Катарсис Гроссман Абрам
– Я родился в Вильно в 1901 году, – миролюбиво ответил Йозеф.
Допрос занял не более десяти минут. Из-за непонятного диалекта переводчика и потому, что тот часто обращался к вождям и только иногда непосредственно к раввину, Йозеф мало что понял.
– Послушайте, ребе, я действительно хочу помочь вам. Просто скажите, что вы делаете, кроме того, что читаете Тору? – искренняя просьба звучала в голосе молодого человека, то ли по несчастью, то ли по собственной воле оказавшегося здесь.
Йозеф, наконец, поймал взгляд его здорового глаза.
– Что я могу делать, я – раввин! Я знаю Талмуд и гематрию, – Йозеф ответил на идиш. Он хотел поскорее закончить эту комедию и вернуться обратно в свой угол.
Переводчик протрубил носом в свой необъятный носовой платок витиеватую мелодию и принялся что-то объяснять офицерам по-русски.
Жестокий жрец вскочил с места, что-то доказывая старшему офицеру, но тот, не обращая на него внимания, продолжал писать на листе бумаги.
Йозеф не понимал, о чем они спорят, но было ясно, что речь идет о нем. Старший вдруг оборвал офицера резким замечанием.
Подчиненный, красный и разгневанный, с размаха плюхнулся на стул и с нескрываемой злобой посмотрел на Йозефа.
– Что я сделал не так? Почему я здесь? Где моя жена и сын? – в отчаянии выкрикнул Йозеф, глядя на переводчика, как если бы тот мог ответить ему.
– Ребе! Здесь вы не можете задавать вопросы, – неприкрытый страх мелькнул в здоровом глазу насмерть перепуганного парня.
Начальник встал и прочел вслух то, что было написано на бумаге.
– Вам повезло, ребе, – переводчик откашлялся, не скрывая волнения. – Они решили, что вы виновны лишь в том, что помогали врагам советского народа. Слава Богу, за это вы получили только десять лет спецпоселения. Это просто десять лет труда. Слава Богу!
– И почему мне так повезло? Я потерял семью, теперь должен провести десять лет в кандалах из-за того, что дал кусок рыбы бедному незнакомцу? – Йозеф пытался сохранить спокойствие. – Пожалуйста, скажите им, что я невинный человек. Я не сделал ничего плохого…
– Они могли послать вас в трудовой лагерь строгого режима. Это была бы верная смерть. Они могли приговорить вас к смертной казни, как врага народа, – грустно сказал переводчик.
– Они уже это сделали, – Йозеф посмотрел на «жреца» и поймал его жесткий холодный взгляд. Хрупкая надежда, что ужасную ошибку можно будет исправить, исчезла.
– Почему вы делаешь такая ужасная вещь, чтобы погубить меня и моя семья? – дрожащим голосом, с трудом сдерживая себя, проговорил Йозеф.
Офицер Мокин понял. Кривая гримаса сморщила его лицо, как будто у него неожиданно заболели все зубы. Он отвел глаза.
Спустя несколько дней Йозеф Фишер, раввин из Вильно, спецпоселенец, был отправлен с очередной партией поволжских немцев на север Сибири. На этот раз группа была больше и разнообразнее, чем та, с которой Йозеф начал свой путь. Она включала мужчин и женщин разного возраста, подростков, детей и даже несколько младенцев. Баржа походила на первую, только двигалась намного быстрее.
Стоял конец лета. Днем еще было тепло, но по утрам над спящими на палубе парило густое прохладное облако, слышались стоны и вздохи взрослых, всхлипывания и крики детей. Йозеф находился среди людей, но был так далеко от них, как был далек от всех ощущений окружающей его реальности. Он прижился на верхней ступени лестницы, ведущей в трюм, и оттуда следил за убегающей за бортом водой. Даже в дождь он не пытался найти укрытие внутри баржи и лишь втягивал глубже голову в плечи, и тогда всей своей позой напоминал большую нахохлившуюся птицу.
Йозеф ощущал, как он сейчас далеко от своего Бога, и это именно тогда, когда нуждался в Его помощи больше всего. Как первые пузырьки воздуха в закипающей воде, из глубины его мучающейся души поднималось медленное осознание происходящего с ним.
– Для чего я должен быть среди этих людей, без семьи, без Ханны и сына? – эта мысль не покидала его голову.
В ешиве Йозеф провел много времени, изучая Тору. В любой момент он мог восстановить по памяти место в Книге, которое либо глубоко затронуло его, либо осталось непонятным. Одним из непонятных ему мест была борьба Иакова с Ангелом. Некоторые талмудисты говорили, что Иаков боролся не с Ангелом, а с Богом. Еще тогда Йозеф пытался найти ответ, что хотел Тот, с кем боролся Иаков? Да и конец этого поединка («И взошло солнце… и хромал он на бедро свое») – также не был ясен ему. Для чего делать Иакова на всю жизнь калекой?
Сейчас Йозеф видел много общего, непонятного между историей Иакова и тем, что случилось с ним. «Какой смысл в том, что он, Йозеф Фишер, оказался среди этих людей – нелепая, глупая случайность или испытание, назначенное Богом?»
Йозеф вглядывался в небо, надеясь увидеть какой-либо знак, посланный ему, но даже небо над ним потеряло высоту. Низкое, непроницаемое и холодное, оно устало скреблось по вершинам густого леса, рассыпанного по сопкам, близко подошедшим к реке. Не найдя ответа, да и просто устав думать, он снова впадал в глубокую сонливость, намертво отгораживаясь от мира.
В забытый солнцем, моросящий туманом день баржа остановилась в совершенно безлюдном месте возле большой поляны на берегу реки. Офицер, тот самый, что так жестоко поломал жизнь Йозефа, оторвав от семьи и бросив в самый настоящий ад, а теперь сопровождавший спецпоселенцев, выкрикнул фамилии примерно трех десятков семей, последняя была его, Йозефа Фишера. Им всем приказали сойти на берег с вещами.
Назвавшись Василием Мокиным, он грозно вышагивал перед насмерть перепуганными людьми, что-то резко и злобно орал, а затем вызвал из толпы высокого мужчину и с такой силой дернул его за ухо, что у того потекла кровь.
Йозеф не понимал, что происходит, но всем существом ощущал необъяснимую ненависть, выплескиваемую этим человеком. Офицер сказал что-то солдатам, и те принесли большие брезентовые свертки, мешки, какие-то инструменты, и, бросив их почти у самой воды, вернулись на баржу. Пружинистой походкой офицер поднялся следом и трап убрали.
Плеснула вода, баржа всхлипнула, вздохнула, словно прощаясь, и плавучая тюрьма медленно оторвалась от берега и неспешно двинулась дальше. Раздались громкие рыдания.
Йозеф посмотрел вокруг – нелюдимый глухой лес шумел под начинающимся дождем, приглушая все более усиливающийся женский плач.
– Что эти люди сделали такого ужасного, что их оставили здесь вместе с маленькими детьми? – Его взгляд упал на мальчика лет семи и девочку, четырьмя-пятью годами старше. Похоже, дети были сиротами и настолько напуганы, что даже не плакали.
– Что двое этих маленьких птенцов могли сделать в своей короткой жизни, чтобы быть столь страшно наказаны? – с горечью подумал Йозеф. Их одиночество и боль были так понятны ему, что его собственные переживания на миг утратили остроту. Теплое, почти забытое чувство сострадания тронуло, казалось, навсегда застывшее сердце.
Он подошел к детям. Большие круглые глаза, наполненные слезами и тревогой, смотрели на него. Йозеф гладил серые, как старая солома зимой, давно не мытые волосы мальчугана и что-то говорил им. Дети не понимали языка Йозефа, но его голос, мягкий и добрый, вызывал доверие. Они придвинулись ближе, и Йозеф почувствовал холодок робкого и деликатного прикосновения к его руке. Он положил свою руку на руку ребенка и она, как птенец, под крылом матери, успокоилась в его ладони.
Осень, как ни старалась помочь выбивающимся из сил людям, вынуждена была сдать позиции наступающей зиме.
По первопутку, Вальтер Бош, начальник их поселения, все-таки решил сходить в Каменный ручей – деревню, о которой говорили геологи. Небогатые жители ее, тем не менее, поделились, чем могли, и ходоки вернулись с довольно большой поклажей, в которой кроме спичек, гвоздей и керосина были вяленые мясо и рыба, немного муки и старые залежалые сухари. По этому поводу устроили праздник в центральном доме-землянке, которая была немного просторнее других.
Йозеф помнил тот вечер.
Получив свою порцию тюри – супа из размоченных сухарей, и два небольших куска вяленой рыбы, Йозеф вышел наружу. Жадно глотая, до последней капельки выпил пахнущее хлебом варево, подержал остываюшую пустую кружку, вдыхая оставшийся в ней хлебный запах, затем аккуратно положил в карман вместе с рыбой.
…Жизнь поселенцев концентрировалась вокруг сведенной до минимума активности, необходимой для выживания каждого в отдельности и всех вместе в условиях практически первобытного существования. Поддержание огня внутри землянки было главной задачей. Огонь горел днем и ночью без перерыва, и его необходимо было подкармливать постоянно, чтобы сохранить хотя бы минимальное тепло. Это было непросто. В одной из землянок подросток, следивший за огнем ночью, заснул. Сильный снегопад, начавшийся с вечера, забил дымоход, и все, кто находился в землянке, угорели. Снег шел несколько дней, замуровывая ветхое строение, и только когда он прекратился, с трудом выбравшиеся наружу поселенцы смогли откопать погибших. В какой-то мере они даже завидовали своим умершим товарищам, их окончившимся мукам. Но мертвое – мертвым, а живое – живым. Все, что осталось от ушедших в мир иной – еду, одежду – разделили между членами общины. Йозефу достались варежки и шапка.
На самодельных снегоступах Йозеф не мог далеко уходить в тайгу ставить силки и потому очень редко приносил что-либо из леса.
Вальтер Бош вежливо, но очень настойчиво посоветовал быть поблизости: – Вас нам будет очень не хватать, если вы пропадете в лесу.
– Какая от меня помощь? – пытался возразить Йозеф.
– Пожалуйста, не возражайте мне. Вы нам очень нужны сейчас, а потом будете еще нужнее.
Вальтер Бош прочел искреннее недоумение в глазах Фишера: – Поверьте мне, – он положил руку на плечо Йозефа.
Землянка, в которой жил Йозеф, вмещала пять семей и несколько одиночек. Они называли свое убогое жилище «наш дом». Жилое пространство было разделено на шесть крохотных отсеков. Фишер делил свой угол вместе с двумя другими мужчинами, что исключало всякую возможность остаться наедине с самим собой, с собственными мыслями, и не мешать соседям по конуре…
Йозеф подошел к своему дому. Было время вечерней молитвы. Он посмотрел на темную синь бездонного неба, обсыпанную громадными, в кулак, яркими, как осколки луны, звездами. Неутоленный голод перекатывался в животе и отдавал тянущими болями в груди. Йозеф затянул веревку потуже, чтобы уменьшить сосущее ощущение в пустом желудке, и попытался сосредоточиться на молитве, но все подавляющий голод и пронизывающий холод делали слова просто полыми оболочками, пустыми, без всякого смысла. Он заставил себя сосредоточиться на молитве, но мысли ускользали, как-будто он думал об умирающем дальнем родственнике, о котором только и знал, что тот существует, но никогда его не встречал. И было неважно знать, жив этот человек или уже умер.
Внезапная боль под ложечкой вынудила Йозефа согнуться. Пытаясь облегчить ее, он сделал глубокий вдох, и тысячи ледяных игл вонзились в его легкие. Он закрыл глаза. Йозеф не знал, как долго он сидел так. Глубокая тишина окружила его. Он перестал чувствовать холод. Ему вдруг стало тепло и уютно. Он увидел себя в своем родном доме, лежащим в чистой постели с накрахмаленной простыней и мягкой, из гусиного пуха по душкой, пахнущей чистотой свежевыпавшего снега, увидел свою маму, на которую так была похожа любимая его жена. Этот тип женщин с их утонченной красотой, гибкие, с темными бровями и тонко очерченным профилем вели свой род, видимо, еще от Рахели, любимой жены праотца Якова. Такими библейски красивыми были жена и мать Иосефа, именно такой он и увидел молодую свою маму.
Она подошла к нему и только еще влажной после умывания рукой ласково и нежно погладила его по лицу: – Йосэле, вставай, пора идти в школу.
Йозеф пытался удержать ее руку на щеке, но мать ушла, не сказав больше ни слова. Только ее прикосновение, мягкое, теплое, влажное задержалось на его лице.
Йозеф открыл глаза и прямо перед собой увидел пару желтых собачьих глаз. Собака, оставленная геологами, слизывала снег с его лица, смотрела на Йозефа и молча ждала, чтобы он встал и пошел в тепло, в дом, который был всего в паре шагов.
– Похоже, еще один крупный снег идет сюда, – сказал Фишер, уверенный, что собака понимает его. – Надеюсь, что наша крыша удержит его, – он поглядев в небо, и благодарно потрепал псину по мохнатой холке, достал кусок рыбы из кармана, отдал его собаке и пошел к дому.
Его голова была легкой, и колокольчики все звенели в ушах легко, празднично, не по-зимнему. Он постоял некоторое время перед низкой дверью, не решаясь открыть ее. Не было никакого желания возвращаться в голод и холод, к стойкому запаху немытого человеческого тела, к склизким, промерзшим стенам хижины и темноте пространства за этой дверью. Он был счастлив здесь под небом и хотел умереть с радостью в сердце. Тяжело и неуклюже он протиснулся в дверь. Несколько человек сидели возле печки, пытаясь вобрать в себя как можно больше тепла, прежде чем ложиться спать. Они прервали разговор и посмотрели на Йозефа.
Он прошел к сооруженному из жердей и покрытому тряпьем лежаку, привычно обернул голову тем, что осталось от талеса, прикрыв нос, рот и глаза. Материя была старой и грязной, но Йозеф ее не стирал, боясь, что исходящий от нее дорогой ему запах прошлой жизни, в которой были его любимые жена и маленький сын, может исчезнуть. Вначале этот запах был очень слабый, почти неуловимый, но со временем стал сильнее, и Йозеф считал это чудом. Этот запах примирял его с гнетущей действительностью и ограждал от всяких звуков общежития, словно за этой тканью Йозеф всегда был вместе со своей семьей.
Легкая улыбка тронула его губы, и Иосиф заснул.
За пять лет, проведенных среди ссыльных поселенцев, Йозеф Фишер сблизился с немецкими крестьянами, простыми и трудолюбивыми людьми. Особенно он ладил с их детьми.
Фишер организовал школу, где обучал ребятишек математике, тому, как отличать полезные растения от вредных и плохих и как распознавать планеты и созвездия на небе. Вместе с детьми он разбил небольшой сад за школой, которая временно помещалась в многосемейном бараке, где жил Йозеф. Каждый день, начиная с ранней весны и кончая поздней осенью, реб Фишер и его ученики были заняты в саду, выращивая разные овощи и растения из семян, привезенных геологами из больших городов, где они работали зимой.
Нетронутая девственная земля с благодарностью отзывалась на заботу о ней. В саду, укрытом от холодных северных ветров крепкой стеной дома и согреваемом солнцем с раннего утра до позднего вечера, красовался цветник – их общая гордость. Цветы и растения, которые Фишер и его питомцы принесли из леса, сохраняли свою декоративную прелесть от начала весны до глубокой осени.
Раньше всех сквозь еще не растаявший снег пробивались крокусы, усевающие цветник пестрыми мушками, и подснежники с кристально-белыми цветками. За ними торопились синие пролески и многоцветные примулы-баранчики, желто-белые львиные зевы и дикие гвоздики с бело-розовыми лепестками. Королевская лилия, прозванная в народе «рябчиком» за множество черных точек и штрихов, покрывающих оранжевые и желтые лепестки, выбрасывала ввысь вывернутые наружу кудри. Цветы и цвета сменяли друг друга: отцветали одни растения, зацветали другие, и так до самых морозов.
По границе сада струился маленький родничок, и ребята сделали запруду, превратив ее в небольшой водоем, куда запустили мальков хариуса, пойманных в ручьях и речушках, которых было премного в лесу. Мальки выросли, но в первое же лето их выловила прилетевшая с реки серая цапля. Но зато незабудки и ирисыкасатики, посаженые вокруг прудика, оказались удивительно жизнестойкими и из года в год радовали всех жителей деревни своей небесной голубизной. Весь сад был обрамлен кустами диких пионов и роз, цветущих до первых заморозков громадными розовыми цветами.
Йозеф интуитивно понимал и чувствовал каждое растение, знал, какой земли и сколько света нужно каждому кустику. Он часто разговаривал с растениями. Дети смеялись и ласково шутили над стариком, говоря: – Наш учитель любит цветы, а цветы любят его.
Он тоже с нежностью относился к своим «киндерлэх», которые следовали за ним всюду: когда он шел в лес или копался в саду. В своей выбеленной дождем и солнцем одежде, самодельной шляпе, сработанной из длинных стеблей осоки, с длинными волосами и спутанной бородой, Йозеф напоминал бы пугало посреди огорода, если бы не дети, роящиеся около него. Йозеф всегда светился улыбкой и глаза его искрились под мохнатыми бровями, когда он говорил с детьми о цветах, травах, птицах и всякой живности.
Поселенцы восхищались яркими красками цветов, удивлялись размерам и урожаям овощей, которые он и его ученики получали с небольшого участка.
– Мой отец приучил меня с детства к деревенской жизни – отвечал Йозеф, когда жители деревни открыто в глаза хвалили его. В эти минуты в нем трудно было признать прибитого жизнью еврея, который потерял свою семью.
Йозеф был также и счетоводом. Однажды Вальтер Бош попросил помочь ему составить сводки о выращенных продуктах и количестве их расходования за месяц: – Нам нужна ваша помощь, чтобы вести учет нашей жизни: сколько у нас людей, как долго мы работали в огороде и лесу, что мы сделали, сколько и чего израсходовали. Вы понимаете, реб Фишер, насколько это поможет нам планировать нашу жизнь и потребление зимой.
– Ну почему только зимой? Если все делать с умом, то можно будет планировать и следующий год, – сказал Йозеф и напомнил Вальтеру библейскую историю Иосифа, сына Якова, как тот жил у фараона и вел хозяйство всей империи.
После этого разговора, в конце каждого месяца, после обязательных работ в лесу и в поле, они садились за бухгалтерские записи. Деревня была маленькой, для Йозефа бухгалтерия не была утомительна.
Сегодня его жизнь снова делала поворот, уводя в неизвестность, тот великий мрак.
Все поселенцы от мала до велика вышли попрощаться с ребе Фишером. Одна из старших девочек приблизилась к старику, неловко поцеловала его в щеку и с глубоким книксен дала ему букет. Мокин узнал в них незабудки, что растут около бочажин, но эти были особенно непорочными, какими-то невзаправдашне-крупными и удивительного нежно-голубого цвета.
Йозеф взял цветы и ласково посмотрел на девушку:
– Заботьтесь о нашем саде, Ольга! – По-русски он говорил хорошо, хотя и с заметным акцентом.
– Мы обязательно будем, учитель! – ее голос дрожал, она была готова расплакаться.
– В классе я оставил инструкции, как ухаживать за растениями, – он нежно коснулся соломенных волос девушки.
– Теперь я совершенно одна! – девушка не смогла сдержать слез. Это была девочка-сирота, потерявшая своего единственного брата в первый же месяц их пребывания в этом месте.
– Не плачь, ты не одинока – целая деревня с тобой. Я скоро вернусь, и мы будем продолжать наши занятия. Я уверен, все будет хорошо, и ты верь, вы все верьте – это было сказано детям, толпившимся около него.
Вальтер Бош подошел к телеге и поставил на нее кузовок с едой, а большую охапку сочной моркови с ботвой подал Йозефу: – Это из вашего сада. Они будут полезны для вас, реб Фишер, – он положил руку ему на плечо. – Спасибо за вашу помощь и благодарю вас за наших детей.
Бош, этот грубоватый с виду крестьянин, по воле случая ставший главой всей деревни в тот самый день, когда группу немецких поселенцев бросили в этом глухом неприветливом месте, именно он оказался тем человеком, который смог спасти потерявших надежду людей, и это чувствовали все в поселении. За прошедшие пять лет Фишер видел много слез и страданий, но видел и то, как этот немногословный человек организовывал жизнь там, где ее, казалось, не могло быть. Ведь жизнь, кажется, сделала все, чтобы очерствить, ожесточить любое сердце, но бургомистр всегда делал самую трудную работу, подставляя плечо тем, у кого не хватало сил, заменял и ободрял слабого, уставшего и находил слова для каждого, чтобы вызвать улыбку и поднять настроение своих товарищей.
– Вальтер, я не готов проститься навсегда. Я буду помнить тебя и твою деревню, этот день и твою морковь.
– Вы всегда будете в моем сердце, Йозеф. Мы никогда не забудем вас, – они крепко обняли друг друга. – Если вы почувствуете, что вам очень плохо, помните, что я ваш должник. Я сделаю все, о чем вы меня попросите.
– Я не сомневаюсь в этом, – сердце Йозефа сжалось.
Даже дети понимали, что никогда больше не увидят своего любимого учителя.
Он тоже знал это.
– Хватит! Подотрите сопли! – Мокин прервал прощание. – Заключенный Ф 30–68, слушай меня.
Он привычной казенной скороговоркой зачитал правила, которым Йозеф должен был следовать во время его перемещения из деревни в лагерь: – Шаг влево, шаг вправо считается попыткой к бегству, стреляем без предупреждения, понял, Ф 30–68?
Мокин закончил чтение бумаги.
– Понятно, – ответил Фишер, глядя прямо в глаза Мокина.
Да, это был тот самый Йозеф Фишер. Он мало изменился внешне, только, может быть, его темные до черноты глаза стали светлее и потеряли выражение былой неуверенности, а взгляд стал добрее, и эта доброта проявлялась даже в том, как Фишер смотрел на Мокина.
– Это хорошо, что мы выходим рано, – сказал Фишер, укладывая морковь на телегу, – с утра меньше оводов, они будут ждать тепла. В жару мошка пропадет до вечера, а комары жалят весь день, так что приготовьтесь, – он говорил негромко, словно рассуждая сам с собой.
– Не учи старика кашлять, – буркнул Мокин просто так, чтобы оставить за собой последнее слово, – разберемся.
Мокин навсегда запомнил эту картину: гигантские подсолнечники (выше и грандиознее всех присутствующих) стояли с повернутыми к утреннему солнцу золочеными шлемами, как почетный караул вдоль улицы. Йозеф смотрел на выстроившиеся цветы, прощаясь с ними едва заметной грустной улыбкой. Мокину даже показалось, что гренадеры-подсолнухи, словно отдавая честь Фишеру, на мгновение вдруг склонили головы.
Игольчатая зелень тайги мгновенно проглотила телегу, лошадь и четырех человек, накрыла и обволокла их запахом душистой смолы и мховой сырости. Неторопливый ход отдохнувшей за ночь лошади располагал к разговору.
– Товарищ Мокин, вы видели, что они сделали с ихней улицей? Они выстлали ее плашкой! А какие бараки да амбары, трясь их мать, не то, что в моей деревне. Я бы хотел посмотреть, что у них там внутри, – Дубин жевал кусок вяленой медвежатины, успев обыскать продовольственную корзинку Йозефа, а Панов смачно хрумкал морковкой, обтерев ее подолом гимнастерки. Морковь оранжевой свечкой сияла у него в руке.
– Это ж ясно как день, – Мокин тоже обтер морковь и звучно хрустнул ею, – они вымостили дорогу срезами, чтобы дома было чисто. Если улицы чистые, то и в доме чисто, понятно, козлы? Где вы выросли? В таком же свинарнике, как Каменный Ручей: грязь снаружи, грязь внутри…
– Конечно, они умные, – подвел итог Дубин, старательно пережевывая жесткое, как подошва сапога, мясо.
– Очень может быть, – Мокин проглотил сладкое морковное крошево и обратился к Йозефу: – Слушай, Фишер, это нацисты умные или мы, русские, глупые?
– Я не знаю, кто умнее, а кто глупее, – ответил Йозеф, – Бог создал все народы, каждый для своей цели, – и, помолчав немного, продолжил ровным голосом учителя, – некоторые из них для одной цели, другие для другой. Люди могут узнать что-то хорошее друг от друга, если есть различия.
Мокина неожиданно затронул мягкий голос Фишера и смысл его слов. Он никогда не думал, что разные люди существуют для разных целей. Эта мысль врезалась в его сознание, как гвоздь из сапога, пробивший защитный слой стельки, в пятку. Мокин попытался сосредоточиться на идее о разных людях, и уже решил, что все это просто-напросто еврейская мутота, но был прерван Пановым.
– Да че ты несешь, вражья морда!! Чему мы можем учиться у фашистов? – он отхрумкал кусок моркови и с полным ртом продолжал: – Мы дошли до Берлина и захватили всю Германию… Вот тебе и вся цель.
Мокина начали раздражать эти двое, посланные следить за ним.
– Слышь, Панов, выдвигайся вперед и наблюдай… будешь в дозоре, – приказал он охраннику, – а ты, Дубин, прикрывай нас с тыла… На всякий случай, сами понимаете… Выполнять!
– Вы хорошо знаете, гражданин офицер, что люди в нашей деревне не нацисты и не фашисты. Они – простые крестьяне. Их предки издавна жили в России, отцы и деды были крестьяне, они страдали и умирали, как и любой другой народ, – Фишер продолжал говорить негромко, но знал, что Мокин слышит его.
– А ты здорово научился говорить по-русски, Фишер, – Мокин внимательно рассматривал овражек, начинающийся от ближайшей к поселению бочажины. Воздух еще не нагрелся, и бабочек было меньше чем вчера, но стрекозы уже начали шнырять над стоячей водой, и острый нос лягушки торчал среди осоки.
– Это меня учительница Валентина научила… – Йозеф положил руку на связку книг.
Мокин перевел взгляд на книги, и Фишер, не дожидаясь вопроса, объяснил:
– Это учебники…. Их передали из соседней деревни.
– Ну вот, Фишер, ты и упустил шанс стать крестьянином, теперь ты будешь бухгалтером, – насмешливо заметил Мокин.
– Это тоже работа, – ответил Йозеф и после длинной паузы добавил: – Одного земледельца достаточно для семьи.
Фишер закрыл глаза. Внутренним взором он увидел местечко вблизи Вильно, где родился, вырос и провел всю свою жизнь.
– Что ты сказал? – Мокин не мог поверить, что услышал.
– Мой отец был земледельцем, – повторил Йозеф.
– Ну ты только послушай себя, Фишер! Еврей не может быть крестьянином. Я никогда не слышал такую чушь, чтобы еврей работал в поле. Жиды знают только, как продавать и обманывать других людей. Жулики и кровопийцы – вот, что они есть, – закончил он уверенно и дернул поводья, подгоняя лошадь. – Шевелись, Тетка, нам еще вона сколько топать, – и добавил весело: – Ну, давай, расскажи мне про своего отца-крестьянина, – он поудобнее уселся на телеге и ослабил вожжи.
Йозеф не отреагировал на явную насмешку Мокина, погруженный в тепло своих воспоминаний, далеких и лишенных многих деталей, но по-прежнему льнувших к нему, как старое детское одеяло.
Его отец, реб Фишер, каждое воскресенье брал маленького Йосэлэ на крестьянский рынок в Вильно, где он продавал кур и яйца со своей фермы. В конце дня отец всегда покупал ему мороженое.
– Вы хотите большую или маленькую порцию? – спрашивал продавец ласково, глядя на мальчика с улыбкой.
Это был своего рода ритуал, маленький спектакль. Продавец мороженного всегда задавал один и тот же вопрос, хотя знал заранее ответ отца:
– Он большой мальчик, дайте ему большое мороженое.
Йозеф, как все дети его возраста, любил мороженое, обожал его, мог съесть его много, из-за этого он получил прозвище – Йосэлэ-мороженое. Он не возражал. Он всегда указывал на большой металлический цилиндр, один из двух, стоящих в коробке со льдом в передней части фанерного ящика с надписью «Мороженое». Для Йозефа существовало лишь одно мороженое – сладкое, желтоватого цвета, с восхитительным вкусом ванили. Он любил смотреть, как мороженщик движениями заправского фокусника собирал для него сказочный бутерброд: в одну руку брал сверкающий цилиндр, другой клал на дно золотой диск из сахарной вафельки, черпал ложкой светящийся изнутри снег мороженого, набивал до самых краев цилиндр, а сверху прижимал другим вафельным кружком. И вот наступал миг волшебства.
– Ein, Zwei, Drei! – продавец надавливал поршень, дно цилиндра шло вверх, и две сахарные вафли с мороженым между ними выскакивали наружу. Мороженщик ловко подхватывал это чудо рукой и почтительно подавал Йозефу: – Это вам, большой мальчик.
Глаза Йозефа искрились радостью.
Он брал круглый брикет двумя пальцами и, располагая их точно по центру вафель, подносил ко рту. Осторожно поворачивая вдоль оси, начинал неторопливо слизывать языком сладкую пластичную мякоть, наслаждаясь каждой каплей этого фантастического, быстро тающего неземного лакомства. Он никогда не нарушал раз и навсегда отработанного ритуала – не запихивать мороженое целиком в рот, как это делали другие, нетерпеливые дети.
Йосэлэ ел мороженое отдельно, а вафли отдельно и только после того, когда точно посередине, на расстоянии, которое мог достичь его язык, оставался хрупкий тоненький столбик, готовый к краху в любую секунду. Весь фокус и мастерство поедания мороженого зависели именно от этого последнего момента – столбик мороженного между вафлями должен быть раздавлен одним точным, быстрым, как молния, движением и равномерно распределиться между сахарными вафлями.
Только тогда наступала очередь сахарных пластинок. Вафли, пропитанные насквозь расплавленной сладостью, становились чрезвычайно мягкими и вкусными. Они съедались в три приема. С закрытыми глазами (теперь он мог закрыть глаза, потому что прежде он должен был следить за тем, чтобы не потерять драгоценные капли растаявшего мороженого), Иозеф делал первый укус и медленно жевал нежно-сладкую кашицу, прокатывая ее между языком и небом, с трепетом ожидая мгновения, когда можно будет ее проглотить. Затем следовал второй, и, наконец, со вздохом (это был очень печальный момент) Йозеф глотал последнюю порцию райского счастья. Когда он открывал глаза, они были всегда, к удивлению отца, очень грустные, почти печальные.
Телега мягко катилась по лесной дороге, время от времени проваливаясь в небольшие ямки или перепрыгивая через прорастающие сквозь землю корни деревьев. Иногда заросли подступали близко к дороге и тогда кобыла мягко несла телегу в неподвижном воздухе сквозь кусты. Там, где земля была мягкой, ее начинало развозить в грязь, и копыта неглубоко погружались во влажную землю, но скоро вновь выбирались на сухое и снова звонкую тишину леса нарушало мерное постукивание колес.
Фишер ничего не видел вокруг, он провалился сквозь время в другую, давно миновавшую жизнь…
Мясистые и пухлые куры с фермы отца были известны во всех еврейских кварталах Вильно и ближайших к нему окрестностях. Местные хозяйки считали большой удачей купить курицу и особенно «золотые яйца» с их фермы, потому что они были светло-коричневого цвета и почти всегда с двумя желтками. Всем хотелось получить две дюжины яиц по цене одной.
Перед Рош-Ха-Шана (еврейским Новым годом) и Йом Кипуром (Судным днем), и особенно перед еврейской Пасхой их место на рынке подвергалось настоящему нападению толпы кричащих евреек. Каждая из них, даже самая бедная, находила двадцать-тридцать грошей, чтобы купить по крайней мере одну курицу, из которой она могла приготовить весь праздничный обед для семьи. Женщины с воинственными криками, как бандиты делящие добычу, старались захватить самую крупную птицу из клетки, а вырвав ее оттуда, мертвой хваткой стискивали беднягу узловатыми пальцами, ожесточенно раздувая перья на курдючке, убеждаясь, что трофей был достаточно жирным, способным дать банку вкусного шмальца.
– Ради Бога, не убейте друг друга из-за этих кур! И не затискайте их до смерти. Птица должна умереть в руках резника, а не от того, что была задушена! – умолял женщин реб Фишер. Йозефу казалось, что в эти минуты его отец, одетый в темную длинную одежду, высокий и сильный, с густыми посеребренными сединой волосами и черной бородой, напоминал Моисея, ведущего еврейский народ через Синай. (Эту картинку он видел в книжке, подаренной отцом).
– А ты-то что делал там? – Мокин повернулся к Фишеру и посмотрел на него с усмешкой.
– Я помогал отцу кормить птиц и чистить курятник, – не без гордости ответил Фишер.
– Большое дело – разводить кур! Чего их разводить-то – задал корма, они несут яйца, и все дела…
– Это так и немножечко не так, – Фишер продолжал, не повышая голоса. – Мой отец, реб Фишер знал, как разводить кур. Он держал кур различных пород, отличающихся по цвету и размерам. Одни куры были белые, как снег, другие – черные, как уголь, некоторые – серые, как зимнее утро, а некоторые – яркие и блестящие, как закат летом…
– Да ты прям поэт, Фишер! А по мне, так все дело в петухе.
– Это правда. Были такие петухи, что я боялся их, – разноцветные, с малиновыми гребнями и длинными боевыми шпорами, с круглыми глазами как капли меда, и очень сердитые. От чувства собственной важности эти гордецы всегда громко кричали и воевали друг с другом. Вот этих петухов отец всегда продавал. Но были петухи, на вид совершенно несчастные, без перьев на шее – одни кости да кожа. Я долго не мог понять, почему папа держал их и никогда не продавал.
– А что хорошего от тех больных петухов? В суп их, да и дело с концом…
Фишер ответил с лукавой улыбкой, как будто открывал тайну своего отца:
– Вы, гражданин офицер, ели когда-нибудь желтки, растертые с сахаром и маслом?
Мокин задумался. – Один раз… в детстве… у меня горло болело…
– Это самое вкусное лекарство на свете, и называется оно гоголь-моголь. Так вот, эти задохлые петухи были из породы, что дает яйца с двумя желтками, самые лучшие для гоголя-моголя… Вот так-то, – Фишер по-детски улыбнулся.
– Как это так? Вы что, не продавали кур этой породы?
– Кур – нет, только яйца.
– Так другие тетки могли подкинуть ваши яйца с двумя желтками своим клушкам, и прощай ваша порода, – развеселился Мокин.
– Ну, во-первых, если петух не потопчет курицу, то цыпленок не выведется. А потом, из яиц с двумя желтками цыплята не выводятся…
– А я-то думал выводятся, да с двумя головами, как Змеи-Горынычи, – Мокин радостно гоготал, так ему понравилась эта идея.
– Папа продавал яйца из-под тех кур, которые петуха и в жизни не видели. У нас были два загона с этой породой – в одном только куры, а в другом – куры и петухи вместе. Так вот из второго загона с петухами яйца никогда не продавались.
– Вон оно что, – Мокин цокнул языком и замолк на некоторое время. – А вы, евреи, хитрые… – подытожил он.
– Это природа так сделала, а папа просто знал, что и как, – Фишер снова пропустил мокинскую насмешку незамеченной.
– Выходит, что все куриное дело заглохло на тебе, Фишер, – Мокин повернулся к кобыле, шевельнул поводья. Лошадь замедлила шаг, проходя между кустарников.
– Давай, Тетка, поспешай…
– Видите ли, гражданин офицер, проблема заключается в том, что не только наши дети и внуки являются нашей частью, но также наши родители являются нашей частью. А что это значит? А это значит, что мой папа использует меня как мостик и передаст свои знания через меня моему сыну, а через него моим внукам. Или, проще говоря, он и его куры существовали и будут существовать всегда. Поэтому то, что знал мой отец, всегда существовало и всегда будет существовать.
Мокин развернулся, глядя на Фишера обалдевшими глазами:
– А если ты умрешь?
Фишер отдыхал, сидя на телеге, и продолжал развивать свою мысль, как бы не обращая внимания на вопрос Мокина.
– Что это значит? Это значит, что если что-то правда и если это что-то правильно, то не только сейчас. Это правильно сейчас и всегда. Эта правильность переносится во времени, и мы ответственны за то, чтобы сохранить ее…
– Ты хочешь сказать, что какая-то там правильность была и будет всегда и передается от дедов к внукам, даже если ты умрешь?
Фишер утвердительно кивал головой, он смотрел в глаза Мокину и улыбался одобрительно, как будто бы тот нашел белый гриб прямо на дороге.
– Хватит травить баланду, – начальственным тоном произнес Мокин, – все это ваша жидовская лабуда без всякого практического смысла.
Фишер ничего не ответил.
Дорога пошла на подъем. Мокин соскочил с телеги:
– Ты тоже, философ, слезай и потопай ножками, по крайней мере, кобыле польза будет, отдохнет чуток.
Йозеф спрыгнул с телеги. Земля мягко спружинила под его ногами. Он взялся за боковую жердь телеги и пошел рядом.
Густое облако насекомых кишело вокруг. Йозеф вынул тряпку, припасенную для этого случая. По совету аборигенов поселенцы выдерживали куски ткани в муравейниках и обвязывали ими шею – муравьиная кислота, которой обильно пропитывалась ткань, отпугивала кровососов. Вместе с платком из кармана выкатился небольшой тонкий рулон бересты, около пяти сантиметров длиной.
– Товарищ Мокин, посмотрите, что-то выпало у заключенного, – Дубин, шедший позади Фишера, поднял берестяной рулон и протянул начальнику.
Лошадь тянула телегу в гору, и Мокин опустил повода.
– А ну, проверь, что у него там, – Мокин указал на узел, лежащий в телеге.
Дубин вывернул мешок Фишера. Вещей было немного – пара стоптанных сапог, изношенная меховая шапка, варежки, шарф, деревянная ложка, алюминиевая кружка и старая наволочка, из которой Дубин вынул пару небольших рулонов бересты.
Развернув один из них, он увидел крошечные ряды цифр и незнакомых букв. Символы и знаки, выдавленные на бересте острым предметом, напоминали темно-коричневых жучков.
– Здесь все написано секретным кодом, товарищ Мокин.
Он вывернул наволочку наизнанку, несколько десятков берестяных рулонов выпали на вещи Фишера, на дно телеги. Все рулоны были аккуратно свернуты, а некоторые из них перевязаны жгутами из травы.
– Что это? – Мокин бросил вожжи на повозку и повернулся к Фишеру.
Фишер умоляюще смотрел на двух молодых солдат:
– Это мои заметки, пожалуйста, не выбрасывайте их. Они безвредны, и это единственное, что у меня есть, – но увидел в их глазах только любопытство и ожидание предстоящего развлечения.
Внезапно лошадь дико заржала, вскинулась, встала на дыбы, затем с силой грохнула передними копытами оземь и попятилась назад, двигая телегу вниз по склону.
Мокин бросил поводья, подхватил смертельно напуганное животное под уздцы и стал гладить, успокаивая. Лошадь лишь мотала головой, раздувала ноздри и хрипела, словно ласковые движения человека причиняли ей боль.
– Спокойно, спокойно, девочка, чего ты, не бойся…
Глаза лошади, в которых плескался не страх, а почти человеческий ужас, глядели поверх мокинской головы, животное скалило пасть, где в углах у загубников хлопьями скапливалась пена, зубы громко клацали, зажевывая металлический мундштук. Передние колеса телеги еще цеплялись за грунтовку, но, пятясь, лошадь втискивала задний край и колеса в густые заросли на обочине. Мокин обеими руками удерживал лошадь под уздцы, тянул ее на себя, пытаясь выровнять телегу на дороге, но безуспешно.
– Эй, Панов, глянь, что там? Вроде, кто-то есть в кустах…
Лошадь порывалась встать на дыбы, мотала головой, разбрасывая пену, хрипела. Мокин тянул ее морду вниз, удерживая из последних сил.
– Панов! – орал Мокин, – давай вперед, проверь, что там: зверь какой или беглый зэк. Да будь поосторожнее, не шутки шутим. Дубин, оставайся на месте, за заключенным смотри! Да стой ты, тля! Стоять, говорю. И смотри, Дубин, стреляй, если он попытается бежать! Тетка, стоять, милая, стоять!
Лейтенант выкрикивал приказы, пытался успокоить взбесившуюся непонятно с чего лошадь, как положено командиру, одновременно стараясь контролировать ситуацию.
Телега плотно застряла в густых кустах на обочине, да и лошадь вроде притихла, но ушами прядала, глазом чутко косила, была напряжена.
Мокин гладил ей морду, приговаривал почти ласково: – Ну, девочка, ну, тихо, родная, все в порядке…
Панов, осторожно ступая, как охотник на звериной тропе, медленно двигался вперед. Дубин придвинулся ближе к Фишеру, взвел курок, готовый стрелять во что угодно и в кого угодно.
– Да не вижу я ничего, товарищ лейтенант, – Панов, вытянув шею, вглядывался в гущу сплетенных цепких ветвей, – нету, вроде, никого. Это, может, просто кобыла глупая такая, да пугливая…
– Сам ты, – приготовился воспитать подчиненного Мокин, но онемел на полуслове – в кустах в полушаге от тропы на задних лапах стоял огромный медведь.
Панов увидел его на долю мгновения позже, но отреагировал сразу. Он сделал огромный прыжок, словно испуганный заяц, и оказался на противоположной обочине.
Мохнатый гигант внимательно смотрел на людей маленькими, налитыми кровью глазами, словно оценивал добычу, затем яростно рыкнул и передними лапами легко вывернул из земли стоявшее перед ним дерево. С треском подминая кусты, оно рухнуло, кроной едва не зацепив Панова. С громким ревом зверь ринулся на охранника. Панов инстинктивно отшатнулся, одной ногой прочно застрял в ветвях поваленного дерева. От пронзившего все его существо животного ужаса Панов взревел не хуже медведя.
Лошадь вновь вскинулась на дыбы, оторвав передние колеса телеги от земли. Кладь посыпалась в пыль обочины.
Мокин удерживал лошадь обеими руками, не давая ей убежать, приговаривая враз осипшим голосом: – Спокойно, девочка, спокойно, тихо…
– Я стреляю! – Дубин прицелился в медведя. Грянул выстрел, эхо откатилось в лес, но пуля не достигла цели.
Панов отчаянно дергался, пытаясь высвободить застрявшую ногу. Но все было безуспешно. Медведь внимательно рассматривал суетливую добычу, не обращая внимания ни на выстрел, ни на лошадь, ни на людей. Только один объект интересовал его – Панов. Зверь двинулся к нему, ломая кусты и деревья, вмешавшие достигнуть цели. Панов в панике соображал быстро, он попытался прикладом винтовки раздвинуть расщеп, намертво зажавший его ногу.
– Дубин, стреляй, стреляй, гад, пали в него, – орал Мокин, удерживая рвущуюся лошадь.
Зверь был уже совсем близко от Панова. Изогнув аркой спину, подобрав передние лапы к задним, напряженным для прыжка, медведь походил на гигантскую смертоносную пружину, готовую распрямиться в последнем рывке.
– Убейте его! – умоляюще вопил Панов.
– Стреляй, – орал Мокин, – сам стреляй!
Страшные клыки цвета грязной слоновой кости, узкие темно-синие губы были влажными от густой слюны, она висела на нижней губе, разлетаясь и падая в такт медленным движениям головы зверя, неумолимым, как смертоносный маятник. Два мелких горящих уголька его глаз неотрывно смотрели прямо на Панова.
И Панов, вырываясь из медвежьего гипноза, выстрелил. Из плеча зверя пуля вырвала клок шерсти, мяса, фонтан крови.
Невидимая сила на мгновение остановила медведя. Он крутнулся на месте и прикусил зубами рану, словно пытаясь избавиться от источника неожиданной боли. Громовой рев потряс лес, и зверь ринулся вперед, припадая на раненую лапу. Прыжок вышел неточным, и в то же мгновение Панов выстрелил, не целясь. Отдача сбила его с ног, он рухнул в густые заросли и не увидел, как второй выстрел расколол череп зверя. Медведь остановился, словно наткнувшись на невидимое препятствие, грузно осел, кровавое месиво марало землю и кусты вокруг, острые обсидиановые когти в последнем агонизирующем движении вырвали клок придорожной травы. Черный кожаный нос медведя, со струйками ярко алой крови из ноздрей, застыл на расстоянии ладони от сапога Панова.
В лесу наступила мгновенно неправдоподобная тишина. Ни звука, лишь пронзительное жужжание насекомых и где-то высоко щебетанье невидимых птиц указывало на то, что в лесу еще существует жизнь.
Панов приходил в себя от пережитого потрясения, он приподнялся и оперся спиной о ствол большой осины. Его форма, лицо, руки, сапоги были покрыты брызгами медвежьего мозга и крови. Широко распахнутыми глазами он смотрел, как Дубин медленно и осторожно приближался к поверженному зверю. Дубин что-то бормотал себе под нос, стараясь говорить шепотом, словно боясь разбудить хищника.
Это была медведица. Она лежала на земле, как груда грязной шерсти, сброшенной сказочным чудищем. Ее размозженная голова с открытой плотью и свежей кровью привлекла рой насекомых.
Два медвежонка выкатились из кустов и бросились к матери, не обращая внимания на людей. Они трогательно похрюкивали, тыкаясь мордочками в еще теплый материнский мех, отыскивая соски.
Два выстрела прогремели одновременно. Медвежата дрогнули и затихли. Их мордочки застряли в меховом подбрюшье матери, словно они пытались ее сосать и после смерти.