Цветок Тагора (сборник) Кречетов Виктор
Издание осуществлено при поддержке Комитета по печати и взаимодействию со СМИ Правительства Санкт-Петербурга
В оформлении обложки использована фотография Т. В. Моровиковой из цикла «Отражения»
От автора
В книгу вошли критические статьи разных лет. Некоторые из них были написаны еще в восьмидесятые годы, и на них, конечно, есть отпечаток своего времени, который, возможно, чувствуется и в характере написания статей, и в самих суждениях. Но я вовсе не хотел бы отказаться от них; как говорится, «еже писах – писах». Впрочем, рецензии тех лет, разбросанные по газетам и журналам, сюда не вошли. Они свою роль сыграли.
Большая часть материала, составившего книгу, была написана уже в новое время, раскрепостившее наше перо и сознание. Впервые под одной обложкой собрана большая часть предисловий к книгам разных авторов, значительная часть их написана к книгам моих учеников по литературному клубу «Дерзание». Некоторые из них стали членами Союза писателей России, судьба других еще не определилась, но я писал с искренней верой в талант учеников.
«Дневниковая проза» соединяет в себе прозу, критику и собственно дневниковые записи. Здесь представлена лишь некоторая часть дневника, который я веду на протяжении более сорока лет, но объяснение, почему предлагается именно эта часть дневника, было бы достаточно долгим, а пожалуй, и необязательным.
Завершает книгу эссе Екатерины Челпановой «Зазеркалье». Оно передает ту атмосферу, в какой создавались предисловия к книгам юных авторов и сами эти книги, а также показывает характер отношений между учениками и педагогом.
И о названии книги.
За год до смерти Рабиндранат Тагор написал стихотворение в прозе, состоящее из двух строк: «Маленький цветок лежит в пыли. Он искал ту дорогу, по которой улетела бабочка». Творчество подобно тому цветку, что пытается догнать улетевшую бабочку или, по крайней мере, найти дорогу, по которой она улетела. Я всегда старался помнить об этом, но, может быть, мне не всегда удавалось это.
Статьи
Из книги «Верность выбора» (1886)
Истоки писательской цельности
Необыкновенно цельной и своеобразной фигурой в истории русской литературы предстает Иван Сергеевич Соколов-Микитов на страницах своей мемуарной книги «Давние встречи». Мемуарная литература, в которой авторская речь звучит сильнее, чем в художественных произведениях, обычно так или иначе рисует и портрет самого мемуариста. Однако едва ли мы ошибемся, если скажем, что воспоминания, статьи, заметки и просто записи Соколова-Микитова – это еще и философия писателя и человека, нашего современника. Писатель даже в тех случаях, когда говорит о себе, смотрит на себя как бы со стороны, доверительно беседуя с читателем о жизни, о творчестве, о человеке и человеческом счастье, о прошлом и будущем, о связи всего со всем.
Цельностью и внутренним единством отличается и все творчество Соколова-Микитова. «Давние встречи» дают своеобразный ключ к пониманию этого дорогого и редкого качества, свойственного далеко не каждому даже и очень крупному писателю.
Основой основ всего творчества Соколова-Микитова является ощущение природы как неразрывной части бытия русского человека. Об этом писал Аксаков, слова которого приводит Соколов-Микитов в статье о нем: «Чувство природы врождено нам от грубого дикаря до самого образованного человека».
Несомненно, в формировании писателя велика роль живых детских впечатлений. «Известно, – пишет Соколов-Микитов, – что в развитии художественного таланта и вкуса Аксакова, во всей его жизненной и писательской судьбе огромное значение имели детские годы, к живописанию которых он неизменно и постоянно возвращался. Такое внимание писателя к близкой и родственной теме закономерно. Нам трудно представить Пушкина без села Михайловского, Льва Толстого – без Ясной Поляны, композитора Глинку – без отчих мест».
Однако творческое своеобразие Соколова-Микитова состоит прежде всего в том, что его восприятие природы, а равно и жизни русского народа – это не столько внешние впечатления и наблюдения детства, сколько особый взгляд «изнутри».
Дело в том, что с самого раннего детства Соколов-Микитов рос в природе и одновременно в народе, не отделяя себя от того, что можно назвать жизнью природы или жизнью земли. Здесь зародились основы его будущего здорового оптимизма, который пронес писатель до глубокой старости. «Как рассказать об этих, далеких теперь днях, – пишет он, – когда в моем существе закладывалась перегонявшая меня радость жизни. С бьющимся сердцем ходил я по земле, украшенной зеленью и цветами. В уединенных скитаниях раскрывались передо мною прекрасные тайны природы. В детском моем одиночестве переполнявшие меня чувства находили страстное выражение. Помню: один бродил я в лесу среди пахучей листвы, пропускавшей золотые лучи летнего солнца. Счастье хлынуло мне в душу. Это был поток счастья, великой радости. Слезы душили меня. Я упал на землю и обнял ее, припал к ней грудью, лицом. Я поливал ее слезами, чувствовал ее запах – сырой, прохладный, давно знакомый мне материнский, родной запах земли…»
Одиночество, о котором говорит писатель, – это не одиночество интеллигента, это лишь бытие наедине с природой, землей-матерью. И слезы – не слезы одиночества и заброшенности, а счастья, восторга от ощущения себя частью всего мира и матери-земли прежде всего. Такое приятие природы, не отягощенное еще философским размышлением, не опосредованное культурой, близко чисто языческому отношению к природе. Такое же мироощущение сохранялось в календарных праздниках русского крестьянства, которые будущий писатель запомнил с детства. «Помню веселые святки, масленицу, деревенские свадьбы, ярмарки, хороводы. Помню, как, нарядившись в праздничные сарафаны, бабы и девки выходили зажинать поспевшую рожь, цветными яркими пятнами рассыпались по золотому чистому нолю, как праздновали зажинки. Первый сноп доверяли сжать самой красивой, трудолюбивой бабе – хорошей, умной хозяйке». Писателя неслучайно привлекает та сторона крестьянской жизни, в которой проявляется коллективная душа народа, его отношение к земле-кормилице, к природе в делом.
«От отцов и дедов унаследовал я эту счастливую способность радоваться урожаю, летним погожим дням, переживать и испытывать самое простое и мирное счастье на земле. Никогда не отделял я себя от видимого, осязаемого, любимого мною мира – от полей и лесов, нас окружавших, от близких и родных людей, дышавших одной со мною грудью, одними глазами смотревших на мир. А как близки, как понятны, как кровно родны мне были эти люди, с которыми соединяла меня судьба, наши общие радости и печали… Сверкающий мир был открыт передо мною, мир, полный любви и солнечного света. Все было счастливо и покойно в этом подоблачном, земном, теплом мире. И как бы я чувствовал тогда своим худеньким детским тельцем материнское тепло земли, ласково меня обнимавшей».
Именно это чувство определило в дальнейшем и все творчество Соколова-Микитова, в котором он в значительной мере писал о том, что «видел своими глазами». И, описывая природу, он старается запечатлеть каждое «мгновение» ее жизни, будь то настоящее или отзвук далекой древности.
Все древнее, исконно русское глубоко волновало писателя. Зорким глазом приглядывался он к любым приметам древности, особенно языческой. Вспоминая работу землекопов, он записывает: «Что-то древнее, давнее было в форме этих деревянных простых лопат. Наверное, точно такими же лопатами насыпали высокие курганы на берегах рек, строили высокие земляные городища древние наши предки славяне-кривичи».
Его трогают «древние жальники и курганы, высокие насыпные городища, погребенные в земле и в песках древние капища и города». И это не случайное чувство – оно пропущено через собственное сердце, через восприятие своей родословной. «Никто не знает родословной нашей семьи. Она теряется, как тропинка в густом лесу, за первыми же деревьями и высокой травой. Не знаю я, каков был прадед мой… Я вижу Россию, свой народ, русскую деревню, древние времена, – в них записана моя родословная, одного из миллионов русских людей, не обласканного судьбою и счастьем».
Мы знаем, что в жизни Соколова-Микитова путешествия занимали большое место, они были неразрывной частью его жизни и творчества. Но эту тягу к путешествиям нельзя осознать глубинно, если не понять мироотношения писателя, в которое «чувство дороги» входит составной частью. С детства «старинные смоленские и калужские большаки» вызывали в Соколове-Микитове трепетное волнение, да и в старости, признается писатель, «неизменно волнует меня волшебное слово: дорога!».
Чувство обновления природы, которое несет с собой весна, сопрягается у Соколова-Микитова с жаждой познания – не книжного, а осязаемого, телесного, с жаждой восприятия жизни всем своим существом. «В молодости и зрелом возрасте так волновала всегда весна. Неудержимо тянуло странствовать. И так сильны казались весенние запахи, запахи пробуждающейся земли». Стремление к познанию мира, к овладению им воспринимается писателем как одна из важнейших потребностей человека, свойственная ему с самых древних времен.
«Одна из насущнейших радостей на земле человека, – записывает он, – яркая радость видеть, узнавать окружающий мир, радость передвижения и новых страстей. С незапамятных еще времен человек на земле стал путешественником. В отдаленнейшие, непостижимые нашему взору времена первобытные люди открывали и заселяли на земле плодородные, обильные растительностью долины, в поисках добычи и новых счастливых мест поднимались по рекам, заселяли высокие горы, на утлых парусных суденышках переплывали моря и океаны».
Радость весеннего открытия мира сопровождала Соколова-Микитова всю жизнь. Духовным взором он воспринимает, переживает природу через чувства детства, постоянно возвращаясь к нему как к «освещенной солнцем радостной зеленой поляне».
В записных книжках писателя есть заметка: «Вышел утром на крыльцо и ахнул: свет, тепло, одеваются березы! Лучший день, лучшее мгновение в русской природе. Именно мгновение…
И на это смотрю уже как бы со стороны. А когда-то был праздник: так тянуло в далекий путь! Устал».
Естественное состояние человека Земли, прошедшего полный круг земной жизни. В молодости праздник души, деятельное познание, в старости обновление восприятия через неторопливые воспоминания о детстве.
Усталость, пришедшая со старостью, дает писателю и умиротворение, ощущение предстоящего возвращения в землю – «домой». «И ничего-то, ничего страшного в самой смерти, когда “уходят домой”».
Именно так, по-язычески, понял Соколов-Микитов и смерть Л. Н. Толстого, о котором сделал запись: «Так уходят умирать звери, целомудренно скрывающие свою смерть…».
До конца своих дней писатель чувствовал единство человека с природой, слышал, «как дышит земля», глубоко осознавая подчиненность человека жизни природы, не отделяя от нее и самого себя. «Стою, как старое дерево у дороги. Уж давным-давно выжжена вся сердцевина, ветер подует – и капут. А все еще зеленеет веточка, теплится жизнь, зачем и кому нужна эта зеленая веточка…»
Этот последний вопрос характерен для Соколова-Микитова. Рассматривая человека как часть общей жизни, он воспринимал его лишь как деятеля, вносящего свой вклад в развитие жизни. «Никогда, никогда не должно быть праздным сердце, – это самый тяжкий порок. Полнота сердца – любовь, внимание к людям, к природе – первое условие жизни, право на жизнь». И, пройдя земной путь, он спрашивает себя: имею ли я право дальше быть на земле?
В русской литературе Соколов-Микитов единственный в своем роде писатель. Как художник и человек он вырос на стыке дворянской культуры и крестьянского быта, в природе. Но если другие выходцы из народа, овладевая культурой, отходили во многом от крестьянского мироощущения, то Соколов-Микитов, напротив, не только сохранил его в себе, но и перенес в свое творчество. И можно без натяжки сказать, что художественное видение Соколова-Микитова – это видение самого народа и восприятие писателем русской культуры, это одновременно и восприятие ее самим русским народом. Поэтому неудивительно, что для Соколова-Микитова возглас поэта: «Россия, нищая Россия!» – кажется чуждым.
«…Россия была для меня тем самым миром, – признается писатель, – в котором я жил, двигался, которым дышал. Я не замечал этой среды, Россия, как рыба не замечает воды, в которой живет; я сам был Россия, человек с печальной нерадостной судьбою… Русскую деревню, мужиков довелось мне узнать не по книжкам и описаниям. Лучшую пору жизни моей – детство – провел я в деревне. И с этой драгоценною порою связано все, что есть во мне лучшего. Все, что окружало меня, было наполнено особенным, русским, простым, добрым духом».
Это не взгляд со стороны – здесь ощутимо чувство кровного родства со всем, что есть Россия, русское, материнское. Такой глубинной слиянности с родом, племенем, с русской землей-матерью, в которую он уходит – «домой», мы не встречали больше ни у кого.
Любопытно отметить, насколько близки и дороги писателю его внутренние художнические чувствования, принципы, где четко проведены границы между тем, что прилегает к сердцу, и тем, чего душа чурается.
Высшим идеалом для художника всегда должна быть правда, стремление к которой есть одна из коренных черт русского народа. Именно поэтому искусство действенно тогда, когда разговор идет от души к душе, а такой разговор не терпит лжи. «Самый страшный, смертельный грех для художника, его окончательное падение – ложь». В очерке, посвященном Бунину, Соколов-Микитов пишет: «В писаниях своих Бунин не лгал, так же как не лгали Толстой, Пушкин и Гоголь. Отсутствием фальши и лжи объясняется долговечность произведений настоящих художников-писателей».
Именно своей истовой правдивостью был близок Соколову-Микитову «жизнелюбец и язычник» Толстой. «Один Толстой умел заставить читателя плакать. Плакали мы над Петей Ростовым, и над «графинюшкой» Наташей, и над Алешей-Горшком. А вот над Алексеем Карамазовым и Сонечкой Мармеладовой плакать почему-то не хочется».
Умение пробудить в читателе чувство, дойти до его сердца находил писатель и в книгах Куприна.
Высокая гуманность, любовь к природе и любовь к русскому человеку – эти прежде всего качества любил он и ценил в творчестве близких ему по мироощущению писателей.
«Любви и бережному вниманию к природе, представляющей для него основу подлинной любви к своей родине, к ее полям и лугам, к зеленым березовым перелескам, к скромным речкам и лесным ручьям, к родным деревенькам, к родному чистому языку, учил и учит Аксаков», – отмечает писатель. Природа для Соколова-Микитова была врачевателем души и олицетворением родины; любить родную природу – значит любить родину. «Тема природы, – записывает он, – имеет огромное воспитательное значение в литературе. Знание природы, любовь к ней усиливает радостную привязанность человека к родной земле. Именно поэтому, быть может, в русской классической литературе так много места уделено изображению природы».
Внимание писателей к природе обусловлено еще и тем, что природа в русском бытии имеет свои особые приметы, свойственные народной жизни. Неслучайно в нашем фольклоре много растительной и животной символики: вырабатывалась она веками и во многом может служить приметами родины.
Такое восприятие природы отличает и Соколова-Микитова. «Тонкие писания Аксакова вряд ли глубоко поймет, почувствует и оценит даже очень внимательный и чуткий читатель, родившийся и выросший вне России. В этом Аксаков похож на Гоголя, писателя тоже непереводимого. Гоголь и Аксаков были в высшей степени национальными русскими писателями, казалось бы, с различными творческими путями. Общее их свойство – глубокая национальность – сближало столь не похожих внешне писателей, которые глубоко понимали и душевно любили друг друга».
Национальное, «наше» было для Соколова-Микитова очень драгоценным качеством в искусстве. Недаром он приводит и слова Бунина о Пушкине: «Да, он писал все только “наше”, для нас и с нашими чувствами…». Это «наше» и «с нашими чувствами» в полной мере относится и к Аксакову, и к Гоголю, и к Л. Толстому. Непереводим в значительной мере и сам Соколов-Микитов, ибо его затаенный пафос едва ли может быть понят во всей глубине. Непереводимость эта кроется отчасти и в корневой стихии народного языка, но здесь преграда все же меньшая. Основное же национальное свойство его творчества в самом мировосприятии, суть которого в чувстве слиянности с русской природой и неотторжимости от народной жизни, от русского крестьянского лада с его священным отношением к хлебу, к земле, к матери-природе.
При первом взгляде статьи и заметки Соколова-Микитова могут показаться случайно соединенными в одну книгу, но анализ их показывает как раз цельность писательского взгляда на жизнь, на литературу, на тех людей, с которыми довелось встречаться или книги которых были долгими и добрыми его спутниками. И сама пестрота имен доказывает как раз то, что Соколов-Микитов находил близкое своей душе в людях разнообразных занятий.
Особый интерес вызывает его отношение к писателям, к их творчеству и в связи с этим осознание самим Соколовым-Микитовым собственного пути в искусстве, своей судьбы, своего назначения.
Воспринимая искусство, литературу как служение народу, не допускающее ни лжи, ни лукавства, Соколов-Микитов превыше всего ценит в творчестве близость к народу, потому что «художник – даже с малым, но истинным талантом – не может жить только для себя. Сердце его принадлежит людям. В этом его счастье и оправдание». Такое понимание творчества первым требованием к художнику выдвигает «правдивость и простоту», которую в полной мере мы находим у лучших русских писателей.
Писатель имеет дело с языком, язык же более всего отражает особенности народа, строй его мышления, отношение к миру, в языке дольше живут его обычаи и традиции. Народ – это и есть прежде всего его язык, поэтому неудивительно, что при той слиянности с народным мироощущением, какое мы наблюдаем у Соколова-Микитова, чувство языка было для писателя основой художественности. В народном языке видел он залог литературного долголетия художественного произведения. Тонкое чувство народного слова рождает интерес к простому человеку, который занимает в творчестве Соколова-Микитова основное место. «Я и теперь, – пишет он, – радуюсь простому человеку, в котором сохранились коренные русские черты. Не эти ли простые люди были творцами богатого русского языка, на котором мы пишем и говорим?»
Такая чуткость к языку вызвана прежде всего отношением к миру, в котором родился и рос писатель и который воспринимался им через слово. «В раннем детстве, – пишет он, – книгу мне заменял народный разговорный язык. Первые услышанные мною слова были яркие народные слова, первые сказки – народные устные сказки, первая музыка, которую я услышал, – крестьянские песни, быть может, те самые песни, которыми некогда был вдохновлен великий русский композитор Глинка, родившийся в нашем Смоленском краю. Из хлебосольного, богатого словом н песнями мира явилась моя мать, русская женщина, удивлявшая знанием множества пословиц и поговорок, богатством народных слов. Я помню сказки отца. Пастух Панкрат на русской печи, где пахло сушившейся березовой лучиной, рассказывал мне народные сказки.
Смоленская земля, на которой я вырастал, славилась богатством народного языка. И теперь у меня на полке над столом лежит книга нашего смоленского этнографа Добровольского, собравшего в Смоленском краю много песен, сказок, пословиц. Я обращаюсь много раз к этой замечательной книге, нахожу в ней, как в золотой россыпи, драгоценные, ныне позабытые народные слова».
Через слово постигает писатель свой народ, его быт и отношение к природе, через слово приходит он к культуре. Сначала народное слово и пушкинские сказки, завораживающие чистотой языка, затем Гоголь с «музыкальным ритмом его прозы, народной верной речью». В зрелом возрасте писатель особенно ценит Льва Толстого и Бунина, «Записки охотника» Тургенева и книги Аксакова. И всю жизнь была для Соколова-Микитова «открытой и радостной книгой» русская природа, «в шелесте лесной листвы, в плеске речных волн» слышит писатель «живые, незабвенные слова».
«Природа, народный язык и книги были моими учителями, сделали из меня русского писателя», – говорит он. И понимаешь, почему, очутившись случайно в эмиграции, Соколов-Микитов так больно переживал отрыв от родной земли, от родной почвы, без которой русский писатель невозможен. Именно потому он впоследствии писал А. Н. Толстому, еще остававшемуся за границей: «Я счастлив, что я в России, вижу своих людей, что с приятелем моим кузнецом Максимом хожу в лес на охоту, что здесь, в России, вижу много хороших людей… Вас не зову, не соблазняю, но думаю твердо, что быть в России Ваш долг…».
Емким, лаконичным словом, пропущенным через сердце, рисует писатель в коротких заметках портреты своих современников. Не все из них одинаково близки Соколову-Микитову, но для всех находит он добрые слова, воспринимая в людях лишь важное, существенное и опуская второстепенное, вторичное. В основе этого мудрого взгляда на людей, на жизнь, на историю литературы лежит глубокая вера писателя в будущее России, ее народа. Жизнелюбие, любовь к человеку на земле, к его сегодняшним деяниям и историческим истокам, любовь к богатому русскому языку и рачительное отношение к чистоте этого богатства – все это оставил нам И. С. Соколов-Микитов в книге «Давние встречи», ставшей как бы его духовным завещанием. К этому краткому, но полному светом любви к людям завещанию долго еще будут обращаться не только писатели, но и все люди, которым дорого русское слово.
Жизнетворчество Михаила Пришвина
Среди писателей, в чьем творчестве природа является основным жизненным материалом, Михаил Пришвин занимает значительное и неповторимое место, хотя до сих пор еще его творческое своеобразие не исследовано во всей глубине.
Имя Михаила Пришвина известно читателю прежде всего по таким произведениям, как «Жень-шень», «Кащеева цепь», «Осударева дорога», «Корабельная чаща», «Заполярный мед», «Кладовая солнца», по книгам коротких рассказов-миниатюр. Значительно обогащают наши представления о писателе дневниковые записи, которые Пришвин вел на протяжении всей своей долгой жизни. В последнее время появляются новые дневниковые публикации, позволяющие глубже понять творчество замечательного писателя и мыслителя.
Центральная мысль дневников Пришвина – мысль о необходимости творческого отношения ко всему, с чем приходится взаимодействовать человеку. Основной же ценностью жизни, культуры и природы в целом является для Пришвина человек в совокупности всех его деяний. И естественно, что самый первый вопрос – это вопрос творчества самого человека и условий этого творчества, а равно и отношения к нему каждого, в том числе и писателя.
«Если взять за основу жизни творческое поведение, – задается писатель вопросом, – то как отнестись к тем, кто отдается в жизни только воспроизведению себе подобных?» И дает ответ: «Воспроизведение сопровождается любовью и воспитанием, а любовь и воспитание и есть основа творчества». Любовь Пришвин характеризует как «творческое отношение к воспроизведению живого человека». А поскольку такое же творческое отношение должно быть, по Пришвину, ко всему, с чем сталкивается человек в своей деятельности, и в том числе при создании художником произведений искусства, то «нечего особенно художнику гордиться чем-нибудь перед простым учителем и воспитателем: вещи его создаются тоже для воспитания человека».
Принцип семейного творчества (творчества семьи) занимает в мировоззрении Пришвина важное место, хотя он не абсолютизирует его. «…Семейное творчество не всем удается, и не всякий обязан устроить семью. Можно жить и без семьи, но каждый обязан в ином своем творчестве жизни устроиться так, будто он создает семью». Правда, запись эта в значительной мере говорит о жизни самого писателя, а не только о его отношении к семейному творчеству вообще. Дело в том, что, по признанию самого писателя, «семейное творчество» ему не удалось, и в этом свете хорошо понимаешь дневниковую запись Пришвина, где он вспоминает о семье Капицы, о том, «что огромную лодку они делали всей семьей и сделали, как не сделать никаким настоящим мастерам. Этому чему-то я завидую, глядя на это, чувствую, что жизнь меня обошла… А впрочем, этот божественный (и семейный) лад, о чем я мечтал, связан с каким-то “дворянским гнездом”, и Капица тут ни при чем. Я с этой тоской по семейной гармонии родился, и эта тоска создала мои книги». Под «дворянским гнездом» следует, очевидно, иметь в виду воспоминание о доме в Хрущеве, который строил себе писатель в 1917 году. С мыслью создать дом-оплот, опору жизни и творчества Пришвин так и прожил всю жизнь, пока наконец не построил дом в Дунине. «Семейная гармония» в конце концов так и осталась невоплощенной, но все его творчество было направлено на создание подобной гармонии в духе, в творческом поведении, запечатленном в произведениях, в том числе и в дневниковых записях. Стремление достичь «семейной гармонии» в творчестве привело Пришвина к глубоким, хотя на первый взгляд и неожиданным, открытиям.
Прежде всего, Пришвин постоянно ощупает, что кроме него самого в жизни «действует другой человек» и задача в том, чтобы найти путь к этому человеку. «…Всю мою жизнь, – замечает он, – определила одна и та же нота души: стремление вдаль и к другу». Дорогу к другу Пришвин и определил как «наш жизненный путь», а творчество – как пробивание дороги к этому другу, «сверление». Творчество есть своеобразное «сверление», благодаря которому «делается ход из тебя к другому, чтобы вы были вместе». Все творчество Пришвина есть созидание и поиск друга, но поиск этот следует понимать не как искание, а как строительство такого духовного мира, который приведет его к другу. Что же имеет в виду Пришвин, говоря о друге? Понятие «друг» оказывается в системе его воззрений достаточно широким и многозначным. «Не надо искать опору себе в людях отдельных: друг живет не в отдельностях, а в целом человеке, когда он, собираясь, слышит живое слово, и кричит, и хлопает руками от радости, или когда-то и где-то шепнул вам задушевное слово, или выглянул глазком из толпы, или вон против нас там в вагоне сидит и глядит куда-то вдаль с какой-то мыслью…»
Как видим, понятие «друг» у Пришвина является собирательным качеством всего лучшего, что есть у разных людей и что, видимо, мы вкладываем в понятие «человек» в лучшем его смысле, в высоком смысле, в том, в каком Пришвин утверждает, что «человек равен вселенной», ибо «без человека эта безмысленная природа – лишь собрание вертящихся малых и огромных шаров, и оно пусто».
Связь каждого человека со всеми и всех с каждым осознается Пришвиным как смысл человеческого поведения. Счастье каждого содержит в себе счастье всех – это ли не принцип «семейной гармонии», доведенный до всечеловеческих размеров? «А разве не в моем собственном счастье содержится счастье всех? – спрашивает он. – Вспомнить только свою влюбленность, когда все были так хороши! Не это ли состояние каждого (как возможность) является величайшим сокровищем, и не этому ли “счастью” мы все обязаны служить: все служить счастью каждого». По словам академика А. А. Ухтомского, Пришвин «в писательстве – открыватель нового в растворении всего своего и в сосредоточении своего на другом». Это воззрение Пришвина отразилось и на восприятии им природы.
До Пришвина как-то острее ощущалось не единство природы и человека, не сотворчество их, а противоборство. Те же, кто пытался преодолеть этот разрыв (Руссо, Торо…), возвращали человека в природу, включали его в круг природы, можно даже сказать, заключали в природу, ибо человек, ограничивающий себя минимумом человеческого и максимумом природного, в сущности, становится пленником природы, будь это Торо, Серая Сова или мальчик Зуек из «Осударевой дороги». Путь, избранный Пришвиным для себя, а равно и для людей вообще (для дальнего друга), это путь созидания в природе духовного мира человека, путь милосердия к природе, которое есть одновременно и милосердие к человеку, ибо, как отмечает В. Д. Пришвина, под словом «природа» следует «понимать не одни стихни и бессловесную тварь, но и человека с его духовным опытом и всю его историю на земле».
Пришвин часто работал непосредственнона природе, потому что природа позволяла ему заглянуть в самого себя, приближала его к самому себе и, главное, – давала писателю мысль: «Я что-то видел, что-то нашел, и даже знаю теперь, что я искал, что я нашел: я искал свою мысль и нашел ее в участии своем личном в деле солнца, и леса, и земли. Я – участник всего, и в этом находится и радость моя и мысль». Это не пантеистическое растворение в природе и не слияние с ней, а деятельное участие в жизненном процессе природы, сотворчество с нею, выражающееся в слове. Не прагматизм преобразования, а дружба и сотрудничество природы и человека как высшего ее выразителя – вот в чем пафос писательства (творческого поведения) Пришвина.
В современной «экологической» литературе охранительные тенденции в отношении природы обычны, но охрана эта часто понимается механически. Пришвина же привлекало в природе «сотворчество, в котором находятся все живые и неживые существа мироздания». Пришвин не впадает в экологическую крайность, принижая человека за счет природы; человек представляется ему традиционно как венец мироздания, природу же он воспринимает как составную часть самого человека. «Мне кажется, – записывает он, – что всю природу можно найти в душе человека со всеми лугами, цветами, волками, голубями и крокодилами. Но всего человека вместить в природу невозможно; и не закопаешь всего, и не сожжешь огнем, и не утопишь в воде. Гордиться тут особенно нечем, – вся природа всем составом своим сотрудничает с человеком в создании слова как высшей формы. И в этом смысле слово человеческое много значительней солнца, от которого как будто рождается вся жизнь на земле».
Слово «значительней солнца» в том смысле прежде всего, что оно одухотворяет природу; человек, описывая дерево, птицу или собаку, создает о каждом существе «миф» и «утверждает тем самым человека в природе». Именно так и понимает Пришвин свое творчество. Слово «значительней солнца» и в том смысле, что, как пишет глубокий исследователь творчества писателя и его биограф В. Д. Пришвина, «только человек ее (природу – В. К.) осмысливает – обнимает своей мыслью, включая в круг своего сознания и целенаправленного действия. Это деятельное одухотворение природы совершается силой человека, которую мы назовем сейчас для себя условно Поэзией. Некоторые, не вдумываясь, понимают под поэзией украшение жизни или ее красивость. Но это неправда. На самом деле Поэзия – это величайшая наша сила или способность мгновенно схватывать суть мира, жизни, вещей, а потом уж их изучать и осваивать. Пришвин часто называл поэта душой природы». Это очень глубокое и точное проникновение в пришвинское понимание отношений человека-творца и природы. И в этом смысле Пришвин есть Поэт в истинном смысле слова, и надо сказать, что «способность мгновенно схватывать суть мира» была в высшей степени присуща Пришвину. Значительная и, может быть, даже лучшая часть художественного творчества писателя – это его маленькие рассказы-«капли», каждый из которых представляет собой своего рода микрокосм. Примечательна в этом отношении запись Пришвина: «Макрокосм – это вседержитель держит в руке своей великой маленький земной шар. Микрокосм – в явлении одной-единственной росинки содержится существо вседержителя – творца неба и земли».
Слово – лучшая и сильнейшая часть души человека, слово есть условие «дороги к другу», слово в понимании Пришвина приобретает магическое значение, но не мистическое, а практически-созидательное, строительное в высоком смысле. В трудные дни 1941 года Пришвин сделал такую запись: «Утром, в полумраке, я увидел на столе в порядке уложенные любимые книги, и стало мне хорошо на душе. Я подумал: сколько чугуна пошло на Днепрострой, на Донбасс, и все взорвано, страна пуста, как во время татар или в “Слове о полку Игореве”. И вот оно, Слово, и я знаю – по Слову всё встанет, заживет. Я так давно был занят словом и так недавно понял это вполне ясно: не чугуном, а словом все делается».
Именно словом Пришвин строит жизнь вокруг себя, «создает сказку», словом же пытается он создать в своих писаниях нечто равное живому человеку, нечто такое, что могло бы в какой-то мере заменить «семейное творчество»: «Если бы вышло из моих писаний то самое, чего я хочу, то это был бы человек живой, как я сам, и бессмертный».
Созидание, творчество, но творчество не как искусство, а как творчество жизни вообще (очень характерна в этом смысле запись: «Я хочу создать Китеж в Москве»), сотворчество с окружающим миром природы, «жизнетворчество» было постоянным состоянием Пришвина во всем и всегда. Пришвинское отношение к жизни, к окружающей действительности можно назвать постоянным созиданием сказки. Пришвин говорит о себе, что не может не сочинять сказки и в сочинении сказки видит «дело жизни». И приводит «пример: в 1917 году, когда я строил дом в Хрущеве… Второй пример: строил в Рузе перед немцами… И пусть! И вот теперь, может быть, и выстрою» (речь идет о доме в Дунине). «Сказка» понимается Пришвиным не как сочинение, не как выдумка небывалого, а как «сочинение» самой жизни, творчество жизни, жизнетворчество. Строительство дома, несмотря ни на что, и есть одна из таких сказок жизни. Сочинение этой сказки постоянно корректировалось самой жизнью; человек планирует, а жизнь вносит свои коррективы, но писатель в этом видит особую «мудрость в устройстве жизни», и, более того, он призывает «неудачу (зло)» «сделать стимулом творчества жизни» – опытом же своей жизни он как раз сумел показать реальность и плодотворность своих принципов.
Творчество жизни в любых условиях и во что бы то ни стало, но не ради творчества как такового, а ради общего дела человеческого единения. Принцип жизнетворчества настолько внутренне присущ и органичен Пришвину, что в искусстве писатель стремится даже избегать традиционных литературных форм только потому, что эти формы созданы не им. В дневнике от 20 октября 1930 года читаем: «Возьмите любую форму, поэму, роман и т. п., все эти формы, во-первых, предстают неоправданно-рационально: странно и брезгливо как-то становится вливать в чужие, может быть, дырявые или вонючие мехи вино своей жизни. Не могу и не могу. Вот почему я пишу лучше заметку, корреспонденцию, очерк, и пишу их непременно от “я”, потому что при переходе на третье лицо теряется искренность и убедительность. Если представить себе, что автор множество вещей и много, много лет все пишет от “я” очерки, то мало-помалу это “я” превратится в “мы”, и форма очерка станет романом…».
Действительно, даже там, где писатель дает традиционное обозначение жанра, он все же в значительной мере отступает от канона в форме. Творчество его даже в романе имеет характер свободного исповедания, но в полной мере этой свободы от чужих форм, от сотворенного не им Пришвин достигает именно в Дневнике. Дневник Пришвин сумел сделать своей оригинальной литературной формой отчасти потому, что дневник как жанр не был популярен у современников, отчасти потому, что его дневник носит совершенно особый, неповторимый характер. Здесь и запись о том, как прожит день, и просто размышление, и короткий рассказ (миниатюра, зарисовка), словом, это почти нерасчлененный поток жизни, нашедший свое духовное отражение, это как бы постоянное жизнетворчество, слиянность с жизнью в ее творчестве и одновременное творение этой жизни как искусства. Очень точно о характере творчества писателя подмечает В. Д. Пришвина: «В “Корабельной чаще” из действия всех героев рождается каждый раз как бы новая жизнь, всеми равно творимая; это единый поток “всечеловека”, основного, единственного и подлинного героя Пришвина. В этом смысле все у Пришвина равны, то есть равно значительны. Главное же у него, как сверхзадача, – это поиски смысла в созидательном движении жизни… Сила – не в отдельных конкретных образах, а в самой жизни – ее единстве, ее потоке, в котором плывет и бьется каждый участник (или «герой»)».
Планируя общую работу над дневниками в 1948 году, Пришвин предполагает, что из этой работы может получиться или «своеобразная биография М. Пришвина, или новый роман, или трактат вроде “искусство как образ поведения”». Если принять во внимание пришвинское понимание «искусства», то будет точнее формула «творчество как поведение», и надо сказать, что Пришвин, может быть, как никто в русской литературе достигает единства поведения и творчества, и в этом смысле его «поведение» есть живой пример его творчества, одновременно иллюстрация и доказательство правоты творчества, доказательство возможности такого «поведения», такого отношения к миру, какое проецируется в творчестве.
В связи с принципом жизнетворчества Пришвина постоянно волнует соотношение двух начал: личного «хочется» и общественного «надо». Проблеме соотношения этих начал посвящен, по признанию писателя, роман «Осударева дорога».
В тесной связи с жизнетворчеством находятся в философии писателя понятия добра и зла. Пришвин избегает общих слов о победе добра над злом; напротив, утверждает он, «не добро, а зло всегда является победителем, потому что у зла все средства борьбы. Но зло, победив, непременно разлагается, и лично-созидательный труд (добро) незаметно начинает господствовать на месте разрушительно-безликой силы». Отсюда вытекает необходимость лично-созидательного труда, личного «жизненного творчества» и как непременное условие – жертвенность этого труда, ибо «добро перемогает зло» лишь в «совокупности жизненного творчества», эгоизм же не понимает этой совокупности и ее смысла.
У жизнетворчества много врагов, противостоящих как личному, так и общественному жизнетворчеству. Вспоминая гимназического учителя математики, который доказывал своим ученикам, что абсурдна даже мысль о полете, Пришвин делает вывод: «Прошло немного лет после того – и человек полетел: значит, был враг творчества новой жизни и в то же время был где-то положительный представитель жизнетворчества. Был же, значит, в то время моего детства какой-то враг творчества новой жизни, останавливающий движение мысли».
Что представляет из себя этот враг жизнетворчества? Конечно, противостоят творчеству новой жизни всегда конкретные люди, но что побуждает их к этому? Пришвин пытается найти сам принцип, рождающий это противостояние, и находит его в скепсисе. Творческий подход к действительности содержит в себе элемент сомнения, желания проверки, «но с какого-то времени, когда-то, где-то, такое сомнение вырвалось из службы жизни на самостоятельный путь и стало отравлять самую жизнь. В мое время такого рода паразитическое сомнение называлось “скепсис”, и, конечно, это состояние духа с давнего времени порождало самих врагов жизнетворчества».
Борьба со скепсисом, иссушающим дело жизнетворчества, была для Пришвина «способом самоочистки» и «гигиены духа», позволяющим ему подходить к человеку с радостью, с мыслью о «тех возможностях, которые он несет в себе», а не видеть в нем лишь то, как он проявляется в действительности. Человеческие возможности, несомненно, значительнее того, что выявляют в человеке конкретные, порой уродливые обстоятельства. Вера в эти лучшие силы, в потенциальные возможности человека и была основанием для жизненного пути Пришвина, его жизнетворчества, названного самим писателем «дорогой к другу», смысл которой в единении людей. Именно в поиске этой «дороги к другу» и видится сегодня один из важнейших и актуальнейших заветов Михаила Пришвина.
Фокусируя время
Выход книги Юрия Бондарева «Мгновения» был довольно неожиданным для читателя, хотя романом «Берег» мы уже были подготовлены к восприятию философской прозы Бондарева. Обращение мастера крупных жанров к малой форме – короткому рассказу, миниатюре – не было случайным шагом в сторону. Видимо, писатель ощутил потребность в фокусировании отдельных сторон бытия и рассмотрении их с микроскопической точностью. Это потребовало особенно глубокого осмысления мгновений человеческой жизни: радостных, печальных, иногда трагических. Ощутим был поворот писателя к размышлению над болевыми проблемами века и дня сегодняшнего – и в этом повороте есть не только своевольное желание писателя, но и веление времени, эпохи. В этом убеждаешься, читая роман Бондарева «Берег».
После публикации романа «Выбор» стало очевидно: произошла заметная эволюция творчества Юрия Бондарева и одновременно самих его героев. Более того, думается, что нравственные искания героев «Выбора» в какой-то мере отражают раздумья и творческий поиск писателя. Да и может ли быть иначе, если писатель верен своим героям с тех суровых дней, которые прошли через их жизнь незримой чертой, разделившей весь мир на «до» и «после». Мы хорошо знаем, что «до» – все светлое и чистое, приобретенное ими в детстве и юности, – после войны во многом утратило прежние черты и в своем первозданном виде является им разве лишь во сне, как утраченная мечта.
Писатель посвятил свой роман интеллигенции семидесятых годов, но не молодой, переживающей становление, а той, которая сегодня определяет духовный потенциал общества. Это зрелая интеллигенция, прошедшая в юности суровую школу защиты Отечества.
Кто же они, духовные пастыри нашего времени? Что заботит их? Что они передадут тем, кто идет им вослед?
Вопросов, стоящих перед героями романа, много, но все они о человеке, о его сущности, о цели и смысле человеческого бытия, о высших законах, управляющих течением времени. Сегодня перед человеком стоят такие проблемы, с которыми он столкнулся лишь в XX веке, причем все они требуют безотлагательного решения и от решения этого зависит судьба каждого человека, судьбы народов, человечества в целом.
Здесь и проблемы нравственные, духовные, здесь и проблемы сохранения культуры народа, опыта, накопленного веками, здесь, наконец, проблемы сохранения самой жизни не только нынешнего поколения, но и будущих людей на Земле.
О личной ответственности за все происходящее в общественной жизни, да и с ним самим, мучительно размышляет главный герой романа «Выбор» художник Владимир Васильев. Лейтмотивом всех его мучений становится чувство вины перед людьми, порой неосознанное, беспричинное, но беспокоящее и всегда высокое по своей нравственной направленности.
«Что со мной происходит в последнее время? – спрашивает он себя. – Я нездоров. Или я заболеваю какой-то мучительной болезнью. Я чувствую себя виноватым перед всеми – перед Машей, перед Викторией, перед Ильей… И это похоже на боль. Но в чем моя вина? В том, что мы вовремя не можем помочь друг другу?» Нет, на вопрос, в чем вина Васильева, мы не найдем простого ответа. Можно ответить, в чем виноват Васильев перед своим отцом, но гораздо труднее сказать, в чем его вина перед Марией, дочерью, перед Ильей, как непросто определить и меру вины Ильи перед всеми – Васильевым, Марией, Викторией. Неоспорима лишь вина перед матерью, которой Илья, находясь за границей с окончания войны, ни разу не дал о себе весточки, – здесь нет прощения, хотя, очевидно, были тому причиной весьма существенные обстоятельства.
Чтобы понять природу этого постоянного чувства вины перед всеми, необходимо вернуться в лето 1943 года, да и вообще к годам войны, так изуродовавшим судьбу Ильи Рамзина. Давно, казалось бы, должны зажить раны войны, но порой они открываются неожиданно, когда о них уже забываешь. Эти раны, не всегда даже ощущая их, человек носит в душе всю жизнь.
Одной из таких ран в сердце Васильева была пропажа без вести друга детства Ильи Рамзина. Годы напряженной работы, принесшей Васильеву признание и успех, отодвинули память о войне в прошлое, но вот во время пребывания в Венеции он встречается с Ильей, да-да, живым Ильей, словно восставшим из той июльской ночи 1943 года, тем Ильей и одновременно совершенно чужим, с трудом узнаваемым, а главное – непонятным. Илья попал в плен, но как? Сдался? Взяли? Васильеву хочется верить, что взяли раненого, без сознания. Это больше похоже на того, настоящего Илью, которого он знал с детства и знал уже на войне. Илья не был трусом и не мог стать предателем. Но жизнь сложнее представлений о ней, она не укладывается в схему, не всегда развивается так, как нам хочется. Вот и Илья оказался в таких условиях, когда обстоятельства заставили его сделать свой главный выбор, выбор между смертью и жизнью. Он выбрал жизнь – любой ценой. Выбор этот не принес ему счастья, он лишь отодвинул смерть, определенную ему нечеловеческими условиями войны.
Почему так произошло? Многому виной обстоятельства: то, что Илья назначил командиром связистов Лазарева, что командиром полка был именно майор Воротюк, пославший людей на бессмысленную и ненужную смерть, то, что забота Ильи о сохранении жизней солдат была расценена как дезертирство. Жизнь есть выбор – такова формула ответственности человека перед жизнью, ответственности за все, что делает человек на Земле. Да, человек выбирает себя сам, сам определяет свою сущность и несет за это ответственность перед людьми. Но выбор выбору рознь. У Ильи Рамзина было три варианта выбора одновременно – и все несли бессмысленную смерть: он должен был либо застрелиться, либо быть убитым немцами, либо, вернувшись, быть преданным военному трибуналу. Два первых выбора формально сохраняли бы ему честь, но, пожалуй, лишь формально, ибо ни то ни другое не имело смысла и ни на йоту не приближало победы, третий выбор давал бы к тому же бесчестье, которого внутренне Илья никак не мог принять, так как в своем отступлении исходил из высшей целесообразности – из желания спасти жизни бойцов для победы, для Родины.
Илья сделал четвертый выбор – он остался жить и ушел в небытие для друзей, для матери, для Родины.
Васильев не торопится с осуждением Ильи, пытается понять, как все произошло и почему судьба так обошлась именно с Ильей, а не с ним, например. «Кто знает, где именно была его гибельная вина и когда все это началось? В замоскворецком детстве? Или летом сорок третьего?.. И этого никто точно не знает». Неудивительно поэтому и в самом Васильеве постоянное ощущение своей благополучной и удачливой жизни как сплошной вины. «Не может быть, чтобы моя жизнь была сплошной виной перед другими! – подумал Васильев с сопротивлением, с желанием вырваться из тоскливой тесноты, и снова помогающий кому-то голос ответил ему тихо: – А почему бы нет, счастливец?.. Илья попал в плен, ты – вернулся. Маша любила его, а стала твоей женой. Илья серьезно болен, а у тебя только нервы. Но не уйдешь… жизнь не терпит одного лишь цвета удачи. Надо платить за все… Возвращение старого долга. Должник равновесия, жертва безжалостных весов жизни. Как смешно звучит слово “жертва”. Нет, не уйдешь… Должник истины и правды. Кому нужен твой долг? О, какая тоска…»
Действительно, и Васильев и Илья были равны перед жизнью и смертью, как равны перед нею были и другие их товарищи, и в этом смысле Васильев действительно должник и счастливчик, и долг необходимо отдавать. Но и здесь судьба распоряжается людьми по-своему. «Смерть – искупление… – говорит Илья. – Он (Лазарев. – В. К.) избежал самого страшного, чего не избежали мы с тобой, – прожить жизнь. Господь наказывает и смертью и жизнью». Слова Рамзина понятны, ибо нельзя жить без правды и памяти, нельзя жить постоянно во лжи, а «правда», как и память, «дается человеку в наказание», говорит Илья. Да, в сущности, его добровольная смерть в московской гостинице как раз и подтверждает, что не может человек жить во лжи до конца, не должен. В своем последнем письме, которое Илья пишет перед смертью Васильеву, он говорит, что не отрекся от прошлого, от их молодости, а с памятью об этом светлом и навсегда утраченном прошлом не может жить дальше, ибо выбор, сделанный им когда-то, не дает на это права. Та июльская ночь сорок третьего года навсегда провела черту между им теперешним и тем, прошлым.
Сам Рамзин познал на себе, что человек ответствен за свои поступки, он понял, что «выбор – самоопределение» и что «жизнь или смерть – выбор», хотя и не мог осознать этого процесса до конца и в условиях, создаваемых самим человеком, предпочитал видеть диктат неких высших сил, которые ставят над человеком «чудовищный эксперимент». «Не мы делаем выбор, а господин эксперимент», – говорит он в ночь перед смертью, и в этих словах есть последняя попытка оправдать бесследно утраченную жизнь, хоть как-то защититься от той чудовищной несправедливости, случившейся с ним, но в выборе которой его воля участвовала тоже.
Что же, в жизни человек не все умеет постичь, и, когда он не находит причины в себе, он ищет их вовне, в обстоятельствах, которые выше человека. Но не бегство ли это от самого себя? Ведь жизнь складывается из множества самых разнообразных выборов. Да это сознает и сам Рамзин: «Вся жизнь – бесконечный выбор. Каждый день – от выбора утром каши и галстука до выбора целого вечера – с какой женщиной встретиться, куда пойти, каким образом убить проклятое время. Все совершается после выбора: любовь, война, убийство. В последние годы я часто думаю, что управляет нашим выбором при жизни…». Попытка Рамзина сослаться на «чудовищный эксперимент» говорит лишь о том, что у него нет ответа, как нет его и у Васильева. Но вопрос этот один из самых существенных, ибо, подводя итоги прожитой на земле жизни, сознавая, что существуют «тысячи смыслов и тысячи выборов», Васильев не желает мириться с этой чудовищной множественностью, так как «невозможно сделать второй выбор моей юности и второй моей судьбы…», еще раз подчеркивая тем самым великую ответственность человека за каждый свой шаг. И если не всегда можно осознать, что же определяет выбор, то все же человеку следует помнить, что во всех случаях он должен поверять свои поступки совестью. Она же есть и высший суд человека над самим собой. Так, Илья говорит: «Если перед кем я виноват и грешен, так перед святой моей матерью!». Это, конечно, голос и суд совести. Когда же Илья мучается тем, что проливал человеческую кровь, он опять же судит себя сам: «Кто мне прощение даст? Бог? Слишком далеко. Люди? Самим, подлецам и грешникам, перед ближним искупать вину надо. Так кто меня сейчас может судить – как я попал в плен: сдался или взяли?.. Никто. Нет сейчас в мире праведного суда, Владимир». Да, человек иногда совершает поступки, за которые он только сам может судить себя. Человек живет со своей совестью наедине, и иногда он не выдерживает этого изнуряющего самосуда. Но без него человек невозможен. Чувство вины и ответственности в концепции автора – одно из определяющих смысл человеческой жизни. Особенно остро это чувство испытывает человек в наше время, когда так ощутимо противостояние двух культур, двух общественно-политических систем.
«И опять жалость ко всем. И эта мука беспокойства, как будто мы потеряли что-то и не сознаем, зачем мы все нужны друг другу. А без этого ничего не имеет никакого смысла. Нет, не в этом суть. Каждый из нас хочет жить придуманной жизнью, и мы потеряли естественность. Мы все виноваты друг перед другом. Асфальтом задушили землю… Неужели это выбор двадцатого века? О, если бы мы смогли понять суть самих себя! Нет, я должен перестать думать сейчас об этом, я должен заснуть – и в этом спасение. Ни одной мысли, и все будет легко… Это тоже выбор – не думать».
Однако думать Васильев обречен – и не потому, что он художник, а прежде всего потому, что он носит в себе чувство вины, и не только за дела человека, но и за нравственное состояние общества. Васильев чуток к тому, как живет общество, какими ценностями, что оно обретает и что им утеряно. «Мне кажется, – говорит он, – что в последние годы люди потеряли веру в самих себя. И это всех разъединило». Но Васильев не сторонний наблюдатель, и все болезненные явления общественной жизни в полной мере коснулись его самого. Разъединенность людей, утеря взаимопонимания, утрата чуткости – от всего этого Васильев и сам страдает, и мучительно пытается вырваться из этого состояния, преодолеть отчужденность близких и любимых им людей, найти взаимопонимание с Марией, с Викторией. Он постоянно анализирует свои поступки, контролирует их, но его самоанализ не идет дальше регистрации, потому что у него самого нет нравственного идеала, нет образца. Он лишь пытается понять себя, людей, жизнь, свое назначение на Земле и смысл этого назначения. Писатель избегает создавать в романе какую-либо жесткую схему жизни. Потому-то и Васильев – созидатель, крупный художник – лишен идеальных черт и сам страдает всеми болезнями века. Так, непростительна его вина перед отцом, хотя она и меньше, нежели вина Ильи перед матерью. И мы вместе с Васильевым понимаем: его рассуждение о том, «что живые всегда виновны перед мертвыми, что в век нервных перегрузок многим не хватает лишь одного шага на пути к добру, поэтому и угасает на земле и родственная привязанность, и взаимопонимание близких», есть лишь попытка оправдать себя. Васильев это понял и устыдился, он не нашел для себя оправдания, как не нашли его и мы, ибо есть святые понятия, истины, которые должны почитаться во всякое время и независимо ни от чего. Черствость Васильева тем более вызывает осуждение, что уж он-то и должен был бы стать идеалом, ибо нельзя создавать красоту, творить высокое искусство и одновременно попирать основы основ нравственности.
Васильев – художник. Но суть не в его профессии. Бондарев показывает его преимущественно человеком, причем человеком думающим, мучающимся. Более того, и Илья Рамзии, и Эдуард Аркадьевич, и Колицын, и друг Васильева Лопатин, и даже дочь и жена Васильева не лишены постоянного беспокойства и чувства неудовлетворенности. Но, в сущности, все они в какой-то мере представляют разные стороны самого Васильева: Илья – разочарование жизнью (и «той» и «этой»), Эдуард Аркадьевич – пресыщенность и ерничество, Колицын – творческие сомнения, Лопатин – волю к творчеству, к созиданию, Виктория – возмущение мерзостями жизни, Мария – потребность в любви и чувство глухого непонимания, разъединения с близкими. И все они вместе представляют в какой-то мере ту творческую интеллигенцию наших дней, которая во многом оторвалась от коренной русской жизни и живет преимущественно «пеной» мыслей. Илья оторвался от родного народа, от Родины физически, Васильев же, и живя в родной стихии, стал далек от народной жизни.
Вот это и не позволяет писателю найти в своих героях идеал. Именно это состояние разобщенности с жизнью народной рождает в нас чувство глубокой неудовлетворенности тем миром, в котором живут герои «Выбора». Но при всей оторванности от жизни народа герои романа имеют глубоко русский характер, сказавшийся и в их противоречивости, и в мучительных раздумьях о жизни, и в чувстве вины не только за себя, но и за все и вся в мире.
С Васильевым мы расстаемся тогда, когда у него еще остается его будущее, и мы не знаем, какой еще предстоит ему выбор, как завершится его жизнь. Его духовные искания и нравственные мучения не окончены. Итогом всех его размышлений является мысль, что «среди тысяч смыслов и выборов есть один – великий и вечный» – любовь. Но боль любви он испытывал ведь и прежде, и действительно, «может быть, ради этой боли стоило родиться на свет». Так думает Васильев, но мысль эта утверждает лишь вечность жизни, а не смысл ее. Вопрос же о смысле жизни остается открытым, он столь же вечен, как и сама жизнь, а значит, и Васильеву мучиться им до конца своих дней.
Подводя итог сказанному, хотелось бы повторить, что появление подобного произведения в нашей литературе неслучайно. Видимо, назрела пора всем нам внимательно осмотреться, приглядеться к жизни и ее проблемам, заглянуть внутрь себя, увязать свои деяния и ответственность за них со всем, что происходит в мире. Сегодня человек ответствен за время как никогда, ибо в его руках будущее Земли.
Уроки доброты
(О творчестве Сергея Воронина)
Сергей Воронин – один из тех писателей, кто уже в начале своего творчества обратил писательский взор к личности как «частице» исторических судеб народа. Путь этот ныне стал магистральным в жанре рассказа, а достижения современных прозаиков в этом направлении бесспорны и общеизвестны.
Размышляя над тем, каким должен быть рассказ сегодня, Воронин пишет: «Мне думается, прежде всего несущий такую мысль, которая не оставит читателя равнодушным. Эта мысль должна быть непременно рожденной жизнью, развитием нашего общества, тесно связанной с нравственным состоянием народа в этом обществе» (Время итогов. М., 1978). Живая мысль, с в о я – непременное и самое первое условие настоящего рассказа. «Свои характеры», «собственная интонация»… «И конечно, слово емкое, точное, яркое и звучное. Оно несет мысль, оно создает характеры, оно наполняет музыкой настоящий рассказ. И если все это в рассказе есть, то такой рассказ не может не взволновать читателя, не может жить один день, и, по-моему, это единственный тип рассказа, который можно назвать перспективным» («Время итогов»).
Мысли, высказанные писателем о рассказе, ко многому обязывают его самого. Но Сергей Воронин всем своим творчеством заслужил право на определенную категоричность – за ней стоит его богатый творческий опыт.
Вот небольшой отрывок из рассказа «Весенние раздумья», в котором дана картина поздней весны. «Да, она всегда к нам, на Север, запаздывает. Но в этом году особенно – вот уже май, а все еще холода. Из-за озера, с его правого берега, тянет сквозной северный ветер. И хоть греет солнце, пробиваясь через мглу нависших над землей туч, но все равно знобко, и деревья, как зимой, сухо стучат голыми ветвями, и нет травы на буграх, даже осота нет, и озеро по-осеннему тяжелое, тусклое, и скворцы куда-то исчезли, и снег еще до сих пор лежит в ямах; и куда ни посмотришь – холодно». Минимальными средствами писатель добивается значительной выразительности: невольно начинаешь поеживаться, чувствуя позднюю северную весну, ее сквозящий ветер, ее цвет и запах…
Точно найденное слово, искусный подбор деталей, точная их расстановка, музыкальность, интонационная акцентировка, сжатость – все это делает художественный образ в рассказах Воронина жизненно убедительным. Однако дело не только в арсенале выразительных средств, которыми он владеет. Гораздо важнее другое – что несет он в мир своего, есть ли ему о чем сказать. Этот вопрос волновал Сергея Воронина всегда – и в пору становления, и в пору творческой зрелости.
«Долгое время я не знал своих тем, своих сюжетов, – пишет он в книге «Время итогов», – и поэтому не было удовольствия от работы, от самого творческого процесса, а была сплошная разочарованность в себе; то, наоборот, не успевал записывать, так быстро мысль диктовала руке и становилось радостно, и работать было интересно, и я чувствовал, что написанное получилось. Со временем я стал разбираться в том, что “мое” и что “не мое”, и уже не хватался не за свои темы и сюжеты, хотя они продолжали приходить ко мне. Нет, я не отмахивался от них, записывал или запоминал, и, случалось, спустя какое-то время, даже и длительное, “не мое” становилось моим, и я легко писал рассказ… Своя тема. Это, пожалуй, и есть то, что определяет творческую индивидуальность…»
Своя тема – не обязательно «новая» тема. Это скорее свой взгляд, найденный «ракурс» или «поворот», которого вполне достаточно для того, чтобы известное, о чем было немало написано, высветилось по-особому, приобрело иную, чем прежде, значимость, действительно новое звучание.
В чем суть воронинских тем, суть того, что он называет «своим»? Внимательный читатель без труда сумеет в его творчестве определить это своеобразие, но уместно привести здесь признание самого писателя. «Я сказал “откуда-то” появится рассказ. Откуда? Может, он пришел на той волне, на какую настроено все мое внутреннее, творческое, постоянно, даже до некоторой степени болезненно? Что тревожит меня, не дает быть пассивным созерцателем жизни? Я знаю эту волну. Это моя тема – сострадание к человеку. Особенно к моему современнику, на долю которого выпало столько трагических испытаний. Поэтому мне особенно больно, когда он обижен, когда его не уважают, когда он бессилен, когда торжествует хам. Я хочу добра моему Человеку. И поэтому мне только надо, чтобы внутри меня что-то саккумулировалось, то есть, чтобы накопилась определенная духовная энергия, и тогда лампочка нового рассказа вспыхнет и осветит мне самые затаенные уголки деталей, которые так нужны для достоверности рассказа» («Время итогов»).
В самом деле, рассказы Сергея Воронина можно сгруппировать по материалу: здесь будут рассказы о любви, рассказы о семейных отношениях, рассказы «туристические» и рассказы «дачные», рассказы «городские» и «деревенские» и т. д. Можно выделить в отдельную группу, скажем, таежные рассказы. Но не материал определяет их тему. Все они в конечном счете о том, как постичь умение творить добро, а сострадание является их внутренней пружиной, движущей силой, тем пульсом, биение которого и делает Воронина художником. Надо сказать, что не только в творчестве, но и в самой жизни писателя эта сила играет важную роль.
Сергей Воронин долгое время был изыскателем и после войны, вернувшись в Ленинград, почувствовал: в его жизни словно пролегла незримая черта между прошлым и будущим. Он остался жив и испытывает перед павшими не то чтобы чувство вины, но какое- то обостренное чувство ответственности – перед погибшими, перед всем народом. «Сколько полегло и на своей, и на чужой земле? – задумывается он. – И сколько среди них было будущих Менделеевых и Ломоносовых, Толстых и Есениных, Серовых и Чайковских? Сколько не вернулось отцов, сыновей и дочерей? Сколько погибло семей? Разрушено очагов? И какой ценой оплатить все это?.. Ничего не могу я сделать, кроме одного, – сострадать своему народу. Быть верным ему. И любить его, и гордиться им. И может, когда-нибудь написать хотя бы немногое, достойное его». Это высокое чувство писатель проносит через всю творческую жизнь.
Человек человеку сделал Добро. Но так уж получилось, что слова благодарности не были вовремя сказаны, виной тому были обстоятельства. И вот уже на склоне жизни, в семьдесят лет, не теряя надежды отыскать ту девушку, которая выручила ее в августе 1942 года, женщина пишет писателю письмо с просьбой рассказать об этом. «Может, та девушка, теперь она, конечно, пожилая женщина, прочтет его и напишет Вам, и мы встретимся, и я скажу ей то, что должна была сказать тогда».
«Не откликнуться на такой зов нельзя, – говорит писатель. – О доброте идет речь. О человеческой благодарности. Но как написать рассказ, если я не был участником его?
Как войти в духовный мир незнакомого мне человека? И все же стал думать, как написать. Пробовал то от первого лица, то от третьего. В форме монолога. Описательно. И все получалось нежизненно, схематично, надуманно, хотя в основе лежал самый что ни на есть жизненный материал. И вдруг осенило: да зачем же придумывать? Ведь речь-то идет о том, чтобы та девушка узнала, что ее помнит женщина, которой она помогла когда-то, так не проще ли и не правильнее ли напечатать письмо, которое я получил от той женщины? Может быть, среди тысяч, которые прочтут эти страницы, окажется и та, ради которой они написаны, и теплая волна доброго чувства дойдет до нее, заставит все вспомнить и с тихой радостью принять запоздалое “спасибо”, рожденное в бессонную ночь».
Рассказ этот («Невысказанная благодарность») очень важен для понимания Воронина-писателя. В нем ярко проявляется и отношение писателя к жизненному материалу, с которым он работает, и смысл всей его работы – утверждение доброты в жизни. Это тем более ценно, что многие рассказы Воронина автобиографичны: либо он сталкивался с людьми, о которых пишет, либо кто-то рассказывал ему о людях, которых он знает, либо в основе рассказа – воспоминание о его изыскательской работе.
«У каждого писателя свой творческий путь, – писал Воронин в статье о творчестве ленинградского писателя Вильяма Козлова, – Как правило, его определяет биография самого писателя, которая ложится в основу всех наиболее значительных произведений. Ложится так, что произведения становятся как бы литературными аккумуляторами, в которых собраны и характерные черты времени, и люди – типажи тех определенных лет, и зафиксированы те идеи, которые формировали человека – гражданина того времени». Сама по себе мысль об определяющем характере биографии в судьбе писателя, конечно, не нова. К тому же история литературы знает и иные примеры, когда биография не определяет природы творчества писателя. Но Воронин отмечает в своем современнике то, что в высшей степени характерно и для него самого.
Даже при первом знакомстве с творчеством Сергея Воронина можно заметить, что многие его рассказы посвящены жизни изыскателей, как, впрочем, и роман «Две жизни». В одних случаях описываются события, происходящие в тайге, в других – тайга и все с ней связанное проходит фоном, и даже в поздних рассказах восемь лет, проведенные Ворониным в геологических партиях, отзываются со всей очевидностью.
О том, как биография вливается в его творчество, Воронин пишет: «Живут рядом соседи. У каждого своя нелегкая жизнь, и я пишу о них. Рассказ называется “Пять домов”. Лет десять назад был в Тамани. Хотел посмотреть этот “скверный городишко”, где когда-то бывал Лермонтов. Походить по тем местам, где ходил он, отыскать то место на берегу, к которому причалила лодка “с честными контрабандистами”, где чуть не погиб Печорин. После поездки я напечатал в “Литературной газете” корреспонденцию “Песня”, теперь же, спустя годы, написал рассказ “Тамань” и очерк “Пути-перепутья”. Вспоминаю тайгу, изыскания. И столько еще интересного, не рассказанного мною. И я пишу рассказы “На трассе бросового хода”, “Зимовка у подножия Чигирикандры”. Был трое суток на маленьком островке, в прибрежии Ладоги, – появляется рассказ “Только бы не было ветра”. Вспоминаю свою юность, больницу, и возникает рассказ “Буденновская шашка”. Но возникает не только потому, что вспомнил. Время дало мысль. Нашлись такие, кто стал ставить под сомнение наши святые идеалы. И “Буденновская шашка” – как ответ им. И как продолжение разговора – рассказ “За второй скобкой”. Но не жить же только воспоминаниями и не сидеть же на одном месте. Надо ездить. На родину. Я там не был сорок лет. Как теперь там? Надо, надо побывать! И поехал. И в итоге большой рассказ “История одной поездки”, наполненный раздумьями о многом, о чем должен думать человек. Так набирается книга рассказов “Роман без любви”» (Лауреаты России. Автобиографии российских писателей. М., 1980.)
Но не в том даже дело, что биография писателя входит в его творчество. Всякий писатель, работающий с конкретным материалом, так или иначе оперирует фактами, почерпнутыми им в жизни (потому-то он и должен хорошо знать жизнь!). В творчестве Сергея Воронина факты биографии получают нравственное осмысление.
Подобным же образом биография Сергея Воронина входит и в большое полотно – роман «Две жизни». Важно не только то, что писатель хорошо знает материал, но и пафос романа, и его нравственный заряд в целом. При этом уважение к жизненному материалу всегда остается для Воронина естественным и важнейшим условием творчества. Вот и в рассказе «Невысказанная благодарность» Воронина интересует, чтобы «та девушка узнала».
Внешне «Невысказанная благодарность» скорее очерк, чем рассказ, но только на первый взгляд. В этом художественном произведении глубоко сопряжены жизни двух женщин – и той, что написала письмо, и той, кому, по существу, оно адресовано. Судьбы их складываются независимо друг от друга до тех пор, пока однажды не пересекаются, чтобы вновь разойтись. Но теперь невысказанная благодарность одной из них незримо воссоединяет эти две судьбы в одну. Такова, по мнению писателя, логика самой жизни, логика людских отношений.
Вместе с тем в рассказе как бы одновременно присутствуют год 1942-й и день сегодняшний, и письмо женщины связывает эти эпохи, соединяет их. Обнародовав письмо, обращенное к неизвестной девушке, писатель тем самым напомнил, что людская доброта не подлежит забвению и у каждого есть время для благодарности. Верится, что слова благодарности дойдут до всех тех, кто творил добро, не ожидая за него вознаграждения. От имени женщины, написавшей письмо, писатель говорит «спасибо» как бы за всех тех, кто почему-либо не произнес этого слова вовремя: «И вот письмо напечатано. И я приобщен к нему и, как та незнакомая мне женщина, томительно жду отзвука на него в надежде, что та, которой оно предназначено, прочитает его и снимет и с моего сердца добровольный груз невысказанной вовремя человеческой благодарности».
Думается, совсем несущественно, действительно ли писатель получал такое письмо. Главное в том, что рассказ жизненно убедителен. Да и нужны ли читателю какие-то дополнительные свидетельства и пояснения?! Рассказ живет самостоятельно, и для него достаточно того материала, которым ограничился писатель.
Тема человеческой доброты и ее проявлений занимает Сергея Воронина на протяжении всего его творчества, в одних случаях являясь центральной, в других – проходя вторым планом, но неизменно присутствуя.
Замкнутым и нелюдимым предстает поначалу перед читателем герой рассказа «Белевич». Но это обманчивое впечатление.
Чужая беда и боль глубоко ранят его и вызывают у него естественное желание помочь людям. Так, он добровольно берет на себя обязанности отца и воспитателя дочерей Клавки, и вовсе не из любви к ней, поскольку никакой любви у них не было, а единственно из чувства человечности, из жалости к детям.
Рассказ заканчивается светло, несмотря на болезнь и смерть Клавки. Мы знаем, что обе девочки имеют надежную опеку, и, хотя мать им никто заменить не сможет, читатель верит, что и сгинуть им Белевич не даст, поднимет, поставит на ноги. И они не утратят веру в добро.
Конечно, в жизни не на каждом шагу встречаешься с такой действенной, активной добротой, но все же Воронин в рассказе не схематизирует, не лакирует жизнь. И она у него предстает далеко не однозначно в разных произведениях, что естественно, если исследовать жизнь, а не творить ее по своему лишь усмотрению. В таком подходе сказывается сознательная позиция писателя, его философия. «Правда жизни всегда объемна, – говорит он в книге «Думы о жизни» (М., 1968), – и неверно показывать только ее положительные стороны, как неверно показывать и только отрицательные».
Сергей Воронин видит сложность и противоречивость жизни, но при этом он всегда обличает зло в любых его проявлениях, всегда стоит на страже действенного, активного добра. Даже в тех случаях, когда он воздерживается от прямого авторского приговора, его нравственная позиция всегда ощутима. Раскрывая доброту поступков, Воронин призывает всех нас к добру активному, творящему. Даже о сложностях любви и супружеской жизни, где решения часто противоречивы и не всегда ведут к счастью, писатель рассказывает с чувством глубокой веры в лучшее, с надеждой, что человек научится быть творцом своего счастья.
Герой рассказа «Вдали от тайги» Струмилов любит свою красивую жену, но ее равнодушие к нему в конце концов разрушает эту любовь, и он встречает девушку, отвечающую ему взаимностью. Вместе они работают в таежной экспедиции, строят планы совместной жизни. И вот когда наконец Струмилов пытается сделать шаг к осуществлению этих планов, он встречается с совершенно неожиданной для него реакцией жены: оказывается, она его любит, ждала, скучала, думала о нем. И вот уже «он не в силах был оторвать ее руки от своих рук… И не в силах был бросить. Мешала жалость. И жить с ней не мог…».
Писатель намеренно не дает развязки этой истории. Мы расстаемся со Струмиловым в тот момент, когда он испытывает чувство безвыходности и беспомощности, удивительной, казалось бы, в таком сильном мужчине. Писатель не подсказывает герою выход из сложившейся ситуации, его интересует другое: как должно или не должно поступать, чтобы такие ситуации не возникали, он хочет призвать людей к бережному обращению друг с другом, к осознанию, что жизнь дана один раз и легко разрушить, но почти невозможно восстановить человеческое счастье.
В своем стремлении к правде жизни Воронин бывает суров и даже жесток, что вроде бы и не вяжется с пафосом всего творчества писателя. Он мало думает о том, чтобы угодить, понравиться читателю. Его интересует одно: как преодолеть то, что мешает людям жить счастливо. А уж решать, как герои будут поступать дальше, Воронин часто предоставляет самому читателю, делая его как бы участником рассказанных событий. Такова позиция писателя, и в этом одно из проявлений своеобразия воронинского видения жизни, миропонимания. И чем сильнее писатель верит в истинность своего взгляда, в свою правду, тем более страстно он проповедует ее. Какими средствами убеждать людей – каждый избирает по своему дарованию, по своим пристрастиям, это, в конце концов, дело мастерства. Можно соглашаться или не соглашаться с системой открытого конфликта, нерешенного конца (имею в виду внешнесмысловую нерешенность, а не художественную), но таков Воронин. И надо рассматривать его таким, каков он есть.
Впрочем, если говорить о «незавершенности» как художественном приеме, следует отметить, что «незавершенные» рассказы – это в большинстве те, герои которых нарушают мир гармоничных отношений, поступают в чем-то не по совести, малодушничают, предают, ищут личной выгоды, не сообразуясь с возможными последствиями.
Совсем иначе, например, решен рассказ «Вейка», рисующий образ Елизаветы Николаевны – чистой, душевно светлой русской женщины, тонко чувствующей чужую боль. Рассказ не только завершен в смысловом и художественном решении, но и окрашен удивительно светлым настроением, несмотря на смерть самой Елизаветы Николаевны. Так у Воронина всегда: там, где торжествует добро, даже смерть лишь омрачает, но не делает жизнь в целом мрачной. Мажорное, оптимистическое начало берет верх, и в конечном счете торжествует все-таки жизнь. Когда писатель говорит о людях цельных, поступающих по совести, там появляется завершенность и гармония. Так диктует писателю сама жизнь.
Проблема человеческой доброты и сопутствующая ей тема счастья занимают ум и сердце писателя. Что такое добро, что есть счастье человеческое? Вечные вопросы. Воронин не дает новых определений этих категорий. Но задача, которую он ставит перед собой, не менее сложная: исследовать природу добра и счастья в жизни человека. Он пытается понять, что нужно данному, конкретному человеку для счастья, в чем будет заключаться его доля добра, которую он должен внести в мир, как это добро осуществить. Несложные вроде бы вопросы, а решать их нелегко. Нелегко и творить добро, ибо человек живет неизолированно, и каждый поступок влечет за собой цепь последствий. И тут трудно давать рекомендации, хотя иногда сами поступки героев подсказывают единственно нужный шаг, ведущий к добру. Так, герой рассказа «Дорогие папа и мама» приютил паренька, брошенного матерью, но не сумел убедить в своей правоте других, не сумел настоять на своем. В результате доброе намерение так и осталось намерением, а маленькому человечку, поверившему ему, нанесена еще одна душевная рана.
В небольшом рассказе «Счастье» герой, от чьего имени ведется рассказ, по неосторожности едва не убивает внучку, которая даже не поняла, что произошло. И вот тут-то он впервые испытывает чувство, которое он называет счастьем.
«Ничего не изменилось. Все осталось по-прежнему. И в этом “ничего не изменилось. Все осталось по-прежнему” был великий, прекрасный смысл!
Как все рядом лежит, удивленно думал я, жизнь и смерть. Счастье и горе. Их отделяет неуловимая граница, которую всегда можно незаметно для себя перешагнуть нечаянно, бездумно. Этого я не понимал раньше. Случалось, что мне надоедало однообразие, хотелось, чтобы необычное нарушило привычное, и только тут я понял, что привычное, однообразное – это установившийся порядок, когда в семье все здоровы, когда уверенно чувствуешь себя на работе, когда в доме тепло и все сыты, обуты, одеты, и твоя совесть чиста и спокойна. Когда во всей окружающей тебя жизни порядок. То есть когда ничто извне не нарушает твоего привычного, обыденного. Да ведь это же счастье! Это и есть самое настоящее счастье, о котором все время говорят, пишут, которое ищут люди!»
Конечно, если вдуматься в эти суждения отстраненно, то они покажутся слишком уж заземленными, лишенными всяческой романтической окраски, которая нередко сопровождает наши представления о счастье. Но как не согласиться с героем рассказа, как не разделить его чувство счастья от осознания, что твоя кровинка не погибла по твоей вине, что дорогой твоему сердцу росточек жизни не прерван, а будет и дальше расти и расцветать и, может быть, добавит в мир кусочек своей любви, доброты сердца, озарит чью-нибудь жизнь светом своей души, и в мире будет немного светлее. Так простой случай, который мог бы обернуться трагедией, позволяет писателю дать ответ на вопрос о природе счастья. Ответ, разумеется, не универсальный, но один из возможных, вытекающий из противопоставления добра и зла, возможной беды и установленного жизнепорядка.
«Искусство заключается в том, чтобы посредством наипростейших средств выразить наисложнейшее. Оно – высшая форма экономии», – говорил Андрей Платонов. Слова эти в полной мере выражают и отношение к своему творчеству Сергея Воронина, которому лаконичность присуща органически. Но главное, конечно, в том, что достигается этой экономией. Воронин всегда ведет рассказ к тому, чтобы нанести «эмоциональный удар по огрубевшему Нерву Доброты, чтобы он вспомнил свое назначение… чтобы человек задумался над жизнью, над собой и чтобы стал лучше, возвышеннее. Назначение литературы – духовное совершенствование народа, а точнее – всех народов мира, ибо прекрасная книга воспитывает все человечество.
А оно разное. Есть добрые и злые. Человечность же – это оружие Доброты против Зла. Но абстрактно такой темы не существует. Она живет и развивается в определенных условиях, в сегодняшнем дне, в той международной обстановке, которая есть, и в той внутренней жизни, какой живет страна. Отсюда гражданственность темы. Отсюда острота проблем, позиция активного вторжения в дела и жизнь народа. От больших государственных задач до “мелочей” жизни. Малозначительного нет. Все важно» («Время итогов»).
Разговор писателя о добре и зле интересен не сам по себе, а тем, что в центре его – герой с ярко выраженными социально-временными приметами, которые не могут существовать вне нашей действительности; герой этот является характерным во многих отношениях представителем своего народа. При всей непохожести характеров и судеб героев Воронина главным жизненным критерием для них является мера личной ответственности за свое духовное и нравственное самоопределение.
Пристальное исследование характерных черт, нравственных основ советского человека отличает творчество Сергея Воронина. В каждом человеке он ищет прежде всего личность. Но и найдя неповторимые черты, свойственные именно данной личности, он умело выделяет и то, что присуще характеру советского человека. В каждом отдельном, неповторимом явлении жизни Сергей Воронин находит общую закономерность, связывая свои художественные обобщения с современной жизнью, с широким кругом сложных идейно-нравственных вопросов времени, в котором живет его герой.
В основе большинства произведений Сергея Воронина лежит нравственная дилемма, требующая от героев бескомпромиссного решения. Воронина интересует нравственно-психологическое состояние человека, сделавшего тот или иной жизненно важный выбор. Такой подход имеет свое преимущество перед изображением «актуальной» ситуации, когда все еще поправимо. Причем «выбор» у Воронина не всегда предстает в виде дилеммы – тогда герои скорее поступали бы правильно, по совести, – зачастую же герой воронинских рассказов, как оно в жизни и бывает, не осознает того, что вот именно сейчас он совершает свой главный нравственный выбор.
В рассказе «Мать» Василий Митрохин после восьмилетней разлуки едет наконец к больной матери с мыслью взять ее к себе. И это естественное намерение могло бы быть хоть малым искуплением того, что он, сын, так долго не мог собраться навестить мать. Пока шла война, это было извинительно, но война уже два года как закончилась, а Василий только собрался, хотя мать не раз писала, просила. Но вот он наконец приезжает и… не застает матери в живых.
«Не бережете вы матерей-то… Нет, не бережете», – говорит ему соседка тетя Дуня.
Но она уже могла бы не говорить ему этих горьких слов. Василий и сам это понимает и казнит себя, но только поправить-то уже ничего нельзя, поздно. Слушая рассказ соседки о том, какой героической женщиной была его мать, как помогала она во время войны партизанам, сын новыми глазами видит ее, настоящую русскую женщину, одну из многих женщин России, скромную героиню, бесстрашную и сильную.
Но все же не эти новые для него качества матери потрясают его, а чувство неизгладимой вины перед ней, вины, которой нет горше. И вроде бы не было перед Василием Митрохиным никогда вопроса – любить или не любить мать, навестить или не навестить. Нет же, любил, конечно, в душе, и все собирался приехать – ведь мать ждала, писала… И собрался, но вот опоздал. В чем же причина? В текучке жизни, в повседневной суете? Или все же в душевной черствости Василия? Нет, Василий не был черствым и бессердечным. Но, каждый день откладывая поездку, он тем самым невольно совершал свой безнравственный выбор, обернувшийся для него беспощадной казнью совести.
Интересно отметить, что, по свидетельству писателя, первый человек, которому он прочитал рассказ «Мать», ни слова не говоря вышел из комнаты и пошел на почту, чтобы отправить деньги матери в деревню. «Более высокой оценки я никогда ни от кого не получал», – признается Воронин.
Надо сказать, что тема рассказа «Мать» неоднократно привлекала внимание многих советских писателей, особенно в последние два десятилетия. Но Сергей Воронин одним из первых ввел ее в литературу. «Ввел», а не «решил», ибо решать ее предстоит самой жизни, и на сегодняшний день она, видимо, не стала менее актуальной.
Сюжет рассказа писатель почерпнул из жизни во время одной из своих многочисленных журналистских поездок. «Это было в Лужском районе, зимой, – вспоминает он. – Зашел на постой в один дом и увидал на столе зеленый лук, а на улице мороз. Разговорил хозяйку, и рассказала она, как “растила в войну зеленый лук для госпиталя, в Ленинград. А кругом фашисты лютуют, – партизаны рядом. По-за печкой хранила корыто зимой. В нем лук растила. Соберу перья и через партизан отправлю. И новое корыто затеваю. Раненым нужна зелень. А может, и мой сын там”.
В другой деревне слышу рассказ о том, как одна колхозница “истопила печь с угаром, чтоб фрицы околели”. Расстреляли ее за это. В третьей деревне председатель колхоза – женщина.
– Мужиков всех повыбила война с наших мест, вот и пришлось взяться не за свое дело. Одни бабы, куда денешься, – рассказывает она. – Тут бы мужика, чтобы рука у него твердая, да грамотного, а я что, баба…
Но я потому и приехал к ней, что в колхозе у нее порядок. Это она надумала построить для многодетных вдов-матерей общий дом – погорельцы они.
И вот понемногу отовсюду набирается материал для рассказа. Возникает образ женщины, емкий, вбирающий в себя все лучшее, что мне довелось увидеть и услышать о ней в поездках» («Думы о жизни»).
Со времени написания этого рассказа прошло около четырех десятков лет, и если в момент его появления главным в рассказе был героический образ женщины, то сегодня приобрела особое звучание и тема сына, сыновней любви, отзывчивости, которой в свое время недостало Василию Митрохину. Эти вопросы занимают Воронина в рассказах «Примирение», «Неряха», «Отцовская дача», «Проездом» и ряде других.
Таков, видимо, закон жизни, что человек живет верой в лучшее будущее, надеждой на какое-то чудо, которое однажды свершится. И человеку всегда кажется, что лучшее еще впереди. Но вот понять, что чудо свершается сегодня, сейчас, и что лучшее в твоей жизни уже пришло к тебе – это дано не каждому, это очень редкий дар, в котором многим героям воронинской прозы отказано. Особенно убеждаешься в этом, читая рассказы о любви, и тем больше сожалеешь об этом, чем ярче и красочнее описывает Воронин утраченное героями счастье, радость жизни, любви. А умением создать настроение, дать читателю почувствовать, как хороша жизнь, как необходимо ценить каждый ее маленький трепетный кусочек, каждый островок счастья, – Воронин обладает редким.
Во многих рассказах Воронина эгоизм и малодушие героев внешне мотивируются новой любовью, новым чувством, возникшим к другому человеку. Маевский (рассказ «Ключ в дверях») завел другую семью, Ковалев (рассказ «В ее городе») тоже, в «Тамани» тенью проходит другая женщина, в рассказе «Дорогие папа и мама…» – мужчина, Степан Лагутин (рассказ «За кефалью») уехал к санитарке, Александр Николаевич (рассказ «Камень Марии») женился на дочке профессора… Но писательский пафос направлен не на осуждение любви как таковой, а лишь на раскрытие причин эгоистического поведения своих героев. Ведь не осуждает же он любовь Василисы и Андрея («Василиса Прекрасная»), которые из-за черствости и бессердечия односельчан, грубо вмешавшихся в их чувства, бросив семьи, уходят из села; не осуждает именно потому, что верит сам и убеждает в этой вере читателя – тут действительно любовь. Во многих же других случаях мы скорее убеждаемся в неспособности героев на большое чувство, в их безответственном эгоизме, нежели в том, что они действительно любят.
Разве способна женщина, бросившая троих детей (рассказ «Дорогие пама и мама…»), на любовь, да и можно ли вообще после такого поступка говорить о какой-либо любви?! Пожалуй, нет на человеческом языке слов для обозначения того чувства, ради которого эта женщина не пощадила своих детей. С таким же случаем сталкиваемся мы и в рассказе «Тамань».
Писатель не раскрывает психологию этих людей в столь необычные минуты, когда они совершают нечеловеческие, порой чудовищные в своей жестокости поступки. Он подвергает наши собственные чувства нелегким испытаниям, показывая такие стороны жизни, в существование которых не хочется и верить, иногда даже кажется, что ради большей убедительности писатель нарушает правду жизни. Взять того же Степана Лагутина из рассказа «За кефалью». Не хочется верить, чтобы солдат не вернулся с фронта домой, к сыну… Можно допустить роман с санитаркой, но чтобы вот так уехать к ней насовсем, не вернуться в родную деревню – крестьянин не мог, по крайней мере, не хочется верить в такую правду. Но, может быть, это субъективное чувство читателя, Воронин же не уходит от суровой правды жизни, не ретуширует ее, хотя и не выискивает эту правду специально, чтобы пощекотать нервы. «Писатель обязан сознавать свою ответственность перед настоящим и будущим своей страны и своего народа, – пишет Воронин в книге «Время итогов», – не сказав правды, закрывая глаза на плохое в нашей жизни, мы – писатели – будем достойны в будущем только презрения. Утверждать веру в коммунизм – это значит, прежде всего, говорить правду!»
Об этом же говорил писатель за десять лет до выхода книги «Время итогов». «Активно вмешиваться в жизнь», «за тесную связь с жизнью народа» – эти призывы тоже тогда звучали со страниц нашей печати. В практике же писательского дела эти призывы почему-то оборачивались поисками только хорошего и лучшего. А как же быть с тем, что оскорбляло глаз, резало ухо, что шло вразрез с нравственными основами нашего общества? Как бороться с недостатками? «Это “не типическое”, да, но это массовое – сколько было сломано на этом поле боя писательских копий», – вспоминает С. Воронин («Думы о жизни»).
Надо отметить, что в рассказах о людях малодушных, однажды сделавших в своей жизни такой выбор, который повел к ломке судьбы, своей или рядом живущего человека, писатель не стремится во всей полноте раскрывать их характеры, а пытается решать стоящие перед ним задачи через ситуации, в которых оказываются его герои. В этом есть своя логика, ибо ситуации обусловливаются не только характером героя, но и его миропониманием, мироотношением, нравственной позицией. Характер же подчас и сам определяется взглядами героя, как это показано в рассказе «Ему было дано все».
Есть у Воронина характеры яркие, запоминающиеся («Две жизни», «Ненужная слава», «Деревянные пятачки» и др.). Но в большинстве произведений Воронин пишет ситуацию, а не характер.
Многие из рассказов, в которых герои так или иначе сделали свой выбор, касаются любви или семейной жизни вообще. Такое пристальное внимание к семье (если быть точным, то рассказы Воронина о любви – не столько о любви как таковой, сколько о любви в семейной жизни или о любви как основе крепкой семьи) неслучайно. Воронин говорит не только о связи и взаимоотношениях двух любящих людей, но и о связи родителей и детей, без которой разрушается связь человека с прошлым и будущим, наконец, связь человека с человеком. Невозможно общение людей, если атрофировано чувство вечной благодарности к отцу и матери и преданность им, а без этого чувства выхолащивается и понятие Родины. Рассказы Воронина, как бы ни были они порой жестоки, направлены на воссоединение людей в семье, на создание крепкой любви, способной спаять надежную семью. Потому-то так сурово казнит писатель Степана Лагутина, предавшего свою семью и деревню, что приравнивает сделанный им выбор к предательству Родины, народа. В критике уже отмечалась родственность «малого» предательства, совершенного Лагутиным, тому, которое писатель изобразил в рассказе «Скелет в лесу». Вот как об этом писал критик Юрий Ростовцев: «Ни в себе самом, ни в другом человеке не найдет он ни жалости, ни даже сочувствия. Предательству нет прощения. В связи с этим вспоминается финал рассказа “Скелет в лесу”… В рассказе “Скелет в лесу” изображено самое страшное предательство, но и то, которое совершает Степан Лагутин, хоть и несомненно меньшее, сродни дезертирству. Он ведь прячется от жены, сына, односельчан. Вот почему не по прихоти писателя, а по законам человеческой совестливости обрекает он себя на муки вечные, и пощады ждать ему неоткуда».
Постоянно требуя от своих героев ответственности, Сергей Воронин требователен и к себе как к писателю, человеку и гражданину. «С годами я все больше задумываюсь, – говорит он, – о назначении человека на земле. Для чего ему дан разум, для зла или добра? Чтобы украсить землю или погубить ее? Когда-нибудь, но всегда, наступает Время Итогов для каждого и для всех. И спросит Жизнь: как жил, что создал, что разрушил, пользуясь мною? Какой оставил после себя след?» («Время итогов»).
Самый высокий счет предъявляет писатель своим героям. Во многих рассказах его герои как раз и переживают Время Итогов, если не всей жизни, то какой-то значительной ее части. И не всегда они оказываются состоятельны перед суровым судом времени, ибо не всегда были чисты в своем нравственном выборе.
Пафосом правды, порой жестокой, наполнены многие произведения Сергея Воронина, и частью этой правды является требование писателя, чтобы человек был ответствен за свои поступки, чтобы он понимал, в пользу добра или зла делает он свой выбор в ситуациях, которые столь щедро преподносит нам жизнь.
Однако какие бы проблемы ни решал писатель, какие бы ни ставил вопросы, есть тема, вне которой нельзя постичь во всей полноте творчества Сергея Воронина. Тема эта всегда волновала русских писателей, художников, композиторов. Это тема Родины, России…
«…Я страстно люблю русского человека, русскую речь, русский склад ума, русскую красоту лиц, русские обычаи, русскую старину и историю. Напрасно я пытался бы объяснить эту влюбленность теми или другими качествами русского народа или русской природы. Качества эти, конечно, есть, но влюбленный человек любит не за них, а потому, что такова его натура, потому что он не может не любить. Вот почему меня глубоко возмущают те господа, которые готовы умирать с голоду в каком-нибудь уголке Парижа, которые с каким-то сладострастием ругают все русское и могут, не испытывая ни малейшего сожаления, прожить всю жизнь за границей на том основании, что в России удобства и комфорта меньше. Люди эти ненавистны мне; они топчут в грязь то, что для меня несказанно дорого и свято. Я пришел бы в ужас, если бы меня приговорили вечно жить в такой чудной стране, как Италия, но другое дело временно пребывать в ней»[1] – как актуально звучат сегодня для нас эти слова П. И. Чайковского!
А. С. Пушкин, говоря о русском человеке, писал:
- Два чувства дивно близки нам —
- В них обретает сердце пищу —
- Любовь к родному пепелищу,
- Любовь к отеческим гробам.
А испытываем ли мы сегодня такую же безоглядную любовь ко всему отечественному, ко всему, созданному нашей культурой, или чтим в ней лишь «кое-что»? Не слишком ли мы стали избирательны и чванливы в своей «просвещенности»? Плоды такого «просвещения», к сожалению, бывают весьма печальны.
Мало ли нас сейчас в городах – оторвавшихся от родовых гнезд, забывших имена и могилы своих дедов и бабок? А вот таких, кто раскаивается в своем отчуждении, кто признает в себе не помнящего родства, – таких мало. Да и не гордиться же тем, что вот, мол, как далеко унесло меня ветрами, что я забыл, где и дед мой похоронен?!
Каким же ранимым должно быть сердце писателя, решившегося открыться, исповедаться перед читателем, не боясь строгого суда его! И невольно принимаешь его исповедь, а приняв ее, спрашиваешь себя: ну, а сам я помню ли? А если так, то писатель достиг дели, и слово его будет жить в твоей душе и рано или поздно обратит твой взор к родной земле.
В автобиографическом рассказе «Отчий дом», известном также и под названием «История одной поездки», Сергей Воронин поведал историю посещения родины, места, где жила вся его родня, где родился он сам и где не был сорок лет – без малого всю жизнь прожил, как говорили в старину русские люди, «на чужой сторонушке».
Где только не бывал, куда только не ездил, «и лишь теперь, когда перевалило за полсотни, вспомнил о своей самой главной родине…» – сознается писатель. А родина встретила его тепло. «В раскрытое вагонное окно бил теплый мягкий ветер, и густо пахло березой. И после холода, после нашего ненастного серого неба, которого весна еще и не коснулась, эта райская благодать была настолько неожиданна и для меня это было так незнакомо, что я почувствовал себя как бы обворованным. Ведь надо же мне было прожить столько лет, безо всякого принуждения, в холодном суровом краю, где обычный день облачный, куда редко заглядывает солнце, где на месяц позднее приходит весна и на месяц раньше туманная осень!» Конечно, дело не в том, что природа в родном краю более мягкая, писатель просто подчеркивает, что родина прекрасна и всегда ласкова к своим детям. Мог бы ведь он приехать не весной, а хмурой осенью, но не стала бы родина от этого менее дорогой. Наверное, и в любое другое время года таким же материнским укором прозвучала бы для него славянская вязь по фронтону Ярославского вокзала. «И с этой минуты, – говорит он, – на что бы я ни поглядел, что бы ни слушал, о чем бы ни спрашивал, все в моем сознании проходило через эту старинную вязь, как бы неотступно напоминавшую мне об истории моей земли, о предках, которые здесь жили, готовили эту землю для потомков, в том числе и для меня, и о том, что я позабыл эту землю, оторвался от нее, – хотя вне родины себя никогда и не чувствовал. Только родина, внушенная мне с детских школьных лет, была вся страна – каждый ее клочок, будь то на Востоке или на Юге, на Западе или на Севере. Вся земля, которую я знал и не знал, была моя родина… И как жаль, что не нашлось ни одного человека, который бы научил меня глубоко любить, всегда помнить вот эту землю, по которой я шел сейчас…»
В этой поездке писатель многое узнает о своих предках, о своей родительской семье, но многое и утрачено навсегда. Что-то утрачено, может быть, по собственной нелюбознательности. Как жаль, что прозрение приходит поздно. Но все же оно приходит и должно прийти к каждому человеку. «…Я понял, – горько сетует Воронин, – что я-то и есть тот Иван, и не знающий и не помнящий родства! И один ли я такой?» Что ж, пока эта наша общая беда! Но избывать ее должны мы отдельно, каждый сам, и по-воронински честно. Суровый приговор выносит себе писатель: «Да почему же только через сорок лет я вспомнил о своей родине? Где же я был раньше-то? Даже могилы дедов затерял! Нет, тут никакого не может быть оправдания. И впервые в этот горький час я по-настоящему глубоко задумался о родине, о России: а так ли я понимаю Россию, как надо понимать, да и понимаю ли ее вообще? Доходит ли до меня глубинный смысл этого великого слова?» И невольно вместе с писателем задаешь себе этот вопрос. Но, в сущности, как заметил один из критиков, «вопрос этот он адресует не только и даже не столько себе, сколько читателям, тем, кто идет вослед». Воронин пытается предостеречь от тяжелой болезни пренебрежения родиной, от того недуга, которым сорок лет страдал герой рассказа «История одной поездки». Краткую, но меткую характеристику обрисованной в рассказе ситуации дал Юрий Селезнев в книге «Вечное движение»: «Писатель рассказывает о врачующем душу чувстве родной стороны, чувстве, собирающем воедино прошлое и настоящее, открывающем человеку, что он не просто сам по себе, вне родственной цепи предков и потомков.
Он – их связующее звено: в нем продолжается жизнь дедов и прадедов, он ответствен за себя перед предками и потомками, ибо и сам он – начало, исток будущего. С пониманием своей ответственности за эту духовную преемственность приходит и осознание своего места в этой связи времен».
Конечно, говорить столь обнаженно и пронзительно, как это делает Сергей Воронин, может лишь человек яркого гражданского темперамента, сознающий свой долг писателя перед русской культурой и историей. Да и не о том ли свидетельствует все творчество писателя?! Настоящий художник слова может родиться лишь в результате глубокого ощущения своей родины, хотя, разумеется, каждый художник находит в этом живительном источнике свои думы, свои чувства и свою боль.
Свои думы владеют и Сергеем Ворониным, и пронизаны они болью за сохранение в мире добра, за торжество его в наше сложное время. И все его творчество направлено на умножение веры в торжество добра. «Ах, какой это славный закон человеческого бытия – вера в хорошее! – восклицает Воронин. – Не будь его – и жизнь была бы невозможна». Вера эта подкреплена самой жизнью. Вспоминая свой жизненный путь и людей, помогавших ему в жизни, Воронин выражает благодарность им: «Но слава хорошим людям! Ими держится земля и жизнь на ней. Не будь добрых людей – и не было бы Человека на земле» («Время итогов»). Добро, взятое в жизни, писатель возвращает людям в своем творчестве, но уже в иной форме и в иной мере, определить которую сумеет лишь сама жизнь, жизнь его произведений.
Творчество Сергея Воронина как бы аккумулировало в себе идеи и принципы доброты, однако они не приобретают у него характер затертых и банальных истин. Сергей Воронин из тех, кому удается по-новому взглянуть на уже известное и вернуть простым истинам их первоначальный глубокий жизненный смысл.
Современен, вечен, бессмертен…
(Заметки о герое современной прозы)
Трудно указать на такое время, когда критики не спорили бы о герое современной им литературы, когда вопрос этот не интересовал бы писателей. Проблема героя всегда волновала и советскую литературу. Вот и ныне она активно обсуждается в нашей печати, и едва ли кому удается обойти ее стороной. Однако всякое конкретное время меняет характер актуальности этой проблемы, поскольку каждое время предъявляет свои требования, в которых отражается порой даже двух-, трехлетний временной сдвиг.
Что же интересует исследователя в проблеме героя в первую очередь? Чтобы понять это, представляется необходимым иметь в виду возможное различие исследовательских установок.
Если мы требуем от литературного произведения создания героев-идеалов, воплощающих какую-нибудь яркую модель поведения, – это одно. Таким идеалом является, например, в советской литературе образ Павла Корчагина. Для нескольких поколений комсомольцев Павка Корчагин – тот образец, с которого они «делают свою жизнь». Этот герой в равной мере был и увиден в жизни (судьба самого писателя, и, видимо, не только его), и создан волей писателя именно как герой, необходимый новой жизни.
Иное дело, скажем, Григорий Мелехов. Он тоже увиден писателем в жизни. Однако при всей убедительной жизненности этого характера Григорий Мелехов никак не является для читателя образом-идеалом, своего рода «моделью», с которой можно «делать жизнь». Следовательно, понятие жизненности героя или даже жизненности самой изображаемой ситуации значительно шире ценностной характеристики героя или ситуации, в которой он действует. Вместе с тем жизненность – качество, необходимое для литературы, – в себе самой еще не несет положительной ценностной окраски. Не все жизненно верное, адекватно отраженное в литературе имеет право на духовное бытие (разумеется, я не имею в виду Мелехова). Факт же литературного воплощения, как известно, есть наделение духовной жизнью того, что порой имеет лишь временное физическое бытие. Поэтому, рискуя показаться ретроградом, забывшим принцип типизации, осмелюсь все же утверждать: последовательное осмысление старой истины, что не все в жизни достойно пера писателя, неминуемо замкнется на герое литературы.
Другое дело, если литературу рассматривать лишь как социологический срез жизни, а такой подход в последнее время стал довольно обычным. В этом случае целесообразно будет анализировать не крупнейшие произведения, а наиболее типичные для литературного процесса. Герой этих произведений, пожалуй, будет показательнее и лучше представит нам свое время. Здесь, однако, важно уяснить – стремимся ли мы к тому, чтобы прозревать в литературе ростки нового в жизни, или же нас удовлетворяет отражение уже существующего?
В первом случае мы невольно вынуждены ориентироваться на вершинные вехи в литературном процессе, ибо создание приемлемых для общества в целом образов-идеалов возможно как раз в единичных случаях. Типичным подобный процесс быть не может, в то время как во втором случае отражение действительности (верное, богатое, многоаспектное и т. д.) может иметь единую направленность у множества писателей независимо от меры их таланта.
С какими бы героями мы ни сталкивались в литературе, они всегда либо созданы воображением писателя, его желанием видеть именно такого героя или, наоборот, нежеланием видеть такого, либо являются творчески преображенным продуктом самой жизни. Говоря о герое современной прозы, следует определить, хотим ли мы видеть в герое типичное для жизни или же хотим видеть в нем воплощение наших представлений о социальном идеале (что, в принципе, может и совпадать), и уже в зависимости от меры воплощения идеала будем оценивать героя как жизненного или отошедшего в прошлое. Правда, далеко не всегда то, что представляется нам характерным, таковым же является и в действительности. И важно знать, что сегодня необходимее для жизни – характерное или, напротив, исключительное, и задача, может быть, в том, чтобы исключительное сегодня стало завтра характерным, а характерное – исключительным?!
И потом, что значит современный герой? Тот, что утвердился в литературе, скажем, в последнее десятилетие? Но герой десятилетия может быть неоднороден. И все ли появившееся из-под пера писателей в последние годы следует рассматривать как современное?
Наиболее основательная линия существования героя в живой действительности и в пространстве произведения проходит в плоскости «характер – ситуация – характер». К тому времени, когда читатель впервые сталкивается с героем произведения, герой имеет либо уже сформировавшийся характер, либо еще развивающийся, становящийся, что зависит от задач, которые ставит перед собой писатель. Этот герой со своим характером оказывается в какой-либо ситуации, причем в одном случае сам герой создает себе препятствия и соответственно характеру преодолевает их; в другом – ситуация складывается независимо от характера героя и его поступков, но характер определяет выход из этой ситуации.
Взять, к примеру, судьбу Андрея Гуськова из «Живи и помни». Здесь характер героя определил линию его жизни. Малодушие Гуськова увлекло его на тропу дезертирства. Предшествовавшая же дезертирству ситуация лишь создала условия для проявления характера Гуськова именно таким, а не иным образом, то есть сами условия здесь не предопределяли линию поведения Гуськова. Дезертирство – добровольный выбор Гуськова. То же можно сказать и о Настене. Она сама определяет свою конечную судьбу, и здесь решающим фактором является именно характер Настены, а не ситуация, в которой она оказалась. Конечно, нравственный суд, который мы торопимся свершить, не оставляет Настене иного выхода. Но теоретически у нее ведь был и другой путь; самоубийство да еще в ее положении – вовсе не в народном характере.
Конечно, в жизни ситуация и характер существуют не изолированно, поэтому диалектичнее рассматривать их как две линии, в точке пересечения которых высвечивается судьба героя. Однако перекосы ситуаций и характеров возможны и, как правило, встречаются либо там, где писатель ставит перед собой специфические задачи, либо если сами описываемые события идут не по естественному руслу. Мирное течение жизни предполагает достаточно гармоничное развитие отношений между ситуацией и характером, хотя, конечно, и здесь бывают некоторые отклонения. Иногда можно лишь констатировать, что события приняли тот или иной оборот и человек должен уже сообразовываться с новыми условиями. Не будь войны, не сложились бы судьбы бондаревского Рамзина и распутинского Гуськова таким образом, каким они все-таки сложились. Скажем, Гуськов мог бы прожить жизнь спокойно и достойно, не подозревая в себе дезертира. Но только человек всегда должен оставаться человеком, какие бы противоестественные условия ему ни были предложены жизнью.
В критике последних лет было немало споров о том, каким должен быть герой литературы наших дней. Были в этих спорах и сторонники этаких суперменов, которые легко перекраивают облик земли; были и выразители героев иного плана, в чем-то и «архаичных», но глубоко народных и, если угодно, вечных. Иногда этот спор переходил в разговор о «большаках и проселках», иногда – об отношении автора к изображаемой действительности, но, по существу, всегда оставался модификацией проблемы современного героя.
Камень преткновения, видимо, в том, что нас как-то завораживает, чарует словечко «современный». Со-временник – человек, живущий в одно с нами время. Отобрать из всего многообразия характеров и поступков важнейшее, нащупать черты, работающие на созидание истории народа, – дело непростое. И вот тут-то возникает мысль: а не правильнее ли считать современным такого героя, который выражает, несет в себе жизненно важное для нас сегодня, независимо от того, в какое историческое время он живет. Современный – значит, нужный времени, нужный сегодня читателю, выражающий его чаяния (исхожу из того, что чаяния читателя связаны с судьбой своего народа).
Конечно, говоря о герое современности, мы чаще всего подразумеваем тип деятеля, определяющего ход жизни сегодня. Но если под современным героем литературы иметь в виду героя современности, то и здесь мы встанем перед рядом вопросов. В самом деле, вот, например, роман Вячеслава Горбачева «За далью непогоды» посвящен как раз таким деятельным героям. Но кого из них с этой точки зрения считать современным?
Действие романа развертывается в сибирском Заполярье на строительстве Анивской ГЭС. Движущей пружиной всего повествования является борьба передового ученого-теоретика Малышева с рутинером и карьеристом Хотеевым – это общий план, на фоне которого строятся отношения между руководителем нового типа, главным инженером стройки Никитой Басовым и начальником управления строительством ГЭС Виктором Сергеевичем Гатилиным, опытным строителем, но стремящимся работать апробированными методами, без излишнего риска.