Роксолана Назарук Осип
А по гарему стрелой пронеслась новая весть – как высоко почитает Сулейман жену свою, к которой прибыла ее мать.
Было уже довольно поздно, когда Настуся позвала служанку и спросила, не приходил ли султан.
– Падишах уже давно ждет в угловом будуаре. Мне было приказано не докладывать о том, что он здесь, пока хасеки Хуррем сама не спросит.
Молодая султанша покраснела. А мать, заметив ее смущение, проговорила:
– Милость Божья, доченька. Вижу теперь, что он и вправду великий царь.
– Так все люди говорят, мама, и свои, и чужие. А армия молится на него, как на образ.
– Не сделай же ему, доня, ничего худого, потому что женщина может причинить много зла мужу, если захочет, и он об этом даже не догадается.
Настуся проводила мать в комнату сына, а сама отправилась к мужу.
Он сразу же оживленно заговорил:
– Вижу, у тебя дорогой гость. И сказали мне наши улемы, что ты, о возлюбленная моя Хуррем, повела себя так, что еще долго будешь служить примером всем детям правоверных в том, как следует чтить отцов и матерей! Не находят слов для похвал тебе.
Настуся просияла от этих приветливых слов, но еще больше ее обрадовало то, как султан отнесся к неожиданному появлению ее матери. Лицо ее в этот миг было поистине прекрасным. Она спросила мужа:
– А ты? Будешь ли ты добр к моей матери?
– Как же я могу оказаться хуже своей жены? – весело ответил он, а затем добавил: – А как в твоем краю муж должен приветствовать мать своей жены?
Настуся с признательностью взглянула на него и ответила:
– Это твой край, Сулейман, и я твоя. И не надо тебе знать об обычаях моей страны. Твой край уже давно стал моим краем, и твой народ – моим народом.
– Знаю, о Хуррем, что и самый богатый дар не обрадует тебя так, как если я поприветствую твою мать по обычаям твоей земли. Так почему бы мне так не поступить?
Она вся зарделась от удовольствия, поднялась на носочки и шепнула на ухо мужу несколько слов, словно не желая, чтобы их услышал кто-либо, кроме них двоих. А потом проводила мужа в детские покои, где султан в полном соответствии с обычаями страны, откуда была родом его жена, приветствовал ее мать.
Ибо чего не сделает мужчина ради женщины с легким и веселым нравом, той, что сумела накрепко привязать его к себе…
Должно быть, никогда и никто не убегал еще так ни из одного города, как те двое купцов, что привезли мать султанши Эль Хуррем в Стамбул. Бросив все свое имущество и на одной повозке.
– Скверно у нас вышло, Мойше, – сказал младший, обращаясь к старшему.
– Не у нас, – ответил тот, что постарше, – а у старой попадьи. Зачем она закричала? Чего такой гвалт подняла?
– А зачем мы ее среди нищих поставили, Мойше?
– Знаешь, Израиль, я до этой минуты думал, что имею умного компаньона. Ты же сам это посоветовал. И хорошо рассудил. Потому что султанша, когда милостыню раздает, медленнее всего едет, и старая мать могла ее рассмотреть. А если б мы ее поставили в другом месте, то карета с султаншей только мелькнула бы вместе со стражей. И опять жди до следующей пятницы!
– А разве нельзя было поставить старую попадью перед главной мечетью, где султанша выходит к молитве? Там-то она не едет, а идет!
– И опять скажу, Израиль: ошибся я, думал, что компаньон у меня поумнее. А оно иначе оказалось. Во-первых: какой толк от заднего ума? А во-вторых: даже этот твой задний ум никуда не годится. Ну кто, скажи, дозволил бы нам или ей там стоять? А если б и дозволили глянуть издалека, то между вельможами, имамами и улемами, да еще и войском старая попадья ничего бы не разглядела. И тогда, опять-таки, пришлось бы ждать до пятницы и ставить ее там, где мы поставили. А теперь знаешь, что с нами будет, если поймают?
– Что будет, Мойше?
– Если поймают, то можем оба себе сказать: «Бывайте здоровы и Львов, и Перемышль, и наша баня во Львове!»
– Почему?
– Потому что нам тут сначала устроят баню, а потом закопают.
– За что, Мойше? Разве мы что худое замыслили или сделали?
– Ох, Израиль, ошибся я в тебе, все думал – разумный ты еврей. Мы, Израиль, сделали доброе дело, но плохо сделали. Понимаешь? И нам не простят, что мы из султановой тещи нищенку сделали, тем более, что никакая она не нищенка.
Горестно вздохнув, Израиль сказал:
– Говорят, султан – человек справедливый. А какая ж это справедливость: казнить нас за наши же труды и наши деньги?
– Да, Израиль, ошибся я в тебе. Да кто же, будь он в своем уме, может подумать, что дело наше дойдет до самого султана? Дел тысячи, а он один. Ни он, ни жена его и знать не знают про двух бедных купцов. Есть у него люди, которые нами займутся.
Так говорили в смертельном страхе двое купцов, гнавших лошадей по глухим боковым дорогам подальше от султанской столицы. А тем временем султанша Эль Хуррем послала целую толпу слуг, чтобы их разыскали. Слуги вернулись и доложили, что на постоялом дворе стоят их возы, нагруженные товаром, а самих купцов со вчерашнего дня там не видели. Приказано было тогда найти их живыми или мертвыми – опасались уже, не убил ли их лихой человек в кривых переулках Стамбула. Поиски длились недолго: опытная в таких делах и расторопная султанская стража перехватила купцов в пути и доставила в сераль.
Таким образом еврейские купцы, что привезли мать султанши в столицу, получили аудиенцию, о которой не думали и не просили. Молодая султанша приняла их очень ласково в присутствии своей матери, позволила им сесть и долго говорила с обоими о родном крае, о своем Рогатине, о Львове, о ценах на красный товар, о путешествии и отношении к купцам в соседних странах.
А после в знак благодарности вручила каждому из них по свертку золотых монет и спросила, сколько им пришлось истратить на проезд матери. Оба купца, кланяясь до земли и с радостью сжимая в руках обернутые в тонкий шелк увесистые свертки, ответили, что никаких особых расходов не понесли, а дары ее милости превосходят их самые смелые ожидания.
– А может, есть у вас какие-нибудь иные желания? – с улыбкой спросила бывшая рогатинская поповна.
– О наисветлейшая госпожа, – ответил старший из купцов. – Мы не знаем, смеем ли просить вас уладить одно дело…
– Осмельтесь, – ласково ответила она. – Если хватит моих сил, помогу вам во всем.
– Два года назад у татарской границы ограбили на крупные суммы наших компаньонов. Что мы только ни делали, к каким только польским властям ни обращались, но о возмещении ущерба не было и речи. Мы бы согласились и на половину захваченного грабителями…
– А где это случилось?
– Между Бакотой и Крымом.
– Вы упомянули о татарской границе. По какую сторону границы напали на ваших компаньонов?
– Наисветлейшая госпожа! Какая ж там граница? Это только так говорится – граница. А там кто хочет, тот и грабит. Грабят ляхи, грабят казаки, грабят и татары, а почему бы им не грабить? Но раз поляки говорят, что это их земля, так, может, они бы и заплатили?
Молодая султанша хлопнула в ладоши. Тут же вошла служанка.
А вскоре в приемную явились толмач с писарем-турком. Султанша еще раз попросила купцов назвать имена ограбленных и убитых, осведомилась об их наследниках и продиктовала короткое письмо к польскому королю, закончив его так: «Именем своего мужа, султана Сулеймана, прошу уладить это дело и в качестве дара присовокупляю к сему письму несколько пар сорочек и нижнего белья».
Толмач мигом перевел, а писец записал.
Султанша обратилась к купцам:
– Вы хотели бы получить это письмо в руки или отправить его с послами при первой же оказии?
– Наисветлейшая госпожа! А нельзя ли устроить так, чтобы и мы сами поехали вместе с послами?
– Можно. Когда отправляется ближайшее посольство падишаха в Польшу? – спросила султанша у секретаря.
– Через неделю, о радостная мать принца, но можно и ускорить его отъезд.
– Вы можете подождать еще неделю? – спросила она купцов.
– Почему не можем? Конечно, можем!
– Значит, явитесь во дворец через неделю.
Веселые и довольные, покинули оба купца приемную великой султанши. Уже во дворе сераля, когда вокруг никого не осталось, младший обратился к старшему:
– А что ты скажешь, Мойше, об этих кальсонах, которые султанша посылает в дар польскому королю?[133] Я думал, она напишет: «Если не сделаешь, что сказано, я на тебя с одной стороны брошу янычаров, а с другой – сразу две татарские орды». А она ему – исподнее!
– Ну, Израиль, я теперь окончательно убедился, что чем-чем, а умом ты не богат. Да разве ты не понимаешь, что значит, когда такая деликатная пани посылает такие подарки? Ну и ну! И вот что я тебе скажу: этих подарков хватит, чтобы до смерти напугать наилучших генералов, и не только польских, а каких угодно.
– Почему? Чем? Кальсонами?
– Израиль! Ты что ли, не видишь, что здесь творится? Какое тут войско стоит и каждый день прибывает и прибывает, а вокруг него все так и кипит? Войску разве не все равно, в какую сторону его поведут? А ты думаешь, если б ее обидели, она бы не вцепилась в мужа, а тот не двинулся бы на Польшу? Ты думаешь, у них там не так, как с твоей или моей женой? Вот ты считаешь себя умным купцом, а сколько раз приходилось тебе ездить из Перемышля во Львов, если жена скажет, что ей там что-то вдруг понадобилось? И что – помог тебе твой ум?
– Так ты думаешь, что и здесь то же самое?
– А ты думаешь иначе? Ну-ну. Я к ней хорошо присмотрелся. Что султан умен, это да, другого бы и не слушались. Но при ней ум ему ни к чему, и это так же точно, как то, что мы у одного нашего знакомого сейчас раздобудем себе лапши на шаббат[134]. Знаешь, в чем смысл этого «подарка»? Она говорит полякам, что если к ней не прислушаются и не восстановят справедливость, то она их так обдерет, что ничего у них не останется, кроме исподнего. Сам увидишь, как быстро дело пойдет, едва они эти кальсоны увидят!
– Если ты так считаешь, то почему не попросил, чтобы она дала нам дозволение на свободную торговлю?
– Почему? Потому что я и без нее его сейчас раздобуду. Вот только догоним тех, кто от нее только что вышли. Они нас сами отведут туда, куда следует, и пусть попробуют не отвести! Я тебе, Израиль, говорю: мы с тобой сейчас побывали больше чем у самого султана. Теперь никто не посмеет сказать нам «нет». Эта султанша в точности такая же, как и ее матушка. Помнишь, все нам говорили, что ее покойный муж в точности так ее во всем слушался, хоть и был немалого ума человек.
Оба купца сошлись на том, что в таких делах мужской ум ни на что не годится, и поспешили за секретарем, толмачом и переводчиком. И те действительно взяли их с собой и обращались с ними с величайшим почтением, ибо всемогуща была султанша Эль Хуррем, и кто хоть раз в милости переступил ее порог, за тем следовало ее покровительство, словно благодатный свет солнца.
Сладостны мысли о грехе – и тяжек путь праведного человека. А слаще всего те помыслы, что ведут к самым тяжким грехам. И труднее всего их в себе искоренить.
Молодой султанше Эль Хуррем долго казалось, что она истребила в себе злую мысль о первородном сыне своего мужа от другой женщины.
Живя с праведной матерью, она до поры вполне благосклонно следила за тем, как подрастает маленький Мустафа, первенец Сулеймана, как бегает он по зеленым лужайкам садов и как янычары сажают его в седло. У мальчика были блестящие черные глаза и резвость, унаследованные от отца, и сам он был крепче, чем ее сын Селим.
И в это блаженное для Роксоланы время, когда покой воцарился в ее душе, появился на свет ее второй сын Баязид – вылитый отец. И едва она разглядела его черты, как сердце ее вспыхнуло любовью.
Очи и душа ее уже насытились великими торжествами и празднествами, поэтому она попросила мужа, чтобы обрезание Баязида прошло как можно скромнее, а средства, которые должны были пойти на празднование, были переданы госпиталям, больницам и неимущим. Кроме того, она попросила освободить триста невольников и триста невольниц из ее родных краев. И все было так, как она пожелала.
А в часы тишины, которая воцарилась в серале, когда совершался обряд обрезания, почувствовала мать младенца Баязида, что злая мысль, что засела в ней, только надломлена, но не искоренена. Была надломлена, но вот – выпрямилась оттого, что слуги доносили до нее каждое слово, что слышали во дворце и за его пределами от слуг визирей и вельмож. И великая боль стала расти в сердце султанши Эль Хуррем. Росла и закипала, как закипает кровь в болезненно стесненной части тела.
И в одну из жарких ночей, когда муж ее был на охоте, а сама она смотрела на колыбели своих сыновей, сердце Роксоланы взбунтовалось. И воскликнула она, думая о незримых своих обидчиках: «Погодите, погодите! Я еще покажу вам, как на престоле султанов воссядет «сын невольницы» и «внук нищей»!.. И уничтожу ваши старые законы, как вы уничтожаете мое сердце и душу!»
Никого, кроме детей, не было в покоях Эль Хуррем, когда она уронила эти тяжкие слова. И никто их не слышал, кроме всемогущего Бога, который дал человеку свободу творить добро и зло. А над Стамбулом в тот час ползла черно-синяя туча. И молнии то и дело озаряли золотые полумесяцы на стройных минаретах столицы. А дождь крупными каплями падал на широкие листья платанов и шелестел в султанских садах, ветер с силой врывался в ворота сераля и сотрясал окна гарема.
В ту ночь приснился султанше сон.
Вмиг отворились все двери и распахнулись все завесы во дворце султанов, унаследованном от владык Византии. И заблистали полы из эбенового дерева, золота и алебастра, зеркальные стены и потолки. И ангел Господень шел по коридорам и залам дворца и белым крылом указывал на странные образы и тени, что появлялись один за другим на зеркальных стенах и мраморных полах. И увидала султанша суть двенадцати столетий на стенах и все тайные дела византийских императоров и турецких султанов. Узрела светлых и великих, чтивших Бога, в чьих глазах была мудрость. Узрела Ольгу, киевскую княгиню, супругу Игоря и мать Святослава, что приняла крещение в этих палатах – втайне от рода и народа своего. Шла она, тихая и скромная, в белой одежде и молча смотрела на новую царицу из своей земли. Удивилась во сне султанша Эль Хуррем, что только теперь вспомнила эту великую княгиню. Вспомнила и сказала: «Моя задача еще тяжелее, чем твоя!..» А княгиня Ольга прошла мимо молча, только крест еще крепче прижала к груди.
И узрела султанша великие злодеяния, предательства, подкупы и убийства. А при виде одного из них задрожала всем телом: в диадеме, со скипетром в руке, шла какая-то женщина из давних-давних времен, а рядом с ней юноша, и по лицу его было видно, что это – ее сын. А из соседних покоев появились палачи – и мать отдала им свое дитя… И те вырвали очи ее сыну…
Султанша Эль Хуррем закричала во сне. Ледяной пот залил ее лицо, и она проснулась. А когда снова уснула, увидела кары, что настигли злодеев за их преступления. Увидела, как гнила заживо Византия в золоте и пурпуре. Увидела, как предок ее мужа осаждал этот город, руша таранами могучие стены. Увидела весь ряд султанов – вплоть до мужа своего. И вдруг чья-то багровая рука стерла образ молодого Мустафы и возложила на султанский престол малолетнего Селима… Узнала Эль Хуррем милые ее сердцу очи сына. И увидела, как по Стамбулу маршируют три армии и как Селим посылает их к новым битвам…
На этом она проснулась и – решилась.
А дождь так плакал в садах султанских, как плачет дитя о матери…
Глава XVII
Джихад[135]
Когда джихад возгорается на земле, тогда само небо окрашивается заревом пожарищ… Тогда стонут дороги под тяжкими колесами пушек Халифа. Тогда гудят тропы от топота конных полков его. Тогда чернеют поля от пехоты падишаха, разливающейся по ним, как половодье. Тогда плач женщин и детей христианских подобен шуму градовой тучи. Ибо ужас великий несет повсюду джихад!
Таинственная рука Господня ниспослала на землю 1526 год. Столь необычного года не помнили даже самые старые жители Стамбула. Солнце днем нагревало воздух так, что по ночам прел даже небесный свод и со звезд капал огненный пот на землю: на Золотую пристань Стамбула, на Мраморное море и на долину Сладких Вод.
А когда в череде жарких дней зацвели липы, после многих ночей без капли росы люди видели по утрам под липами и яворами странный «пот небесный», который, словно липкий мед, покрывал камни у их подножья. У путников, что в те ночи спали под открытым небом, слипались волосы, и одежда их покрывалась каплями этого пота, капавшего с небес на людей и грешную землю.
И в те страшные часы, когда томился свод небесный, величайший султан Османов принял решение двинуться на завоевание земли джавров. Тогда отворились Врата Фетвы и со всех минаретов Стамбула громко закричали муэдзины: «Идите, легкие и тяжкие, и ревностно послужите добром и кровью на пути Господнем!»
Сто пушечных залпов возвестили о начале джихада. Так начался священный поход султана Сулеймана. И в первый же день джихада пролился кровавый дождь на земли христианские, по которым вскоре предстояло пронестись неисчислимым полкам падишаха. Шел кровавый дождь, хоть на небе не было ни облачка, и кровь эта лежала на полях, тропах и дорогах с полудня до ночи. А в воздух над Венгерской равниной поднялась кровавая пыль и осталась стоять в небе, жутко светясь во всякое время суток. Великий страх покатился по бескрайней пуште и рыцарским замкам, и отчаяние черным саваном от края до края покрыло солнечные земли мадьяров и хорватов.
А когда через семь ворот Стамбула выходили на священный джихад полки Сулеймана, с Черного моря налетела буря. Черная туча шла прямо перед войском султанским и сыпала дождем белых рыб, которые на мили и мили устлали дорогу перед полками падишаха.
Воины со страхом оглядывались на своего монарха. А он ехал на черном, как ночь, коне, под зеленым знаменем Пророка, с мечом Магомета у бедра. Ничто не дрогнуло в его лице, несмотря на небесные знамения, и сам он походил на грозное олицетворение Господней кары. Никаких украшений не было ни на нем, ни на его коне, кроме твердой стали[136]. А рядом с султаном в крытой карете, за венецанским стеклом, закутанная в арабский шерстяной бурнус и кашмирскую шаль, ехала любимая жена завоевателя, прекрасная Роксолана Хуррем, сердце сердца Сулеймана.
А когда за горизонтом исчезли верхушки минаретов Цареграда, султан спешился и пересел в карету жены, чтобы проститься с нею.
– Я сдержу свое слово, – сказал он, – и покажу тебе, как выглядит настоящая битва. В надлежащее время я пришлю за тобой. А тебе в мое отсутствие поручаю опеку над моим старшим сыном.
Бледное лицо Эль Хуррем порозовело. Такое великое доверие подействовало на нее, как гром с ясного неба. На глазах ее выступили слезы.
Сулейман молчал, что-то взвешивая в душе. Наконец он снова обратился к ней:
– Тебе известно, кто сейчас является комендантом Стамбула?
– Конечно, – с удивлением ответила она. – Касым.
– Да, Касым. Но его я беру с собой.
– Значит, его заместитель?
– Да, но он слишком стар и не решится принять важное решение, когда оно понадобится.
– Тогда кто же?
– Ты, – ответил он так тихо, что она решила, что ошиблась.
– Ты издал такой указ?
– Первый закон для правителя: не издавать ненужных указов, ибо это мешает трудиться честным людям.
– А второй?
– Второй – тот, о котором мне не раз напоминал отец мой Селим – да будет Аллах милостив к его душе! Он говорил так: «Чтобы завладеть державой, понадобится сотня умных людей, готовых по приказу одного на любые усилия и жертвы. А чтобы править державой, хватит и пяти таких». Есть ли у тебя, о Хуррем, пятеро доверенных людей? Я спрашиваю об этом потому, что Стамбул – голова всем городам моим, а ты станешь фактическим комендантом Стамбула.
Она слегка задумалась и ответила:
– А если бы таких людей не было, что нужно сделать, чтобы найти их и удержать при себе?
– Это хороший вопрос, о Хуррем! Но ни один человек не способен найти таких людей, ибо их находит и посылает для добрых дел только всемогущий Аллах. А они, по воле его, притягиваются к доброму властителю, как притягиваются железные опилки к магнитному камню, который нам недавно показывал один венецианский искусник.
– А как же их распознать?
– Узнают их не сразу – по трудолюбию и правдивости. Эти две приметы – как два глаза у человека. Один может существовать без другого и даже приносить пользу. Но помощник во власти без одного из этих качеств – калека.
– А как же удержать их при себе?
– Мой покойный отец Селим – да будет Аллах милостив к душе его, – так наставлял меня, о Хуррем, опираясь на свой огромный опыт: «Первая примета властителя – он никогда не позволит себе насмешки или издевки над верным слугой!» Да, долго приходится ждать, чтобы убедиться, кто верен тебе, а кто нет, но если убедился – не насмехайся над тем, кто рядом с тобой. Лучше убить, чем выказать презрение. Ибо издевка – это яд, поражающий сердца обоих – и того, над кем издеваются, и того, кто издевается. А отравленные люди ни работать, ни властвовать не могут.
– Я никогда не позволяла себе глумиться над своими слугами.
– Знаю, о Хуррем, потому что внимательно слежу за тобой с тех пор, как ты впервые подняла на меня свой робкий взгляд. И потому, собственно, говорю тебе, что ты отныне будешь истинным комендантом Стамбула без всяких моих указов.
– У меня перед тобой один только грех: я приказала убить без допроса и следствия великого визиря Ахмеда-пашу.
Слезы выступили у нее на глазах.
– Да, о Хуррем. Но грех этот не передо мной, а перед всеведущим Аллахом. Даже последний негодяй должен иметь возможность оправдаться, пусть это ему и не поможет. И если бы ты, о Хуррем, столкнулась с восстанием всего Стамбула и всех городов моих, которые требовали бы смерти одного-единственного никчемного нищего, и не уступила бы этим домогательствам, не убедившись, виновен он или нет, и была бы вынуждена бежать, и я нашел бы тебя одну в пустыне после утраты всей державы, – то я сказал бы тебе: «Ты была хорошим комендантом Стамбула!» Ибо властитель, о Хуррем, всего лишь исполняет священную волю Аллаха и отстаивает справедливость его в меру слабых сил своих. Потому так высок престол властителя. И потому так далеко простирается рука его. Но эта рука слабеет и оскудевает без справедливости.
Тут Сулейман Великолепный глубоко всмотрелся в синие очи Эль Хуррем и произнес:
– Аллах всемогущ! Он царствует над всеми землями и водами, над звездами и воздухом. И без воли его не вырастет и не упадет ни мошка, ни человек, ни птица из гнезда. Он тяжко карает за все, что творит человек вопреки его святой воле, которая так же укоренена в совести людской, как дерево в земле, как власть державы в народе. А помыслов и дел Господних никогда не уразумеет человек. Тот же, кто в гордыне своей думает, что разумеет, подобен слепцу, который, ощупав хвост моего коня, утверждал бы, что ему доподлинно известны его стать, порода и масть.
Так сказал жене величайший султан Османов.
А тем временем мимо медленно катившейся кареты текли стройные ряды мусульманской пехоты. С молитвой на устах они обгоняли экипаж Сулеймана, прозванного не только Великолепным, но и Справедливым, и шаги неисчислимых воинов звучали, как монотонный осенний дождь.
Молодая султанша Эль Хуррем склонила голову, словно под тяжестью слов мужа. Все в них было истинным и неподдельным, как чистое золото. И она была готова всю жизнь во всем следовать им – за исключением одного-единственного… Перед глазами у нее по-прежнему стоял первенец султана от другой жены, преграждая ее собственному сыну путь к престолу великих султанов.
Вздохнув, она спросила:
– А каков же третий закон властителя по мысли твоего мудрого отца – да будет Аллах милостив к его душе?
– Третий закон, о Хуррем, как учил меня покойный отец Селим, – да будет милостив Аллах к душе его! – таков: «Не доверяй никому без достаточных оснований! А раз доверившись человеку – возвысь его. А раз возвысив, не отнимай этого возвышения, пока суд иных справедливых людей не постановит, что этот человек недостоин быть у власти. Ибо слово твое, однажды произнесенное, подобно полку, который ты уже бросил в бой. Этот полк уже не твой: он в руках Аллаха, который и решит его судьбу».
Сулейман Великолепный задумался и спустя несколько мгновений добавил:
– Если поступишь иначе, внесешь разброд и замешательство туда, где должны царить покой и согласие. И в этом замешательстве станешь похожа на флюгер на башне, над которым так весело смеются малые дети оттого, что ветер играет им, как хочет.
– Мудро наставлял тебя твой покойный отец Селим – да будет Аллах милостив к его душе! Каков же четвертый закон для доброго правителя?
– А четвертый закон доброго правителя, как учил меня покойный отец Селим, – да будет Аллах милостив к его душе, – это внимание к тому, чтобы его слуги никогда не сидели без дела: ибо лень – мать преступления. Но одновременно нужно следить за тем, чтобы слуги твои не были чрезмерно отягощены трудом. Ибо такой труд рано или поздно приводит к отупению. А мудрому и справедливому владыке легче править державой, даже если он окружен умными ворами, чем усердными тупицами, хоть и то, и другое – зло. И еще учил меня покойный отец Селим – да будет милостив Аллах к его душе, – не поручать великому визирю тех дел, с которыми справится обычный визирь, и главному судье – того, что под силу простому судье. И не посылать агу янычаров туда, куда можно послать рядового стражника. А еще – не поручать одну и ту же работу разным людям, потому что тогда не с кого будет спросить результат; не верить портному, что он может как следует подковать коня, а кузнецу, что он знает, как мостят мосты. И всегда твердил, что утро вечера мудренее, поэтому перед решением самых важных дел советовал не спешить и как следует выспаться, – да спится ему спокойно в гробнице его!
Внезапно, словно припомнив что-то, султан добавил:
– И еще говорил мне покойный отец мой Селим – да будет Аллах милостив к его душе, – «Уважай духовенство! Но не верь, не верь тем, кто призывает других жертвовать, а сами не жертвуют ни на что! Это наверняка злодеи и лгуны, хоть и облаченные в одеяния хаджи и дервишей, даже если они трижды совершили паломничество ко гробу Пророка в святой Мекке. Не будь, сын мой, глупее дикого зверя, который обходит стороной деревья и кустарники, на которых вызревают одни только ядовитые ягоды. Это сеятели неповиновения, бунта и упадка». Так учил меня мой покойный отец Селим – да будет Аллах милостив к его душе!
– Я хорошо запомню слова покойного отца твоего – да будет Аллах милостив к его душе! Но еще крепче буду помнить о том, о чем спрошу тебя сейчас. Скажи мне, люди злы или добры?
Неторопливо ответил Сулейман Великолепный:
– О сердце сердца моего! У меня еще нет такого опыта, какой был у моего покойного отца, – да будет Аллах милостив к его душе! Но мне кажется, что люди не добрые и не злые. Они такие, какими их делает власть в любое время и в любой стране. Поэтому за все отвечают верхи, хотя, разумеется, есть в каждом народе такие люди, из которых даже наилучшая власть ничего путного сделать не может. Есть и целые народы, которые родились карликами, хоть иной раз они и велики числом. Когда в давние времена предки мои бежали из глубин Азии перед лицом еще более могущественных завоевателей, по пути они встречали такие народы – мятежные и кипучие, но ничтожные духом. Ибо величие духа людей и народов Аллах мерит их покорностью и готовностью приносить жертвы ради власти своей. И никакой труд не даст непокорным народам силу, пока они не покорятся. Но случается и так, что добрый пример власти делает чудеса. Народ всегда смотрит на свои верхи. Знаешь ли ты, о Хуррем, сколько добра семьям правоверных ты принесла всего двумя добрыми поступками?
– Какими же?
– Первый – когда ты взяла в свои руки большую кухню сераля. Перед самым отъездом, когда я прощался с членами совета улемов и имамов, они благословляли тебя, говоря: «Доходят до нас вести с самых дальних окраин о том, что сотворил труд хасеки Хуррем».
– И что же он сотворил? – с любопытством спросила она.
– Теперь женщины и девушки даже из самых знатных родов берут с тебя пример. И трудятся с удовольствием, говоря: «Если жена могущественного султана может работать, то почему и мы не можем?»
– А второй?
– А второй, о Хуррем, еще лучше: ты не постыдилась своей бедной матери. Как далеко разнеслась весть об этом, так и сделалось доброе дело твое. И не одна дочь помогла престарелой матери, не один сын поддержал немощного отца. Мы сейчас едем, а эта весть продолжает распространяться – все дальше и дальше. И так доберется до границ нашей державы, а может и пересечет их.
Сулейман Великолепный склонился к коленям своей возлюбленной жены и поочередно поцеловал обе ее руки. А мимо медленно движущегося экипажа по-прежнему текли густые лавы турецкой пехоты. С молитвой на устах воины обгоняли застекленную золоченую карету Сулеймана Справедливого, и как осенний дождь звучали их бесчисленные шаги.
– Но так же, как добрые дела, влияют на народ и злые деяния его верхов. А когда этих злых дел накопится много, тогда всемогущий Аллах взвешивает их в справедливых руках своих и посылает на тот народ, в котором перевесили недобрые дела, кровавый бич из руки своей. И этот бич Господний сейчас перед тобой, о Хуррем. Не мой разум и не моя воля собрали ту силу, что течет этими путями на земли христиан, а вечный разум Аллаха! Это не мои воины идут, о Хуррем, а частица неизмеримой силы Всевышнего! А я, о Хуррем, всего лишь щепка, которую несет с собой неудержимый поток страшной кары его. И поэтому я без всякого трепета принимаю знаки Господни на земле и на небе.
Молодая султанша Эль Хуррем вся обратилась в слух. С каждой минутой Сулейман Великолепный словно вырастал в ее глазах. Едва сдерживая страх, она спросила:
– И как далеко ты зайдешь теперь?
– Это знает только Аллах и пророк его Мухаммад. Я же не знаю, о Хуррем. Я остановлюсь там, где меня остановит Всемогущий невидимой десницей своей.
В этот миг муэдзины, взобравшись на спины верблюдов, запели третий азан.
Насколько хватало глаз, остановилось войско Османов. Остановилась и золоченая карета Эль Хуррем. Сулейман Великолепный вышел из экипажа и вместе с войском своим пал на землю, оборотившись лицом к Мекке, и погрузился в молитву.
А когда Сулейман выпрямился, то с тысячи сторон на него обратились взгляды правоверных, чьи уста возносили молитвы за своего падишаха.
Уже прощаясь с женой, он прижал правую руку к сердцу и произнес:
– Аллах всемогущ! Я сдержу свое слово, как только Всевышний даст на то свое соизволение. Ибо помыслы человеческие – ночь без света его, а сила человеческая – сила малого ребенка без помощи его, а разум человеческий – пена на воде без мудрости его, а жизнь человеческая – глупый и бессмысленный сон без милости его!
Султан бережно прикрыл шалью белые руки Эль Хуррем, простертые к нему из окна кареты. Еще раз кивнул, вскочил на коня и, больше не оглядываясь, устремился вперед, сопровождаемый победным кличем всего войска, звучавшим, как гром с небес.
Великий Султан мчался под зеленым знаменем джихада, а за ним шли и шли отряды пышно разодетой конницы, колоннами маршировала пехота, громыхала артиллерия, почтительно огибая карету султанши, стоявшую на обочине до тех пор, пока вдали еще виднелась статная и рослая фигура Сулеймана Великолепного. Наконец и она исчезла на горизонте, как сон, и лишь еще раз мелькнуло на холме зеленое знамя.
А вслед за войском летели и летели на фоне ясного неба несметные стаи черных воронов и огромные страшные сипы – пожиратели падали. При виде их христиане в Стамбуле только поспешно крестились и шептали молитвы…
Султан Сулейман первый и единственный раз не сдержал слово, данное им любимой жене. Не сдержал, ибо не мог сдержать.
Днем 29 августа 1526 года близ Мохача над Дунаем он неожиданно встретился с войском венгерского короля Лайоша II. Был полдень, когда грянула музыка в стане мадьяр, подавая сигнал к битве, и сверкающие сталью рыцарские отряды ринулись в бой. К двум часам Сулейман переломил ход битвы, а когда солнце зашло – выкосил ряды христианского воинства. Король Венгрии во время бегства утонул в одной из небольших рек, и больше никакой битвы великий завоеватель из рода Османов не мог показать жене.
Сулейман занял столицу Венгрии без боя и в тысяче двухстах сундуках, обитых буйволовой кожей, вывез в Цареград все ее сокровища и атрибуты королевской власти. Неожиданно легкая победа настолько поразила его, что он и не пытался продвинуться дальше. Только взглянул на темные вершины Карпат и остановился на границах Венгрии, которая по ночам светилась заревами пожаров, словно великая жертва за давние грехи.
Еще с дороги султан отправил к Эль Хуррем своего любимца Касыма с дарами – прекрасными диадемами и ожерельями, извинившись в письме, что не смог выполнить обещание. Но Касым, вручая бесценные подарки, не сдержался и добавил: «Но все мы верим, что падишах сдержит свое слово».
Касым говорил правду, ибо глава мусульман уже замышлял новый, еще более грозный джихад.
А пока падишах возвращался из неожиданно кратковременного похода, его возлюбленная жена испытывала такие мучения во дворце, каких не знала даже тогда, когда ее гнали в неволю сыромятными кнутами Диким Полем ордынским и Черным шляхом килиимским. Ибо в душе человеческой тоже есть дикие поля и черные шляхи.
Власть в столице все это время принадлежала ей. Ежедневно с утра к ней являлся заместитель Касыма и, низко кланяясь, приветствовал хасеки Хуррем словами:
– О радостная мать принца Селима! Да будет благословенно имя твое, как благословенно имя Хадиджи, жены Пророка!..
А на вопрос, с чем пришел, постоянно отвечал так:
– Минувшая ночь принесла столько важных дел в столицу падишаха, сколько звезд на небесном одеянии Аллаха! Но я представлю тебе, о радостная мать принца, лишь некоторые, чтобы просить совета у доброго сердца твоего…
И начинал докладывать, опустив глаза, и лишь время от времени поднимал их, чтобы взглянуть в ясные очи жены падишаха. Голова ее шла кругом от множества дел, которые творились в столице державы, распростершейся в трех частях света. До сих пор она и понятия не имела, какую безмерную тяжесть принимает на свои плечи изо дня в день ее муж. И уже в первый день узнала, отчего Сулейман так часто приходил к ней с покрасневшими от напряжения глазами и тихо садился рядом, опустив плечи, словно больное дитя. Некоторые дела были так запутаны, что и в самом деле разрешить их можно было только сердцем, а не разумом.
И нередко случалось, что после двухчасовой беседы с заместителем Касыма она просила его замолчать, так как переставала понимать сказанное.
Тот низко кланялся и отступал, не поворачиваясь к ней спиной и снова и снова повторяя: «Да будет благословенно имя твое, как имя Хадиджи, жены Пророка, которая смиренно несла бремя жизни наравне с мужем своим!»
Каждая такая аудиенция была словно взгляд в потаенные глубины Стамбула, в его верхи и низы. Полуживая от потока мыслей, она ложилась на диван и смыкала горящие веки.
После бесед с помощником Касыма, вконец измучившись, она выезжала передохнуть либо в Бин-Бир-Дирек, либо в Ени-Батан-Сераль[137]. Отдыхала, покачиваясь в лодке посреди водоема, от бесконечных докладов и советов, которых требовал у нее комендант Стамбула. Но еще больше мучило ее ощущение непомерно огромной власти. Самая могущественная держава мира вдруг оказалась в ее руках. Она просто не знала, что делать с такой властью, потому что ее время еще не пришло.
Но мысли о Мустафе мучали ее еще сильнее.
Потому что теперь первенец мужа, рожденный от другой женщины, находился под ее опекой. И ее смертельно пугала сама мысль о том, что могло бы случиться, если бы муж вернулся и не застал Мустафу в живых. Она и представить не могла, что на том месте в саду, где любил играть маленький наследник, вдруг возникнет пустота.
Ей стало бы легче, если б она могла исповедоваться во всем перед матерью, – в этом она была уверена. Знала она и то, что мать сняла бы с нее тяжесть, от которой даже лицо ее осунулось и потемнело. Но не могла заставить себя открыться.
Потому что боялась. Заранее представляла, как мать, услышав то, о чем она думала, перекрестила бы себя и ее. И ее глаза, и смертельную бледность.
И даже заранее знала, что сказала бы мать: «Ты была у меня добрым, золотым ребенком, а зло родилось, когда ты сбросила с себя крестик, что я тебе дала. А потом уже сбрасывала одно за другим, пока не забрела туда, где теперь стоишь».
Но кое-чего она боялась еще сильнее. Начав исповедь, ей пришлось бы повиниться и в том, как погубила она Ахмеда-пашу. И тогда мать не смогла бы дальше жить под одним кровом с убийцей. Одно из двух: или сердце матери разорвалось бы в ту же минуту, или она навек покинула бы дочь, обессилев от горя и слез. И что бы тогда Настусе пришлось говорить Сулейману, который наверняка узнал бы о том, в каком состоянии мать его жены покинула дворец?
Свою мать она знала лучше, чем себя. Оттого и не могла открыться.
И все же, все же! Мыслимо ли – лишить престола собственного сына?
О, как же она радовалась возвращению мужа! Но истинная любовь смешивалась в ее душе с глубокой печалью. В тот же вечер она дрожащими губами благодарила Бога, который и в этот раз удержал ее от того, чтобы еще на шаг приблизить своих детей к золотому престолу Османов.
Благодарила, но в тайной глубине сердца уже знала, что в другой раз не упустит случая, о нет!..
Она уже свыклась, сжилась с этой мыслью. И если б случилось то, о чем она думала, тогда бы она воспитала сыновей по-иному. Тогда и сама она смогла бы осуществить планы и дела, в которых превзошла бы великую княгиню Ольгу, которая здесь, в этом самом дворце, приняла крещение – в такой же тайне, в какой и сама она несет свой незримый крест терпения, несмотря на то, что уже стираются из памяти слова молитвы Господней: «…И не введи нас во искушение…»
А тем временем на Балканы пришла осень. Как последнее «прости» горела золотая и багряная листва, а деревья стояли в роскоши плодов своих, как священники перед алтарями в шитых золотом и подбитых пурпуром ризах.
Сады сербов и болгар были полны фруктов. Осень осуществила все мечты и надежды весны. И теперь спокойно смотрелась в сине-лазурный свод небесный, по которому катилось большое золотое солнце, одна из пылинок, сотворенных в давние времена десницей Божьей.
Из них взору человека доступна лишь ничтожно малая часть, но он и этому радуется, как радуется мотылек, вся жизнь которого – один день.
Но как на полях и в садах созревает всякое доброе семя земных плодов, так созревает и всякое ядовитое зелье. И кто вовремя не выполет его, тому суждено увидеть, как худое зелье одолеет и заглушит все доброе и нужное человеку.
Когда Сулейман вновь собрался в поход, и когда уже было решено, что в этот раз его будет сопровождать султанша Эль Хуррем, она спросила Касыма, коменданта Стамбула:
– Скажи мне, как, собственно, выглядит джихад?
Всегда веселый и шутливый Касым изменился в лице, почтительно поклонился и ответил:
– О радостная мать принца! Когда джихад возгорается на земле, тогда само небо окрашивается заревом пожарищ… Тогда стонут дороги под тяжкими колесами пушек халифа. Тогда гудят тропы от топота конных полков его. Тогда чернеют поля от пехоты падишаха, разливающейся по ним, как половодье. Тогда плач женщин и детей христианских подобен шуму градовой тучи. Ибо ужас великий несет повсюду джихад!
– Так ты говоришь, Касым, что джихад страшен?
– Неописуемо страшен, о великая хатун!
– А есть ли что страшнее джихада?
Комендант Стамбула раздумывал с минуту, а затем ответил с испугом в глазах:
– Есть еще более страшная вещь, чем джихад, о радостная мать принца!
– А видел ли ты, о Касым, эту еще более страшную вещь?
– Я видел начало ее, о госпожа, которое пресек своей рукой султан Сулейман, – да будет благословенно его имя вовеки! Но об этой еще более страшной вещи нельзя даже думать, не то что говорить, о светлейшая госпожа!
В глазах султанши вспыхнуло любопытство. Чуть-чуть поколебавшись, она с живостью проговорила:
– О Касым! Ты ведь скажешь мне, что это была за вещь, более страшная, чем джихад, которую ты видел собственными глазами! Я верю, Касым, что ты скажешь мне правду!
– Все, кроме этого, скажу, о радостная мать принца! А этого сказать не могу, прости верного слугу падишаха и твоего!
– Но почему, о Касым? – пораженно спросила она. – Если эта вещь страшнее, чем великий джихад, то ее должны были видеть многие люди. Почему же они могут знать об этом, а я нет?
– О наимудрейшая из женщин мусульманских! Ты истинно сказала, что эту вещь, что страшнее чем джихад, видели многие! А я потому не могу поведать тебе о ней, что существует старинное поверье: если об этой вещи во дворце султана заговорят хотя бы двое людей из тех, кому доверяет султан, то эта страшная вещь явится снова еще при жизни этого султана.
– Это суеверие, о Касым! – сказала она, повышая голос. – Такое же суеверие, как и то, что звезды небесные имеют власть над людьми на земле!
Учитель Риччи из школы невольниц возник перед ее глазами как живой.