Танец с огнем Мурашова Екатерина
– Профессор?! – едва ли не подскочил Арабажин.
– Откуда же знаете? – спросил Кауфман.
– Понял, к сожалению, уже давно, еще в 1905 году. Причем ни митинги, ни баррикады, ни прокламации меня в том не убедили. Стачки рабочих, спровоцированные еврейскими агитаторами, студенческие волнения – тем паче. Поверхность общества волнуется, это признак жизни. Главное, что в глубине. А там – увы! – неблагополучно. Два факта. Моя жена Зинаида Прокопьевна из средней руки купеческой семьи. После замужества ведет дом. При ней всю жизнь, еще из родительского дома горничная-служанка – Федора. Дура-дурой, впрочем, вполне преданная семье. И вот, изволите ли видеть, в Москве – беспорядки. Вхожу в собственную гостиную и вижу – обе женщины согласно молятся перед иконой. Вслушиваюсь – и волосы вокруг плеши дыбом встают. Дословно не передам, но общий смысл таков: спасибо тебе, Господи, что сподобил дождаться. Мы уж думали, помрем, старые, и так и не увидим, какая она есть – революция… Задумался и я: что сделано с обществом за последние полвека, если для двух старух кровавый бунт – не чаянная уже радость! Это, так сказать, прошлое.
Адам улыбнулся. Аркадий нахмурился.
– Второй факт вот хоть отсюда, – Юрий Данилович потряс газетой, выдержки из которой недавно зачитывал вслух стоящему в кабинете скелету, издавна имеющему собственное имя – Дон Педро. – Слушайте: «В реальном училище Воскресенского произошел следующий инцидент. Воспитанники младших классов забросали учителя немецкого языка снежками. Инспектор пригрозил ученикам увольнением; в ответ воспитанники начали петь: «Вы жертвою пали в борьбе роковой», и пели до тех пор, пока не явилась полиция и не пригрозила запечатать училище.» Это – будущее…
– Потрясающе передовые малявки, – улыбнулся Адам. – Видят в школьных шалостях борьбу с режимом. Что-то будет, когда у них начнется половое созревание…
– Если что и потрясает, – горько сказал Юрий Данилович. – Так это спонтанность, бессмысленность и одновременно полная неотвратимость происходящего… Но, впрочем, Адам, давайте не будем говорить о том, что еще не случилось, и чего мы все равно не в силах предотвратить. Поговорим о насущном. Расскажите подробней о петербургской психиатрии и о ваших личных успехах на ее поприще. Не сомневаюсь в том, что они имеются…
Адам Кауфман сплел тонкие пальцы и свел брови, как будто концентрируя какую-то энергию внутри себя. Аркадий Арабажин почти против своей воли подмигнул Дону Педро: он уже знал, о чем будет идти речь. Вчера весь вечер и всю ночь до рассвета они говорили о том же самом, а потом у Аркадия началось дежурство в больнице, а Адам, в почти сомнамбулическом состоянии погрузившись на извозчика, поехал отдавать визиты многочисленным еврейским родственникам. Вечером, по предварительному договору – визит в Альма матер, а потом – ужин у профессора Рождественского. Оба молодых человека совершенно не спали уже ровно двое суток, но теперь Аркадий приготовился выслушать все сначала, не испытывая ровно никакого раздражения. Нисколько не удивил и не обидел Арабажина и тот факт, что прибывший из столицы Адам почти не расспрашивал друга о событиях его жизни, ограничившись одной, вполне констатирующей, фразой: «Женской руки в твоих покоях не чувствую, в Петропавловской крепости ты не сидишь, и в Сибирь покудова не сослан. Стало быть, все у тебя идет по-прежнему…»
– Вы знаете, Юрий Данилович, что я в своем роде человек одержимый…
– Да, да, – профессор подался вперед.
Несколько лет подряд он связывал свои учительские надежды с незаурядными медицинскими талантами Адама. «Измена» Кауфмана делу общей патологии и его переход в лагерь психиатров больно отозвались в сердце Рождественского. Но теперь, по прошествии пары лет, все как будто бы улеглось и простилось…
– Нынешнее состояние психиатрического знания представлялось мне весьма многообещающим еще из Москвы, а после работы в Психоневрологическом институте и в нескольких петербургских клиниках я лишь укрепился в своем мнении. Со стороны психологической науки и перспективных химических разработок как будто бы уже есть возможность не только утишать страдания, но и возвращать к обычной жизни значительный процент психически больных. Всему, как когда-то в эпидемиологии (здесь Адам подмигнул Арабажину с таким же совершенно выражением, с каким сам Аркадий только что подмигивал скелету), мешает организация больничного дела. Наиболее смелые и перспективные идеи удручающе однообразно тормозятся психиатрами старой закалки и просто самой структурой. Разумеется, все стоящие новации непременно пробьют себе дорогу, но сколько будет упущено времени! Я мог бы сказать о судьбах больных, которые нынче страдают и умирают во тьме, но вы оба слишком хорошо меня знаете, и потому с вами я лицемерить не стану. В первую очередь я думаю о своем времени и своей жизни. Если сейчас я продолжу работать в городской психиатрической больнице штатным врачом, стану каждый раз с боем требовать применения методов, которые сам считаю продуктивными, и буду терпеливо ждать неминуемого разрушения косности системы, то много лет моей жизни, которые я мог бы посвятить исследованиям и их экспериментальным проверкам, будет попросту упущено! Я не могу и не хочу с этим смиряться. В силу этого у меня возникла весьма претенциозная идея. Я хотел бы создать свою небольшую частную клинику для лечения психически больных и в ее стенах применять самые передовые методики, которые только сумею разыскать по миру и которые (льщу себя надеждой) смогу разработать сам. Я понимаю, что еще молод годами, и вам трудно воспринять мои слова серьезно…
– Адам! – строго, почти обиженно возразил Юрий Данилович. – Я, кажется, не давал вам повода… Даже когда вы с Аркадием были сопливыми второкурсниками, я с совершенной серьезностью выслушивал ваши, удивительные порою мнения о медицинской науке, и с уважением относился к вашим поискам и гипотезам…
– Да, да, конечно, вы правы, простите, профессор, – Адам покаянно опустил голову, но не притушил блеск темных, с золотыми искорками глаз. – Я просто слишком волнуюсь и оттого с трудом нахожу правильные слова. Аркаша… может быть, ты скажешь, ведь ты с детства мой конфидент, и сегодня ночью… и иногда ты понимаешь меня даже вернее, чем я сам…
– Как только какую неуклюжесть сказать надо, так сразу Аркаша… – проворчал Арабажин.
Но что ж – Адам говорил правду, и Аркадий зачастую действительно неплохо понимал ходы весьма изощренного мышления приятеля. Например, сейчас: пусть профессор услышит все сомнительные аспекты важной для Адама идеи от честного, но недалекого «Аркаши» и поневоле свяжет их именно с ним. А Адам, бескорыстный паладин науки, останется в глазах Рождественского весь в белом. Да ладно, от Аркадия не убудет…
– Если поначалу достать побольше денег, то все очень ловко получится, – сказал Аркадий. – Создать психам чудесные условия, птички-рыбки-фисгармонии, прогулки в саду. Дать рекламу. Адам наш, если как следует захочет, может быть и убедительным, и даже обаятельным. Ни для кого не секрет, что во многих старых и богатых семьях, да и в новых и богатых – тоже, есть родственники, мягко скажем, «со странностями», от которых семья не прочь цивилизованно избавиться. Вот – удобный, гуманный случай. Новое, европейское лечение, молодой обаятельный Адам, красивый сад с розами и фонтаном, уютные комнаты, строгие красивые медсестры. Раскошеливайтесь побыстрее, если хотите избавиться от неудачного сына, обезумевшей жены, выжившего из ума дядюшки… Ведь вы знаете, у нас очень передовые методики, есть даже шанс, что они поправятся… За их же деньги, на их же родственниках наш Адамчик будет вволю проверять свои гипотезы, ставить эксперименты, отслеживать результаты, писать научные статьи…
– Сразу видно опытного партийного пропагандиста! – не удержавшись, съязвил Адам. – Любую идею подать массам в понятном виде, даже если при этом ее придется перевернуть с ног на голову!
Аркадий предупреждающе нахмурился, и Кауфман прикусил язык: о существовании партийца Январева знал Адам, но ни в коем случае не должен был догадаться профессор Рождественский.
Глава 6,
в которой хоревод Яша Арбузов выгоняет Люшу из цыганского хора, Большая Глэдис обещает ее спасти, а Таня подозревает в своем неродившемся ребенке исчадие ада.
– Ваш танец – это нечто восхитительное, смесь розы и лилий. Вы как будто рисуете на небесных полотнах. Кажется, что сейчас цветы посыплются прямо с потолка, как на старых фресках…
– Сережа, вы невозможный льстец…
– Рудольф, подтверди, что я прав…
– Он во всем прав, я подтверждаю это доподлинно, но будучи от природы лишен красноречия своего друга, могу осмелиться лишь смиренно поцеловать ручку… или плечико… а также выпить за здравие искусства в лице и воплощении его… ну вот, опять запутался…
Два значительно нетрезвых молодых человека стояли перед сильно загримированной, еще разгоряченной недавним выступлением цыганкой, которая в вольной позе раскинулась на кушетке и кривила небольшой алый рот в лукавой гримаске. Их неустойчивые фигуры отражались в широком зеркале, обвитом золочеными цветами и листьями в стиле английского модерна. Букеты живых цветов, перевязанные лентами, стояли на туалетном столике в ведерке из-под шампанского. Смутные пятна света – синие, лиловые, золотые – танцевали в душистом сумраке, проникая сквозь разноцветные стекла двери из ярко освещенного коридора.
– Мадемуазель Розанова, вы – богиня! Я обожаю вас безмерно! – козлиным голосом пропел пожилой купец, просовывая в дверь круглую красную физиономию, украшенную обширной, похожей на позолоченную лопату бородой.
Оба молодых человека согласно заслонили цыганку от нового обожателя.
– И я вас тоже люблю, Савелий Петрович, – томно произнесла девушка, вытянула маленькую ножку из-под многоцветного прибоя юбок и кокетливо взмахнула ресницами.
– Позвольте к ручке… и подарочек… крошечный… осчастливлен буду…
– Отчего же нет, Савелий Петрович… извольте…
Цыганка тут же открыла бархатный футлярчик и напоказ обвила запястье тоненькой, на цепочке браслеткой.
– Ах, как хорошо… Милый, милый Савелий Петрович… Чмоки, чмоки…
– Богиня…
Купец расплылся в блаженной пьяной улыбке, и оставался при ней даже тогда, когда молодые люди аккуратно, но решительно вытолкали его за дверь.
– Пфу! – презрительно сказал Сережа Бартенев, двумя пальцами приподняв дареный браслет. – Дутое…
– Не трожьте, Бартенев, – сладко зевнув, протянула Люша Розанова. – Мне нравится, а только это и важно. Если Яша не отнимет, так непременно носить стану…
– Яша – это хоревод, что ли? – спросил Рудольф и заметил. – Строго у вас…
– А то. Цыгане – люди по природе соборные. А в хоре – тем паче. Вся добыча – в общий котел, потом делится по паям. Кому сколько положено.
– А вам, Люша, сколько положено?
– Мне – полтора пая. Я со всеми в хоре пою, и еще – отдельный номер танцую.
– Блистательно танцуете, Люша, просто блистательно, – воскликнул Рудольф. – Мне кажется, ваше искусство – это много больше обыкновенных цыганских плясок. Поверьте, я могу считать себя знатоком, и даже в императорском театре… Я вообще никогда не видел ничего подобного в плане экспрессии тонких чувств… если не считать одного, совершенно, впрочем, особого случая… Но это…
– Руди, замолчи! – прикрикнул на приятеля Бартенев. Рудольф послушно замолчал, а задремывавшая было Люша снова проснулась от удивления: Сережа вдруг выглядел смущенным. Где-то существует нечто, что могло смутить Сережу Бартенева?!
Она могла бы топнуть ножкой и капризно потребовать. Или угрожать немилостью. Вполне могло статься, что молодые люди поддались бы ее напору. Но это был не ее метод. К тому же Люша Розанова получала особенное чувственное удовольствие именно от неразгаданных тайн. Тайна, уже разоблаченная, привлекала ее значительно меньше.
Стены кабинета обиты бордовой тканью. На столе стоит открытая бутылка вина и два бокала. За тонкой дверью приглушенно шумит загородный ресторан «Стрельна».
Хоревод Яков Арбузов – невысокий, смуглый, европейски одетый человек с импозантной сединой на висках. Не так-то легко угадать в нем цыгана, скорее он похож на испанца или итальянца.
– Можешь оставить себе, – сказал он Люше, возвращая браслет. – Купцы и так раскошелились изрядно.
– Спасибо вам, Яков Михайлович, – Люша присела в изящном реверансе.
«Цыганки так не умеют, – подумал Яша. – Они кланяются вразлет, как мастеровые после рабочего дня пьют первую рюмку водки.»
Хоревод поморщился. Все три года, которые он знал Люшу Розанову, она была послушна и неукоснительно вежлива с ним лично, ровна и приветлива с товарищами по хору, соблюдала все правила, обычаи и даже обряды и суеверия, принятые среди хоровых цыган. Почему же его не покидало ощущение, что девушка все время подсмеивается над ним? И вообще – почему она с самого начала была ему неудобна, как яркая, красивая, дорогая, но не совсем по мерке сшитая одежда? Если бы Глэдис не просила за нее еще тогда, когда Люша голодала на Хитровке, и одновременно за ней тянулась какая-то темная история, чуть ли не с убийством… Кого? Обидчика? Неверного любовника?.. Да какая разница! Некий темный шлейф всегда, с самого начала мерещился Якову за ночным водопадом ее синеватых, цыганских кудрей, древняя, не людская жестокость придонным тяжелым льдом лежала в светлых глазах девочки-подростка… Тогда ей просто некуда было идти. И она все-таки была цыганкой, дочерью Ляли…
Яша чуть потряс головой, выгоняя из ушей с готовностью зазвучавший там незабываемый, стелящийся как трава под ветром, бархатный голос цыганской певицы Ляли Розановой, которую впоследствии увез в свое поместье Николай Павлович Осоргин…
Теперь все изменилось. И нет больше никаких препятствий тому, чтобы разрешить назревший вопрос вполне кардинальным образом. И чем дольше он тянет с этим, тем тяжелее могут оказаться последствия…
– Люша, выслушай меня теперь. Я давно собирался поговорить с тобой, но, если быть честным, все не мог набраться решимости… Нынче уже тянуть некуда. Садись. И я сяду…
– Я слушаю вас, Яков Михайлович, – девушка присела на темно-розовую софу.
Яша сел напротив, оперся предплечьями об колени, свесил небольшие кисти, опустил голову. Стало вдруг крайне легко представить его на передке кибитки, медленно влачащейся по разбитой дороге прямо к горизонту. Утомившееся за день солнце разливает по степи тревожный багровый свет, длинные вечерние тени ложатся на лица людей, ползут по дороге вслед за кочующим табором…
– Я давно понял, что нам надо расстаться, – вскинув на девушку тяжелый взгляд, твердо сказал Яша. – Точнее, это ты должна уйти от нас. Уйти из хора. Довольно этого маскарада.
Даже сквозь грим можно было заметить, как изменилась в лице Люша. Глаза стали огромными и прозрачными, как лужи под небом, нос заострился, кожа приобрела цвет грязной штукатурки. Руки судорожно скомкали пеструю ткань верхней юбки.
– Яков Михайлович, но почему?! Почему вы меня прогоняете? В чем я провинилась перед вами, перед хором? Что сделала не так?
Яша не собирался вступать ни в какие препирательства. Он по природе был немногословен и сразу решил для себя так: скажет и уйдет.
Но эти безумные светло-ледяные глаза, обрамленные странно накрашенными ресницами – темными у корней и почти серебряными на концах…
– Все не так! – с изумлением услышал Яша свой голос. – Никто из нас, включая меня самого, не понимает, во что ты играешь. Ты – дочь Ляли Розановой. Когда-то, в нелегкий для тебя час ты очаровала Глэдис МакДауэлл, которая была подругой Ляли. Глэдис уговорила меня. Та девочка хорошо и необычно танцевала, могла петь. Почему нет? Хор давал тебе стол, кров, работу, как и другим цыганским артистам. Это было понятно. Но потом ты ушла, перестала быть Люшей Розановой и стала Любовью Осоргиной. Зачем ты вернулась?
Люша свела руки перед грудью и сплела пальцы с такой силой, что побелели костяшки. Жест получился наполовину умоляющий, наполовину угрожающий.
– Я быстро поняла, что не могу быть только Осоргиной-Кантакузиной – женой помещика, хозяйкой усадьбы, светской дамой. Я от этого начинаю умирать. Сначала все вокруг становится прозрачным, как будто бы не из этой жизни. А потом постепенно чернеет. И я тоже чернею изнутри, как внутренность сожженных пожаром покоев. Это страшно. Как только ребенок родился, я сразу приехала, вы помните, Яков Михайлович? И привезла старый костюм. Лиф на мне не сходился, потому что грудь молочная была, но я все равно в тот же вечер танцевала. И темнота отошла. На время. Вы понимаете меня?
– Мне вовсе не нужно ничего о тебе понимать. И я даже не могу тебе этого объяснить, потому что ты – не цыганка, хотя в тебе и есть Лялина кровь. Я, хоревод, отвечаю за всех. Ты знаешь: молодежь приезжает в хор из таборов под мою ответственность. И репутация хора, и значит, заработки всех – тоже на мне. Мы поем и танцуем. Нам нужно твердое положение и не нужна двусмысленность. Русская замужняя дама, помещица, принятая в лучших домах Москвы – танцует босиком на ресторанной сцене среди неграмотных цыганок и ходит в кабинеты к пьяным купцам и офицерам. Когда об этом узнают – будет скандал. Мне скажут: Яша, куда ты смотрел и чем ты думал? Мы не хотим больше иметь дело с тобой и твоими людьми…
– Но, Яков Михайлович, меня же в гриме никто не узнает! Да и кому вообще в голову придет? Я же как будто в Синих Ключах живу, а когда сюда приезжаю – в Грузинах в меблирашке, где хозяйка вообще не знает, что я танцую, и думает, что я никакая не цыганка, а ваша любовница…
Яша только за голову схватился.
– И здесь, в Стрельне, все знает только Глэдис, да вы, да княжич Сережа Бартенев, а он меня никогда не выдаст, ему самому нравится эта игра…
– Все, довольно! – воскликнул хоревод и встал, чтобы придать себе уверенности. – Репутация моего хора будет зависеть от молчания этого светского обалдуя – педераста и кокаиниста?! Довольно игр. Ты взрослая женщина. В детстве можно играть, воображая себя кем угодно – разбойником, певицей, королевой, лошадкой. Но потом детство проходит и надо сделать выбор. Ты можешь стать цыганкой, одной из нас, ты можешь стать русской дамой. Но ты не можешь далее быть и тем, и другим. Выбирай!.. И почему это мне кажется, что ты уже выбрала, – тогда, когда променяла мой хор и Глэдис на семью того архитектора? А?.. Уходи!
Цыганка опустила плечи, зажмурилась и сильно растерла лицо обеими руками. Когда она подняла взгляд, Яша содрогнулся. Жирный и яркий грим причудливо нарушился, размыв черты, смешался, быть может, со слезами, и казалось, что теперь, прямо на глазах лицо цыганки плавится и исчезает, а из-под него появляется…
Яша Арбузов не стал смотреть дальше.
– Уходи! – хрипло повторил он, резко отвернулся и вышел, плотно прикрыв за собой дверь.
С галереи, куда выходили двери кабинетов, был виден просторный зал ресторана, знаменитый зимний сад с гротами и бассейнами и множество людей за столиками, вкушающих по-московски обильную трапезу. Гул голосов, музыка, песни мешались с плеском воды, звоном посуды и даже чириканьем невидимых птиц. Яша с облегченным вздохом охватил взглядом эту привычную картину, передернул плечами и, не оборачиваясь, два раза перекрестился.
Таня навсегда поднятым плечом раздвинула кусты, стряхнув с них снег, отцепила от подола колючую ежевичную плеть, и вышла на небольшую полянку, окаймленную высоченными деревьями. Почерневшая полуземлянка наклонилась на один бок. Из трубы поднимался жидкий дымок. Перед входом в избушку снег был плотно утоптан, на пороге, подняв пистолетом заднюю лапу, умывался крупный полосатый кот. Не опуская лапы, он внимательно глядел на Таню круглыми желтыми глазами. В кустах перепархивали и посвистывали синички.
Оказавшись на полянке, Таня для начала согнулась в пояснице, упершись кулаком в бок, и отдышалась после похода по лесу. Потом подошла к дому и постучала по притолоке кулачком в вязаной рукавице. С козырька над дверью прямо на кота упал мягкий шмат снега. Кот фыркнул, вскочил и скрылся в кустах.
Дверь отворилась, выпустив наружу волну теплого, наполненного травяными ароматами воздуха. Невысокая, с Таню ростом старушка с круглым румяным лицом, не особенно разглядывая посетительницу, приглашающе помахала рукой. Таня поздоровалась, почистила валенки прислоненным к стене веником и вошла в избушку.
Крупный филин, сидящий на специальной жердочке, воткнутой между бревнами, увидев Таню, угрожающе расправил крылья, вытянул вперед шею и защелкал клювом.
– Тихон, да ладно тебе пугать-то! – сказала старушка. – Нешто лесникова дочь тебя забоится?
Птица послушно сложила крылья, выпрямилась и замерла изваянием на своем насесте, изредка помаргивая оранжевыми глазами.
– Совсем обленился, старый пень, – пожаловалась старушка гостье. – Как снег лег, так даже не пробует вылететь куда и мышей али птичек половить. Сидит на своем сучке, жрет да гадит.
– Липа, я к тебе по делу пришла, – сообщила Таня, останавливаясь у низкого стола, где на куске грубого крапивного полотна были тремя кучками разложены аккуратно порезанные на части корешки.
Колдунья и травознайка Липа жила в лесу много лет и, наряду с источниками Синие Ключи (которые и дали название усадьбе), считалась местной достопримечательностью. Откуда она пришла и почему поселилась не в деревне, а в одиночестве на лесной опушке – никто не знал. Ходили к ней за помощью в основном бабы, но численно клиентура ее была никак не меньше, чем у фельдшера в Алексеевке. Деньгами Липа брала за лечение и ворожбу далеко не всегда, чаще – продуктами, услугами, а иногда и вестями о происходящем в соседних деревнях и усадьбах, в империи и даже в мире. Черного колдовства знахарка избегала, на смерть, болезнь или разорение врага ворожить отказывалась. Впрочем, приворотное зелье продавала безотказно, особенно девкам. Иногда оно даже действовало.
– Оно понятно, что не просто поздоровкаться, – усмехнулась Липа. – Кто ж ко мне без дела через лес потащится? Особливо зимой… Раздевайся да садись вон, или, если замерзла, чаю себе липового налей. Он горячий еще.
– Потом если, – отказалась девушка. – Там с утра холода особенного нету, да и я, пока шла, взопрела скорей, чем замерзла. – Таня сняла полушубок, размотала платок, потом расстегнула душегрейку и тяжело, боком опустилась на чисто выскобленную скамью.
Сама Липа уселась на лежанку возле печки, застеленную двумя лоскутными одеялами и заваленную едва ль не дюжиной пестрых, обшитых тесьмой подушечек.
– В тягости я, – сказала Таня, глядя в пол и перебирая тонкими сухими пальцами былинку, вытянутую из пучка висящей вдоль стен травы.
– Ох! – выдохнула Липа. Видно было, что такого оборота событий она не ожидала.
Помолчали. В молчании обе размышляли, перебирали варианты.
– И чего ж теперь? – спросила, наконец, знахарка.
– Скинуть хочу, – девушка поджала и без того узкие губы. – Помоги мне.
– А какой срок?
– После жатвы уже. Вот сразу как журавли с полей над Удольем снялись – тогда…
Липа недовольно нахмурилась.
– Что ж раньше-то думала, Таня? И зачем? Ты ведь не старая еще, сможешь выносить и родить себе и Мартыну на радость. Горб-то у тебя на спине, а не там, где дитя носят.
– Не по-божески все это с самого начала, – сказала Таня. – А нынче мне еще и сон нехороший снится. Три дня подряд. Тут и вовсе дурная разобралась бы, что к чему…
– Что ж за сон?..
– Да как будто родила я уже ребеночка, мальчика. И как-то он сразу и ходить начал, и говорить, и даже зубики у него все есть. И не то, чтобы вырос, а прямо таким и на свет явился. И вот он меня просит: пойдем, погуляем, а то мне на одном месте надоело сидеть. Я согласилась, хотя у меня по хозяйству еще много дел оставалось. Но как же свое дитя не потешить? И пошли мы с ним, и пришли к Синим Ключам. Я на скамеечку села, а он кружкой водички зачерпнет и играется с ней по всякому. Сначала птички к нему прилетали, потом сова, потом мыши летучие. После кто-то прозрачный из самого большого ключа-Дедушки вылез, а дальше и вовсе нечисть какая-то из чащи полезла. А он их не боится ничуть, и со всеми с ними не то разговаривает, не то еще что. Я хотела было – его в охапку и бежать, да у меня ноги приросли. А тут выходит откуда-то девица с белыми глазами, с инеем на обшлагах, да на ресницах и говорит: это не твой ребенок. Я разозлилась и говорю ей: а чей же он?! А она отвечает: мой, конечно, я давно маленького хотела. Суди сама: у тебя он без отца будет расти, а у меня гляди – сколько желающих. И на всю эту нечисть показывает. Тут я заплакала горько, а он-то только смеется и ручки свои к ним тянет. Я гляжу, а на ручках-то у него и вправду шерстка растет и коготки. А позади – хвостик маленький, вроде как у поросенка… И такое три ночи подряд. Сегодня уж вовсе невмоготу стало, и я к тебе побежала. Христом богом молю, помоги мне, Липа, от выродка избавиться… Грех весь мой, на тебе его не будет…
– Да ты подумай, что говоришь-то! – прикрикнула на Таню знахарка. – Именем Спасителя просишь нерожденное дитя убить.
– Да не от Спасителя он, а от Врага его! – сипло крикнула в ответ Таня и закашлялась, тряся горбом и инстинктивно придерживая одной рукой живот. – Разве ж не явлено мне во сне?! Да и рассудить если: у кого, как не у лесной горбуньи должен такой родиться?! Разве что у волчицы…
Липа слезла с лежанки, подошла к полкам, сняла оттуда накрытый тряпицей кувшин, налила из него, подала Тане кружку:
– На-ко выпей сейчас! И погоди причитать. Ты-то первый раз в тягости и спросить тебе некого, а я с бабами по этому делу не один десяток лет вошкаюсь. Ты себе и представить не можешь: чего только беременным в голову не лезет! Такая чушь, что порою и концов не найти: что, почему? Была у меня одна, которая землю ела. Другая считай всю дорогу, пока брюхатая ходила, сосала железные подковы – якобы порчу от дитяти отгоняла. А еще одна месяц на дереве спала, в развилке – пряталась от какого-то беса, который к ее домашней постели приходил и хотел ребеночка себе забрать…
– И что же с ними? – Таня допила зелье из кружки и взглянула с легким интересом.
– Родили все трое здоровых ребятишек.
– Но они-то небось не во грехе жили…
– Кто, кроме Христа, доподлинно знает, что есть грех, а что благо? – философски спросила Липа.
С самого начала ей было ужасно интересно, кто же все-таки отец ребенка, которого уже три месяца носит горбунья, но спросить она не решалась, чтобы еще больше не расстраивать Таню. Насилие, наверное, – за свою долгую жизнь Липа насмотрелась на всякое и ничему уже не удивлялась. Единственное, что здесь было непонятно: как неведомый насильник не испугался ружья Мартына? Ведь дочь у лесника одна, и попусту пугать ее обидчика он тоже не станет. Случайный бродяга? Проезжий охотник? Должно быть, по глухой пьяни все случилось, – решила Липа. – Когда уже не только горбунья, но и коза – невеста…
– Отец Даниил знает, у него спроси, – неожиданно фыркнула Таня. – Он тебе все и расскажет.
Напиток из кружки явно подействовал на нее ободряюще.
– Щас, разбежалась я к отцу Даниилу, – усмехнулась в ответ Липа. – А вот тебе-то как раз и придется… Как только родишь, сразу, ничего не дожидаясь, крестить понесешь. Чтоб никакая нечисть и на порог взойти не успела. И сама тоже… небось до церкви-то дойти, на службе постоять ленишься…
– Да я… да как мне из лесу… хозяйство на мне… да меня ноги не несут, и в деревне мальчишки глупые, дразнятся…
– Вот! – колдунья назидательно подняла пухлый короткий палец. – А потом еще удивляешься, что тебе сны снятся, как у тебя леший с девкой Синеглазкой ребеночка в лес сманили. В твоем-то возрасте надо уже уметь сны-то разгадывать.
– А как правильно мой сон разгадать? – Таня оперлась обеими ладонями о лавку и подалась вверх и вперед. – Скажи, Липа, скорее!
– Господи, да все же как день ясно, – знахарка пожала плечами. – Ты зачала без венчания, и теперь, вместо того, чтоб в церкви у ног Божьей матери заступничества молить, по лесам, да по Синим Ключам, да по прочим языческим местам шляешься. К колдунье вот явилась с просьбой плод вытравить. Удивляюсь я еще терпению Спасителя нашего. Ты когда последний раз причащалась?
– Я…
– Вот! Господь тебе испытания и спасение посылает, а ты – нос воротишь. После спохватишься, да все уже минуло… Взгляни вот хоть на меня. Чего бы я нынче не отдала, чтобы у меня в жизни хоть какой, хоть от кого ребеночек случился… Ан не случилось, и доживать мне теперь век одной, с филином да котами. Думаешь, сладко? А у меня между прочим в молодости никакого горба не было, и даже хорошенькой некоторые считали… А вам с Мартыном милость Господь посылает, так уж потрудись за ради того…
– Потрудиться? Как, как, Липа? Вразуми! Я ведь и вправду все не так поняла! Глупа я, корьем в лесине своей заросла, правду ты говоришь… Что ж мне сделать-то? Говеть, к причастию идти, это ясно. А еще? По вечерам на коленях молиться, на службы из леса ходить? И пусть все смеются, и отец Даниил, и мальчишки дразнят, это мне испытание от Господа, да?
Танины тускловатые глаза зажглись синим фанатичным огнем.
– Да ладно тебе, ладно, – мысленно попятилась назад Липа. Она лучше других знала, что такое идефикс, засевший в мозгах беременной женщины. – Тут главное, чтобы ребеночку не повредить. Два раза за неделю сходишь, и довольно.
– Но обязательно на воскресную, да? Да, Липа? Чтоб народу побольше, и колокола звонили, звонили…
Колдунья усмехнулась, но промолчала.
Горели в печке дрова, по комнате плыл синеватый дымок. Филин Тиша внимательно наблюдал за людьми и еще за крупной мышью, которая, балансируя хвостом, шла по балке к полкам с крупой. Хорошо бы слететь с насеста и поймать ее. Но летать в избе неудобно, можно больно удариться крылом, да и еду – крупно нарезанные кусочки курятины или иной птицы – вечером принесет Липа на блюдце с колокольчиком. Пускай наглую мышь ловят коты. Зачем-то же хозяйка держит в доме этих противных животных…
Стойкий дух от многочисленных, развешанных на веревках пучков трав, цветов и побегов. Корешки в березовых туесках. Паутина в углу. Аккуратно подписанные настои и отвары на полках в стеклянных банках. Две полки с книгами и большая стопка пожелтевших газет.
Бывшая московская акушерка Олимпиада Куняева не знала, грамотна ли Таня. Могло сложиться и так, и эдак. Мысль дать ей прочесть повесть господина Куприна показалась пожилой женщине достаточно забавной. Но это уже было, как сказала бы сама Таня, от лукавого. Жизни ребенка на данный момент ничего не угрожает? Вроде бы уже нет. И на том спасибо.
Липа зевнула и с удовольствием подумала о вечерней рюмочке портвейна… и, пожалуй, действительно можно будет по случаю перечитать «Олесю»…
– Глэдис, он меня выгнал! Яша выгнал меня, и я теперь непременно умру! Я теперь хорошо, очень хорошо понимаю, как и отчего умерла в Синих Ключах моя мать. Это очень просто – внутри все постепенно выгорает с дикой болью, и вместо души остается жирная черная сажа и летучий седой пепел. Так сгорела моя мать, я знаю, я видела этот болючий пламень в ее глазах на портрете. И ни один, самый лучший врач не вылечит эту болезнь…
В небольшой комнате со скошенным потолком Люша металась, как лесная куница, запертая в тесной клетке. Воздух спиралью завивался вокруг ее небольшой фигурки и пах пудрой, потом и звериным мускусом.
– Можешь разбить стакан, вот этот. Только не кидай его в окно, – спокойно сказала Глэдис Макдауэлл, немолодая актриса, когда-то выступавшая на Бродвее, а потом прихотливым переплетением судеб занесенная в Россию.
Теперь она танцевала, пела комические куплеты и жонглировала в том же загородном ресторане, где выступал хор Яши Арбузова.
Люша с яростным воплем разбила высокий стакан об покрытый оранжевой мастикой пол и каблучком растоптала осколки.
– Только потом не забудь все убрать, – зевнула Глэдис. – Я ночью на горшок босиком встаю, не хочу ногу наколоть…
– Глэдис! Большая Глэдис! Твоя Крошка Люша так несчастна! – девушка с размаху бросилась на пол и, издав горловой звук, средний между рыданием и рычанием, уткнулась лицом в колени актрисы.
– Ага, ага. I understand: you are unhappy, (я понимаю, ты несчастна, – англ.) – Глэдис ласково погладила Люшу по волосам. – Это случается в молодости every now and again – как сказать по-русски?
– То и дело, – машинально, не поднимая головы, перевела Люша.
– То и дело, – согласилась Глэдис. – Потом опять и опять… А сейчас мы с тобой будем пить кофий с коржиками.
Актриса высвободилась, встала, запахнув на полных крепких бедрах фиолетовый японский халат, расшитый драконами. Разожгла огонь в спиртовке, поставила на нее кофейник. Достала из небольшого буфета тарелку с коржиками, посыпанными корицей.
– Глэдис! Глэдис! – Люша, не вставая, с силой покатала голову на шерстяном покрывале покинутой лежанки, отчего волосы ее сбились в неопрятный войлок. – Ты была подругой моей матери, которую я совсем не помню. Ты спасла меня, когда я зарезала Ноздрю и меня искала полиция и Гришка Черный. Скажи же скорее: что мне делать теперь?! Могу ли я хотя бы помогать тебе в твоих репризах? Хочешь, я буду твоим гуттаперчевым мальчиком? Мне уже много лет, но я маленького роста и все еще достаточно гибка…
– Здесь надо думать больше, чем одну минуту, Крошка Люша, – Глэдис наставительно подняла длинный палец с желтоватым, загибающимся к ладони ногтем. – Я, конечно, не против взять тебя к себе, но Яша наверняка этого не захочет и станет настраивать хозяев ресторана, пугать их скандалом… Он ведь выгнал тебя, испугавшись скандала, так?
– Да, да, – Люша несколько раз кивнула. – Ты права, он не позволит мне… Я отомщу ему! Ведь я ни разу не нарушила ни одного из их законов…
– Не говори ерунды! Яша должен заботиться не только о себе, но и обо всех хористах. Ты же лучше меня знаешь, как это устроено у цыган… В общем, из Стрельны он тебя выживет в любом случае. А я уже слишком стара, чтобы менять locality (место обитания – англ.)…
– Хорошо, – Люша перестала рыдать, и подняла к Глэдис почти спокойное, бледное, уже отмытое от грима лицо. – Что ж поделать. Тогда я умру. Но прежде, наверное, еще убью кого-нибудь. Двух-трех, я думаю… Это, конечно, неправильно. Может быть, мне сразу удавиться, не дожидаясь?
– Э, нет! – усмехнулась Глэдис. – Удавиться было бы для тебя слишком просто. Как говорили у нас на Бродвее, show must go on, то есть представление должно продолжаться любой ценой. И у меня уже есть по этому поводу кое-какие мысли. Хотя, возможно, они тебе и не очень понравятся… Крошка, здесь я должна тебя спросить: ты любишь мужскую любовь? Я помню, что замуж ты вышла только для того, чтобы завладеть поместьем… Но кто-то другой, в прошлой или нынешней жизни?
Люша сидела на полу и, свернув кулек из старой афиши, сосредоточенно собирала туда осколки стакана. На вопрос Глэдис она ответила не сразу.
– Наверное, правильно будет сказать, что я к ней равнодушна…
– Тогда что – любовь между женщинами?
Девушка взглянула на Глэдис с удивлением.
– Конечно, нет. А что – на это похоже?
– Ты вообще ни на что не похожа, Крошка Люша, – с досадой сказала актриса. – Как говорят у вас: ни богу свечка, ни черту кочерга. Но ведь, когда ты танцуешь, ты умеешь завлекать…
– Конечно! – с неподдельным энтузиазмом воскликнула Люша, поднимаясь на коленях. – Я могу любого завлечь, если он еще на ногах стоит. И многих, которые уже лежат, тоже. Не забывай, я же на Хитровке росла и… слушай, Большая Глэдис, я понимаю, что ты американка, но все равно ведь интересно: если мужчина становится мужчиной, то про него у нас говорят «мужал». А если женщина – женщиной? Как про нее сказать? А по-английски можно?..
– She matured at the years? (она мужала с годами – англ.) – предположила Глэдис. – Кажется, в английском нету разницы…
– Отлично! Значит, я matured на Хитровке, – Люша приободрилась, ее глаза налились синевой и заблестели. – Так ты что, Глэдис, действительно знаешь бордель, где под твое слово со мной согласятся заключить контракт на два месяца в году, по месяцу зимой и осенью? Чаще я не смогу приезжать… И мне ведь, кроме этого дела, еще обязательно надо танцевать, ты понимаешь? Но они ничего не станут про меня узнавать? А что там за клиентура? Я, ты понимаешь, дурных болезней боюсь, не за себя, конечно, но у меня же там дети…
– Погоди, погоди, Крошка Люша, не суетись. Торопливость, как у вас говорят, нужна только при ловле блох. Мне нужно все обдумать, навести справки… В общем, ты сейчас убирайся от греха подальше в свои Синие Ключи и сиди там тихо, как мышь под веником. Когда все будет готово, я скажу, и Бартенев за тобой приедет.
– Княжич Сережа Бартенев? – улыбнулась Люша. – А он разве…
– Я буду действовать через него.
– Но Глэдис, помилуй, я совсем запуталась… Зачем Сереже бордель, где я буду завлекать мужчин? Или мы с ним будем на пару… конкуренты?!
И Люша, не удержавшись, рассмеялась своим странным булькающим смехом, от которого у многих мурашки бегали по коже, а некоторых начинало даже мутить. Глэдис, несмотря на привычку, поморщилась.
– Прости, – извинилась Люша, которая давно знала реакцию окружающих на свой смех и оттого смеялась крайне редко. – Но уж очень забавно представилось, как мы с Сережей вместе на сцене, в таких пышных юбках и обязательно почему-то видится в красных чулках…
– Ох-хо-хо, – покачала головой Глэдис.
Два раза в жизни Глэдис Макдауэлл от всей души надеялась, что, выйдя замуж за помещика и родив ребенка, дорогие ей существа обретут счастье и покой. Ляля Розанова и Люша Розанова. Оба раза американка ошиблась.
«Ну что ж тут поделаешь, – философски подумала Глэдис. – Может быть, замужество и богатая ферма в родном Канзасе меня бы и устроили. Но, скорее всего, это мне только кажется… Хуже другое, – продолжала размышлять немолодая актриса. – Иногда мне кажется, что вот этой внутренней болезнью-пожаром, которую так красочно описала Крошка, больна вся эта страна. Российская империя. Но, если это так, что же будет лечением? Всеобщие танцы во всероссийском борделе? И все – в красных чулках?.. Будем надеяться, что я до этого не доживу…»
Глава 7,
в которой герои ищут пропавшие сокровища Ляли Розановой, гадают и едят кугель в веселом еврейском семействе.
Над столом висела большая лампа с розовым абажуром в форме тюльпана. На комоде, кокетливо выставив локоток, стояла розовая же фарфоровая пастушка и тикали ходики. Их тиканье сливалось с равномерным чавканьем сидевших за столом детей и мужчин. Все они молча и сосредоточенно поглощали мятую картошку с подливой, заедая основное блюдо крупно порезанными кусками ситного хлеба, квашенной капустой и сочащимися едким соком солеными огурцами. Картошку ели ложками, капусту брали из деревянной миски щепотью, подставляя хлеб, чтоб не капнуло на стол. Самого маленького ребенка из четверых, коему на вид едва исполнился год, кормила сестра-семилетка, у которой он сидел на коленях. Высокая крепкая женщина с уложенной короной косой, не садясь, подавала на стол.
Когда картошка была съедена, все дети, кроме меньшего, поблагодарили Бога и родителей за хлеб за соль и попросили у отца разрешения выйти из-за стола. Отец – русобородый, с мясистым широким носом, похожим на только что съеденную картошку, взглянул на мать. Женщина, стоя у комода, едва заметно кивнула. Детей отпустили. Старший сразу ушел в угол, развернул тетрадку, взял карандаш и принялся готовить уроки. Семилетка развлекала малыша, расстилая перед ним разноцветные лоскутки и заворачивая в них маленькие деревянные чурочки. Ее младшая сестра достала из ящика лысую куклу с облупленным носом и сосредоточенно нянчила ее, тихонько напевая какую-то песенку.
Младший из мужчин принес из кухни самовар. Женщина подала чашки, наколотый кусками сахар и баранки. Увидев баранки, младший ребенок начал хныкать, и показывать на них пухлым пальчиком. Девочки глядели на сахар, но ничего не говорили. Мать раздала всем по баранке. Малыш сразу начал мусолить ее, семилетка куда-то незаметно припрятала, ее сестра разломала на мелкие кусочки и предлагала их кукле. Старший мальчик с деланным равнодушием положил баранку на край стола и явно задал себе какой-то урок. Мать, отходя от него, со снисходительной лаской потрепала русые вихры сына.
– Светлана, да сядь ты наконец, посиди с нами, чаю испей, – сказал отец семейства. – Что ты все хлопочешь.
Женщина тут же присела к столу, налила себе чай, потом перелила его в блюдечко и, аккуратно подняв блюдце на трех пальцах, отхлебнула. Мужчины пили из чашек, вприкуску.
– А что, Ваня, какие у тебя на фабрике дела? – спросил младший из мужчин.
Иван наморщил лоб, явно соображая, что отвечать.
– Про забастовку скажи, – подсказала жена.
– А! Бастовать опять хотят, это да. Ходят агитаторы всякие и еще листовки раздают.
– А ты что же, Вань?
– Да я не знаю. У меня-то самого все вроде в порядке. Я механик, а машины что ж – они не разговаривают и до политики им дела нет… Но тоже ведь, если подумать, люди не дураки, не зря беспокоятся… вот агитаторы говорят, надо требовать от фабрикантов своих прав… А какие у меня права? И чего я от нашего хозяина Таккера могу потребовать? Я тех прокламациев и прочитать-то толком не могу… Светлана вот у меня в фабричную школу год ходила, там так ловко читать навострилась… Она мне и разъясняет…
– Ладно, Ваня, ответил, все, Степка услышал, – негромко сказала женщина. – Услышал ведь?
– А то, – Степан усмехнулся.
Его старшая сестра командовала простоватым Ваней еще тогда, когда они все вместе жили в Черемошне. Все происходило не слишком явно для постороннего глаза, но с тех пор, как Степка один раз сообразил, не замечать этого стало уже невозможно. При том Ваня реально являлся кормильцем и главой семьи, работал механиком на канатной фабрике Майкла Таккера, получал там вполне приличное жалованье, был ценим на работе и по соседям за умные руки и безотказность. По видимости он принимал и все решения внутри семьи. Во всяком случае, дети и посторонние слышали их именно от него, а Светлана всегда оставалась в тени, впрочем, недалеко, чтобы иметь возможность по ходу дела разрешить возникающие у Ивана вопросы и недоумения. Ваню в таком положении вещей все устраивало, а Степан искренне восхищался умением сестры по-умному вести семейные дела.
– А что ж у тебя в Синих Ключах? – спросила Светлана брата. – Все без толку пока?
– Да пустое это дело, Светлана, – мрачно сказал Степан. – Коли уж до сей поры не нашлось, так и вовсе не найдется. Так я думаю.
– Ерунды-то не говори! – прикрикнула Светлана. – Не языком надо молоть, а дело делать. Не останавливаясь. Тогда и толк будет.
– Да где же оно, где? – нервически морщась, возразил Степан. – Пока дом перестраивали я, считай, каждое бревнышко, каждую доску в полу обстучал, обнюхал, разве что языком не облизал. Двор тоже перекопали, в фонтане плитку переложили, якобы во время пожара она от жара потрескалась. Что ж еще? И сколько ж можно!.. Да нету их там! Нету! Надо, я думаю, забыть про все и жить дальше, вон как сама Люшка живет…
– А что же, Любовь Николаевна и вправду про пропавшие материны драгоценности позабыла? И про бриллиант тоже? – с интересом спросила Светлана. – Это из-за болезни ее? Или просто вид делает?
– Да помнит она все. Мы с ней как-то будто невзначай про это дело заговорили, я навел. Ничего она не забыла, конечно, описала легко, как я тогда в окно в отцовский кабинет влез, а она передо мной во все это наряжалась. И как потом Александра Васильевича с этой его Юлией бриллиантами да рубинами дразнила. Ей просто дела нет…
– Да как это может быть, если там одних камней выходит на многие тыщи?! Старый барин ведь когда Торбеево продал, все деньги подчистую на украшения для цыганки пустил. Да еще наследство барыни Натальи Александровны… После пожара все исчезло неведомо куда, а ей и дела нет? Как так?
– А вот эдак… – Степан пожал широкими плечами. – Люшка к деньгам никогда жадности не имела. А про бриллиант и прочее сказала мне так: что ж, бог дал, бог взял, сгинули и ладно. Кому эти побрякушки счастье-то принесли?.. Надо и нам отступиться, Светлана… Нету там ничего…
– А вот и есть! – убежденно воскликнула Светлана.
Ваня между тем вылез из-за стола, принес из кухни свою рабочую кожаную сумку, достал из нее завернутую в промасленную тряпку железяку и пристроился с ней у небольшого верстачка в углу за платяным шкафом. Разговоры о пропавшем сокровище он и прежде слышал много раз, и они не вызывали у него ни малейшего интереса.
– Ты, Степка, сам подумай. Когда пожар случился, ларец с украшениями в усадьбе точно был, так? Так. Старый барин из него Люше играться давал, она тебе и рассказывала и даже раз показала. После пожара никто ни одной вещи из того ларца не видал и об нем не слыхал. Если б хозяева нашли, ты бы знал. Если б из деревенских кто или из челяди, он бы тут же свою жизнь поменял, и тоже слухи бы дошли – такие вещи крестьянину или кухарке впрок обычно не идут. Значит – что? Лежат они где-то, голубчики, дожидаются, когда их найдут… Тем паче, что Любовь Николаевна по твоим словам о них не вспоминает, Александр Васильевич в отъезде, Николай Павлович в могиле, а Юлия эта незнамо где… Мы только и помним, и сам бог нам велел…
– Черт тебе, Светка, велел, и ты сама о том ведаешь! – с неожиданной яростью выкрикнул Степан. Младшая девочка от испуга уронила куклу, а малыш заплакал. – Я бы и хотел позабыть все, да не выходит!
Вместо того, чтоб прикрикнуть в ответ, Светлана тепло улыбнулась брату и, плавно ступая, прошлась по комнате – бегло приласкала младшую дочь, показала козу младенцу, с уважением оглядела разложенные на тряпочке гайки, болты и пружинки, над которыми склонился Иван.
– Ты успокойся теперь, Степушка, – ласково попросила она. – Прошлого не вернуть, а подумай-ка лучше сам, что мы с такими деньжищами наворотить сможем… Детишек всех в университетах выучим, Ваньке мастерскую купим или уж фабрику фейерверков, мне – дом с землей, потому как все-таки тянет меня к крестьянству… а тебе в невесты такую раскрасавицу отыщем…
– Не нужна мне никакая невеста! – резко сказал Степан.
– Да как же – не нужна? – удивилась Светлана. – Когда Ваня в твоих годах был, я уж вторым дитем тяжелая ходила… Или у тебя завелся кто на примете? Так ты мне скажи…
– Ничего я тебе говорить не стану…
– А не хочешь, и не надо, – покладисто согласилась Светлана. – Но кто бы она ни была, от денег небось никоторая не откажется. Ты и так жених собою что надо, а уж если приоденешься по-городскому и пачку ассигнациев тебе в карман…
– Да что бы ты, Светка, в жизни понимала!
– Кое-чего понимаю, а кое-чего, знамо, и нет. Но это ж со всеми так, все-то только один Господь ведает… Ты лучше вот что мне скажи: ты амбары все проверил? Там под стрехами не то что ларец, там Ванькин станок спрятать можно…
Степка обхватил голову руками и не то застонал, не то заскулил – протяжно и тихо, словно от нестерпимой зубной боли.
– Водочки ему налей, – посоветовал Ваня из своего угла.
Младшая дочь Светланы оставила на сундуке уснувшую куклу, подошла к дяде и протянула ему кусок баранки, только чуть-чуть обгрызенный с одного бока. Степка молча обнял девочку и зарылся лицом в ее светлые, пахнущие мятой и молоком волосики.
Зимой здоровье Камиши всегда ухудшалось. Уходил аппетит, каждый вечер поднималась температура, кашель мучил по ночам, а утром из-за слабости девушка не могла встать с кровати и весь день полусидела в тихой дальней комнате, приподнятая в подушках. Сразу же по семейству, друзьям и знакомым серой шуршащей змеей начинал ползти печальный слух: бедная Камиша угасает на глазах, доктора определенно сказали, что она не доживет до весны… Разговаривали шепотом, навещали «бедную Камишеньку» по одному, в очередь, которую устанавливала и регулировала строгая, мужиковатая прислуга Степанида, приставленная семьей к Камилле с самого начала ее болезни. Шторы и фортки всегда были закрыты во избежание сквозняков. Вся еда подавалась больной непременно в протертом виде (чтобы было легче жевать и проглатывать) и чуть теплая – чтобы не простыла и не обожглась. Обязательным считалось также обильное питье каких-то горько-сладких, приторных микстур, изготовляемых аптекарями по рецептам докторов, много лет наблюдающих течение Камиллиной болезни.
Все семейство считало особый режим больной делом совершенно естественным, и только Любочка Осоргина утверждала, что от пары недель такой жизни и здоровый обязательно заболеет.
Чтобы избавить Камишу от этого непременного зимнего «угасания», Любовь Николаевна на Рождество пригласила родственницу и подругу в Синие Ключи.