Mens Rea в уголовном праве Соединенных Штатов Америки Есаков Геннадий
Основание защиты вследствие самообороны (se defendendo) наиболее ярко иллюстрирует приведённое положение. Данное основание защиты развивалось параллельно с основанием защиты per infortunium и, как представляется, из сходных предпосылок. Так, если по англосаксонскому уголовному праву, в том виде, в каком оно отображено в L.H.P., убийство в состоянии самообороны искупалось денежным штрафом,[174] то пришедшая ему на смену уголовноправовая система изначально чрезмерно сурово обращалась с деянием такого рода, рассматривая его как преступление, карающееся смертной казнью. Таковой подход не мог не противоречить теории греховности, разработанной канонистами и становившейся необходимой предпосылкой применения уголовно-правовых санкций, что и дало жизнь основанию защиты se defendendo.[175] Сущность же её заключалась в том, что каким бы намеренным (в привычном понимании) ни было причинение смерти другому, человек, совершивший это, не может и не должен претерпевать строгое уголовное наказание за содеянное, поскольку незначительной моральной порицаемостью его образа мыслей предопределяется малосерьёзность поступка с позиций mens rea.
Не менее весомым в рассматриваемом аспекте выглядит и такое основание защиты, как малолетне (infancy). В более раннем по сравнению с рассматриваемым временем праве малолетне не служило к оправданию,[176] хотя ребёнку, совершившему преступление, обычно даровалось королевское помилование. Однако с появлением mens rea уголовное право приблизительно к началу XIV в. претерпело изменения,[177] и ссылка на малолетний возраст стала рассматриваться как основание защиты. В свою очередь, малолетние подразделялись на две возрастные группы: первая объединяла самых юных, чьё освобождение от уголовной ответственности было безусловным; вторая – тех, которые могли понести наказание, если обвинением доказывалось, что, совершая преступление, ребёнок мог отличить дурное от хорошего.[178] Тем самым в основу освобождения от ответственности ввиду малолетня клались канонические представления о способности грешить: ребёнок, не способный согрешить, не способен, как следствие, обладать необходимой mens rea.
Судебная практика той эпохи подтверждает этот тезис. Так, судебный отчёт о деле, разрешённом в 1338 г., указывает, что девочка тринадцати лет была сожжена за так называемую «малую измену» (petty treason),[179] выразившуюся в убийстве ею женщины, у которой она находилась в услужении.[180] Примечательна мотивировка вынесенного решения: суд, соглашаясь с тем, что «в соответствии со старым правом никто ниже возраста (подразумевается, как можно было бы сказать сейчас, возраст, с которого наступает уголовная ответственность. – Г.Е.) не вешался и не претерпевал наказание жизнью либо членами»,[181] сослался на более ранний прецедент по делу одиннадцатилетнего подростка. В отношении последнего, убившего сотоварища, судья счёл возможным вынести смертный приговор, указав при этом на то, что, принимая меры к сокрытию содеянного, он тем самым проявил свою способность «распознавать между добром и злом, и потому коварство замещает возраст (malitia supplet oetatem)»[182]. Подобным же образом полтора столетия спустя, в 1488 г., было разрешено дело ребёнка девяти лет, убившего своего одногодка: он был приговорён к повешению, поскольку, как было установлено, «когда он убил его, он скрыл тело; а кровь, забрызгавшую его, он попытался оправдать, сказав, что она пошла из его носа»[183].
В точно таком же плане сформулированы положения об ответственности малолетних в трактатах юристов XVI в. Так, 1503 г. датируется книга Мароу «О мире страны и церкви и о сбережении их» («De Расе Terre et Ecclesie & Conservacione eiusdem»), где ответственность малолетнего за убийство связывается с установленной судьями способностью его различать добро и зло («le discression de l’enfant»). Уильям Ламбард в написанном в 1579 г. и опубликованном в 1581 г. наставлении для мировых судей, поименованном как «Эйринарха, или о службе мировых судей» («Eirenarcha: or of the Office of the Justices of Peace»), указывает следующее: «Если… ребёнок, очевидно не имея знания о добре и зле, убивает человека, это не является фелоний». В третьем издании своей работы, появившемся в 1588 г., Уильям Ламбард добавляет, что ребёнок несёт ответственность за убийство, если он «имел понимание о добре и зле, ибо тогда в нём Malitia supplebit aetatem (Коварство будет замещать возраст. – Г.Е.)» Фердинанд Палтэн, автор труда «О мире короля и королевства» («De Расе Regis et Regni»), появившегося в 1609 г., следующим образом определяет условия ответственности ребёнка за кражу: «Если ребёнок любого возраста возьмёт вещи другого, и если судьи, пред которыми он обвинён, сочтут, что он совершил это с намерением учинить фелонию (felonious intent), имея способность понимать и то, что он сделал, и правонарушение, и риск, навлекаемый последним, то тогда он совершает фелонию». [184]
Таким образом, именно положение об отсутствии моральной злобности стало базисом основания защиты и в силу самообороны, и в силу малолетня.
Выдвинутое канонистами требование исследовать греховность, моральную испорченность предопределило развитие второй концептуальной характеристики mens rea, т. е. учения об определённых психических состояниях, отражающих ту или иную степень моральной испорченности деятеля. Как указывает Гарольд Дж. Берман, «подчёркивая субъективные факторы уголовной ответственности, канонисты использовали различия, сложившиеся в более ранней римской науке права, но превратили их в более сложные и весьма дифференцированные понятия».[185] Но здесь важно подчеркнуть следующий момент: восприняв изначально и в целом доктрину греховной моральной злобности как сущности mens rea, английское уголовное право (впрочем, как и иные уголовно-правовые системы средневековья) лишь постепенно, достаточно медленно развивало понятийный аппарат, посредством которого можно было охарактеризовать то или иное психическое состояние. Поясним этот тезис. С самого своего появления mens rea стала описываться применительно к каждому конкретному преступлению своим конкретным термином.[186] Но сами по себе эти термины на этапе зарождения и становления концепции mens rea не следует рассматривать как наполненные реальным содержанием, т. е. теми основными видами психического отношения к совершённому преступлению, которые в будущем получат название намерения (intention), неосторожности (irecklessness) и небрежности (negligence). Такие понятия из трактата Генри де Брактона, как, например, voluntate, ex certa scientia, ex assultu prcemeditato, nequiter, per negligentiam, fraudulenta, cum animo furandi, в эпоху своего появления не несли в себе психического содержания. Тот или иной термин из области mens rea в рассматриваемое время, как справедливо отмечается Дж. М. Кэйем, «был общим выражением, обозначающим любой элемент voluntas (воли, намерения. – Г.Е.) или mens rea, который требовалось установить в отдельной фелонии».[187] Определённое понятие, использовавшееся для описания mens rea какого-либо преступления, изначально подразумевало не реальное психическое состояние обвиняемого в момент совершения преступления, а, скорее, отсутствие обстоятельств, делающих его деяние правомерным или извиняющих его на основе одного из признанных оснований защиты.[188] Можно даже сказать, что в более общем плане тот или иной термин просто служил обозначением социально-этической сущности mens rea, причём обозначением весьма и весьма символичным и увязанным в своём существовании не столько с мыслительной деятельностью человека in abstracto, сколько с определёнными частями его тела in concreto: к примеру, сожжение сердца, печени, лёгких и прочих внутренностей как одна из частей ритуала казни за великую измену в рассматриваемое время объяснялось тем, что из них «такие извращённые мысли воспоследовали (tarn perversce cogitationes processerunt)».[189]
Первоначальная невосприимчивость общего права к каноническим понятиям, заимствованным из римского права и описывающим различные виновные психические состояния, может быть объяснена двумя другими институтами уголовного права.
Так, сопоставив систему наказаний, практиковавшихся канонистами и существовавшую в английском праве, нетрудно увидеть в последней одну из причин тормозящего воздействия на содержательное развитие понятийного аппарата mens rea.
Каноническая схема ответственности предусматривала весьма широкий спектр наказаний, варьировавшихся по своей тяжести; она, как указывает Фредерик У. Мэйтланд, «могла предписать шкалу наказаний, простиравшуюся от пожизненного заключения до простого лишения возможности дальнейшего продвижения как наказания для клирика, проявившего лишь незначительную невнимательность».[190] Иными словами, каноническое право было в состоянии реально применить принцип адекватности подлежащего к претерпеванию страдания учинённому греху, положенный в основу его доктрины; оно, в конечном счёте, могло воздать должное в соответствии с оценкой той степени развращённости ума, сердца и души, которая нашла своё проявление в конкретном преступлении. Английское же право предусматривало за подавляющее большинство преступлений-фелоний лишь один вид наказания – смертную казнь. Следствием этого и было исходное отсутствие заинтересованности у английских судей в раскрытии понятий из области mens rea через определение соответствующих им психических состояний: то было бы для них не имеющим смысла занятием, поскольку ответ и на, говоря современным языком, намеренное, и на неосторожное, и на небрежное убийство (нанесение увечий и так далее) был один – смертная казнь. Соответственно, в трактате Генри де Брактона «мы можем увидеть доктрину убийства из Бернарда[191] плавающей на поверхности и вряд ли смешивающейся с более грубым английским правом, которое едва ли знало, что делать с убийцей, который не был невиновен, но и не заслуживал того, чтобы быть названным совершившим фелонию (felon) и быть преданным смерти».[192] Так что, как образно подмечает Б.С. Никифоров, при формулировании понятий из области mens rea «на грубую лапу, едва начинавшую раздельно шевелить пальцами, Брактон попытался надеть тонкую перчатку тщательно обработанных канонических дефиниций».[193]
Не менее существенное замедляющее воздействие на развитие понятийного аппарата mens rea оказал другой, связанный с применением уголовного наказания и широко практиковавшийся в средневековой Англии институт, именовавшийся «привилегией церкви» (privilege clerical, benefice du clerge). Не освещая подробно истории его зарождения и обоснования, подведённого под него post hoc,[194] обратимся непосредственно к его содержанию в XIII–XV вв.
Последнее может быть сформулировано предельно чётко: клирик, совершивший фелонию, по осуждении его светским судом и до вынесения приговора мог заявить о распространяющейся на него привилегии церкви.
Сфера её действия охватывала изначально малую измену и фелонии, каравшиеся смертной казнью, т. е. все фелонии, кроме мелкого хищения (petit larceny), поскольку все они (опять же, за исключением мелкого хищения) наказывались смертной казнью. Из сферы её действия изначально, согласно общему праву, были исключены все мисдиминоры как не наказуемые смертной казнью, фелония засады на дороге с целью убить кого-либо, фелония набегов и опустошения графств, фелония поджога жилых домов, а также великая измена и фелонии, направленные против короля и его супруги. Впоследствии изъятие из-под действия привилегии церкви великой измены и фелоний, направленных против короля и его супруги, было подтверждено в 1351 г. статутом De Clero, 25 Edw. Ill, Stat. 6, c. 4. Кроме того, предположительно, к ней не могли прибегнуть лица, обвинённые в фелонии святотатства и подобных преступлениях.[195]Также статутом De Bigamis, 4 Edw. I, с. 5, принятым в 1276 г. (чьё действие подтверждается статутом 1344 г. 18 Edw. Ill, Stat. 3, с. 2 и аннулируется в 1547 г. статутом 1 Edw. VI, с. 12) была исключена возможность применения привилегии церкви к виновному в церковном двоебрачии, т. е. к лицу, женившемуся на вдове, либо же к вдовцу, вторично вступившему в брак. При этом из мирян, умевших читать, пользовались привилегией церкви вплоть до 1692 г. лишь мужчины; согласно Кортни С. Кенни, женщины могли во многих случаях избегнуть осуждения, прибегнув к такому выработанному средневековым уголовным правом обстоятельству, исключающему ответственность, как презумпция принуждения женщины к совершению преступления её мужем.[196]
Первоначально принадлежность к церкви лица устанавливалась письменным свидетельством епископа и – предположительно, да и не всегда требовавшейся – тонзурой на голове обвиняемого; приблизительно к концу XIV в. критерием применения привилегии церкви, носящим ярко фикционный характер, стало умение читать: поскольку грамотность в то давнее время была распространена в основном среди служителей церкви, каждый, могший прочесть текст 51 псалма «Miserere mei, Deus, secundum misericordiam tuam; et secundum multitudinem miserationum tuarum dele iniquitatem meam…»,[197] предположительно являлся клириком. Подтвердивший своё умение прочесть указанный текст считался клириком; с него снимался постановленный обвинительный приговор, и он отсылался епископу для нового разбирательства дела церковным судом и назначения, в случае признания его виновным, соответствующего наказания.[198]На практике это означало либо полное оправдание при помощи очистительной присяги, либо несоизмеримо меньшее по сравнению со светским наказание, которое даже за самое серьёзное преступление могло сводиться к церковному покаянию. При этом, исходя из критерия чтения, реально воспользоваться привилегией церкви могли как клирики высокого ранга, так и миряне с достаточно высоким социальным статусом.
Таким образом, следствием применения привилегии церкви, с одной стороны, было фактически по большей части неосознанное смещение центра тяжести в процессе, становившемся, говоря словами Джеймса Ф. Стифена, «разновидностью фарса»,[199] с установления реальных обстоятельств происшедшего на применение привилегии церкви, так как, предвидя возможность последнего, судьи не могли не относиться к делу несколько по-иному, т. е. стремились не слишком углубляться в него само по себе. Своеобразным подтверждением последнему предположению служит то, что во время правления Генриха VI (1422–1461, 1470–1471 гг.), согласно Уильяму Блэкстоуну, окончательно сложилась практика, позволявшая подсудимому заявить о применимости привилегии церкви посредством так называемого «юрисдикционного возражения» (declinatory plea) в самом начале процесса, сразу же после официального предъявления обвинения.[200] И хотя наиболее часто практиковался второй вид заявления о применимости привилегии, т. е. после осуждения, «так как для суда было более приемлемым предварительно установить преступление через признание или вердикт присяжных»,[201] само по себе наличие возможности изначально избежать процедур светского суда показательно. С другой стороны, те, кто не мог прибегнуть к привилегии церкви, принадлежали в основном к низшим слоям общества. Иными словами, судьи не чувствовали необходимости в развитии понятийного аппарата mens rea, поскольку это либо не несло с собой целевой нагрузки в плане определения степени моральной упречности конкретного человека ввиду применения привилегии церкви, либо не интересовало их, так как, видя перед собой человека «из низов», совершившего преступление, они скорее стремились побыстрее избавиться от него, отправив на виселицу, чем углубляться в изыскания относительно его виновности или невиновности в аспекте mens rea.
Итак, концептуальные характеристики mens rea в конце XIII – начале XIV вв. могут быть сведены к двум дуальным составляющим: социально-этической сущности mens rea и её проявлению в том или ином психическом состоянии деятеля. Степень их разработанности характеризуется неодномерно: с одной стороны, развитые представления о моральной упречности, христианской греховности и, с другой, не более чем общее представление о заслуживающем порицания умственном настрое деятеля, не связанное с его глубинным внутренним наполнением психическом содержанием.
По изложении концептуальных характеристик mens rea, а также движущих и сдерживающих сил в их становлении, проясняется основное направление развития mens rea в период, последовавший за появлением трактата Генри де Брактона.
Им становится процесс постепенного (хотя весьма и весьма медленного) наполнения конкретных терминов из области mens rea таким содержанием, в котором находило бы своё отражение то или иное психическое состояние обвиняемого, связанное с совершением преступления. Сопряжено это было, во-первых, с общим развитием уголовного права и его доктрины, и, во-вторых и преимущественно, с сужением сферы применимости института привилегии церкви.
Основное, о чём здесь следует сказать, заключается в том, что разрабатываемый судами и воспринимаемый развивающимся статутным правом понятийно-категориальный аппарат mens rea в рассматриваемую эпоху характеризуется своей узкой специализацией. В уголовном праве говорится об обманном (fraudulent) и с намерением учинить фелонию (felonious)[202] изъятии имущества, образующими в своём соединении animus furandi (намерение украсть), т. е. mens rea хищения (larceny); о злом предумышлении (malice prepensed), т. е., как его определяет Эдуард Коук, предустановленной цели, в фелонии вырывания языка и выкалывания глаз;[203] о похищении женщины, совершаемом заведомо против её воли;[204] о намерении убить или совершить иную фелонию в бёрг-лэри;[205] о совершаемом злоумышленно (maliciously), но не случайно (by mischance) или небрежно (by negligence), поджоге жилья;[206] о преднамеренном (wilfull) лжесвидетельстве.[207] Примеры можно было бы продолжить, но достаточно приведённых для утверждения о том, что определяющим моментом второй из сформулированных концептуальных характеристик mens rea в рассматриваемый период является отсутствие сколь-нибудь значимой генерализации понятийного аппарата: все термины из области mens rea создаются и наполняются содержательно ad hoc, имея ограниченную лишь одним преступлением сферу действия.[208]
Причина такого подхода связана не просто с историческими особенностями формирования общего права, развивавшегося преимущественно судьями (с постепенным вовлечением законодателя в этот процесс) ad hoc, от-случая-к-случаю. Она лежит более глубоко и кроется в изначальном ударении в английском уголовном праве на сущностную концептуальную характеристику mens rea. Акценты в понимании mens rea в рассматриваемое время расставляются таким образом, что преступление образует не субъективно намеренное, неосторожное или небрежное совершение деяния, являющееся, как следствие, отражением моральной упречности, а объективно морально порицаемое и лишь как следствие этого являющееся злоумышленным, обманным и так далее совершение неправомерного деяния. В течение нескольких последующих столетий будет доминировать именно такое расположение центра тяжести в доктрине mens rea, уходящее своими корнями вглубь христианской доктрины греха и искупления.
Такими основными чертами характеризуется этап зарождения и становления mens rea, охватывающий вторую половину XII–XVI вв. Присущий ему акцент на греховности, моральной упречности поступка и сравнительная неразработанность обобщённого понятийного аппарата mens rea позволяют именовать его периодом mens mala, злого духа.
С концом XVI в. отнюдь не следует связывать окончание периода mens mala, поскольку он растянется ещё на два с лишним столетия. Однако в XVII–XVIII вв. на смену судейскому правотворчеству и трактатам-комментариям судебной практики приходят крупные доктринальные уголовно-правовые построения, которые становятся основным источником в понимании теории mens rea. Их рассмотрению посвящена следующая глава.
Глава II
Теория mens rea в английском уголовном праве XVII – третьей четверти XVIII вв.
§ 1. Концепция mens mala в английской уголовно-правовой доктрине XVII – третьей четверти XVIII вв.
К концу XVI – началу XVII вв. общее право подошло со сформировавшимся в течение столетий и постоянно прираставшим массивом уголовно-правового материала, не подвергшимся, однако, сколь-нибудь значимому доктринальному оформлению. Во всяком случае, появляющиеся с конца XV – начала XVI вв. юридические трактаты в той своей части, которой отображаются «тяжбы короны», представляют скорее компиляционную выборку из накопившихся за столетия судебных решений, подвергнутых сравнительно поверхностному комментированию, нежели чем их систематическую обработку. Тем не менее, следует подчеркнуть, что нельзя недооценивать значение этих работ для последующего развития уголовного права и его доктрины: во-первых, ими был предоставлен отобранный с точки зрения его прецедентной ценности судебный материал и, во-вторых, в ряде случаев в попытке согласовать противоречивые решения часто неявно вырабатывались новые принципы, которые в последующем найдут своё теоретическое отражение.
Как следствие такого положения вещей, теория mens rea в эпоху, охватывающую XIII–XVI вв., может быть воссоздана лишь в своих самых общих чертах, каковая попытка подвержена всем рискам, связанным с реконструкцией теории post factum.
Качественно отличаются в этом плане XVII–XVIII вв., в течение которых появляется целый ряд настолько значимых доктринальных работ в области уголовного права, что это позволяет изложить концептуальные характеристики mens rea, опираясь уже на более систематизированную и теоретизированную по сравнению с предшествующим временем почву.
Отправной точкой здесь, бесспорно, должно стать юридическое значение субъективной составляющей преступного деяния.
Со всей определённостью можно сказать, что принцип необходимости наличия в совершённом деянии для признания его преступным mens rea (или принцип mens rea), сформулированный Генри де Брактоном как crimen non contrahitur, nisi nocendi voluntas intercedat (преступление не совершается, если не участвует вредоносная воля), безоговорочно воспринимается доктриной уголовного права. При этом он принимает иную, теперь уже классическую форму, облекаясь в максиму actus non facit reum nisi mens sit rea (действие не делает виновным, если не виновна мысль).
Насколько удалось установить происхождение последней по доктринальным работам той эпохи, первым прибегнул к ней Эдуард Коук. В своих монументальных «Институтах права Англии» он придал ей немаловажное значение, поименовав как regula английского права. Используется же максима в «Институтах» в различных контекстах: во-первых, для отграничения случайного причинения вреда от намеренного, поскольку лишь с последним увязывается наступление уголовной ответственности;[209] во-вторых, для формулирования общего постулата о необходимости субъективной составляющей применительно к отдельному преступлению;[210] и, в-третьих, для обособления деяния, не образующего преступления за отсутствием упречного психического состояния (т. е. в конечном счёте в силу отсутствия mens red) вследствие душевной болезни или принуждения.[211]
Лингвистически истоки максимы в том её виде, в каком она появляется в «Институтах», прослеживаются к L.H.P. В распоряжении Эдуарда Коука имелся датируемый приблизительно 1225 г. манускрипт, озаглавленный «Красная книга казначейства» (.Red Book of the Exchequer), в котором содержался текст L.H.P.[212] При этом видоизменение, которое максима претерпела по сравнению с L.H.P. (где, напомним, она излагается как reum non facit nisi mens red), практически не повлияло на её смысловую нагрузку. Единственное уловимое различие кроется в слове actus: строго говоря, последний вариант есть не что иное, как отражение канонической концепции voluntas reputabitur pro facto, бытовавшей в средневековом английском уголовном праве.[213]
Кроме того, следует отметить, что, хотя в структуре труда Эдуарда Коука (и, в особенности, в третьей части «Институтов», непосредственно посвящённых «тяжбам короны») принцип mens rea не получает универсального звучания, подразумеваемо он является для автора необходимым постулатом уголовного права, отражающимся либо в конкретном психическом состоянии, с которым должно быть совершено то или иное деяние, чтобы образовать преступление, либо в сформулированном в общих терминах изъятии из-под действия уголовно-правовых санкций лиц, по отношению к которым нельзя констатировать наличие морально упречного состояния ума.
Подход к принципу mens rea, использованный Эдуардом Коуком, не единичен для трудов по уголовному праву XVII в. Для сравнения обратимся к работе Майкла Далтона «Местное правосудие», третье издание которой появилось в 1630 г., уже после выхода в свет в 1628 г. первой части «Институтов». Максима actus non facit reum nisi mens sit rea встречается в ней дважды, причём оба раза она цитируется с отсылкой к первой части «Институтов»: во-первых, при изложении вопроса о соотношении вменяемости и mens rea[214] и, во-вторых, при формулировании нормы об ответственности несовершеннолетних.[215]
Описывая отдельные преступления, Майкл Далтон излагает и их субъективную составляющую. Таким образом, как и для Эдуарда Коука, для него последняя является необходимым элементом преступления, и это, пожалуй, им выражено даже более определённее, чем в коуковских «Институтах», в высказывании, что «не может быть совершена фелония или тяжкое убийство без намерения учинить фелонию».[216] При этом методика его изложения идентична принятой в работе Эдуарда Коука: mens rea без формулирования её как общего принципа уголовного права рассматривается, во-первых, с точки зрения обстоятельств, исключающих её наличие (таких, как невменяемость и малолетне), и, во-вторых, при освещении конкретных преступлений.
Первое систематическое постулирование принципа mens rea, связанное с выделением в структуре доктринального исследования того, что можно назвать общей частью, осуществляется следующим после Эдуарда Коука крупным правоведом XVII в., Мэттью Хэйлом, в его работе «История тяжб короны» («Historia Placitorum Coronce» (английский вариант заглавия – «The History of the Pleas of the Crown»)), опубликованной лишь после смерти автора в 1736 г. Как общий принцип, уголовная ответственность им основывается на «двух великих способностях: понимании и свободе воли».[217] Соответственно, «когда нет воли совершить правонарушение,[218]… не может существовать… справедливого основания для претерпевания наказания»,[219] ибо «содержание воли есть то, что делает человеческие действия либо похвальными, либо виновными…».[220] Метод его анализа, отмечает Джером Холл, также значим: начиная с постулирования приведённого общего принципа наступления уголовной ответственности, он переходит к ситуациям, в которых отсутствует mens rea, что вызвано либо анормальными психическими способностями (дети, невменяемые), либо внешним воздействием на процесс нормального волеобразования (принуждение, необходимость), причём именно этим вопросам и посвящена исключительно та часть его исследования, которая может быть названа общей частью.[221]
Завершающим доктринальным звеном, в котором теория mens rea окончательно оформилась как концепция mens mala, стал посвящённый преступлениям четвёртый том «Комментариев» Уильяма Блэкстоуна.[222]
Придерживаясь сформировавшихся к его времени постулатов наступления уголовной ответственности, он указывает следующее:
«… Теперь мы подошли… к вопросу о том, какие лица способны или неспособны к совершению преступлений; или, что одно и тоже, кто изъят от порицания правом за совершение тех деяний, за которые другие лица сурово наказываются…
Все особые возражения (pleas) и извинительные обстоятельства (excuses), которые защищают совершившего запрещённое деяние от наказания, которое в иной ситуации связывается с первым, могут быть сведены к простому обсуждению отсутствия или дефекта намерения (will).[223]