Лента Mru. Фантастические повести Смирнов Алексей

Те, кому двадцать седьмой год представлялся не столь безоблачным, помалкивали. Некоторые изнеможенно сквернословили, проклиная неведомо чью классовую близорукость, попустившую захватить своих, близких.

Константин Архипович Фалуев умирал – так он сам, во всяком случае, расценивал свое дремотное состояние, забытье. Теперь ему виделись старые театральные афиши, укутывавшие ныне обесславленные, ободранные тумбы; ему грезились пруды, чистые и не очень; скользящая лодка, кружевной зонтик, а еще – два больших чайника, пироги, сточенный хлебный нож и карточный веер в незнакомых изящных руках. Фалуев замерзал, отдавая зиме последнее тепло. Посреди церкви, поставленная будто бы в издевательство – при распахнутых-то дверях – торчала железная печка; у тех немногих, что расположились возле нее, лица розовели ядовитым румянцем: они жадно вдыхали дым и постепенно упитывались угарным газом. Печка служила центром живой окружности; кругов было много; чем дальше было от центра, тем меньше прока было от зипунов, тулупов и телогреек.

Все это были задержанные для выяснения; выяснять не спешили, ибо в недолгом пути успели-таки затеряться некие бумаги, да и выяснилось бы одно: поголовно, скопом и чохом – на Север; поэтому всех, по старой привычке, согнали в церковь и, похоже, прочно забыли: не давали ни пить, ни есть, а некоторых от скуки стреляли, когда конвою надоедало палить по воронам. На внутренних стенах храма виднелись кровавые росчерки и кляксы на высоте роста среднего взрослого человека. Мороз исправно приглушал затхлый запах, который тянулся легкой смрадной ниточкой, обещая неизбежную смерть. В алтаре назначили быть нужнику, куда многие отказывались ходить, предпочитая оправляться на месте; таких изгоняли из круга внутреннего во круги все более и более внешние, на периферию, откуда Шишов и Емельянов выдергивали особенно провинившихся и пускали в расход за саботаж и контрреволюционную антисанитарию.

2

Было несколько человек, с которыми Фалуев успел близко сойтись: Лебединов; неясных дел разночинец – будто бы литератор; бывший преподаватель гимназии Боков, слишком громко и в любом случае – запоздало негодовавший по поводу упразднения еров и ятей; отец Михаил и Двоеборов, делопроизводитель, имевший несчастье напортачить в документации – да так, что в его небрежности признали умысел и заподозрили – а, следовательно, и обвинили – в заговоре. Очутившись в неволе, все пятеро очень скоро утратили наружную индивидуальность и сделались похожими друг на друга, рознясь лишь бородками и бородами. Константину Архиповичу, непривычному к лишениям в силу особой изнеженности и склонности к умственному труду, пришлось туже всех. Доктор по роду занятий, он, совершенно для себя неожиданно, был обвинен в сочувствии и пособничестве недобитым эсерам, а то и кому похуже. На первом же допросе, длившемся минуты три-четыре, ему разбили лицо и посулили такие страшные вещи, что Константин Архипович не воспринял угрозы, не пропустил их через себя. Теперь он быстро угасал, все реже выплывая из морока. Их компания располагалась в одном из внешних кругов, далеко от печки; растирания, щекотка и шлепки больше не помогали.

– Исповедуйте его, – не попросил, а приказал отцу Михаилу преподаватель Боков.

Тот без лишних слов перебрался поближе к Фалуеву и шепотом пригласил открыть душу. Но Константин Архипович ответил новым потоком бессвязных и сентиментальных воспоминаний. В его сумбурных речах сквозила жалость к себе, вызванная событием мелким и не способным к пробуждению сильных эмоций: он вспоминал, как рассыпал лото, маленькие бочоночки, хранившиеся в самодельном мешочке. В сложившихся обстоятельствах сообщение о лото казалось уместным не больше, чем вдумчивые беседы о георгинах и флоксах.

Лебединов покачал головой:

– Очень некстати нахлынуло. Или, может быть, напротив – ко времени?

Фалуев переключился на рассказ о дочкиной пукле: именно так она именовала свою любимую куклу – фарфоровую, богато наряженную.

Двоеборов сидел рядом и сосредоточенно дышал на пальцы. Ничто не выдавало в нем способности к бездумному и опасному героизму, который открылся в нем спустя какие-то пять минут. Делопроизводитель втянул кисти в рукава рваного пальто, поднял глаза и внимательно, спокойно огляделся. Вокруг него вповалку лежали угрюмые люди; кто-то пытался спать, кто-то ожесточенно и тихо переругивался, иные затаились, пристально созерцая ближайшую к себе спину остановившимися, невидящими глазами. Некоторые, воровато озираясь, что-то жевали и откусывали так ловко и поспешно, что никому не удавалось рассмотреть, от чего они, собственно говоря, откусывают. Лики святых, местами оскверненные и изуродованные, глядели торжественно: святые словно хотели показать, что пробил их час.

– Эй, вы! – невозмутимо и весьма отчетливо позвал Двоеборов.

Красноармейцы Емельянов и Шишов, увлекшиеся стрельбой, не сразу сообразили, что обращаются к ним. К тому же где-то затарахтело нечастое в той местности авто, и стражи развернулись посмотреть, кто пожаловал.

– Я к вам обращаюсь, буревестники, освобожденные пингвины, – повторил делопроизводитель.

Шишов лениво посмотрел, кто там гавкает возвышенным слогом.

– Собаки, – дружелюбно сказал Двоеборов. – Демоны.

Голос его, вполне миролюбивый, напоминал в то же время звучанием нечто подземное, горячее и грозное, готовое вырваться на поверхность вулкана.

– Молчите, – хором велели встревоженные Боков и Лебединов. Отец Михаил заспешил с молитвами, догадываясь, что ему могут и не позволить докончить начатое.

– Ты нам? – спросил Емельянов с искренним изумлением. Он даже утратил свою обычную пролетарскую суровость и был готов на равных с Двоеборовым, дружески, посмеяться над казусом.

– Тебе, быдло, – подтвердил тот. – Посмотри, нелюдь, какой человек кончается.

Емельянов окаменел.

– Ты погоди, – остановил его Шишов, видевший, что брат по оружию сейчас испортит все дело скоропалительным и вполне предсказуемым решением. – Шлепнуть мы его успеем. Ну-ка, иди сюда! – крикнул он Двоеборову.

Двоеборов пришел в состояние исступления, для которого немощность Константина Архиповича стала последней каплей. Оно, при внешней невозмутимости, взорвалось, и делопроизводитель пер на пушки не то что с сабелькой, а и вовсе без сабельки. Ему сделалось очень легко и свободно, ибо он перестал быть собой – а может быть, начал, однако новый статус был столь непривычен и летуч, что почти не осознавался. Двоеборов, следовательно, все-таки перестал быть собой. Впереди его ждало будущее, прочно и наглядно оформившееся в виде Шишова.

– Не трогайте его, – вмешался Боков. – Вы разве не видите, что он помешался?

– Блаженный, – вторил ему отец Михаил.

Емельянов, согласно кивая, заряжал опустевшую винтовку.

– Вы тоже к нам пожалуйте, – пригласил он, не отрываясь от своего занятия.

В церкви воцарилась тишина. Она нарушалась лишь потрескиваньем печного огня, в котором, за отсутствием дров, догорали жалкие пожитки арестованных. Тем запретили брать доски из штабеля.

– Надо идти, – негромко сказал Лебединов. – Не все ли равно – раньше или позже?

Кряхтя, он поднялся.

– Мы выйдем! – закричал он. – Оставьте в покое больного. Неужели вам мало четверых?

– Вообще-то, господа, я никуда не собирался идти, – мрачно обронил Боков. – Но раз уж приходится…

В годы, минувшие после переворота, пока набирала силу новая власть, опасные словечки и выраженьица типа «господ» придерживались в запасе и высказывались все реже; теперь прорвало.

Шишов не согласился с предложением.

– Считаю до двух, – сказал он. – А потом – на кого Бог пошлет. Тьфу, стерва!… Не Бог пошлет, а пролетарский гнев падет.

Прицелился в черную, копошащуюся гущу и стал художественно водить винтовку из стороны в сторону.

– Вы, вроде, из крестьян, – пробормотал Лебединов, немного знавший Шишова и Емельянова по обрывкам их бестолковых бесед.

Двоеборов пошел к выходу, перешагивая через тела. Многие с готовностью уворачивались, ворочались, освобождая ему дорогу.

– Чего провоцируете? – заорал кто-то от печки. – Выметайтесь по хорошему, пока остальные не пострадали! Хотите отмучиться – извольте, пути не заказаны…

Лебединов двинулся следом за Двоеборовым.

– Хворого, хворого захвати! – напомнил Емельянов. – Сейчас мы его вылечим.

– Может, оно и к добру, – прошептал отец Михаил, присел, подхватил Фалуева под мышки. – Вставайте, Константин Архипович, на все воля Божья.

…Они уже стояли на пороге, поддерживая Фалуева всем малым миром насилья, обреченным на разрушение, а стрелки шутовски расступались, освобождая проход, когда автомобиль, наконец, вскарабкался на горушку и остановился в сорока шагах от храма. Вслед за первой подъехала и вторая машина, более вместительная и свободная, не считая шофера. Из головного авто выбрался сутулый человек в черной коже, при галифе. Его крупный нос и вздернутый подбородок тяготели друг к другу, дабы слиться в единую дугу. За первым гостем последовал и второй, мало чем отличавшийся от Шишова и Емельянова.

Тот, что был в кожаном и имел откровенно комиссарскую наружность, быстро пошел к церкви, маша на ходу какой-то бумагой.

– Вывести мне пятерых! – командовал он еще издалека. Подойдя ближе, небрежно отрекомендовался: – Младоконь, особый уполномоченный подкомиссии. Вам разнарядочка на пять душ… э, да они уж собрались! – Он удивленно заломил фуражку, рассматривая мятежную группу, только-только обозначившуюся в дверном проеме. – Отменная у вас дисциплина, – похвалил он воинов, нисколько не смущаясь их странной, заблаговременной и совершенно невероятной осведомленностью в своем прибытии.

Шишов и Емельянов особенным, минующим сознание чутьем смекнули, что матерьялу для развлечений у них предостаточно, тогда как похвалы начальства дорогого стоят, и лучше не перечить благодушно настроенному Младоконю.

– Прикажете освободить? – уточнил Емельянов.

– Ты, брат, слишком торопишься, – усмехнулся комиссар. – Передать, всего-навсего передать.

– Расстреливать будете? – с отчаянной смелостью прокричал Двоеборов, напрочь утративший охранительные инстинкты.

Младоконь усмехнулся вторично, на сей раз – полупрезрительно:

– Чтобы расстреливать, я слишком люблю – не вас, себя. Пятого верните назад, он скоро концы отдаст.

Лебединов понял, что им даруется отсрочка. Пока – за спасибо, чудом, без невозможных требований и сделок с бесами.

– Он просто замерз, – это было сказано настолько убедительно и проникновенно, что Младоконь почувствовал неприятное, необъяснимое раздражение. – Его достаточно согреть, и он себя покажет, такой крепкий, – сказав это, Лебединов прикусил язык: не умаляет ли он подобными откровениями ценности остальных?

Комиссар раскурил папиросу, бросил спичку, втоптал ее в хрустнувший снег.

– Грузи, – махнул он рукой и обернулся к сопровождавшему его солдату: – В конце концов, они ничего не говорили про больных и немощных. Верно я рассуждаю, брат Мамаев?

Мамаев вытянулся:

– Так точно, товарищ особый уполномоченный. Не говорили.

Все это напоминало волшебную сказку – вернее, главу из сказочной повести с предсказуемым концом. Но герои повести не думали о финалах, живя одним днем.

3

Из всех бумаг, какие приходилось подписывать Луначарскому, сегодняшняя казалась самой дикой, абсолютно немыслимой. С тех пор, как ему доверили просвещать освободившиеся от ига низы, он многажды сталкивался с человеческой глупостью и наблюдал ее в самых разнообразных проявлениях. Да что там «с тех пор» – еще в свою бытность учредителем итальянских школ с преподаванием по системе Монтессори, и раньше, во времена совместного с покойным Ильичем редактирования незрелых большевистских листков – он не уставал поражаться многообразию людской ограниченности, феерического идиотизма; Луначарский, человек образованный и культурный, почти физически страдал от таких соприкосновений.

Скрючившись в кресле, он попрочнее приладил пенсне и вчитался в подпись: «Илья Иванов». Может быть, провокация? Нет, не похоже. Письмо дышало неподдельным, детским, наивным энтузиазмом. Еще когда он пробовал себя на ниве драматургии… нет, этот опыт вряд ли поможет. Луначарский сильно подозревал – а значит, подсознательно верил – в свою полную несостоятельность как написателя пиес. Откровенная издевка? «И ангелы ходили к дочерям человеческим… освободим обезьяну от гнета эксплуататорских пережитков…» Создавалось впечатление, будто образованный человек старой школы сознательно порет чушь, подстраиваясь под убогое мышление восторжествовавшего класса. Нарком поморщился, вспоминая прискорбное дело коммуны с Елагина острова, куда согнали ненужных и обиженных гуманитариев. Очень, очень похоже. Но партия и правительство, подумал он, тоже не без юмора и могут достойно ответить на высокомерную провокацию.

«..Метод искусственного оплодотворения дает возможность ближе подойти к ответу на вопрос о происхождении человека. С первых шагов научной деятельности я пытался осуществить постановку опытов скрещивания человека и антропоидных обезьян. В свое время я вел переговоры с бывшими владельцами знаменитых зоопарков, однако страх перед Святейшим Синодом оказался сильнее желания пойти навстречу этому начинанию… Предполагаю, что советское правительство могло бы в интересах науки и пропаганды естественноисторического мировоззрения пойти навстречу в этом деле…»

Прежде, чем начертать нейтральную резолюцию, Луначарский отложил перо, отхлебнул чаю. Сколько он просит денег? Пятнадцать тысяч долларов? Нет, это положительно немыслимо. «Копия сей докладной записки… Цюрупе…»

Он и Рыкову написал; тот не захотел связываться с красным профессором и переслал письмо Луначарскому:

«…Получение гибридов между различными видами антропоидов более чем вероятно… Мои попытки в дореволюционное время наладить работу в этом направлении не имели успеха. С одной стороны мешали религиозные предрассудки, с другой – для организации этих опытов требовалась исключительная обстановка…»

Луначарский потребовал соединить его с Цюрупой.

– Алло, – промямлил он в трубку. – Луначарский у аппарата. Тут у меня лежит письмо одного сумасшедшего… Да, Иванов… Как? Вы что же – согласились дать ему денег? Я понимаю, что почему бы и нет – но почему бы и да? Да, слог располагает к содействию, я согласен… – Луначарский не без ехидства откашлялся. – В конце концов, почему бы нам не освободить обезьяну? Заодно… Да, мое дело – сугубо умозрительное… С коммунистическим приветом…

Какое-то время он сидел, стараясь вернуть себе достаточное самообладание. Он, разумеется, не возражал против того, чтобы сознание проникло как можно глубже в материю. К нему уже приходили с предложением отменить времена года… Между прочим, податель прошения пишет: скрестил оленей с коровами, вывел оленебыка… скрестил крысу и мышь… чем черт не шутит?

Далеко не последним соображением в поддержку неизвестного Иванова было то, что вся тяжесть финансового ручательства ложилась на плечи Цюрупы; он же, Луначарский, одобрял предприятие с позиций научных и культурных.

Впрочем, он распорядился подготовить справку о фигуре просителя. Тот подписывался мало что Ильей Ивановым, но вдобавок и профессором, а Луначарский, не понаслышке знакомый с академическими кругами, такого не припоминал. Правда, Иванов был биолог, а в биологии нарком разбирался довольно плохо и никогда не был близок с ее развивателями. Сведения предоставили в кратчайший срок, и Луначарский прочел: «Илья Иванович Иванов… 1870 года… биолог-животновод… разработал теоретические основы осеменения сельскохозяйственных животных… Синод запретил… Питомник „Аскания-Нова“… владелец – барон Фальц-Фейн… отказался финансировать сатанинский эксперимент…» Да, человек уважаемый и солидный. Не мальчик, как говорится, но муж.

«Я хочу его видеть», – вдруг решил Луначарский.

Получасом раньше он думал отправить бумагу в мусорную корзину.

– Будьте добры, пригласите товарища Иванова на беседу, – нарком всегда был исключительно вежлив с секретарями.

Отдав приказание, он задумался. Проект профессора требовал материала, и хорошо, если дело уладится стараниями волонтеров. Луначарскому не так-то легко было представить себе добровольцев, согласных послужить воплощению профессорских планов в жизнь. Однако Илья Иванович не замедлил представить письменные доказательства обратного: толстую пачку полуграмотных и восторженных писем, где выражалось пламенное желание употребить молодую силу на благо селекции. Нарком жил на свете не первый день и понимал, что никакие порывы не исключат в дальнейшем более или менее принудительного характера опытов. Скорее, они поспособствуют принуждению. «В смысле наказания? Нет, – Луначарский, будучи гуманистом, состроил брезгливую гримасу. – В смысле искупления – так, пожалуй, выйдет лучше».

Он поймал себя на том, что уже ищет пути реализации замыслов Иванова. Возможно, преждевременно. Ну, как проситель и в самом деле окажется безумцем? Да, заслуги; да, мировая известность. Но никто ведь не застрахован от умственного расстройства, особенно в наше переходное время. Помыслив такое, нарком поперхнулся чаем, недовольный направленностью своих рассуждений.

4

Профессор-биолог Илья Иванович Иванов немного не добирал до хрестоматийного образа представительного ученого старой школы. Виной тому был искренний, поистине революционный энтузиазм, который смягчил Луначарского и вообще расположил его к посетителю. Иванов еле удерживался на стуле, готовый вскочить, дабы восторженно, с непосредственностью ребенка посвятить очередного слушателя в свои необычные намерения. Луначарский подумал, что профессор, пожалуй, не покривил душой и был вполне честен в своем желании «освободить обезьяну». Иванов ухватился за популярную идею поголовного освобождения униженных и оскорбленных, как за веревку, брошенную ему с воздушного шара. У него не было времени разбираться в ее состоятельности; она работала, она шла на пользу дела, она отражала мировую эволюционную тенденцию – а значит, ее пристальное рассмотрение становилось делом второстепенным.

Нарком вертел в руках представленную секретарем справку.

– Вы, Илья Иванович, где нынче работаете? – спросил он осторожно, боясь породить какой-нибудь взрыв этим невинным вопросом. – В институте экспериментальной ветеринарии или на центральной опытной станции?

– Пока что и там, и там, – немедленно отрапортовал Иванов голосом звонким и четким. – Но думаю оставить станцию и полностью посвятить себя институту. На станции, знаете ли, моя деятельность ограничена ассортиментом. Одни только домашние животные…

Луначарский добродушно приподнял брови:

– Чем же плохо? Мне кажется, что в нашем молодом сельском хозяйстве работы – непочатый край… Какие же животные вам угодны?

– Высшие представители, к вашим услугам.

Хозяин кабинета озадаченно помолчал, размышляя о возможных услугах высших представителей животного мира.

– Высшие приматы, если я правильно понял из вашего ходатайства?

Иванов напрягся, опасаясь отказа:

– В том числе – самые высшие, товарищ народный комиссар. Выше которых природа пока что не распорядилась.

Луначарский вздохнул и вновь углубился в чтение.

– Крысу с мышью, говорите? – уточнил он. – И какой результат? Практическое применение?

Илья Иванович немного опешил, и Луначарский поспешил его успокоить:

– Вопрос сугубо риторический. Я понимаю, что это промежуточный этап. Более того – мне ясны и практические соображения, которыми продиктована ваша… м-м… необычная просьба. Выгода очевидна – для армии, для флота, для освоения земель… я правильно понимаю?

– Не совсем, – торжественно улыбнулся Иванов.

– Тогда просветите, – нарком откинулся в кресле. – Какая еще может быть польза от подобного гибрида? Исключая, конечно, соображения свободы и равенства.

Теперь вздохнул Иванов, но – с явным облегчением. Видно было, что он отменно подготовился и, наконец, дождался часа своего триумфа.

– Вам, товарищ нарком, наверняка известно о специфике устройства правого полушария у людей и животных. Основное различие заключается в том, что у низших видов оно функционирует в большем согласии с левым… они почти нераздельны, если позволительно будет так выразиться…

– Нет, – перебил его Луначарский. – Все это для меня совершенно ново. Я вас внимательно слушаю.

Профессор выдержал паузу, подчеркивая важность всего, чему надлежало быть изложенным.

– Анатолий Владимирович, – молвил он задушевно. – Простите, что обращаюсь неофициально, но значимость моих предположений требует ломки барьеров. Я думаю, что вы всяко наслышаны об удивительных способностях разного рода животных. Сильнейшим образом развитая ориентация в пространстве, поразительное чутье – как в смысле обоняния, так и в смысле интуиции. И многое прочее, о чем мы даже не догадываемся. У человека же, если воспользоваться прогрессивной терминологией, все эти функции угнетены, эксплуатированы чрезвычайно развитым левым полушарием, в ведении коего пребывают логика, способность к анализу, речь, планирование, реалистичное мышление. Что до правого, то ему отданы фантазия, анализ пространственных отношений – на это я попрошу вас обратить особое внимание! успехи физики заставляют предположить существование многих пространств, помимо известных…

Луначарский слушал, не перебивая. Он пытался уяснить для себя связь между сказанным и притязаниями на крупную сумму в иностранной валюте. Илья Иванович увлекся и говорил с нарастающим пылом, помогая себе все более размашистыми жестами:

– Таким образом, мы с вами имеем ситуацию, которая именуется межполушарной асимметрией… Мы знаем по себе, что логико-словесное мышление преобладает у нас над абстрактным интуитивным…

– Простите меня, товарищ профессор, – не выдержал нарком. – Вы говорите о материях, в которых я никак не могу быть специалистом. Как государственный деятель я вынужден интересоваться исключительно практическим аспектом ваших трудов. Каким, по-вашему, образом планируемая гибридизация повлияет на эту вашу асимметрию так, чтобы вышла польза для народного дела?

Иванов запнулся, широко раскрыл глаза и развел руками:

– Воля ваша, Анатолий Владимирович – я сейчас не готов к ответу. Кто знает? Невозможно заранее сказать, какие именно способности разовьются – и разовьются ли они вообще. Но в том и состоит научный поиск… Согласитесь – это отважная, поистине революционная попытка вернуть человеку награбленное природой! Это великое дерзновение, сомасштабное духу эпохи…

Сам того не ведая, Илья Иванович нашел правильные слова. Луначарский не раз выслушивал от Сталина речи о необходимости «оседлать природу». Пока они высказывались устно, но в скором времени, как верно угадывал нарком, должны были появиться в напечатанном и обязательном к восприятию виде. Луначарский угадывал не только судьбу речей, но и значение, которое им будут придавать в недалеком будущем. Распоряжение оседлать природу являлось творческим развитием ленинской озабоченности, касавшейся той же природы, от которой «не следует ждать милостей».

Однако пока это только прожекты, фантазии, беременная былью сказка. Допустим, он, Луначарский, по внутренней склонности готов соболезновать и помогать всему эфемерному, зыбкому, гипотетическому и отвлеченному.

Но Цюрупа?

Цюрупа ведал материальным и был, в отличие от него, весом, что подчеркивалось самой его фигурой.

«Как он его уломал?» – недоумевал нарком.

Впрочем, его это не касается, сделано – и с плеч долой. Луначарский предпринял последнюю попытку оправдаться перед екнувшей совестью, задав вопрос, касавшийся сфер нравственных:

– Но все-таки… вы не находите, товарищ профессор, что ваши идеи натолкнутся на ожесточенное и, что хуже, вполне понятное сопротивление? Замахнуться на несовершенное естество похвально, и все же моральных норм, пускай и устаревших, и обросших предрассудками и пережитками, никто не упразднял полностью… Мы даже боремся с перегибами в этой области…

Нарком уже заранее знал ответ, а потому не удивился и даже испытал не облегчение, а неудовольствие, когда Иванов посыпал уже ставшими прописными истинами о высокой цели, наличных средствах и нейтралитете науки на поле боя между абстрактными химерами добра и зла.

«За клоуна меня держит, за ваньку», – зло подумал Луначарский.

– Левое полушарие! – Иванов, предчувствуя победу, до того осмелел, что даже погрозил наркому пальцем, порицая левополушарную косность и недостаток воображения. Как ни странно, именно этот непочтительный жест ускорил дело, ибо по нему было видно, насколько увлекся профессор и увлекся искренне, до самозабвения, позабыв о природной наклонности власти карать и преследовать.

– Хорошо, – кивнул Луначарский и нехотя перечеркнул прошение косым «добром» за нарочито сдержанной подписью. – Вы пишете, что помимо добровольцев вам понадобится дополнительный материал, – добавил он, угадывая дальнейшие пожелания Иванова. «Ну, так и есть», – подумал нарком, когда наткнулся на соответствующие строки в прошении.

Илья Иванович прочувствованно раскинул руки – мол, никуда не денешься от этой надобности. Луначарский снова взялся за телефонный аппарат и попросил соединить с Ягодой.

5

Без малого через три года после этого разговора делопроизводитель Двоеборов, исчерпавший себя в самоубийственной выходке, послушно сел в автомобиль между Боковым и отцом Михаилом; Лебединов притиснулся справа, тогда как опального доктора Фалуева положили в ногах. У Младоконя, несмотря на полное согласие с ним Мамаева, оставались некоторые сомнения в Константине Архиповиче; он чуть было не пошел на попятный и не выбрал взамен какого-нибудь сравнительного здоровяка. Положение спас Лебединов, некогда всерьез увлекавшийся синологией и знавший отдельные приемы, действенные в такого рода крайних случаях. Незаметно для комиссара, он нанес Фалуеву быстрый точечный удар, от которого тот взвился, будто ужаленный, и ненадолго вернулся к бытию – пусть полуосознанному, зато вполне приемлемому в физическом отношении. Он довольно бодро пошел своим ходом; Младоконь хмыкнул. Комиссар даже проникся неким подобием уважения к такой моментальной собранности, а потому, для закрепления эффекта, пошел на невиданный жест: угостил Фалуева спиртом из личной фляги.

– Черт с тобой, – решил Младоконь уже окончательно.

Шишов и Емельянов пасмурно перетаптывались. Обидчик и гадина, враг, соскальзывал с прицела безнаказанным, да еще жрал большевистский спирт. В храме нарастал ропот, раздавались отдельные выкрики: «Почему их?»; эти крики обрывались – не без помощи соседей, боявшихся, что криком они добьются участи худшей, хотя таковую трудно было вообразить. Многие предчувствовали, что часовые перетаптываются вовсе не пасмурно, а нетерпеливо, и приходили в ужас при мысли о действиях, которые тем, лишенным развлечения, хочется совершить.

Машины заперхали, подпрыгнули; пассажиры сидели смирно, находясь под присмотром бдительного Мамаева, который из комиссарского автомобиля пересел во второй, арестантский, на переднее сиденье. Теперь он сидел вполоборота к осчастливленным ездокам. Те, правда, еще не считали себя счастливчиками, они боялись обмануться, помыслив определенность. Отец Михаил держался особенно кротко, ибо его вера в спасительность церковных стен подтверждалась; остальные не очень задумывались о высшем промысле и гнали от себя всякие мысли вообще. С ними и без того случилось много такого, что могло показаться злым чудом; той же церкви, куда их согнали, было достаточно. Быт, отчасти наладившийся после междоусобных бурь и уже успевший подернуться серым салом большевистской канцелярщины, отдававшим портянками и махрой, разъехался по швам. Им уже мнилось, что если и будут кого забирать и привлекать, то – по отдельности, не скопом, не стадом; подрасстрельное храмовое существование виделось им диким анахронизмом.

Выделенные из обреченной толпы, они постепенно вновь обрели наружную индивидуальность. Фалуев стал красен, он дремал, от него разило спиртом, так что Мамаев завистливо хмурился. Лебединов, в котором проступило что-то кавказское, тоже, казалось, воспользовался случаем вздремнуть; на самом же деле он только прикрыл глаза и лихорадочно размышлял над своей дальнейшей судьбой. Дымка рассеивалась, в морозном небе угрожающе пламенело пролетарское красное солнышко. Двоеборов тупо таращился на него, почти не щурясь; на его одутловатом, брыластом лице застыло выражение отчасти горестное, отчасти безучастное. Отец Михаил смотрел вперед с преувеличенной ясностью взора, как будто доказывая себе теперь уже окончательную понятность мироздания, его прозрачность, напоенную любящей мудростью. Не сиделось одному Бокову: он сопел, ерзал, озирался по сторонам и еле сдерживался, чтобы не обратиться к конвоиру с расспросами. Наконец, не выдержал:

– Скажи, голубчик… скажите, товарищ солдат, – поправился он. – Куда нас везут?

– Не велено разговаривать, – отозвался Мамаев. Он изрядно озяб и понемногу пропитывался злыми чувствами.

Младоконь, расслышав слова сквозь тарахтение моторов, недовольно оглянулся. Мамаев застыл изваянием. Он сидел очень прямо, уперши винтовку прикладом в пол. Штык, зачем-то примкнутый, сверкал на солнце.

– Нас допрашивать будут, – в отчаянии проронил Двоеборов, не меняя выражения лица.

– Глупости, – сразу же вмешался Лебединов, на секунду приоткрыл глаза и раздраженно взглянул на мятежного делопроизводителя. – Им было все равно, кого выбрать. Вы, небось, мните себя важной фигурой?

– Работать заставят, камни таскать, – предположил Боков. – Главный хотел кого покрепче.

Лебединов немного подумал.

– Возможно, – согласился он.

– А доктора кончат, – Боков, крайне встревоженный и оттого бестактный, машинально перешел на матросскую лексику. – Вы поглядите на него, какие могут быть камни.

– Покормят, дай Бог, – пробасил отец Михаил.

– Это светлая мысль. Эй, служивый! – позвал Лебединов. – Нам поесть дадут, или как?

Мамаев, на миг позабыв о комиссаре, возмутился:

– Харч на тебя, вражину, переводить… Моя бы воля…

– Из этого мы заключаем, – бодро сказал Лебединов, – что поесть нам, может быть, и дадут, коль скоро этот вопрос находится вне компетенции уважаемого воина.

– Не злите его, – попросил Двоеборов внезапным фальцетом. Его геройский порыв иссяк и казался сном. Не ради ли недолгой вспышки он жил?

Константин Архипович, съежившийся в ногах у товарищей, пробудился, приподнялся на локте, поглядел с пола шальными глазами.

– Где мы? – спросил он слабым голосом. – Куда мы едем?

Мамаев, к тому моменту взвинтивший себя крайне, процедил сквозь прокуренные зубы:

– На курорт, стерва… Рабочий человек надрывается, а всякой вредной сволочи устраивают монплезир.

Странно было слышать эти слова. Лебединов, поначалу не воспринявший известие о курорте всерьез, обратил внимание на неподдельную, завистливую ненависть конвоира и призадумался. Курорт не укладывался в голову. Пейзаж, однако, не оставлял сомнений: их везли на вокзал.

6

Ягода принял Илью Ивановича на даче.

Иванов, даже и обласканный двумя наркомами, явился к третьему не без сосущего холода во чреве, хотя этот последний даже не был наркомом, а числился, с позволения сказать, полунаркомом, всего-навсего заместителем председателя ОГПУ. Должность эта, впрочем, считалась настолько значительной, что покровители Ильи Ивановича сочли такую аудиенцию достаточной и не отправили профессора на самый верх – возможно, из боязни, в которой не признавались сами себе. Его доставили в служебном автомобиле, проверили документы, недоверчиво усмехнулись чему-то и неохотно пропустили с видом, которым будто хотели предупредить, что выпустят еще с большим затруднением. Дача, мирная и тихая, окруженная лиственницами и липами, выглядела типичным строением для развратного отдыха презренных мещан. На веранде был накрыт стол, стоял довольно старый, но роскошный граммофон. Самовар пылал жаром. Было, однако, пусто, ни души; из-за дома доносилась отрывистая, щелкающая пальба. Профессор на миг представил себе возможные мишени, и напрочь позабыл заранее приготовленную речь.

Солдат повел Илью Ивановича вкруг дачи; тот шел, похрустывал гравием и нервно перекладывал папку из руки в руку.

За домом открылся просторный участок; лужайка, непосредственно примыкавшая к зданию, была переделана в тир. К стволам деревьев были прибиты мишени: Николай Чудотворец, преподобные Антоний и Феодосий Печерские, князь Владимир и княгиня Ольга, Троеручица, святой Андрей Христа ради юродивый. У Генриха Григорьевича образовалась богатая коллекция икон, которую он хранил в специальном запаснике вместе с порнографическими открытками. Последних тоже скопилось немало, несколько тысяч.

Сам Ягода, с дымящимся наганом в руке, уже выбирался из огромного кресла, о прежней принадлежности которого профессору сейчас не хотелось думать, хотя он неизменно и с энтузиазмом одобрял разного рода реквизиции, касавшиеся поверженных слоев. Ягода был одет по-домашнему: в гимнастерке, но без ремней; в шлепанцах на босу ногу. Положив наган на бархатное сиденье, он пригнулся и сделался до неприличия радушным, участливым и даже раболепным.

– Илья Иванович, – забормотал он, спеша к Иванову с протянутой рукой. Усики, разделенные аккуратным пробором, сладко подрагивали. – Простите, что я по-простецки… Присаживайтесь, – Ягода метнулся к креслу, схватил наган, переложил его в карман галифе и чуть ли не силой усадил профессора в кресло; сам же стал прохаживаться, время от времени щурясь на иконы в попытке издали оценить результаты стрельбы. – Я в курсе вашего дела, – продолжил он и вдруг зычно закричал: – Моторченко, чаю нам! В сад, сию секунду!…

– Собственно говоря, вот, – Илья Иванович, которому было очень неуютно в кресле, раскрыл папку. Увидев это, Ягода замахал руками:

– Не надо никаких бумаг! я и без них на вашей стороне… Я слышал о ваших опытах. Мне одно непонятно: зачем вам арестанты, когда добровольцев – не перечесть? Мне докладывали, что вы породили настоящий ажиотаж. Сотни сознательных рабочих и крестьян готовы предложить свои услуги… вам недостаточно?

Иванов снял панаму, достал носовой платок, промокнул лоб.

– Генрих Григорьевич, – ответил он робко, боясь ненароком сбиться на «товарища Иегуду». – Во-первых – и это главное, – семенной фонд сознательных добровольцев является достоянием республики. Расходовать его было бы злостным вредительством. Во-вторых, мои изыскания показывают, что насилие повышает фертильность. Положительный результат иногда становится более вероятным благодаря эмоциям, которые создаются принуждением… Парадоксально, но факт: чем ожесточеннее сопротивление, тем выше производительность.

– Так и наши товарищи думают, – с удовольствием подхватил Ягода. – Чем яростнее сопротивляется враг, тем большая выйдет польза… тем более правым становится наше дело. Но вот что мне непонятно: на что вам деньги, когда некому будет платить? Неужели на одних обезьян? Я знаю, они нынче в цене, но все же пятнадцать тысяч…

Иванов отвел взор, встретившись с дырами на месте, где были глаза Чудотворца. Было нестерпимо жарко, он страшно потел.

– Деньги мне нужны на экспедицию в Экваториальную Африку, – ответил он по возможности твердо. – Закавыка в том, что годится не всякая обезьяна. Особенности строения клеток… – Иванов запнулся, не зная, сколь детальным должно быть обоснование.

Генрих Григорьевич присел рядышком, на подлокотник.

– Не смущайтесь, Илья Иванович. В моем ведомстве случился даже переизбыток профессуры… – Он стыдливо и визгливо хихикнул. – По долгу службы наслушаешься всякого… Так что я имею некоторое представление.

– Не сомневаюсь, – вырвалось у профессора. – Прошу прощения… Положение, если говорить коротко, следующее: сообщения, которыми я располагаю, повествуют о племени, где поощряются межвидовые браки. Какая-то местная религия, мракобесие… Но дело меняется тем, что упоминается потомство. В тех же краях обнаружены месторождения элементов… вы слышали о работах Кюри? – Ягода утвердительно и с почтением кивнул. Он слышал. – В общем, складывается впечатление, что лучи благоприятно сказываются на воспроизводстве и физиологии в целом. Я отчаянно нуждаюсь в тамошних особях. Кроме того, необходимо обустройство подобающего питомника в теплых широтах. Я имею виды на Сухум… во время оно мне отказали в Аскании, ссылаясь на церковников…

– Это мы уладим! – Ягода внезапно расхохотался, выхватил наган и послал пулю точнехонько в переносицу святого Андрея. У Ильи Ивановича заложило уши; ноздри расширились, помимо воли обоняя пороховой дым. – Передовая наука не потерпит… слыхали, небось, что в Москве уже переделали в человека собаку? То-то же… Будет вам питомник, – в его голосе вдруг обозначилась власть, и на миг проступил совсем другой Генрих Григорьевич, несовместимый с самоваром и дачной праздностью.

…Прибежал с переносным столиком толстый, крестьянского вида Моторченко; убежал, вернулся с подносом.

– Рюмочку, Илья Иванович? – гостеприимно предложил Ягода.

Иванов не посмел отказаться. Выпили мадеры.

– Так вот, – Ягода принял деловой вид. – С нашей стороны вы можете не ждать никаких препятствий – одно лишь содействие. Материала у нас предостаточно. Сколько попросите, столько и выделим – сотню, две, тысячу. Обо всех случаях саботажа и нежелания сотрудничать докладывайте лично мне. У меня к вам будет одна личная просьбочка… не откажите.

Профессор напрягся.

– Обезьянку бы мне, – заискивающе попросил Генрих Григорьевич. – Очень хотелось бы попробовать самому и тем внести лепту. Помоложе, а?

– Самца или самочку? – ляпнул Илья Иванович.

Ягода не обиделся, снисходительно улыбнулся:

– Самочку, какую-нибудь пампушечку. Наряжу гимназисткой. Но это строго между нами, вы понимаете? Подписки не требую, дело довольно деликатное. Рассчитываю на ваше понимание.

Иванов, давно истребивший в себе предрассудок брезгливости, испытал слабое подобие головокружение. Ему отчего-то расхотелось пить чай, и он отставил чашку.

– Приложу усилия, – пообещал он. – Я верный слуга молодого отечества и готов сотрудничать с правительством во всех устремлениях оного.

Профессор сдержал слово, так что Ягоде достались целые две самки, молоденькие, близняшки. Обе они искусали зампреда; это сыграло не последнюю роль в решении об аресте Ильи Ивановича шестью годами позднее. Как у подавляющего большинства людей, сознательно или подсознательно ожидающих пули, сейчас в лице Иванова помимо его воли проступило нечто мученическое, высокое, иконописное, а потому Ягода подумал, что – лично бы, с особенным удовольствием, поразил ему сперва левый глаз, а потом – правый.

7

Состав подобрался пестрый; пассажирские вагоны чередовались с товарными.

Младоконь поселил своих пассажиров в товарный вагон, где уже находилось человек тридцать; по своему виду вся эта публика безнадежно выпадала из мозаики благонамеренных элементов. Новое обиталище удручало: сено-солома, навозные кучи, холодные сквозняки – тем удивительнее был обед, накормили неожиданно сытно.

Фалуев полностью пришел в себя. Правда, он до сих пор наполовину мыслил себя в покинутой церкви – не разумом, но общим восприятием действительности, которое не спешило перемениться.

– Что думаете, Константин Архипович? – обратился к нему Боков. Было темно, дверь придвинули и заперли. – К лучшему оно обернулось или как?

– Не знаю, Василий Никитович, – честно сознался Фалуев и привычно поднес руку к лицу, чтобы поправить очки, но тех не оказалось.

Когда поезд тронулся, Лебединов устроился возле самой широкой щели, чтобы докладывать остальным о пути следования. Попутчики подобрались нелюбопытные, предпочитавшие жаться гуртом в середке; на место у щели, где сильно дуло, никто не претендовал, и Лебединов беспрепятственно следил за голыми лесами и белыми полями. Но вскоре не выдержал и он, покинул свой пост и перебрался поближе к товарищам. Их группа сделалась сообществом побратимов, а потому держалась особняком от остальных подневольных, которые не особенно и стремились к смычкам, глядели настороженно и в большинстве своем принадлежали к деклассированному сословию, еще не успевшему выродиться в уголовное.

– Двоеборов, возьмите себя в руки, – Фалуев, вернувшийся к жизни, немедленно взялся за привычное ему лечебно-профилактическое дело. – Эдак вы, голубчик, расхвораетесь. Тоска плохо сказывается на почках… К чему сокрушаться? мы теперь – как небесные птицы, не думающие о завтрашнем дне…

Делопроизводитель, еще недавно вступившийся за Константина Архиповича, отвечал не без иронии – только лицо оставалось прежним, безучастным:

– Никак вы, Константин Архипович, уверовали?

– А если и так – что здесь такого?

– Нам всем было знамение… я хотел сказать – вразумление, – подал голос отец Михаил. – И камень уверует – не потешайтесь, господин Двоеборов, над неофитством.

– И кто послужил орудием? – ехидно осведомился тот. – Товарищ Младоконь?

– Он, – серьезно кивнул батюшка. – Во храме Божьем, коему разрушену быть попущено, с соизволения Божьего оказались; Его же промыслом из храма вышли, как иудеи из плена Египетского…

– Вы не на амвоне, отец Михаил, говорите тише, – напомнил Лебединов. – И проще, как трудовой народ изъясняется. Не искушайте Господа-Бога вашего.

Двоеборов снизошел до легкой жалостливой мимики:

– Стало быть, наш освободитель, наш комиссар Младоконь – Моисей?

– Ничуть не удивлюсь, – поддакнул Боков, грешивший симпатией к «черной сотне», но, как ни странно, не упускавший случая поддеть отца Михаила. – Известно ли вам, сколько таких Моисеев к нам переправили германцы? Что там один пломбированный вагон – эшелоны!.. Этот Моисей многолик… он потрудился в ипостаси Младоконя, теперь опекает нас в лице Иегоды Еноха Гершоновича… Скоро будет вам и неопалимая купина… да к сорока годам трудовых работ…

Фалуев оглянулся:

– Прекратите, господа. Не будьте детьми, на нас донесут.

– На нас и так донесут и уже донесли, – возразил Боков. – С Божьего соизволения…

…Паровоз набирал скорость, то и дело испуская гудки от переизбытка революционных чувств. Пейзаж не менялся, но Лебединов, вернувшийся к наблюдению, отметил, что поезд и в самом деле летит на юг.

– Сразу нас, во всяком случае, не кокнут, – произнес он задумчиво. – Иначе к чему такие путешествия?

– Не забывайте, что их действия иррациональны, – мрачно ответил Боков. – Запросто могут отправить на расстрел, скажем, в Сухум, и сами не сумеют объяснить, почему туда.

Впоследствии отец Михаил не преминул указать ему на факт ясновидения, ниспосланного свыше, так как Сухум – пункт назначения, названный наобум – подтвердился.

– Издержки переходного периода, – вздохнул Фалуев. – Когда все уладится и настроится, начнут расстреливать в строго установленных местах.

– Не хватит мест, – усмехнулся Двоеборов.

– Россия велика.

8

Страницы: «« 123456 »»

Читать бесплатно другие книги:

Александр Гаврилов: «Рассуждая об истории, мы рассматриваем причины и возможности. Говоря о сегодняш...
Книга представляет собой сборник избранных статей А. Г. Вишневского, публиковавшихся, в основном, на...
Из книги вы узнаете не только возможные причины болезни суставов, но и первопричину, которую можно у...
В этой книге известный эксперт по СДВГ (синдрому дефицита внимания и гиперактивности) и практикующий...
Зависимость от сахара распространяется, словно эпидемия. Треть всех калорий мы получаем из сахара и ...
В книге даны общая характеристика и классификация как неогнестрельных, так и огнестрельных ран. Пред...