Немного солнца в холодной воде Саган Франсуаза
– На Багамских островах как будто бы очень красиво, – светским тоном вставила Марта, но Жан бросил на нее такой свирепый взгляд, что Жиль с огромным трудом подавил желание расхохотаться.
Он кусал губы и, несмотря на боль, все же чувствовал, что из горла рвется смех, неудержимый, как и его недавняя злоба. Он изо всех сил боролся с собой, попытался сделать глубокий вдох, но фраза, брошенная Мартой, не выходила у него из головы и казалась ему невероятно смешной. Он кашлянул, закрыл глаза и вдруг расхохотался.
Он хохотал и хохотал, еле переводя дыхание. «Багамские острова, Багамские острова, – бормотал он между приступами смеха, как бы извиняясь. – Багамские острова… Багамские острова». А когда он открывал глаза, то видел перед собой три озабоченных лица и принимался хохотать еще громче. Ранка на губе раскрылась, он чувствовал, как по подбородку тоненькой струйкой течет кровь, и смутно сознавал, что в таком виде – окровавленный, хохочущий до слез, до рыданий, дергающийся от смеха в этом кресле, обитом рубчатым вельветом, – он похож на сумасшедшего. Все вдруг стало нелепым, диким, смехотворным. А сегодняшний день… О боже, так провести вечер… В чужом халате возлежал на диване, как паша в ожидании одалиски, которой так и не отворил дверь… Ах, если бы он только мог рассказать об этом Жану… Но приступы смеха не проходили – он не мог остановиться, не мог произнести ни слова… Он стонал от смеха. Он псих, вся жизнь психованная. А почему эти трое не хохочут?
– Перестань! – твердил Жан. – Перестань!
«Сейчас он даст мне пощечину, наверняка даст – считает, что в подобных случаях так нужно. Все считают, что на каждый случай в жизни есть свое правило. Если человек слишком громко смеется, его бьют по щекам, если он слишком горько плачет, ему дают снотворное или посылают на Багамские острова».
Но Жан не дал ему пощечины. Он отворил окно, женщины укрылись в спальне, и приступ дикого хохота постепенно прошел. Жиль даже не знал, почему он так смеялся. Не знал он также, почему теперь по его лицу текут теплые, тихие неиссякаемые слезы и почему Жан протягивает ему платок, выдернув его из верхнего кармашка пиджака, светло-синий платок в гранатовую клетку, а рука у него так и дрожит.
Часть вторая
Лимож
Глава 1
Он лежал на траве и смотрел, как вдали над холмом восходит солнце. Со дня своего приезда сюда он просыпался слишком рано, да и спал плохо, потому что деревенская тишина и покой раздражали его не менее, чем шумная сутолока Парижа. Его сестра, у которой он теперь жил, знала это и втайне обижалась. У нее не было детей, и к младшему своему брату Жилю она относилась как к сыну. И то, что ей не удалось за две недели, по ее выражению, «поставить его на ноги», казалось ей прямым оскорблением Лимузену, чистому воздуху родного края и вообще их семейству. Ей, разумеется, случалось встречать в газетах рассуждения о «нервной депрессии», но она считала, что это скорее капризы, чем болезнь. Вот уже сорок лет, как Одилия с завидным беспристрастием делила время между своими родными, своим мужем и своим хозяйством и, будучи лишенной воображения и одновременно столь же доброй, просто не в состоянии была поверить, что отдых, сочные бифштексы и прогулки не могут излечить от любого недуга. А между тем Жиль все худел, молчал и даже иногда убегал из комнаты, когда она, например, заводила разговор с Флораном, своим мужем, о последних событиях. Если же она включала телевизор, превосходный, недавно купленный телевизор, принимающий две программы, Жиль запирался у себя в комнате и выходил только на следующее утро. Он и всегда-то был взбалмошным путаником, но теперь, видно, и вовсе свихнулся в своем Париже. Бедняжка Жиль!.. Когда она гладила его по голове, он – удивительное дело! – не вырывался, позволял ей ласкать себя, даже садился на скамеечку у ее ног и молча сидел, пока она занималась вязанием, словно у него становилось легче на душе от ее присутствия. Она болтала о всякой всячине, смутно догадываясь, что это его не интересует, зато успокаивает, как успокаивают все вековечные темы: смена времен года, виды на урожай, соседи.
Он решил уехать сразу же после мучительного дня, пережитого в Париже, а так как денег у него не было, одни долги, и, кроме того, любой незнакомый человек вызывал в нем страх, он решил укрыться у Одилии, в обветшалом доме, который оставили им родители и куда она после их смерти переехала со своим мужем Флораном, нотариусом, человеком по-детски кротким, и беспомощным в делах, и существовавшим только на арендную плату и кое-какую ренту, и жившим в отрыве от событий дня. Жиль знал, что у сестры ему будет смертельно скучно, но по крайней мере здесь он сможет убежать от самого себя, от тех нелепых припадков, которые, как он чувствовал, будут повторяться все чаще, если он останется в Париже. Во всяком случае если он начнет тут кататься по земле, то свидетелями окажутся только овцы на лугах Лимузена, а это все же менее неприятно, чем рыдать на глазах у друзей и собственной любовницы. Кроме того, побыть в обществе родной сестры, другими словами, единственного человека, связанного с тобою естественными, кровными узами, казалось ему просто благословением небес. Всякая нарочитость, все показное вызывали в нем ужас. Теперь ему не в чем было себя упрекнуть – перед кем бы то ни было. Парижскую квартиру он оставил Элоизе, в газете его замещал Жан – он дал им обоим твердое обещание вернуться через месяц вполне здоровым. Но вот он здесь уже две недели и близок к отчаянию. Природа тут великолепна – он это видел, но не чувствовал; родительский дом, безусловно, ему мил, но утешения он тут не нашел: каждое дерево, каждая стена, каждый закоулок как будто говорили ему: «Прежде ты был здесь счастлив, ты был тогда хорошим», а теперь он бочком пробирался по аллеям сада или по коридорам дома, словно вор. Обворованный вор, у которого украли все, даже детство.
Солнце поднялось и залило светом зеленый луг. Жиль зарылся лицом в росистую траву, повернул голову вправо, влево, не спеша вдыхая запах земли, пытаясь воскресить то блаженное ощущение счастья, которое раньше приходило само собою. Но даже такие простые радости не приходят по заказу, и он сам себе был противен, будто ломал комедию, притворялся, что любит природу, – вот так же мужчине, прежде пылавшему страстью к женщине, неприятно оказаться с ней в постели, когда эта страсть угаснет, повторять те же слова и жесты, хотя сердце замкнулось и молчит. Он встал, с досадой обнаружил, что пуловер у него вымок, и направился к дому.
Это был старый серый дом с голубой крышей, с двумя маленькими смешными коньками, типичный лимузенский дом, с террасой на переднем плане и с холмом позади, – дом, где в любое время года и в любой час пахло цветущей липой и летними сумерками. По крайней мере так казалось Жилю, даже теперь, в этот ранний час, когда он, поеживаясь от утреннего холодка, вошел в кухню. Одилия уже встала и, накинув халат, варила кофе. Жиль поцеловал ее. Она что-то пробормотала о воспалении легких, которое ничего не стоит схватить, валяясь ранним утром в росистой траве. И все же ему было хорошо возле нее, приятно было вдыхать запах кофе и ее одеколона, запах дров, тлевших в камине; ему хотелось бы быть на месте большого рыжего кота, который лежал на сундуке и сейчас, потянувшись, соблаговолил наконец проснуться. «Боже мой, боже мой, вот она, настоящая жизнь, простая и спокойная!» Как жаль, что он способен лишь на несколько минут включиться в эту милую рутину: тотчас же жизнь с ее неотвязными тревогами набрасывается на него, будто свора гончих, которые дали затравленному оленю трехминутную передышку, лишь бы длилась безумная гонка. В эту минуту в кухню вошел Флоран, тоже в халате. Он был низенький и такой же толстый, как его жена, но с голубыми, огромными, как два озерца, глазами, словно по ошибке попавшими на его румяное лицо. У него была забавная привычка комментировать жестами все, что говорилось вокруг: если разговор заходил о войне, он загораживал лицо согнутой в локте рукой, а если говорили о любви, прикладывал палец к губам. Поэтому, увидев Жиля, он высоко поднял руку и поздоровался с ним так громко, словно их разделяло расстояние в сотню шагов.
– Ну как? Хорошо спал, дорогой? Приятные видел сны?
И он бросил на него заговорщический взгляд. Он упорно отказывался верить в болезнь своего шурина и объяснял его состояние каким-то неудачным романом. Отпирательства Жиля нисколько не помогали. В глазах кроткого нотариуса Жиль был и оставался соблазнителем, которого на сей раз заарканила какая-то дрянь. И, видя Жиля простертым в шезлонге, он бросал ему в утешение какую-нибудь игривую фразу: «Одну потерял, десять новых найдешь» – и при этом судорожно растопыривал пальцы обеих рук. Такие шутки вызывали у Жиля безумное желание расхохотаться и одновременно злость, и он не отвечал. Но, поразмыслив, он испытывал некоторое удовольствие и даже радовался, что Флоран так плохо понимает его состояние. В конце концов, это могло быть и правдой. Вся эта путаница как-то смягчала дело. Так к человеку, заболевшему инфекционной желтухой, приходит приятель и, видя на подушке желтое как лимон лицо, выражает беспокойство по поводу того, что больной начинает лысеть.
– Который час? – весело осведомился Флоран. – Восемь часов? День-то, день-то какой прекрасный!..
Жиль, вздрогнув, повернулся к окну. В самом деле, какой прекрасный день его ждет! Надо будет свозить сестру в соседнюю деревню за покупками, а себе купить газеты, журналы, сигареты; вернувшись, он устроится на террасе и будет читать до обеда, а потом пойдет прогуляться по лесу, возвратившись, выпьет перед ужином с Флораном виски и рано, очень рано отправится спать, чтобы сестра, которая уже с восьми часов вечера не находит себе места, могла наконец включить телевизор. Сам не зная почему, Жиль проявлял к телевизору слишком подчеркнутое отвращение. На минуту ему стало совестно: по какому праву он лишает сестру удовольствия? Неужели посидеть у телевизора – такой уж смертный грех? Ей ведь не очень-то весело живется. Он наклонился к Одилии:
– Сегодня вечером я буду вместе с вами смотреть телевизор.
– Ой, нет! – возразила она. – Только не сегодня. Мы все вместе едем к Руаргам. Я же говорила тебе на днях.
– Ну значит, я в одиночестве буду наслаждаться телевизором, – шутливо сказал он.
– Да ты с ума сошел! – воскликнула Одилия. – Ты тоже поедешь! Мадам Руарг очень просила. Она тебя знает с пяти лет…
– Я к тебе приехал не для того, чтобы ходить по гостям! – в ужасе закричал Жиль. – Я приехал сюда отдыхать. Не поеду к Руаргам – и все.
– Нет, поедешь, невежа! Сердца у тебя нет, хулиган!..
Оба орали во весь голос, словно вдруг ожили неистовые ссоры их юных дней, а перепуганный Флоран, забавно жестикулируя, тщетно пытался их успокоить, то отчаянно размахивая обеими руками, словно сбившийся с такта дирижер, то назидательно поднимая палец, как проповедник в экстазе. Все было напрасно. Буря гремела целых пять минут, и чего при этом только не было помянуто: и покойная мать, и распутная жизнь Жиля, и обязанность соблюдать приличия, и непроходимая глупость Одилии – последнее замечание исходило от Жиля. Тут Одилия разразилась рыданиями. Флоран заключил ее в объятия, погрозив Жилю кулаком и сделав в его сторону смешной боксерский выпад, и тогда Жиль, ошеломленный, побежденный, тоже обнял Одилию и поклялся, что поедет с ней куда угодно. За это его наградили признанием, что он «все-таки славный мальчик». И в восемь часов вечера все трое сели в старенький «ситроен» Флорана, который он вел так своеобразно, что все тридцать километров, отделявших дом супругов от Лиможа, Жилю было уже не до душевных тревог: он всерьез опасался за свою жизнь.
Глава 2
В Лиможе еще сохранилось несколько голубых гостиных, встречающихся все реже и реже, и гостиная четы Руарг была одной из последних экземпляров. Много лет назад обитателями Лиможа владело повальное увлечение голубым бархатом, и некоторые семьи (обычно по причинам финансового характера или во имя верности прошлому) не меняли обстановку. Лишь только Жиль вошел в гостиную Руаргов, на него нахлынули воспоминания детства: сотни вечерних чаев, сотни часов, когда, сидя на мягком пуфе, он поджидал родителей, сотни фантазий в блекло-голубых тонах. Но не успел он оглянуться, как его уже обнимала и прижимала к груди седовласая и розовощекая старушка, хозяйка дома.
– Жиль, миленький мой Жиль!.. Лет двадцать вас не видела… Но вы не думайте, мы с мужем читаем ваши статьи, следим за вашими выступлениями… Конечно, мы не во всем согласны с вами, потому что оба мы всегда были немножко консерваторами, – добавила она, словно признавалась в невинном чудачестве, – но читаем вас с интересом… Вы к нам надолго? Одилия говорила, что у вас как будто малокровие… Очень приятно увидеться с вами… Пойдемте, я вас всем представлю.
Ошарашенный, оглушенный, Жиль покорно предоставил старушке обнимать, ощупывать, превозносить его. В гостиной было много народу, все разговаривали стоя, кроме трех стариков, восседавших на стульях, и Жилем овладела паника. Он бросал испепеляющие взгляды на сестру, но она, в полном восторге, неслась по гостиной на всех парусах, лишь время от времени останавливаясь перед какими-то незнакомыми людьми и радостно бросаясь им на шею. «Сколько же времени я здесь не был? – думал Жиль. – Боже мой, со смерти отца – значит, уже пятнадцать лет. Но зачем я здесь?» Он двинулся вслед за хозяйкой дома, поцеловал руку десятку дам, обменялся рукопожатием с дюжиной гостей и всякий раз пытался улыбаться, но на самом-то деле едва различал эти незнакомые лица, хотя многие женщины были миловидны и изящно одеты. В конце концов он пристроился возле какого-то сидевшего в кресле старичка, который прежде всего сообщил, что он один из старых друзей его покойного отца, а затем осведомился, что Жиль думает о политическом положении страны, и тут же сам принялся растолковывать это положение. Слегка наклонившись к старичку, Жиль делал вид, будто слушает, но тут мадам Руарг потянула его за рукав.
– Эдмон, – воскликнула она, – перестаньте мучить нашего молодого друга! Жиль, я хочу вас представить мадам Сильвенер. Натали, знакомьтесь: Жиль Лантье.
Жиль обернулся и оказался лицом к лицу с высокой красивой женщиной, улыбавшейся ему. Она была рыжеволосая, со смелым взглядом зеленых глаз, с дерзким и вместе с тем добрым выражением лица. Она улыбнулась, произнесла низким голосом: «Здравствуйте» – и тотчас отошла. Заинтригованный, Жиль проводил ее взглядом. Всем своим обликом она, словно вспышка яркого пламени, до странности не подходила к голубому выцветшему бархату этой старомодной гостиной.
– Это вопрос престижа… – опять забубнил неутомимый старичок. – Ах, вы любуетесь прекрасной мадам Сильвенер? Королева нашего города!.. Ах, будь я в ваших годах!.. Что же касается нашей внешней политики, то такая страна, как Франция…
Ужин тянулся бесконечно. Жиль, сидевший напротив прекрасной мадам Сильвенер, на другом конце стола, время от времени ловил обращенный к нему спокойный, задумчивый взгляд, так не вязавшийся с ее манерой держаться. Она много говорила, вокруг нее было много смеха, и Жиль посматривал на нее с легкой иронией. Должно быть, она действительно чувствовала себя королевой Лимузена и хотела понравиться приезжему парижанину, к тому же журналисту. В прежнее время для него была бы развлечением двухнедельная связь с женой провинциального судейского чиновника, и уж каким красочным рассказом в духе Бальзака он угостил бы своих приятелей, возвратясь в столицу! Но теперь у него не было ни малейшей охоты к любовным приключениям. Он смотрел на свои руки, лежавшие на скатерти, худые, бессильные руки, и ему хотелось лишь одного – поскорее уйти.
Как только встали из-за стола, он, точно ребенок, уцепился за Одилию, и она заметила, что у него осунулось лицо, дрожат руки, а глаза смотрят на нее с мольбой. Впервые она по-настоящему испугалась за него. Она извинилась перед мадам Руарг, потащила за собой подвыпившего Флорана, и они сбежали не прощаясь, «по-английски», насколько это возможно в провинциальной гостиной. Съежившись в машине, Жиль дрожал от озноба и грыз ногти. Нет, клялся он в душе всеми богами, нет, в другой раз он не поддастся, никуда он больше не поедет.