Яд желаний Костина Наталья

— Елена Николаевна, заведующая оперной труппой, — наконец соизволила представиться хозяйка кабинета, по-прежнему сверля милицейское лицо недобрым взглядом. — Да, а это наш концертмейстер, Тамара Павловна, — нехотя представила она пришедшую. Видно было, что разговаривать с невоспитанным визитером она не желала, но приличия, как говорится, хотела соблюсти.

Внезапно Бухин увидел на столе у хозяйки книгу.

— Вы знаете, это самая потрясающая книга, которую я читал за последние двадцать лет! — объявил он.

Хозяйка взяла в руки роман Людмилы Улицкой «Даниэль Штайн, переводчик», и взгляд ее смягчился.

— Я тоже так думаю, — сказала она. — И кстати, сколько же вам лет, молодой человек?

* * *

В кармане запиликал телефон.

— Извините. — Саша деликатно отвернулся в сторону.

— Я в отдел, — сообщил голос Лысенко. — Ну что, нашел еще кого-нибудь?

— Да.

— А Савицкого?

— Пока нет.

— А сам скоро?

— Еще не знаю, Игорь, — задумчиво сказал Бухин. — Интересный разговор.

— Ну, это хорошо, — одобрил капитан, дал отбой и вышел из сумеречного служебного вестибюля под сияющее майское солнце.

Прямо у двери на корточках сидел голубоглазый ангел в маечке и потертых джинсах и кормил толстую полосатую кошку. Кошка, урча, поедала из мисочки творог, а ангел отталкивал в сторону нахального черно-белого кота, норовящего добраться до угощения, и говорил:

— Ешь, Мура, ешь…

— А этому почему не даете? — Лысенко присел рядом с ангелом.

— Этот не беременный. — Ангел снова довольно бесцеремонно отпихнул кота и поднялся, отряхивая джинсики. — Бедная Мура!

Кошка, доев приношение, благодарно терлась о ноги ангела. Примерно год назад капитан тоже стал неравнодушен к усатым-полосатым.

— Игорь, — представился он. — Кстати, у меня тоже есть кот. Может быть, он даже родственник вашей Муры!

Ангел вскинул на него небесного цвета глаза и заправил прядь золотых волос за маленькое круглое ухо. Представиться он не успел, потому что из открывшейся двери служебного входа показалась некая фигура и недовольно спросила:

— Вы у меня на сегодня записаны. Заниматься будете?

— Да, конечно. — Ангел подхватил с земли пустую мисочку и заспешил в театр.

* * *

— …Тома, я тебя прошу!

— Брось, Лёля, об этом все знают. И если я не расскажу, то расскажет кто-то другой. А я буду объективна…

— Я знаю, что ты будешь объективна… учитывая твою пылкую любовь к Кулиш! — Завтруппой иронически взглянула на подругу. — И если Оксана все-таки умерла своей смертью, Тома, то тебе потом будет неловко.

То, что прима Оксана Кулиш умерла не своей смертью, Саша Бухин знал совершенно точно. Поэтому он поощрительно взглянул на Тамару Павловну и кивнул. «Черепаха» в расшитом бисером платье поджала губы.

— Она была любовницей Савицкого довольно давно, — немного помолчав, осторожно сообщила концертмейстер и быстро взглянула на подругу. Но та сидела с непроницаемым лицом и молчала. — Это… э… началось почти сразу же, как Кулиш пришла в театр, то есть… лет десять уже. Или больше… Вам нужны точные даты?

— Нет, необязательно.

— Да, такая, знаете… милая была девочка.

Завтруппой хмыкнула, но ничего не добавила.

— Ну и не без голоса, конечно. Сначала она занималась со мной, но у нас как-то не сложилось, и с тех пор она все свои партии пропевает с Аллой… Аллой Аркадьевной.

— И что же, у них с Савицким сразу начались отношения?

— Нет… я бы не сказала. Но она, кроме всего прочего, оказалась довольно честолюбива. Много занималась, я помню.

— В основном являлась, чтобы глазки Савицкому строить, — ядовито вставила завтруппой.

— Лёлечка! Ты же сама просила быть беспристрастной! И к тому же она умерла!

— Все мы умрем, — спокойно парировала подруга. — Даже ты и я!

— Да… Господи, ты меня сбила своими замечаниями…

— Потому что я просила тебя просто говорить все как есть, а не делать из Кулиш милую и добрую девочку, когда там и близко такого не лежало! Если хотите знать правду, Оксана была еще той стервой…

— Она первая завела отношения с Савицким, так?

— Ну, мы свечку не держали, — снова не выдержала завтруппой. — Но Оксана явно его ловила. Ну, учитывая, что Савицкий сам не ангел… Однако ему эта всеобщая влюбленность щекотала самолюбие. Ну, чего ты-то краснеешь, Тома? Мы с тобой ему давно уже не интересны! Я просто констатирую тот факт, что не было такой молодой певицы, с которой он не завел бы интрижку. Не говоря уже о поклонницах. Но вот Лариса… Ларису было жалко.

— Лариса — это…

— Это его жена. До того как Кулиш отобрала у нее почти все первые партии, Лариса была примадонной.

— А что, жена не возражала против увлечений мужа? — спросил Бухин с интересом.

Оказывается, режиссер был весьма любвеобилен, и это наталкивало на определенные мысли. Спать старлею уже давно расхотелось, разговор тек в нужном ему направлении, и даже поощрять этих милых театральных дам не было надобности.

— О, Лара сначала просто сходила с ума, даже сцены устраивала прилюдно, но потом, знаете ли, все как-то образовалось. Из семьи он не ушел, хотя, я думаю, Оксана на это очень надеялась.

— Разумеется, надеялась! Уж я-то знаю, она такие истерики ему на гастролях закатывала! Вы не против, если я закурю? — спросила завтруппой.

Бухин не курил, поэтому никак не смог помочь даме. Однако та, не обращая внимания на замешательство гостя, ловко щелкнула зажигалкой, помахала в воздухе сухой лапкой, разгоняя дым, и продолжила:

— Да, Оксана хоть и выглядела этакой романтической девочкой, на самом деле была цинична и практична до крайности. А Лара успокоилась, тем более что она сама в театре все реже бывает, практически уже не поет…

— Хотя еще могла бы… Могла бы! — с жаром воскликнула вторая музыкальная дама. — Какой был голос! Все мельчает — голоса, люди, отношения, — философски изрекла концертмейстер. — Но все равно — какой голос! Как она пела Аиду!

— А у покойной тоже был выдающийся голос? — поинтересовался Бухин.

— У Оксаночки? О, у Оксаны тоже прекрасный голос… был.

— Что, Тома, всегда нужно следовать правилам хорошего тона? О покойниках либо хорошо, либо ничего? Ну, мы уже достаточно тут наговорили, чтобы не начинать врать! Это молодой человек не заметил бы никакой разницы между Кулиш и Ларисой… Простите?.. — Она повернулась к Бухину, но тот не возражал.

Тогда Елена Николаевна поджала губы и сделалась еще более похожей на черепаху. Она не спеша прикурила следующую сигарету, презрительно посмотрела на обгорелую спичку в пепельнице и продолжила:

— Раз уж ты сама завела этот разговор, то, по крайней мере, будь честной… Ты сама знаешь, что Оксана Ларисе в подметки не годилась. Ты же, как профессионал, прекрасно ощущала разницу.

— Лёля, я не то хотела сказать, — стушевалась концертмейстер. — Я просто говорила, что у Оксаны был яркий сценический талант.

— Ради бога, не делай из нее Лину Кавальери![2] И талант, и голос у нее были весьма средние, — едко заметила завтруппой.

Шел уже третий час так называемого чаепития, хотя чай употреблял только старлей, а обе его собеседницы предпочитали сигареты. После недолгого молчания, связанного с некоторыми разногласиями в оценке творчества Лины Кавальери, о которой Бухин имел весьма смутное представление, разговор снова повернул в нужное ему русло — к личности покойной певицы и отношениям в труппе. Кто, когда, с кем, как… Он был более чем уверен, что смерть оперной дивы напрямую связана с кем-то из труппы, скорее всего, с ее любовником — Савицким.

— И что же, — спросил он, — после своего прихода в театр она сразу получила первые роли?

— Партии, — поправила его завтруппой. — Ведущие партии.

— Конечно нет. — Тамара Павловна придвинула поближе к Саше вазочку с печеньем. Этим жестом она, наверное, хотела сказать, что они здесь просто пьют чай и мило беседуют, но уж никак не сплетничают или — упаси боже! — не доносят. — Сначала она стажировалась…

— Да, и очень удачно. Так удачно, что сразу залезла к Андрею Всеволодовичу в постель, — проскрипела завтруппой. — Естественно, это очень помогло… развитию ее голоса! И сценического дарования, разумеется. А уж после этого началось и самое интересное. Лариса болела, и Оксана подменила ее раз, потом другой, и — вуаля! — Андрей сделал ее примой! А ведь кроме нее в труппе на тот момент было еще два великолепных сопрано. Как раз возобновили «Травиату» — в новом составе, и специально для Кулиш. И это притом, что «Травиату» Кулиш не вытягивает. В речитативе перед арией делает такой незаметный переход — и поет на полтона ниже! Каково?! Вы думаете, что в зале сидят одни профаны? Пенсионеры? Люди, которым все равно? Это просто позор! Даже мне, которая не должна вмешиваться в музыкальную часть, было стыдно. А Савицкий совсем потерял голову от этой девчонки и шел у нее на поводу! Он во всеуслышание заявил, что Рената Тибальди[3] тоже так пела, он поговорил с дирижером, и тот Кулиш разрешает. Разрешает! Я представляю, чего ему это стоило! Цирковые номера просто!

Саша Бухин согласно кивал, не понимая и половины сказанного. Впрочем, самое главное он все же улавливал.

— А скажите, Елена Николаевна, вы во вторник Кулиш в театре видели?

— Конечно. — Завтруппой удивленно взглянула на него. — У нее во вторник был день рождения, и мы все ее видели. После репетиции мы собрались, накрыли стол…

— А что ели? Грибы, например, на столе были?

— Грибы… да, грибы были. Мы с Томой любим грибы. Тома сама собирает.

— Да, я принесла две баночки грибов, — волнуясь, сказала концертмейстер, — а что?

— Согласно заключению экспертизы, Оксана Кулиш умерла от пищевого отравления.

— Только не грибы, — убежденно заявила концертмейстер. — Грибы ели я, Лёля, Лариса… да все ели!

— А что еще было на столе?

— Куры гриль, колбаса, огурчики-помидорчики… сыр… хлеб. Ну и сладкое. Лариса заказала шикарный торт.

— А почему жена Савицкого заказала торт для его любовницы? — спросил озадаченный Бухин.

— Лара всегда заказывает торты на все праздники. У нее поклонница работает в кондитерском цехе.

— А торт какой? Не с белковым кремом?

— Нет. Оксана любит марципановый, и Ларочка именно его и заказала. Такой, знаете, огромный роскошный торт.

— А кто его резал?

— А никто не резал. Он был такой… каждый кусочек отдельно, в своей салфеточке. Все кусочки треугольные, а посередине один круглый. А на нем…

В дверь постучали.

— Тамара Павловна, а я вас ищу… — Вошедшая было девушка осеклась, увидев в кабинете целую компанию.

— Анечка, вы что-то хотели?

— Да, я с вами занималась и, кажется, оставила в кабинете партитуру. А он закрыт. А партитура библиотечная. — Пришедшая стушевалась. — Я думала… я позже зайду, простите. — И она тихонько прикрыла за собой дверь.

— Вот это настоящий талант! — воскликнула концертмейстер. — Голос совершенно потрясающий. Потрясающий! Поверьте мне! Я уж в этом разбираюсь. Ну и что? Дали ей здесь что-нибудь спеть? Когда мы с ней готовили Виолетту в «Травиате»[4], я просто была на седьмом небе. Такое наслаждение было с ней работать! Голос… такой изумительный голос рождается раз в сто лет, поверьте! А какие возможности! Кажется, что верхнего предела для нее вообще не существует! И эта роль просто была создана для нее. Виолетта — эфирное создание, больная чахоткой…

Искавшая потерянную партитуру симпатичная блондинка явно не была больна чахоткой, но эпитет «эфирное создание» к ней подходил чрезвычайно.

— Лара тоже прекрасно пела Виолетту, прекрасно… Я помню, сколько я получала удовольствия от работы с ней! Я ведь была ее концертмейстером. С Ларисой вообще работать очень приятно. Но одно дело — пропевать партию в классе у рояля, и совсем другое — на сцене. Нужно уметь двигаться. Я не режиссер, но я, например, прекрасно вижу, кто умеет двигаться, а кто нет. Да и вообще, движение в опере многие почему-то считают второстепенным, а это в корне неправильно! Я никак не могу согласиться с этим ошибочным мнением, никак! Ну, кроме всего прочего, Лариса всегда была малосценична, и у нее лишний вес, а в последнее время она уж слишком…

— Кроме всего прочего, Тома, ты ее почему-то недолюбливаешь, — перебила подругу Елена Николаевна. — А она ведь больной человек… Кроме того, голос у нее все-таки мирового масштаба, и ей необязательно скакать козлом на потеху залу!

— Лёля, я с тобой в этом вопросе просто категорически не согласна! Это абсолютно неверно! Почему в опере в большинстве своем никто не считает нужным играть? Это ведь прежде всего драматический спектакль. Ну, даже если и комический… тогда тем более нужно двигаться! А очень многие этого не понимают! Станут столбом и голосят. Однако опера — это не концерт. Да, конечно, я знаю, они не совсем виноваты — виновата система обучения. Балетным проще. У них все по-другому. У них пластика — это непосредственно язык. А консерватория этому не учит. Да… Актерское мастерство либо дано от природы, либо нет… А чтобы и голос, и драматический талант вместе…

— Я как-то в молодости, — задумчиво произнесла «черепаха», — видела «Фиделио»[5] в постановке Покровского[6] и запомнила на всю жизнь. Какая у него была Леонора! Юная, быстрая, неожиданная, летящая!..

— Я тебе о том битый час толкую, — кивнула концертмейстер. — Эта роль и Аня Белько были просто созданы друг для друга. Уже начались репетиции, и тут он объявил, что эта партия не для начинающей певицы. Это Аня-то начинающая? Да она любую здесь заткнет за пояс! Просто Савицкому вожжа под хвост попала. Он взял и поставил на премьеру Ларису… С ее-то лишним весом! Хороша она была в коротких штанах… да уж!.. И все. Конечно, запорол оперу. Да и не в штанах было дело… Она просто еле ползала по сцене. Как дохлая муха, извините меня, конечно! Да, голос — это еще не все.

— У Оксаны тоже хватало лишнего веса, да и двигалась она из рук вон плохо, однако же в роли Леоноры она имела успех, — возразила подруге завтруппой. — Она умела… как вам сказать… выразить саму идею. И если пела, скажем, на итальянском, то в зале даже те, кто понятия не имел, о чем идет речь, прекрасно все улавливали.

— Да, это так, — кивнула концертмейстер. — Это у нее было. Это правда. Я не люблю… не любила Кулиш, но нужно отдать ей должное — она умела держать зал. Да и вообще, она отличалась повышенной чувствительностью. Иногда подумаешь о чем-нибудь, а Оксана уже это озвучивает. Или посмотрит в окно и скажет: «Через два часа пойдет дождь». И дождь действительно шел!

— Ровно через два часа? — усомнился Бухин.

— Ну, более или менее… — Внезапно Тамара Павловна побледнела. — Вы знаете, что она мне сказала? — прошептала она. — Неделю назад она сказала: «Я чувствую, что скоро умру».

Из дневника убийцы

Я чувствую, что скоро умру. Это чувство не покидает меня с самой зимы. Сначала я нервничала и трусила, а потом какое-то странное умиротворение снизошло на меня. Жизнь шла своим чередом, а я стояла как бы немного в стороне и наблюдала. И просто знала, что умру, и все. Но уже не боялась. Наверное, действительно ничего страшного в этом нет, все мы смертны. Однако потом, по прошествии какого-то времени, я вдруг поняла — для того чтобы обрести бессмертие, нужно, чтобы о тебе помнили как можно дольше. Ведь пока тебя помнят, ты живешь, ты существуешь. Вот почему в последнее время я стала ужасно беспокойна и деятельна. Я знала, что мне нужно торопиться, нужно все, все успеть… хотя и понимала, что ничего уже не успею. Но у меня есть шанс… я верю, что есть. И только от меня зависит, как я использую эту небольшую возможность. Использую до того, как меня не станет.

Позавчера я шла из театра домой и вдруг купила эту веселенькую тетрадь. Почему я выбрала именно такую — с яркой обложкой и дурацкими цветочками? Ведь она совсем не соответствует ни моему настроению, ни тому, что я задумала. Или же это говорит о двойственности моей натуры? О том, что я привыкла к вечному притворству? Но, скорее, дело было в том, что мне давно хочется выбраться из этого серого города, увидеть за окном цветущий луг, горы, море, небо… Бескрайнее голубое небо, не ограниченное ничем, не занятое громоздкими силуэтами уродливых городских домов…

Какова бы ни была подоплека моего поступка, я остановилась у лотка и купила эту тетрадку. А придя домой, записала в нее то, что в последнее время мучило меня — мысли о смерти. И оттого, что я написала об этом, мой страх как будто стал меньше. И даже если он не уменьшился, то все же отодвинулся, ушел, спрятался и больше не преследует меня. Во всяком случае, сегодня я спала спокойно.

Перечитала написанное вчера и удивилась. Зачем я вообще начала этот дневник? Ведь с самого детства я ничего не поверяла бумаге! Однако мое удивление быстро прошло, и, едва успев сделать свои нехитрые домашние дела, я снова вернулась к этой толстой и пока почти пустой тетради. Мне вдруг ужасно захотелось писать — прямо сейчас. И я поняла, что весь день хотела именно этого — вернуться домой и раскрыть тетрадь. Сесть и вылить на чистые листы все, что творится у меня внутри. Наполнить эту тетрадь содержанием. Вдохнуть в нее жизнь… или смерть? Наверное, когда писатель начинает книгу, он еще не знает, будет ли она о жизни или о смерти. Так и мой дневник. Сейчас я на распутье и еще не знаю, в какую сторону поверну…

Сегодня был тоскливый бесконечный день — до краев наполненный мелочными дрязгами, которыми так богат наш одаренный коллектив. И почему-то сегодня мне было особенно мерзко в этом участвовать. Наверное, потому, что я весь день вспоминала детство. Пыталась понять, когда же именно стала себя осознавать. Не как личность, а просто — осознавать. Первое мое воспоминание — это какая-то женщина с длинными волосами, освещенная мягким светом ночника. Комната мне не запомнилась — скорее потому, что предметы тонули в полумраке, но саму женщину я помню очень отчетливо. На ней ночная сорочка — белая с черными розочками, и она расчесывает длинные русые волосы. Лицо ее неясно: она стоит в такой позе, что я вижу только сорочку, волосы, ее руку и часть щеки. Волосы потрескивают от трения о гребень, и в темноту от них отлетают синие искры. Когда я рассказала об этом воспоминании бабушке, она рассердилась и заявила, что я все напридумывала. Что я увидела в комоде ее старую сорочку и вообразила себе бог весть что. Но я очень точно помню! Эта картинка врезалась в мою память так прочно, что в любой момент я могу воспроизвести ее во всех деталях. Причем ракурс как раз получался такой, как если бы я лежала на кровати. Но бабушка говорит, что остригла свои волосы, когда мне было три месяца, потому что я все время за них хваталась. И у нее не было времени следить и за мной, и за волосами. И что я не могу помнить этого. У маленьких детей память несовершенна. Я ничего не знаю о свойствах памяти, но иногда мне кажется, что я помню не только то, что было в этой жизни, но и то, что происходило давным-давно. Может быть, сто лет назад. А может, еще раньше.

Меня вырастила бабушка. Кроме нее, в моей жизни никогда не было по-настоящему близких людей. Странно, что в детстве я не задавалась вопросами: куда делась моя мать и кто мой отец? У меня не было матери и отца, как у других детей, с которыми мне приходилось общаться, и они были мне не нужны. У меня были бабушка и моя музыка — и этих двух огромных миров было достаточно.

Мое детство почему-то делится на странные периоды: примерно лет до десяти в моих воспоминаниях всегда лето. Жаркое лето, почти без дождей. А если и бывают дожди, то это скоропроходящие грозы — великолепные явления с театральными эффектами, барабаном и литаврами, после которых под аплодисменты толпы дают занавес и дворники сгребают в кучи сломанные ветром сучья. И после краткого антракта снова воцаряются жара и лето.

Мы живем совсем рядом с вокзалом, с краю большой вокзальной площади, в старом солидном доме с толстыми стенами и высокими потолками. Наша квартира на первом этаже, и окна всегда плотно занавешены белым тюлем — бабушка не любит посторонних взглядов. Но я, проходя мимо, как будто проникаю сквозь кружевную преграду и вижу наши комнаты — старый четырехугольный стол, старинные напольные часы с хриплым голосом, желтые стулья с прямыми спинками и бабушкин письменный стол с зеленой фланелью на столешнице, кое-где испачканной чернильными пятнами. Странно, что, не застав чернил, я, едва увидев эти пятна, тут же поняла их происхождение…

Я очень самостоятельная девочка. Каждый день я хожу в булочную мимо шума и суеты, царящих у вокзала. Но я не подхожу к написанному огромными буквами расписанию поездов, чужие города и страны не будоражат мое воображение, а звуки их названий не вызывают никаких воспоминаний. Их еще попросту у меня нет. Так же неинтересны мне продавцы всевозможных товаров — от мороженого и жареных пирожков до разнообразной игрушечной дребедени, выставленной в многочисленных ларьках снаружи и внутри здания вокзала. Я не буду ничего у них покупать. Я иду за хлебом — через день мы с бабушкой берем батон и кирпичик белого хлеба, хрустящую горбушку которого я так люблю намазывать маслом. Черного хлеба мы не едим — у бабушки от него болит живот, а мне никогда не нравился его вкус.

Удивительно, что до десяти лет, во времена вечного лета, меня совсем не трогает то, что будет очень интересовать потом — куда едут все эти люди? Что ждет их на том конце путешествия? Отдых? Работа? Новые впечатления? Старые друзья? Я нелюбопытный, замкнутый ребенок, погруженный в мир собственных фантазий. И мне нет до суетящейся толпы никакого дела. Вокзал интересен мне только по ночам, когда оттуда доносятся тоскливые, тревожные звуки, — это перекликаются поезда, словно большие опасные неповоротливые животные. Днем их голоса перекрывают аморфный шум привокзальной суеты, скрежет трамваев, въезжающих на конечный разворотный круг, и сухой шорох автомобильных шин, так напоминающий шелест и треск иглы на грампластинке. И только по ночам эти звуки, образующие то квинту, то большую терцию, слышны почти без примесей, во всей своей чистоте и какой-то небывалой притягательности…

Однако меня никогда не тянет на мост, как других детей из нашего двора, — смотреть на тепловозы, издающие эти звуки. Мне не нужно их видеть. Иногда, мельком, я наблюдаю их из окна трамвая, с грохотом проезжающего по мосту. Однако для меня неинтересна картинка, открывающаяся моим глазам. Я давно поняла, что зрение для меня — не первостепенно. Кроме того, я не хочу рассматривать их подробно, боясь разочароваться в увиденном. Мне достаточно того, что я слышу их голоса. Ведь звуки для меня с самого детства были главными. Для меня важным было не видеть, но слышать.

В первом классе я пошла сразу в две школы — обычную и музыкальную. В школу явился кто-то — сейчас уже не помню кто, — и на уроке пения нас по очереди подводили к пианино и заставляли петь и хлопать ладошкой. Потом мне дали какую-то бумажку, и я отнесла ее домой. А назавтра бабушка взяла меня за руку и привела в музыкальную школу, которая в самом скором времени стала для меня главной. Школа была совсем рядом, почти возле вокзала. Наверное, поэтому бабушка так легко согласилась меня туда записать. Не знаю, что было бы со мной, находись музыкальная школа на другом конце города. Возможно, вся моя жизнь тогда сложилась бы иначе, потому что вряд ли бабушка отпускала бы меня, не отличавшуюся ни ростом, ни здоровьем, почти ежедневно совершать долгое и небезопасное путешествие.

Однако школа находилась в пределах нашего квартала, посередине тихой улочки. По дороге бабушка попросила меня спеть песню, которую я хорошо знала, и, хотя она казалась мне скучной и не нравилась, я согласилась. Я до сих пор прекрасно помню день моего поступления в музыкалку: и желтый нарядный клен у входа, и прохладный зал с двумя роялями — прежде мне никогда не доводилось видеть вблизи этот инструмент; и мужчину, который ласково поднял меня и поставил на подиум. Ростом я тогда действительно не отличалась — когда первого сентября нас, первоклашек, выстроили во дворе школы на линейку, я оказалась предпоследней.

Так вот, меня воздвигли рядом с роялем, и мужчина, который впоследствии оказался завучем, спросил меня, что бы я хотела спеть. Я сказала. Бабушка покраснела. Это была совсем не та песня, о которой мы договаривались по дороге сюда. Но мужчина весело засмеялся, сел на круглый табурет и заиграл, а я запела. Меня похвалили, и я, расхрабрившись, бойко отстучала мелодию по лаковой крышке рояля. Помню, мне понравилось, что инструмент был таким огромным и гулким.

Позже, когда я спустилась с подиума по трем истертым ступенькам и отправилась разглядывать портреты на стенах зала, я услышала, как бабушка сказала: «Нет-нет, скрипка тяжелый инструмент для девочки. Только фортепьяно». Мужчина вздохнул и согласился.

Детство до десяти лет — это бесконечный Черни[7], тополиный пух, пыль на тротуарах, горячий июньский ветер, развевающий мои длинные волосы, которые во время каникул не заплетали в косы, и два табеля, лежащие на нашем старом пианино в гостиной. В общеобразовательной школе я училась из рук вон плохо. Успевала, пожалуй, только по литературе. Из музыкалки же, напротив, носила сплошные пятерки. Я не задумывалась о том, что тупа в математике. Я жила музыкой, звучащей отовсюду. Я не обращала никакого внимания на неправильно решенные дурацкие задачи — ну какое, скажите, мне было дело до двух мальчиков с их несъедобными яблоками? Или до бассейна, который никогда не наполнится доверху, потому что воду в него не только вливают, но и зачем-то выливают?

Внутри меня шла бесконечная звуковая дорожка, собранная из десятков и сотен различных звуков, как музыкальных, так и не имеющих к музыке никакого отношения. И эти звуки переплетались самым причудливым образом, образовывали простые и сложные интервалы, разрешающиеся то в миноре, то в мажоре. Я весьма и весьма удивилась бы, расскажи мне кто-нибудь, как близок мир гармонии, выстроенный с высокой точностью, к миру чистой математики, но задумываться об этом я стала только сейчас. А во времена школьного детства я куда больше переживала оттого, что мои маленькие, но крепкие пальцы допускали крохотную неточность и звук запаздывал на одну тридцать вторую секунды, нарушая стройную музыкальную ткань. А тот факт, что решение математической задачи, полученное мной, очень редко сходится с ответом в конце учебника, меня отчего-то совершенно не волновал.

Игрушек у меня было мало, ведь я никогда их не просила, мне хватало музыки. Даже если у меня и появлялась какая-нибудь красивая игрушка — кукла или плюшевый мишка, — сюсюкать с ними, кормить или укладывать их спать мне не приходило в голову. Единственное, что я делала, это усаживала своих подопечных у пианино и играла, изредка интересуясь, нравится ли им музыка, и неизменно получая в ответ вежливую похвалу.

Первые счастливые, как и первые несчастные, воспоминания в моей жизни также связаны с музыкой. В третьем классе меня перевели из обычной школы в специальную — и это было большим облегчением, потому что никто теперь не пытался сделать из меня математика или ботаника. И даже обожаемая мною литература временно отодвинулась куда-то на задний план, потому что в новой школе я решила непременно быть первой по всем музыкальным предметам.

Примерно на третьем занятии хоровичка взяла меня за руку и поставила перед всеми, а девочку, которая до этого пела соло, попросила встать в середину. Не помню, как я пела, — слишком неожиданно все произошло. Но вспоминаю, что была очень счастлива и меня буквально распирало от восторга, как воздушный шар. Мне даже казалось, что я не иду, а плыву, не касаясь подошвами земли. Однако когда я вышла из школьных ворот, чтобы идти домой, ко мне подошла та самая девочка и изо всех сил ударила портфелем по моей блестящей нотной папке, которую бабушка купила к новой школе. Папка с треском лопнула, и тесемки с остатками бумажных лохмотьев повисли у меня в руке. Мои ноты, тетрадь по истории музыки — все оказалось в луже. Я ошалело смотрела, как девочка — я даже не знала ее имени! — наступила своим щегольским ботиночком прямо на середину нотной тетради, утопив ее в грязи. Я тупо смотрела на ее лаковые ботиночки — даже не на свою погибшую тетрадь, а именно на эти ботинки. Лужа была глубокой, и вода наверняка затекла внутрь их, и мне было жаль всего сразу: и папки, и этих чужих нарядных ботинок с пушистой меховой оторочкой, каких у меня никогда не будет, потому что у нас не всегда хватало на чай и сахар. Но более всего мне было жаль своего утраченного ощущения полета — тот радостный воздух, который наполнял меня, испарился без следа, вытек в какую-то пробитую этими ботинками брешь. И еще долго после этого случая я ходила как пришибленная, и даже моя любимая музыка не поднимала меня в горние выси…

Кукол у меня было всего две — и обе слишком большие, слишком парадные, чтобы ими можно было играть. Обычно эти разнаряженные девицы сидели, надувши губки, в глубоком кресле и обижались на меня, поскольку я их вечно игнорировала. Их громоздкая красота не шла ни в какое сравнение с увлекательным занятием, к которому меня приобщила бабушка. Однажды она нарисовала мне бумажную куклу, вырезала ее и наклеила на картон, а затем показала, как можно делать ей одежду. Процесс самодеятельного творчества так захватил меня, что у моей Сони вскоре скопилось три коробки нарядов. А потом, повинуясь какому-то наитию, я соорудила кукле костюм Кармен. Помнится, мне тогда очень нравились испанские платья, кастаньеты, ритмы фламенко. Предысторией этого увлечения была не бессмертная опера Бизе[8], а то, что бабушка взяла меня с собой на фильм Сауры[9] «Кармен». Фильм был совсем не детский, но, как я понимаю, меня в тот вечер просто некуда было девать. Сауровская «Кармен», произведшая на меня сильное впечатление, каким-то образом наложилась на «Кармен» Мериме[10], которую я на следующий день взяла в школьной библиотеке.

Три гения — Мериме, Бизе и Карлос Саура — сделали свое дело: я долго ходила как больная под впечатлением увиденного, услышанного, прочтенного и переосмысленного моей неуемной фантазией. Романтический Бизе мешался с гортанным и нарочито грубым испанским народным пением, оркестр перебивался перестуком кастаньет и грохотом каблуков по балетному подиуму, и даже во сне меня преследовала навязчивая хабанера… Впервые я попробовала петь оперу. Я то мурлыкала себе под нос, то пробовала свои силы в полный голос. Вполне естественно, что моя Соня тут же стала Кармен. Но… Кармен без окружения была всего лишь куклой с кучей нарядов. Чтобы преобразить ее в коварную цыганку, мне понадобился Хосе. Бабушку, которая рисовала очень хорошо, я не стала посвящать в свои фантазии и изобразила Хосе сама, как умела. Помнится, он был ниже Сони-Кармен на голову и вышел кривобоким. Однако кинжал, которым я снабдила своего Хосе, с лихвой искупал его физические недостатки и придавал зловещей лихости, что и требовалось.

Далее моя Соня примерила на себя наряды Тоски[11], Снегурочки[12], Татьяны[13], Аиды и одновременно Амнерис[14]. Затем я перешла на балет. В балете отсутствовала главная составляющая моих постановок — пение, но зато мне очень нравилось вырезать воздушные балетные пачки и украшать их тюлем и блестками.

Большая обувная коробка пополнялась все новыми персонажами, коробки поменьше служили костюмерными. Примерно через год я поняла, что в одних и тех же декорациях — на нашей старой тахте — всех спектаклей не поставишь, сколько ни завешивай спинку бабушкиными косынками. Нужны были настоящие. Я тогда была совсем незнакома с театром в его технической ипостаси, но со страстью и выдумкой сооружала замки из конфетных коробок, найденных на помойке, леса из старых мочалок и озера из осколков зеркал. Думаю, из меня получился бы неплохой декоратор. И я все вырезала и вырезала из бумаги, которую в огромном количестве приносила мне с работы бабушка, а затем усердно раскрашивала полученные деревья, кусты, балюстрады, скамейки, клумбы, облака, луну и звезды, солнце и радугу. Я сращивала листы бумаги с помощью клея и сооружала пирамиды для постановки «Аиды», и даже сфинкс, весьма похожий на настоящего, украсил мою премьеру. Меня не смущало то, что вся изнанка моих декораций, костюмов, да и самих актеров была исписана непонятными символами и предложениями, в суть которых я никогда не пыталась вникнуть. Курсовые работы бабушкиных студентов, послужив своим авторам, безраздельно переходили в мое владение. И, смею предположить, в самом первом — и самом счастливом моем театре — их жизнь была куда интереснее, чем у тех, кто остался стоять на пыльных архивных полках.

— Ваша любовница никогда не угрожала суицидом?

Режиссер Савицкий раздраженно дернул щекой. Его злило слово «любовница», злило то, что он попал в такую омерзительную ситуацию, и безмерно злила сама следователь Сорокина, бесцеремонно расспрашивающая о его личной жизни. На ее очередной вопрос он только неопределенно пожал плечами.

— Так да или нет? — продолжали пытать его.

— Оксана была очень сложным человеком, — наконец выдавил он.

— А вы не ссорились накануне?

— Нет, — устало сказал он. — Накануне мы не ссорились. У Оксаны был день рождения. Зачем портить настроение друг другу в праздник? Я пошел ее проводить, но у нее сильно болела голова, поэтому мы расстались у двери ее квартиры.

— А ваша жена не возражала, что вы пошли провожать любовницу?

Противная баба смотрела на него через стол в упор, не мигая. Лицо одутловатое — наверное, с почками проблема. Волосы выкрашены небрежно, да и глаза подведены неровно — на одном стрелка дрожала и уходила в сторону, отчего казалось, что следовательша вот-вот подмигнет. «Могла бы выглядеть как человек, — раздраженно подумал он, — но ни помадой, ни пудрой пользоваться не умеет… Помада у прокурорской мадам слишком яркая, не подходит ни под цвет лица, ни тем более к маникюру… если это можно назвать маникюром, конечно… Намазалась тонирующей основой и не растушевала как следует — лицо розовое, а шея зеленая, как у утопленницы! Сказать ей, что ли, что она выглядит как чучело, испортить настроение, как она портит его мне своими идиотскими вопросами, вместо того чтобы искать, кто действительно убил Оксану? Однако ссориться со следователем себе дороже, — решил Савицкий. — Может быть, она себя так ведет, потому что я пожаловался в столицу на нерадение местных сыщиков? Разумеется, ее после этого по голове не гладили… Что ж… возможно, я погорячился. Теперь придется терпеть».

— Послушайте, — начал он. — Я вам уже сто раз говорил, что у нас с Ларой давно уже… только дружеские отношения. Мы договорились, что разводиться не будем, и она не вмешивалась… в мою личную жизнь. Понимаете? Нам обоим было так удобно. Но я же вижу, куда вы гнете. И я вам еще раз повторяю — я Оксану не убивал. И она сама себя не убивала. Я уверен в этом, — добавил он.

Маргарита Сорокина с неприязнью смотрела на сидящего напротив мужчину. Не убивал он! С женой, видите ли, только в дружеских отношениях. А чего тогда жить вместе? Или ему так удобнее? Конечно, именно ему так удобнее, а не несчастной женщине, которой приходится терпеть бесконечные походы налево этого… артиста! Ишь, и сюда вырядился. Любовницу еще не похоронили, а он атласный шейный платок нацепил в козявках каких-то, штиблеты лакированные надел… хлыщ!

— Ну, то, что вы Кулиш не убивали, еще доказать надо, — ядовито заметила она.

— Доказать надо, что я ее убивал! — тут же парировал Савицкий. — Вы о презумпции невиновности когда-нибудь слыхали?

Следователь медленно побагровела.

— Та-а-ак, — протянула она. — Грамотный, значит? А грамотного я могу задержать до семидесяти двух часов — по подозрению в совершении преступления. Вам в камере не то что часы — минуты считать захочется! А ведь есть еще и Указ президента — по нему я вас и тридцать суток могу удерживать! Понятно? Так что, спокойно на вопросы будем отвечать или выйдем и опять в Киев звонить побежим?

Режиссер смолчал. Да, дразнить эту странную бабу явно не следовало.

— Скажите, Савицкий, снотворным ваша любовница давно баловалась?

Режиссера покоробило это «баловалась», но он ответил по возможности сдержанно:

— Да, Оксана давно принимала снотворное. Много лет.

— А зачем она выпила снотворное днем, вы не в курсе?

— Знаете, у каждого из нас свои странности, — сказал Савицкий, все более и более тяготясь разговором. У него создалось впечатление, что следователь действительно пытается обвинить его в чем-то, и нарочно провоцирует его, чтобы он вспылил и наговорил лишнего.

— Оксана с помощью снотворного лечила все — и головную боль, и простуду. Она говорила, что сон все лечит, — выпивала таблетку, а наутро, как правило, действительно была здорова…

— А вы сами дали ей снотворное?

— Нет, — отрезал режиссер. — Я ей ничего не давал. Я проводил ее до дверей и ушел домой. Вам понятно?

— Ну-ну, — скептически произнесла следователь, и у Савицкого задрожали руки. Эта двухчасовая пытка, похоже, и не думала подходить к концу. Зачем он сам заварил эту кашу?! Оксану не вернешь, а ему все нервы истреплют, не считая того, что за спиной уже начались шепотки, и даже Лариса сегодня…

— Можно?

В дверь просунулся плотный остроносый мужик с пронзительными голубыми глазами — один из тех, которые шныряли в театре.

— В коридоре подожди, — неприязненно сказала ему следователь и почесала ручкой нос. — А милицию вы на следующий день почему вызвали? — в который раз спросила она.

Тут Савицкий уже не выдержал:

— Послушайте, вы меня уже в десятый раз об одном и том же спрашиваете!

— Нужно будет, я и двадцать раз спрошу. Ваше дело — отвечать.

Он даже поперхнулся от негодования, но все-таки решил вести себя спокойно — ну, насколько сможет. А то действительно еще в камеру запрет, кто ее, дуру, знает…

— Мне показалось подозрительным, что Оксана не отвечает на звонки по телефону. Я пришел, открыл дверь и нашел ее…

— Вы на той неделе утверждали, что больше Кулиш в тот день не видели. Так? Вот протокольчик. А вот показания соседей, что вы заходили вечером и открывали дверь своим ключом…

Режиссер побледнел.

— Да… я забыл. Я действительно заходил через час… ну, может, через полтора. И открывал замок. Но не заходил в квартиру…

— Почему?

— Дверь была заперта на цепочку. Я позвонил… но мне никто не открыл.

— Что значит «никто»? У Кулиш что, были гости? Вы их видели? Слышали?

— Никого я не видел. Я позвонил, постоял, потом закрыл дверь и ушел. Наверное, она или ванну принимала, или уже спала.

— А утром, значит, получилось открыть? Цепочки почему-то уже не было? Интересне-енько… И кто ж ее снял?

Савицкий сидел, не отвечая. Ему очень хотелось закурить, но он боялся, что руки будут предательски дрожать и это натолкнет следовательшу на очередные, далеко идущие выводы.

— А вечером вы ей не звонили? — продолжала пытку Сорокина.

Режиссеру очень хотелось ответить, что в тот злополучный вечер он сидел дома с женой, никуда больше не выходил и никому не звонил. Но если они проверят? Или уже проверили? Поэтому он помедлил и все же признался:

— Да, я ей звонил.

— Зачем? — тут же выстрелила вопросом Сорокина.

— У нее был день рождения, я хотел ее поздравить.

— Но вы же поздравили ее в театре! Потом еще проводили домой. Может, вы ей по другому поводу звонили? Не припомните?

— Наверное, вы правы. Я просто хотел узнать, как она себя чувствует. У нее голова болела, я вам уже говорил.

— Действительно говорили, — согласилась следователь. — А жена ваша с Кулиш в каких была отношениях?

— В хороших, — сквозь зубы процедил Савицкий.

— Даже торт ей на день рождения заказала, да?

— Совершенно верно.

— А в театре у Кулиш были враги?

— Нет. У Оксаны не было врагов, — твердо заявил пытаемый. — Она была прекрасным человеком, прекрасной певицей…

— Прекрасной любовницей…

— Да! И это тоже, если хотите знать!

Следовательша посверлила его своими неровно подведенными поросячьими глазками и хмыкнула:

— Смело! Как говорится, мой вам респект! А Кулиш настаивала, чтобы вы на ней женились?

— Нет.

— Я вам не верю, — заявила следователь, и уголки ее рта насмешливо дернулись. — Она прилюдно устраивала вам сцены, требуя, чтобы вы развелись с женой и узаконили свои отношения. А вы не хотели. Ни разводиться, ни жениться. Так?

— Это ваше право и обязанность — собирать слухи и сплетни, — сухо сказал режиссер. — Вас тут много, а оперный театр в городе один. Вас, наверное, информировали, что у нас в театре ожидается премьера? Это очень трудная и кропотливая работа. И для меня, и для всей нашей труппы в целом. У нас меньше чем через час репетиция. Я не могу заставлять ждать заслуженных артистов… Впрочем, я даже со статистами так себя не веду! — Режиссер гневно сверкнул очами. — Я ответил на все ваши вопросы. Я могу наконец идти?

— Я вас не задерживаю. Идите. — Следовательша пожала плечами, взяла со стола пропуск и небрежно подмахнула его.

* * *

Лысенко смотрел скучающим взором куда-то в район серого облупленного сейфа, пока Сорокина, сопя, читала принесенное им. Сейф и пыльный, некрасиво вытянувшийся от неправильного ухода кактус стояли на своих местах очень давно, и Лысенко знал обоих как свои пять пальцев.

— И это все? — Сорокина раздраженно смахнула бумаги в ящик стола.

— Все.

Капитан не поворачивал головы, созерцая сейф и колючего страдальца с таким видом, как будто те были произведениями искусства.

— Ты, Лысенко, или работай, или увольняйся, — пожевав губами, посоветовала ему следачка. — А то у нас с тобой общего знаменателя не находится!..

— У нас с тобой, Ритуля, ничего общего нет и быть не может, — насмешливо сказал он, хотя на скулах у него играли желваки. — И вообще, я бы тебе посоветовал: ты держи свои амбиции, а заодно и язык при себе. А то у тебя все вместе. И мухи, как говорится, и котлеты. И определись наконец — работать тебе со мной или что еще…

— Да я с тобой, — багровея, проорала Сорокина, — на одном поле срать не сяду!!

— Если у тебя есть конкретные замечания по моей работе, так излагай их в письменном виде в адрес начальства, — душевно посоветовал ей капитан.

— Я рапорт напишу, — пообещала Сорокина, с ненавистью глядя в наглые голубые глаза.

— Обязательно напиши, Риточка. В подробностях. Тебе ж не впервой рапорты писать. Ну, я полетел, радость моя.

Сорокина вначале забулькала, как выкипающий чайник, а потом ее прорвало. Она находила все новые и новые эпитеты для этой сволочи, для этой гниды недобитой… и прочее, прочее, прочее…

Лысенко очень хотелось выскочить из кабинета и садануть дверью, но он невозмутимо выслушал все до конца и, когда обессиленная Сорокина в изнеможении откинулась на спинку стула и налила себе в стакан воды, сказал:

— Ну и чудненько! Как мы тут с тобой прекрасно все обсудили! Я рад, что ты меня понимаешь. Так редко такое бывает. Даже уходить не хочется. Но я все же на службе… а жаль. Так что бывай, Ритуль! — Он вышел и прикрыл дверь с нарочитой вежливостью, чем довел хозяйку кабинета буквально до белого каления.

* * *

— Игорь, ты зачем Сорокину дразнишь?

— Я, Маш, никого не дразню, — устало сказал он в трубку.

День выдался тяжелый: жара, беготня, бесконечные разговоры с непростым театральным людом, а до кучи еще и Ритка Сорокина…

— А что, она уже успела всем нажаловаться? — с усмешкой поинтересовался он. — Чего она тебе наговорила? Что я, сволочь недобитая, оборотень и мент с нечеловеческим лицом, работать не хочу?

— Она мне сейчас по делу Кулиш звонила. — Маша Камышева, личный друг капитана, а по совместительству эксперт, тяжело вздохнула на том конце связи. — Ты чего ей такого там наговорил, а?

Лысенко ничего такого следователю Сорокиной сказать просто не успел, а может, настроения не было, поэтому он ответил с чистой совестью:

— Да пошла она к черту! Маш, нам что, кроме как о Сорокиной, и поговорить больше не о чем?

— Почему не о чем, — растерялась Камышева. — У нас всегда есть о чем поговорить… Весна вот за окном, например, такая!..

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Монография посвящена проблемам активизации внешнеэкономического фактора в решении задач технологичес...
Книга доктора биологических наук Ф. П. Филатова «Клеймо создателя» посвящена одной из версий происхо...
Рассказы разных лет, финалисты, призёры и победители конкурсов, а также полный цикл рассказов про Ал...
Россия – это страна, где жили до раскулачивания дедушка и бабушка Виктора Пилована. Затем они оказал...
Данная книга написана в первую очередь для людей, оказавшихся в сложной финансовой ситуации. На стра...
Эта повесть писалась как своеобразная фантастическая новелла, писалась легко и для широкого круга чи...