Вино мертвецов Гари Ромен
– Позор! – воскликнула она как раз в ту минуту, гневно обратив к небесам пустые глазницы.
– Согласна с вами на все сто, голубушка! – степенно поддержала ее дылда. – Но это еще не все! Куда там! Все только началось! Революции ей показалось мало. Она вошла во вкус! Повадилась являться по утрам полуголая и размалеванная, как шлюха, чтоб его раззадорить. И пристает к нему: “Хочу землетрясение! Настоящее! Сильное! Обалденное! Какого еще не бывало! Самое потрясное землетрясение! Ты ведь устроишь, милый? Подаришь своей маленькой пусечке всего одно землетрясеньице?”
– Позор! – угрюмо возмутилась коротышка.
– Ну да! А старик-то себе бороду двумя руками рвет да скулит по-собачьи: “Не могу, моя пусечка, птенчик мой, не могу! И так уж я себе испортил репутацию! Меня все презирают! Ненавидят! Ругают с утра до ночи! Никто, кроме священников – и то! – меня не уважает! Даже имя мое проклинают! Все! Все люди на свете! И правильно делают! Им, бедным, от меня одни несчастья! Сплошные гадости! То смерть, то голод! За что им все это, Фифи, мой птенчик! Вспомни хоть революцию на той неделе! Ты захотела – ты ее и получила! А наводнение! Погибла вся деревня! Пятьсот человек утонуло! И это не считая женщин и детей! А то крушение поездов… все в кровавое месиво!” А она: “Это было давно! Хочу еще! Хочу землетрясение! Большое! Грандиозное! Сильнейшее!” – и ножкой топает.
– Бывают же такие женщины, – проскрежетала коротышка, укоризненно качая головой. – Позор!
– Ну да. Тогда она его обозвала старым хреном, который, дескать, ничего уже не может, а он взъярился и устроил в Азии землетрясение – пятьдесят тысяч жертв – да эпидемию чумы послал, которую она два месяца выпрашивала. Он ей ни в чем, дорогая, ни в чем не отказывает! Неловко говорить, но стоит ей назвать его “своей сладенькой трубочкой с кремом”, как он готов сотворить что угодно!
– По-зор! – отчеканила коротышка.
– Да! А потом ему стыдно, его мучит совесть, он напивается, чтобы забыться, велит монахам дрочить себя по-скотски, не спит ночами и рыдает. Прямо ест себя поедом, из-за того что причинил столько зла почти незнакомым людям. Ведь он, по сути, добрый старикан! Только ослаб… одряхлел… притомился… Э-хе-хе… Ему бы хорошую, порядочную женщину, чтобы она о нем заботилась, а не эту шалаву бесстыжую!
– Э-хе-хе… – согласно подхватила коротышка.
– Хм-хм! – с сомнением хмыкнул Тюлип.
Скелетины вздрогнули и обратили в его сторону пустые глазницы.
– За нами шпионят, голубушка! – воскликнула дылда, почесывая колено. – Не стыдно вам подслушивать под дверью, молодой человек?
– Позор! – нахмурясь, прошипела коротышка.
Тюлип икнул:
– Вы – ик! – совершенно неправильно – ик! – истолковываете мои намерения, как сказал однажды парижский палач моему доброму другу Карлу Лысому, когда тот наотрез отказался идти на эшафот.
– Неудивительно! – ехидно заметила дылда.
– Что это вам неудивительно? – спросил Тюлип. – Что он так сказал?
– Нет! – отрезала дылда. – Что он был вашим другом и окончил жизнь на эшафоте!
– Хи-хи! – зловеще усмехнулась коротышка. – Умеете вы, дорогая, пошутить!
– Хи-хи-хи-хи! – не удержалась крыса, которая все это время сидела там и слушала; она покраснела и юркнула прочь, смутившись тем, что выдала себя.
– Да, за словом в карман не полезет, – согласился Тюлип. – Только мой друг умер вовсе не на эшафоте. Он был так потрясен словами палача, что весь побагровел – его хватил удар, и все, конец. Всегда, бедняга, слишком нервный был. Жена увидела, как он скончался во цвете лет, и утопилась в Сене, и дочка их покончила с собой от горя, и зять пустил себе пулю в висок, ну а палач, виновник этой четверной трагедии, тот не простил себе неосторожной шутки и зачах от тоски. О-хо-хо…
Он еле подавил рыдание.
– О-хо-хо… – всхлипнула дылда. – Господи боже, какой ужас!
– Какая страшная ошибка! – разревелась коротышка, утирая глаза кулаками. – Какая трагедия!
– О-хо-хо… – простонала крыса, она было вернулась, но, опять смутившись тем, что выдала себя, поджала хвост и убежала.
– О-хо-хо… – печально подхватило эхо в подземелье.
И добавило:
– Что за собачья жизнь!
– Вы слышали, голубушка? – сердито воскликнула дылда. – Теперь еще и эхо суется не свое дело!
– Позор! – изрекла коротышка.
– Вы абсолютно правы! Вы вытерли тарелку, дорогая? Да? Ну, тогда спокойной ночи!
Скелетины задули свечку и спрятались в свои гробы.
Две головы
– Ах ты, поганый пожиратель тухлой солянки! – услышал Тюлип.
Тоненький, но разъяренный до последней степени козлиный голосок прозвучал в темноте совсем рядом.
– Подонок! Идиот! Засранец!
– Расфякался, пустой пашка! – сне меньшей злобой отвечал ему другой голос, с сильным немецким акцентом. – Шел бы лутше к звоим трусьям лякушкам! Вон они, слышь, тепя зовут! Апашают тепя, такой палыиой люпофь! Кфа-кфа-кфа! Отшень мило! Слофалюпфи! Слофашеланья! Пезумнойстрасти… ити скорее, простофиля!
– Кто, я простофиля? Это уж слишком! Ах ты…
Козлиный голосок вдруг осекся и потонул во тьме. Раздался чей-то заливистый смех, и еще один голос, который Тюлип не сразу узнал, сказал:
– Сдается мне, Джо, они дошли до кондиции! И, сдается мне, пора их заткнуть!
– Таково же и мое скромное мнение, Джим! – согласился другой, надтреснутый голос. – Я всегда говорил: как только бойцы доходят до кипения, их следует заткнуть на пару минут. Ни раньше ни позже! Это мой старый рецепт, Джим!
– Что ты городишь, Джо? – возмутился первый голос. – Сам знаешь, это мой рецепт! Или у тебя хватит наглости с этим спорить? Скажи нет, Джо, скажи нет!
– А вот и не скажу, Джим, – высокомерно ответил второй. – Лучше процитирую указания, которые недавно изложил на бумаге. Зачитываю! “Любыми способами довести бойца до кипения… ” Дальше перечисляются эти способы, но, так и быть, Джо, из любви к тебе, я пропущу их… “Потом тщательно заткнуть его тряпкой. Тот раскалится добела… раздуется от злости… начнет давиться… тогда вы вынимаете затычку, и он – алле-гоп! – выплескивает максимум энергии и воинственного духа!”
– Это же моя инструкция, Джо! – завопил первый голос. – Я узнаю свой слог!
– Прекратим пустые препирательства, Джим! – с достоинством ответил второй. – Замечу только, что ты напрасно даешь волю чувствам, вполне понятным, но… презренным!
– Не смей называть мои чувства презренными, Джо!
– Я своих слов назад не беру. Что же до упомянутого текста, то потомки непременно разберутся, кто его гениальный автор. И я спокойно жду их приговора, Джим.
– Услышать этот приговор – последнее и единственное мое желание в этом мире, Джо!
Голоса замолкли. Тюлип завернул за угол и остановился в темноте, на краю могилы. Первым, что он увидел, был незабываемый стол: крышка гроба на четырех воткнутых в землю берцовых костях. Тюлип тут же вспомнил это место, тем более что пара тщедушных старичков-близнецов со свисающими на лицо седыми космами и величавыми, плавными движениями были тут как тут, сидели по обе стороны стола. Свеча на столе была куда меньше, чем в прошлый раз, она сильно оплыла, но все еще светила довольно исправно. Если пламя вдруг ослабевало, на стенках могилы мгновенно вырастали тени старикашек. Тюлип так и застыл на пороге, разинув рот от изумления, не в силах оторваться от диковинного зрелища. На столе было две головы. Не те, что принадлежали двум почтенным обитателям могилы. Те надежно покоились на плечах. На плечах своих хозяев. Нет, две отдельных, нисколько не похожих друг на друга головы. Обе были пунцово-красного цвета и напоминали объемистые кастрюли с кипящим супом, которые кухарка по рассеянности оставила на огне; от них волнами исходил жар, а в довершение сходства валил густой голубоватый пар. Старикашки умильно смотрели на головы и крепко держали их за уши, словно мешая наброситься друг на друга, как бывает на петушиных боях. Рты обеих голов были заткнуты грязными тряпками, не дававшими им говорить. Они страшно вращали глазами, скрипели зубами, обливались потом, глухо мычали и посвистывали носом.
– Ну что, дружочек Джо, – сказал первый старик, трясясь от нетерпения, – как думаешь, дошли они теперь-то до кондиции? И можно выпускать? А, Джо? Мне страсть как не терпится поглядеть, как они сцепятся!
– Запомни, Джим: нетерпение – величайший порок, – спокойно отвечал второй. – По-моему, пусть покипят еще чуток!
– Как скажешь, Джо, как скажешь…
Тюлип все разглядывал головы. У левой торчала седая бороденка, правая была безбородой и в очках с одним стеклом. Обе старые, лысые, морщинистые и потрепанные, обе метали друг в друга убийственные взгляды и пыхтели в кляп, пытаясь от него отделаться.
– Ну, Джим, по-моему, пора!
– Так начинаем, Джо! Мой так разогрелся, что уши горячо держать. Того гляди лопнет… Опля!
Они одновременно вытащили тряпки. Тотчас же левая голова, хоть ее крепко держали за уши, подпрыгнула и протяжно завыла:
– А-а-а-а! Простофиля! Он обозвал меня простофилей! Это слишком! Как будто бы не он, а я состряпал несусветную брошюрку об истоках арийской цивилизации, автора которой сам достопочтенный профессор Гроссе назвал невеждой…
– Пошлый опыватель!
– … а мистер Грин из Колумбийского университета – мошенником!
– Параноик!
– Счастье твое, что ты помер! Хоть не услышишь, как весь научный мир, через двадцать лет после смерти автора, тихо потешается или корчится от смеху над его галиматьей!
Тут старикашки-близнецы снова быстренько заткнули головам рты, и первый радостно воскликнул:
– Очко в мою пользу, Джо! Очко в мою пользу!
– Ничего подобного, Джим, дружочек, ничего подобного! Подожди, что мой ответит! Я его знаю и готов поспорить – он быстро разобьет твои надежды в пух и прах!
– Ох, сомневаюсь, Джо! Ну, что ж, давай!
Они вытащили кляпы.
– Гут-гут, а я припоминаю, – проскрежетала правая голова, – чей-то опус, тоже об истоках цивилизации, только латинской…
– Что-что? Да как…
– Что, как да квак – у фас, мой трук, отлично получается, не хуже, чем у лягушек, которых ви так лишите. Фам в цирке виступайт! А я фам гофорю о жалкой писанине, афтора которой сам сэр Освальд Боули ф томе фтором перфого истания сфоей исфестной монографии на ту же тему назвал напитым тураком…
– Чихал я на вашего сэра Освальда Боули!
– … а покойный профессор Акатемии моральных и политических наук херр Октаф Пишо ф опширной рапоте о раннесредиземноморской культуре, том перфый, страница шестьсот, третий апзац…
– Чихал я на вашего покойного профессора Октава Пишо! На этого презренного тупицу, жертву последствий детской мастурбации!
– Хи-хи-хи! – так и прыснули близнецы-старикашки, проворно затыкая рты противникам.
Две головы, распираемые бессильной злостью, побагровели, замычали что есть сил, глаза их чуть не выскочили из орбит. Старикашки, глядя на них, хохотали до слез. Седые космы тряслись, как на ветру. Но все же они старались не слишком дергаться, боясь за сохранность костюма. Все слабее становилось свечное пламя, и все росли две тени на стенах могилы.
– Очко в мою пользу, Джим! – отсмеявшись, воскликнул второй старикашка. – Итого, учитывая все, что ты мне раньше задолжал… если я не ошибся… ровно тридцать тысяч фунтов пятьдесят шиллингов!
– Неправда, Джо, я протестую! Мой боец, бесспорно, выиграл в первом раунде! Меня не проведешь! Или ты что, меня считаешь круглым дураком?
– Ни в коем случае, дружище Джим. Кто ты есть, тем я тебя и считаю. Не будем ссориться! Давай-ка лучше разыграем любовную сценку.
– Отличная идея, Джо!
И двое милых старичков убрали со стола головы, засунули в мешок и забросили в угол. Потом пошли в другой конец могилы, порылись в куче грязного тряпья и вскоре вернулись, держа в руках две новых головы, и водрузили их на стол. Слева лежала голова юноши. С черными волосами и безумно романтичными страдальческими глазами.
Но прекрасное лицо было все в синяках, как будто жестоко избитое: под одним глазом фонарь, под другим кровоподтек, на лбу здоровенные шишки. Справа – хорошенькая женская головка в ореоле светлых кудрей. Огромные, на диво лучистые голубые глаза под сенью трепещущих длинных ресниц. Тонко очерченные яркие губы со скорбно опущенными уголками. Однако по всему лицу – на лбу, на щеках, на губах – какие-то жирные бурые пятна. Минуту головы молчали. По лицу девушки катились слезы.
– Не плачь! – шепнула ей другая голова. – Не плачь, моя девочка!
– Я не плачу, Анри…
– Не надо плакать!
И несмотря на то, что их держали за уши, обе головы склонились, потянулись друг к другу, словно хотели слиться воедино.
– Мы совершили страшную ошибку, милая! – порывисто шептала мужская голова. – Жизнь была куда лучше, чем это гниение… все равно какая жизнь! А я-то, я-то думал, что вопреки всему мы соединимся в смерти!
– Я ни о чем не стала бы жалеть, Анри, – прошептала женская головка, – если бы только могла хоть иногда поцеловать тебя.
Она, вытянув губы, рванулась вперед, но руки ее удержали.
– Немедленно отпусти ее уши, ты, подлый урод! – срывающимся голосом вскричала мужская голова.
– Нет-нет, Анри, молчи, не надо… – шепнула женская головка. – Он отыграется на мне. А это страшно! Скажи-ка лучше, откуда у тебя такие синячищи по всему лицу?
Мужская голова на миг замешкалась и сокрушенно пробормотала:
– Ну… это от кеглей…
– От кеглей?
– Да… Тот мерзкий старикашка, который меня держит, играет каждый вечер в кегли. Кегли – это берцовые кости, а шар – это я!
Он замолчал. А у женской головки так и хлынули слезы.
– Но у тебя ведь тоже, милая… Что за бурые пятна у тебя на лице?
Головка не ответила. Опустила глаза. Но слезы все текли, и задрожали губы.
– Скажи мне, девочка моя!
Ветерок шевельнул ее светлые кудри. Ужасная бледность разлилась по лицу. Она не открывала глаз.
– Ответь же! Ты меня пугаешь!
– Ну, раз она не хочет, – вдруг проскрипел старикашка, – я сам скажу тебе, откуда эти пятна! Да, Джим?
– Конечно, Джо, конечно! Кому и знать, как не тебе, дружочек!
– Не надо! – сдавленным голосом закричала женская головка, широко раскрыв глаза. – Не говорите, умоляю!
– Я каждый вечер подтираю зад лицом твоей милашки, вот откуда эти пятна! – отчеканил второй старикашка.
А первый ухмыльнулся:
– Хе-хе-хе!
– Ах вы, гнусные старые твари! – До боли резкий крик вдруг вырвался из горла у Тюлипа. Не помня себя, он выскочил из тени, накинулся на стариков, схватил за шиворот, встряхнул…
– Не прикасайтесь! – в страхе завизжали оба.
Тюлип почувствовал, как его пальцы увязают в чем-то мягком, дряблом. И с ужасом увидел, что оба старикашки буквально тают у него в руках, сдуваются, как воздушные шарики, а из дыр, которые его кулаки проделали у них в груди, лезет толстыми струями какая-то тошнотворная дрянь. Еще немного старикашки продержались на ногах, пытаясь кое-как… ладонями, локтями… затыкать эти дыры…
– Джим! – голосил один.
– Джо! – голосил другой.
– Я таю!
– Умираю!
– Исчезаю!
– Рассыпаюсь!
– Они нас погубили, Джим!
– Убили, Джо!
– Заткни меня скорее, Джим!
– Сначала ты заткни меня, заткни скорее, Джо.
– Заткните нас! Заткните нас!
– Джим!..
– Джо!..
Человеческая душа
В тот же миг погасла свеча, в темноте кто-то вздохнул и со слезами в голосе сказал “спасибо”; Тюлип, чуть не выкашливая кишки, задыхаясь в вонючей пыли, поднимающейся из-под ног, с диким криком и руганью кинулся прочь из могилы; проказливая темнота швыряла в него камни, ставила подножки, хлестала по щекам, чувствительно пинала в зад, орала в уши страшные угрозы, щипала за ляжки, кусала за яйца; Тюлип бежал, грозил невидимому небу кулаком и с равномерными интервалами блевал на землю, словно расставляя вехи на обратный путь; бежал, бежал, бежал – и вдруг, как пробка из бутылки, выскочил из мрачного подземного хода и попал в просторную могилу, освещенную масляными черепами-светильниками; они горели разноцветными огнями – желтыми, красными, зелеными, всякими, гримасничали, весело раскачивались вместе со всей могилой, которую, точно корабль или пьяную шлюху, шатало вверх-вниз, с боку на бок, – как и Тюлипа, как меня и вас, как всю вселенную: направо и налево, взад-вперед, вниз головой и вверх тормашками; со всех сторон Тюлипа окружил многоголосый гомон; обнял его, как мать свое дитя, и розовый легаш-малютка, тот, что мусолил, сидя на гробу, палец левой ноги, ему широко улыбнулся, гостеприимно пукнул и приветливо качнулся направо и налево, взад-вперед, вниз головой и вверх тормашками. Тут же, с губной гармоникой в руках, стоял причудливый скелет – на нем из всей одежды были длинные-длинные, старые-старые, грязные-грязные подштанники в огненно-красную, словно в кошмарном сне быка, полоску, а на груди распялен кнопками квадратик кожи с пятью сиротливыми волосками; и этот лоскуток, и эти волоски старались сделать все, что в их возможностях – а значит, очень мало, – чтобы прикрыть бесстыдно выпиравшие наружу кости, – скелет наигрывал задорные мелодии, к всеобщей радости и ликованию. А рядом с ним хорошенький, пухленький голый легаш в одном цилиндре, похожий как две капельки воды на президента Республики – ура! ура! ура! – задумчиво мочился прямо в рот несчастного коллеги – того наполовину съели черви, поэтому сопротивляться он не мог и только изрыгал чудовищные – жуть! – проклятия. Надо сказать, все легаши были в отличном настроении, поскольку только что недурно подкрепились; когда легаш нажрется, он доволен, когда легаш доволен, он бухает – хо-хо-хо! Вот и мои любимые легашики бухали. Что пили? Кровушку – ммм… бог ты мой… глотаю слюнки… Да-да-да, настоящую, красную, теплую кровь, добрую кровь смиренных духом, – которая, как всем известно, благоуханнее и благороднее всех прочих добрых старых кровушек на свете! Они пили и пили! Сидели на земле, сидели на гробах, сидели или не сидели, то есть стояли и лежали – хм! есть же непонятливые люди, которым все разобъясни! Пили, пили и пили! В углу могилы помещался огромный пузатый бочонок, Тюлип рванулся к нему, как умирающий Папа к Святым Дарам, стер в порошок – буквально – кучку легашей, которые пытались преградить ему дорогу, простерся перед ним, как пред Отцом Небесным, потом приник, как страстная любовница к любимому, и принялся, подобно ей, сосать и наслаждаться, как это говорится, животворным соком, проникавшим в самые печенки, разливавшимся по жилам с ног до головы и бушевавшим в нем, как аутодафе, в котором можно сжечь отчаяние и нищету, раскаяние, легавых, тревогу и прочих гнид и паразитов, что водятся у жалкой, грязной и зловонной шлюхи, которая зовется человеческой душой. Он пил, закрыв глаза, чтобы не видеть свору гнусных легашей, заткнув и уши, чтоб не слышать их душераздирающего воя, и нос, чтобы не нюхать вонь, которая от них идет, – прекрасную, славную вонь! Она ведь связывает братством всех людей, включая самого Создателя! А тот скелет в подштанниках в огненно-красную, как маки средь хлебов, полоску все дул и дул в свою гармошку и выдувал такие бодрые, веселые мелодии, что мыши – а уж их хватало! – все мыши, которые, как застарелый сифилис, грызли могилы, и гробы, и тех, кто во гробах, – да, милочка моя, как скверная болезнь! – так вот, все мыши танцевали джигу пред огорошенными мышеловками, а крысы, крысы, крысы! чистили усики, облизывали морды и тоже в пляс, хвост на отлете под прямым углом к лихому заду В это мгновение Тюлип с приятным удивлением увидел старуху-шлюху, совершенно голую, которая, откуда ни возьмись, явилась посреди могилы. Причудливый скелет в подштанниках в огненно-красную, как краска этого же цвета, полоску, проглотил свою гармошку, а розовый легаш-малютка до крови укусил палец левой ноги, Тюлипа вырвало, могила содрогнулась, черепа-светильники прибавили огня, чтоб было лучше видно, три старых легаша, увешанные наградами, распались в прах, – одним словом, изумление было всеобщим и безмерно глубоким: незнакомка, сияющая наготой, точно новорожденный младенец, несла перед собой на блюде пару собственных сочных, трепещущих, шаловливых, лукаво смеющихся, плотных грудей, и таких соблазнительных, что легаши – все, достойные этого звания – ощутили, как некая сила хватает их за волосы и неумолимо влечет в бездну роскоши, бездну разврата, порока и прочих атрибутов преисподней.
– Кому угодно? Кому угодно? Кому угодно? – кричала старуха, потряхивая блюдо для вящего искушения. – Горяченькие сиси, с пылу с жару! За пару двадцать су, за пару двадцать!
Причудливый скелет в подштанниках в огненно-красную, как павианий зад, полоску изрыгнул назад гармошку, гармошка вылетела изо рта скелета с жалобным напевом, и, млея от восторга, скелет – вы слышите, скелет, а не гармошка! – нацелился на блюдо с сисями, он принял их за восходящее на горизонте солнце, решил, что спьяну у него в глазах двоится; а розовый легашик-пупсик встал и блохой скакнул на блюдо, а голенький легаш, похожий как две капельки воды на господина президента – ура! ура! ура! – тот, что задумчиво мочился прямо в рот несчастного коллеги, который не умел сопротивляться, а потому чудовищно рычал, прервал свое зловредное занятие и сам так страшно, дико зарычал, что его член перепугался, отвалился, соскочил на землю и уковылял скорее прочь, – словом, все, что кишело в могиле, встрепенулось, помчалось, рванулось к старухе, а та, на полусогнутых, раздвинутых как можно шире – чтобы было лучше видно – ногах, с двумя грудями, что умильно тявкали и подпрыгивали на блюде, точно пара пудельков, и окруженная кривыми харями, как у уродов из паноптикума восковых фигур, куда папаши водят своих взрослеющих балбесов, чтобы они боялись подхватить сифак, который все равно подхватят, как вы и я, как все на свете, – выкрикивала:
– Горяченькие сиси! Горяченькие, с пылу с жару! За пару двадцать су, за пару!
Но недолго – ее схватили, потащили сотни рук, и началась неописуемая свалка: вокруг орали и хрипели, кусались, рвали в клочья, всем не терпелось насладиться, все сцепились; колени, плечи, пальцы, глазницы, ягодицы – все смешалось и покатилось по земле огромным комом легашатины: направо и налево, взад-вперед, вниз головой и вверх тормашками; ком натыкался на гробы, надгробья, плиты, стены, катился и катился, перекатывался по углам; все черепа-светильники погасли, чтобы этого не видеть; между тем старухой, которую швырнули в чей-то гроб, в прямом и переносном смысле овладел хорошенький легашик-пупсик и дрючил ее раз, и два, и десять, и полсотни раз без передышки; и бесновалась свора легашей, и эту сцену обступала тьма, рты и зады орали, бздели, надрывались…
Тюлип завыл, задергался, открыл глаза – ночная тьма рассеялась.
Он сидел верхом на могильном камне и сжимал в одной руке пустую бутылку, в другой – крест. Землистая заря сочилась бледным тусклым светом.
За кладбищенской оградой торчал потухший газовый фонарь, повсюду слякоть, грязь, вдалеке – городские дома.
Белесые клубы висели над крышами.
Дымились трубы.
Дым поднимался к небу застывшими прямыми струями.
Птицы бились в тумане, словно в огромной паутине.