни секунды.
Кому позвонить – Александрову или Черненке? Черненке, конечно. Какой Александров?
– Костя, слушай. Извини, что поздно. Завтра на десять утра – срочное совещание у меня на даче. Андропов, Устинов, Суслов, еще Громыко. Ну, и ты подходи заодно, ясное дело. Подъезжай. Передай им всем прямо сейчас: по Афганистану я все одобрил. А Суслову скажи отдельно – я весь план по Афганистану утвердил в полном объеме. В полном. Весь. Ты меня понял?
Вот уже Триумфальная арка. Мы такую же в Дели поставим, на главной площади, перед мавзолеем, в ознаменование нашей великой Победы. Придет русский человек прямо в Индию, никуда не денется. Мечтал – и придет. Для того я здесь столько лет и надрываюсь.
И Храм еще восстановим. На месте бассейна «Москва». Вот увидите.
Жидовской бричкою несся черный лимузин верховного главнокомандующего по леденеющей Москве, и спасенные христианские младенцы разлетались от него всем хлопотом белых крыл.
Покаяние
Пьеса в двух действиях
Игорь Тамерланович Кочубей, 50–55 лет, премьер-министр на пенсии.
Мария, она же Марфа, его жена.
Борис Алексеевич Толь, 50–55 лет, президент Корпорации вечной жизни.
Евгений Волкович Дедушкин, 75–80 лет, президент Академии рыночной экономики, профессор.
Гоцлибердан.
Пол Морфин, 37 лет, иностранный журналист.
Анфиса, она же Ноэми, 20 лет, переводчик.
Первое действие
I
Мария.
МАРИЯ. Он повадился вставать в шесть утра. Встает, пьет водку до девяти, потом снова ложится. А мне же на работу. Он думает, что я сплю. Но я не сплю. Я все вижу и слышу. Я не могу спать, если он сидит в столовой. И пьет. Я тоже живой человек. На работу. Уже полдевятого. Господи ты Боже мой…
Кочубей.
КОЧУБЕЙ. Марфуша, ты чего не спишь? Иди поспи еще, рано. Сумерки.
МАРИЯ. Мне через полтора часа на работу, чего ложиться. Не засну ведь. Хочешь чаю?
КОЧУБЕЙ. Да нет, спасибо. У меня все есть. Колбаски только не хватает. Ты брауншвейгской не купила?
МАРИЯ. Не успела вчера. Жуткая суета. Подарки, шмодарки. Тебе нельзя брауншвейгскую. Сплошной жир. Холестерин. Скоро Новый год. Холестерол. Как правильно.
КОЧУБЕЙ. Да, нельзя. Под водочку хорошо идет. Ты поедешь – я засну.
МАРИЯ. Сил нет, Игоряша.
КОЧУБЕЙ. Да уж, давно нет.
МАРИЯ. У кого сил нет?
КОЧУБЕЙ. А ты про кого?
МАРИЯ. Я – про себя.
КОЧУБЕЙ. А я – про всех нас. Сил вообще не осталось. Чего-то не осталось. Так, бывает, поищешь с утра силы, и…
МАРИЯ. О чем вы вчера говорили с батюшкой?
КОЧУБЕЙ. С батюшкой?
Пауза.
Пристально смотрят друг на друга.
МАРИЯ. С батюшкой.
КОЧУБЕЙ. Про земельный участок.
МАРИЯ. Про какой участок? Наш?
КОЧУБЕЙ. Нет, про его. Про его участок.
МАРИЯ. У него разве есть участок?
КОЧУБЕЙ. Ну, не у него как такового. Участок, где храм. В Жирафьей Канавке.
МАРИЯ. А что он хочет?
КОЧУБЕЙ. Там земля до сих пор не оформлена. Документов ему не выдают. Уже два года не выдают. А люди тем временем всякие ходят. Он очень боится, что отберут. Под элитное жилье, то-се.
МАРИЯ. Так храма ж толком нет до сих пор. И какое в Жирафьей Канавке элитное жилье? Это у черта на рогах. Выселки.