Гроза в Безначалье Олди Генри
Я еле сдержался, чтобы не расхохотаться.
– Как тебя зовут, несчастный! – наконец проревел ракшас; и закашлялся, заперхал, клокоча мохнатым горлом.
– Каламбхук[19], – ответил я, вспомнив незамысловатую дравидскую байку.
Слюна обильно закапала из вислогубого рта прямо ему на грудь.
– Каламбхук, Каламбхук, я тебя съем!
– Не ешь меня, страшный ракшас, я тебе песенку спою!
Он подошел поближе, и шутка мало-помалу начала мне надоедать. Тем паче что пахло от ракшаса на редкость гнусно. Даже на таком расстоянии. Если предки лесных пакостников и впрямь родились из стоп Брахмы (сам Брахма ужасно обижался на подобные домыслы), то эти стопы надо было предварительно не мыть месяца два, не меньше.
– А ты чего, гандхарв? – искренне изумился ракшас.
И шмыгнул расплющенным носом.
– От гандхарва слышу! И вообще: почему ты здесь, а не на Поле Куру, где дармовой еды навалом?! Лень ноги трудить?!
Выражение его морды могло растрогать даже скалу.
– Ишь, сказанул – на Поле Куру… Вот сам и вали туда, умник! Днем там битва, сунешься, сразу хвост подпалят или слонищем почем зря наедут! Слонищи у них страховидные, нашего брата ой как не любят! А ночью…
Ракшас совсем расстроился, бросил ходить вокруг да около – и присел напротив, на поваленном дереве.
– Что ночью-то? – подбодрил я его.
Арджуна опаздывал, и присутствие доходяги-ракшаса скрашивало мне время ожидания.
– Что, что… ничего! Дерутся они, ночью! Ты, говорят, сам ледащий да золотушный, как героев бить, так тебя не допросишься, а жрешь много! Пузо, говорят, у тебя бездонное! И по шее, по шее!
– Кто ж тебе, ледащему, по шее дает?
– Дык наши ж и дают, братья-ракшасы! Которые поздоровее… а они, считай, все поздоровее! Болел я в детстве, на простокваше, будь она неладна, вырос – а им, бессовестным, начихать! Упыри еще эти, преты-клыкачи – притиснешь в сторонке мертвячка обглоданного, увлечешься над косточкой, над берцовой, а сучий сын-прет у тебя из ляжки уже кус мясца выгрыз! И урчит, зараза, косится…
Ракшас заскучал и принялся ковыряться в зубах веткой акации.
– Лучше я тебя съем, – подытожил он. – Ты, я вижу, человек тихий, душевный, такого есть – одно удовольствие и польза желудку! Брахман, небось? Дваждырожденный? Маманя-покойница мне говаривала: кушай, сынок, брахманов, благочестие в брюхе лучше чирья в ухе! Давай, давай, сымай одежку, чего время зря тянуть… а песни петь я сам стану.
Он подумал и добавил:
– Потом. На сытый желудок и поется веселей.
Стук колес, донесшийся с северо-востока, заставил его подпрыгнуть. Ракшас замотал головой, пытаясь высмотреть источник звука – и когда высмотрел, то не сразу понял: радоваться ему или огорчаться.
– Двое – это с одной стороны, хорошо, – пробормотал людоед, задумчиво сплевывая на голову банановой змейки, опоздавшей юркнуть в гущу олеандра. – Двое, и опять же лошадушки, когда сытые и не запаленные – это и коптить-вялить про запас нелишне… а с другой стороны, ежели двое да наподдадут, и опять же конь копытом!.. четыре коня восемью копытами…
– Шестнадцатью, дубина!
– Чего?
– Четыре коня шестнадцатью копытами, – я перестал слушать его ворчание и встал навстречу сыну.
Ракшас грустно переваривал сказанное.
Судя по всему, от обещанного количества копыт у него началась изжога.
Колесница Арджуны шла по лесной тропе ходко, как по мощеной дороге. Разумеется, у Матали она бы вообще не касалась колесами земли – но это у Матали, синеглазого конюшего… И все равно неплохо. Весьма. Почти незаметно, что возница полностью сосредоточен на ездовых мантрах; взгляд рассеян, плывет туманом, лишь губы еле-еле шевелятся, полные, чувственные губы, женщины от такого рта, небось, до сих пор без ума…
Мой сын.
Мой единственный сын.
Мой единственный смертный сын.
Мальчик мой, что ж ты так плохо выглядишь?
Богини не рожали мне детей. И апсары не рожали мне детей. Тайком я пробирался во владения Водоворота, в резервацию к женщинам мятежного рода гигантов-данавов, рискуя, что меня заметят свои – тщетно. Сомнительный миг удовольствия, зарница на закате, и все… все. Я взял в жены Шачи, втайне надеясь, что дочь демона-убийцы Пуломана родит Индре наследника – надежда растаяла быстрей утренней дымки над озером. Угрюмый призрак бесплодия будил меня по ночам, я избегал апсар и всерьез подумывал бросить престол и предаться аскезе…
Именно тогда я, обезумев, стал волочиться за супругами святых подвижников, и едва не стал скопцом.
Вылечила же Могучего, уже считавшего себя Бессильным, обезьяна. Ласковая самка из дебрей Кишкиндхи, которую тогда еще никто льстиво не именовал Рикшараджей, Царицей Чащи, Слезой Брахмы. Да и не искала маленькая Рикша почета или славы; просто была тихо счастлива, когда я месяцами пропадал в ее логове, нянча младенца и не откликаясь даже на призывы Миродержцев.
Он умер почти век тому назад, мой Валин-Волосач, могучий ублюдок с сердцем бога, душой святого и мохнатой мордой зверя. Его называли царем обезьян – и это была правда. Его называли Ревнителем Обетов – и это тоже была правда. Его называли Победителем Десятиглавца, неуязвимого ракшаса, ужаса богов и демонов… он жил и умер, мой сын от бескорыстной обитательницы Кишкиндхи, а я узнал, что могу иметь потомство.
От обезьян.
И еще – от людей.
На миг мне показалось, что я смотрюсь в зеркало – до того мы были похожи. Видимо, настал день, когда боги моргают, у меня все валилось из рук с самого утра, и именно в этот проклятый день судьба уготовила Индре встречу с Серебряным Арджуной. Отцу с сыном, Миродержцу с наследником Лунной династии; вот мы и встретились. Еще когда юный Арджуна пять лет прогостил у меня, в Обители Тридцати Трех, все вокруг замечали наше сходство: и брови, сросшиеся на переносице, и миндалевидный разрез глаз, и орлиный нос, не говоря уже о летящей походке или порывистости движений. Но если я всегда проходил мимо Калы-Времени…
Арджуна выглядел сейчас, как должен выглядеть мужчина-кшатрий, заканчивая четвертый десяток. То есть почти на десять лет моложе своего реального возраста – на Поле Куру у него сражались и погибали взрослые сыновья, а вне битвы ждали невестки с маленькими внуками. Точно так же он будет смотреться, удвоив этот срок: не божественное родство, но собственный Жар-тапас Обезьянознаменного сохранит ему силы и ясность рассудка. К таким первые признаки дряхления подбираются лишь после сотого дня рождения – и то…
Я должен был видеть перед собой знаменитого воина без возраста, способного пробыть весь день на солнцепеке, не снимая доспеха; великоколесничного бойца, в одиночку останавливавшего целые армии; героя, чьим именем клялись от Двуречья Ямуны-Ганги до отрогов Восточных Гхат.
Я его и видел.
И еще видел, что незримый червь выгрызает моего сына изнутри, прокладывает в мякоти чужой души извилистые ходы, набивает брюхо краденым; и Обезьянознаменный это прекрасно знает.
Сейчас мы были похожи, как никогда.
Спрыгнув с колесницы, Арджуна кинулся ко мне. Сочная трава хрустела под боевыми сандалиями, брызжа соком во все стороны. Мне показалось, что на какой-то короткий миг герой стал мальчишкой, шестилетним огольцом, и вот сейчас самый сильный в Трехмирье отец подбросит сына к облакам, вслушается в ошалелый от счастья визг и улыбнется, отшвырнув прочь заботы и горести…
Я никогда не подбрасывал Арджуну в небо.
Я ВОЗВОДИЛ его на небо, в Обитель Тридцати Трех. И хотя я даже тогда (равно как и сейчас) был в силах подбросить сына вверх – согласитесь, негоже бросать взрослого мужчину, прославленного героя, имеющего собственных детей, да еще в присутствии богов и гандхарвов-панегиристов.
Я прозевал его детство.
Кала-Время ревнивей апсар…
Поэтому сейчас я мог только стоять и смотреть.
В облаке пряных ароматов он припал к моим ногам, обнял колени и так замер. Лишь сопение ракшаса нарушало тишину, да еще пестрая куропатка-чакора, у которой при виде яда тускнеют бусины ее глаз, свиристела в колючих зарослях.
Лес Пхалака ждал.
– Ладно, – наконец сказал я, улыбаясь, как если бы действительно секунду назад бросал в воздух восторженного шестилетка. – Не маленький уже… Ну вставай, вставай, как я с тобой разговаривать стану, с почтительным? – а уйти, так ты мне в ноги клещом вцепился! Вставай, мальчик, папа разрешает…
Росту мы тоже были одинакового.
И тут забытый ракшас с оглушительным воем бухнулся в ноги нам обоим.
– Горе мне! – с подобным заявлением людоеда я был абсолютно согласен.
– Горе мне, несчастному! Глаза мои бельмастые – вырву и растопчу вас, проклятые! В ослеплении посмел я грубыми словами оскорбить самого Владыку Тридцати Трех, и теперь готов принять мучительную смерть от руки Индры или его могучего сына! Но смилуйтесь, господа мои, не велите казнить, велите слово молвить!
Подобные высказывания я уже однажды где-то слышал, только не припомню, от кого. Впрочем, неважно. Надо отдать должное моему другу-ракшасу, пострадавшему от страховидных слонищ – соображал он быстро. Не зря, видать, до сих пор небо коптил. Сопоставить колесницу под стягом Обезьяны, идущую по лесу, аки по мраморным плитам, с нашим сходством – и сделать правильные выводы…
Простокваша в детстве, несомненно, пошла на пользу. И речь достойна царедворца: «В ослеплении посмел я…» Заранее выучил, что ли, на случай встречи?
Готовился?
– Это еще кто? – раздраженно спросил Арджуна, сдвигая густые брови.
– Местный, – я усмехнулся, но лицо сына по-прежнему оставалось сумрачным.
Странно.
Раньше он был отходчивей и уравновешенней – если только дело не касалось соперничества в воинском искусстве.
Ракшас же воспринял вопрос Арджуны, как руководство к действию, и разразился рыданиями.
У меня самого слезы на глаза навернулись – до того жалостно!
– Ведь я не просто зверь лесной, пугало достойных людей! – вопия, он бил себя кулаками в грудь, и вопли от этого выходили гулкими, как рычание большого гонга. – Я – брахмаракшас[20] Вошкаманда, проклятый сто лет тому назад аскетом Вишвамитрой за принуждение к мужеложству! Молил я разгневанного аскета о смягчении кары, и сжалился надо мной мудрец…
«Вот это ты врешь, приятель,» – подумал я. Аскет Вишвамитра, чье имя на благородном языке означало «Всеобщий Друг», был притчей во языцех; и все знали, что Друг скорее вдоль и поперек распроклянет тебя за косой взгляд, чем смягчит проклятие хоть на половинку трути[21]!
По лицу Арджуны было видно, что наши мысли сходятся.
Еще бы: Всеобщий Друг, милейший аскет Вишвамитра, о котором я расскажу как-нибудь в другой раз, числился в списке предков моего сына и до сих пор пребывал в добром здравии! Так что когда Друг объявлялся как гром с ясного неба, желая погостить на досуге во дворце Арджуны – всем, и слугам, и хозяевам, приходилось ходить на цыпочках и приклеивать к губам улыбочку, если они не хотели схлопотать сотню лет в козлином облике!..
– И сказал мудрец, – орал меж тем ракшас, надрываясь, – что как только узрею я Владыку Индру и сына его, Серебряного Арджуну, стоящих рядом – то снимут они с меня бремя проклятия! И стану я смиренным брахманом, который живет в благоустроенной обители близ реки, имеет трех… нет, четырех прекрасных жен, детей в изобилии, многих коров и обширные духовные заслуги! Смилуйтесь, могучие, освободите!
– Врешь, небось? – спросил Арджуна, поворачиваясь к заплаканному людоеду.
Похоже, в первую минуту ракшас хотел кивнуть.
Вместо этого он, не вставая с колен, шустро пополз к нам.
– Да разве посмел бы я, Витязь…
Глаза моего сына полыхнули серебряным огнем.
Сперва я не понял, в чем дело. Количеством прозвищ Арджуна вполне мог соперничать со мной. Его звали собственно Арджуной, то есть Сребрецом или Серебряным, за цвет кожи и металл гневного взгляда. Его звали Белоконным, и это не требовало пояснений. Его звали Обезьянознаменным за изображение обезьяны на стяге, которое умело рычать во время боя – и никто никогда не додумался обратить внимание, что Арджуна похож не только на меня, но и на обезьяну-символ… нет, об этом я больше не хочу говорить.
Также Арджуна был известен как Густоволосый, Богатырь, Пхальгуна (потому что родился под созвездием с тем же названием), Савьясачин-Левша, Победоносец, Носящий Диадему…
Не устали?
Я, например, устал.
Поэтому добавлю лишь: любимым прозвищем моего сына было – Витязь. На южном наречии – Бибхатс, что значит «Аскет боя» или «Тот, кто сражается честно». Достаточно было назвать Арджуну Витязем, и он выполнял любую просьбу…
Додумать я не успел.
Арджуна сорвал с пояса ришти, железный бумеранг, и короткий взвизг рассек пряную тишину Пхалаки. Замолчала куропатка, на полувсхлипе осекся ракшас, мечтающий о благоустроенной обители близ реки и множестве коров… осекся, захлебнулся – и только спустя долгую-долгую минуту густая кровь с бульканьем полилась из перерубленного горла людоеда.
Грудой меха и вялой плоти ракшас осел на траву, скорчился, обхватил сам себя костенеющими лапами; и замер.
Даже агония не заставила его вздрогнуть.
Обжигающая волна ринулась от Арджуны к мертвому телу, поток Жара-тапаса хлынул через поляну, и я ощутил, как прилив накрывает ракшаса с головой, ворочает, подобно гальке в пене прибоя, всасывается…
Тело вытянулось на траве, один-единственный раз дернулось и окоченело.
Сразу.
Отсюда мне было видно, что ракшас улыбается.
– Возродится брахманом, – уверенно сказал мой сын. – Обители не обещаю, коров тоже, но брахманом – наверняка.
Я молчал.
И чувствовал, как утренний чужак вновь просыпается и поднимается во мне в полный рост.
«…дык наши ж и дают, братья-ракшасы! Которые поздоровее… а они, считай, все поздоровее! Болел я, в детстве, на простокваше, будь она неладна, вырос – а им, бессовестным, начихать! Упыри еще эти…»
И бумеранг-ришти в горле.
– Зачем?
Вопрос вырвался помимо моей воли.
Арджуна удивленно обернулся ко мне, и почему-то сейчас мы были совершенно не похожи друг на друга.
Ни капельки.
– Он назвал меня Витязем, – как нечто само собой разумеющееся ответил мой сын. – Вчера я поклялся убить любого, кто назовет меня Витязем. Отныне Серебряный Арджуна считает себя недостойным подобного прозвища.
Я смотрел на него, словно видел впервые.
Я и чужак во мне смотрели на Серебряного Арджуну.
Моргая.
– Ведь этот бедняга не был вчера на Поле Куру! – слова давались с трудом. – Он не слышал твоей клятвы! Даже если ты отдал ему посмертно часть своего тапаса – нельзя же так! Ведь это он людоед, а не ты!
– Я поклялся.
Это было все, что ответил мой взрослый сын.
Тихая ненависть пронзила меня с головы до ног. Чистая, как расплавленное серебро, жгучая, как вожделение к невозможному; чуждая Индре, Локапале Востока, как мечта о множестве коров чужда рыжему муравью.
– Любого? – переспросил я.
Память о ракшасе клокотала в горле.
– Любого.
– Даже меня?
– Нет, – еле слышно отозвался бывший Витязь, бледнея. – Тебя – нет.
– Почему? Потому что я – Индра? Твой отец?!
– Нет.
Он помолчал и закончил, глядя в землю.
– Потому что не смогу.
И я решил не уточнять, что он имеет в виду.
Глава пятая
ПЕСНЬ ГОСПОДА
Летний дождь, слепой как крот и любопытный как незамужняя девица, вприпрыжку пробежался по кронам деревьев. Свалился на поляну, щелкнул по носу матерого дикобраза, который сунулся было из-за кустов, весело сплясал на трупе бедняги-ракшаса и скакнул к Арджуне. Холодные пальчики с робостью тронули металл доспеха, оставляя после себя россыпь медленно гаснущих алмазов – и дождь внезапно застеснялся, сник и в солнечных брызгах удрал прочь.
– Ты хотел видеть меня? – спросил я. – Зачем?
Во втором «зачем?» отчетливо чувствовался привкус первого.
Сладко-солоноватый привкус.
– Битва идет к концу, – как-то невпопад ответил Арджуна, и меня поразил звук его голоса, обычно похожего на зычный гул боевой раковины.
Словно литавра дала трещину и на удар отозвалась сиплым пришепетыванием, вестником скорой смерти.
– Великая Битва идет к концу, отец. Никто не верит, что прошло всего две недели. Кажется, что вечность. Бессмысленная вечность, во время которой мы только и делали, что резали друг друга. Я спрашивал у братьев, у союзников – они не помнят начала.
– Начала? Что ж тут помнить? – две армии сошлись на Поле Куру…
– Я не об этом, отец.
– Тогда о чем? Ты имеешь в виду корни вашей вражды?
– Нет. Ты даже не представляешь, отец, как трудно мне сейчас говорить. Перебивай как можно реже, пожалуйста; и пойми – это не обида и не дерзость. Я потому и назначил тебе встречу в Пхалаке, что ближе к Курукшетре я вообще не сумел бы вымолвить ни слова. Меня пожирает изнутри второй Арджуна; и он, этот второй – не твой сын. Он лишил меня прозвища, которое я не хочу больше произносить и слышать; он толкает меня на страшные поступки, их нельзя простить – но я прощаю их самому себе. Зажмурясь. Временами мне кажется, что я схожу с ума. Что Обезьянознаменный Арджуна – единственный, кто помнит начало.
Арджуна отвернулся. Сделал шаг, другой, присел на поваленное дерево, где незадолго до него сидел золотушный людоед, прежде чем отправиться в вечное путешествие смертных.
Горсть алмазов, запутавшись в густых кудрях моего сына, сверкала диадемой.
Лишь сейчас я заметил, что Носящий Диадему сегодня забыл одеть свое обычное украшение.
Забыл?
Или не захотел?!
– До самого первого рассвета битвы, отец, я не понимал, на что иду. Гордость ослепляла меня. Но когда мы встали на Курукшетре друг напротив друга, когда до бойни оставались считанные минуты – я велел своему вознице вывезти колесницу на полосу пока еще ничейной земли и там остановиться… Надеюсь, отец, ты еще помнишь, кто взялся быть возницей у твоего Арджуны?
Напоминание оказалось излишним. Уж кто-кто, а Индра прекрасно это помнил. Потому что поводья колесницы Обезьянознаменного крепко держал Кришна Джанардана, Черный Баламут – главное земное воплощение братца Вишну.
Аватара из аватар.
Изредка мне думалось, что Черный Баламут излишне крепко держит эти поводья – но до личного вмешательства пока не доходило.
Негоже Индре громыхать попусту на земле…
– Мы выехали вперед, отец, и я увидел их: двоюродных братьев, друзей, наставников, шуринов и свекров, дядек, пестовавших меня в детстве… Я услышал плач их вдов. Грядущий плач. Если бы кто-нибудь сказал мне за день до этого, что я способен уронить свой лук Гандиву – я убил бы негодяя на месте.
Он помолчал.
Скорбно шуршали ладони-листья удумбары – священного фикуса, из древесины которого делают трон для возведения кшатрия на царство; и капли одна за другой осыпались на простоволосую голову моего сына.
– Я выронил лук, отец. Впервые в жизни. Все волосы на моем теле встали дыбом, слабость сковала члены, и я велел Кришне ехать прочь. Совсем прочь, подальше от Поля Куру. Потому что нет такой причины, ради которой я стану убивать родичей. Или пусть он тогда отвезет меня к передовому полку наших соперников, чтобы они прикончили Арджуну. Клянусь, сказал я, что с радостью приму смерть, не сопротивляясь.
– И кто же уговорил тебя вступить в битву?
– Мой возница, – не поднимая головы, глухо ответил Арджуна.
– Черный Баламут?!
– Да. Мой двоюродный брат по материнской линии.
– Каким же образом он смог заставить сражаться отвратившегося от битвы?!
– Он спел мне Песнь Господа.
И я почувствовал озноб.
– Песнь кого?
– Песнь Господа.
– И кто же он, этот новоявленный Господь?!
– Кришна. Черный Баламут.
За последующий час я вытянул из Арджуны если не все, то многое. В основном, эта самая Песнь Господа была полна маловразумительных нравоучений, сводившихся к одному: Черный Баламут есмь Благой Господь, вмещающий в себя все мироздание целиком, за что его надо любить.
По возможности, всем сердцем.
Тем же, кто возлюбит Господа сердечно, безо всяких иных усилий светят райские миры, кружка сладкой суры и миска толокняной мантхи с молоком ежедневно.
Единственное, что смутило меня поначалу: это стихотворный размер Песни. Вместо обычных двустиший Господь изъяснялся редко употребляемым строем ГРИШТУБХ – укороченными четверостишиями с весьма своеобразным ритмом ударений внутри строки.
Хвала певцу из певцов, князю моих гандхарвов! – выучил, негодник…
Сперва я хотел успокоить Арджуну. Черный Баламут меня интересовал в последнюю очередь – после сегодняшних забот пусть хоть Индрой назовется, не то что Господом! Но мало-помалу, пока я размышлял, слушая краем уха злополучную Песнь, меня стала обуревать дремота. Перед внутренним взором проносились смутные видения: кукушка в гирляндах гнусаво верещала голосом Словоблуда, земляные черви вольно резвились в остатках змеиной трапезы Гаруды, звезды моргали с лилового небосвода, Свастика Локапал дергалась на Трехмирье, агонизируя, начиная загибать края в противоположную сторону, образуя «мертвецкое коло»…
Наверное, я закричал.
Потому что огненная пасть, заря убийственной Пралаи, вновь метнулась мне в лицо, просияв из пекторали краденого доспеха – и на этот раз я точно знал, что родился, вырос и умру червем.
Крик вырвался из моей груди в тот миг, когда кружка суры и миска толокна с молоком показались мне, Индре-Громовержцу, несбыточным раем.
Арджуна смотрел на меня и молчал.
– И ты тоже? – наконец спросил мой сын почти сочувственно.
«Что – тоже?» – хотел переспросить я, но вместо этого сжал ладонями виски и заставил дыхание наполниться грозой. Ледяная волна пронеслась по сознанию, заглядывая во все закоулки, выдувая пыль и прах…
Чужак во мне одобрительно улыбнулся и с наслаждением вздохнул полной грудью.
– Ты уверен, что Черный Баламут спел Песнь одному тебе? – я повернулся к Арджуне, и под моим взглядом он попятился.
– Не уверен, отец. Теперь – не уверен.
– Песнь достаточно услышать? И райские миры обеспечены?
– Не совсем, отец. Ее надо повторять вслух. Каждый день. Как можно чаще. Повторять и любить Господа Кришну. Ибо Он сказал: даже бессмысленное декламирование Песни приравнивается к высочайшему жертвенному обряду, и любящий Меня глупец рано или поздно прозреет.
Он хотел добавить что-то еще, но долго не мог. Герой и воин, гордец из гордецов, сын Индры заставлял повернуться костенеющий язык, а дар речи никак не возвращался, ускользал…
Жилы на лбу Арджуны набухли, кровь бросилась в лицо, в огромных глазах вновь заплескался серебряный прилив – и слова прозвучали.
– После того, как вчера я предательски убил Карну-Секача, я ни разу еще не декламировал Песнь.
И, глядя на него, я понял: это был величайший подвиг в жизни Обезьянознаменного.
Мышиный оленек с разгону вылетел на поляну. Сверкнул пятнисто-полосатой шкуркой, шумно понюхал воздух и, мгновенно успокоившись, принялся хрустеть свежей травой. Судьба обделила зверька статью и рогами, сделав похожим скорее на крупную белку, и с такими же выступающими из-под верхней губы резцами. Зеленая пена мигом образовалась на оленьих губах, временами он косился в нашу сторону – но уходить не спешил.
Видимо, Индра-Громовержец и Серебряный Арджуна казались глупому оленю самыми безобидными в Трехмирье существами.
Глупому – или умному оленю?!
Глядя на него, я вдруг представил невообразимые толпы людей. Море голов, колышущееся море, гораздо больше той немеряной толпы, что собралась на Поле Куру – и Песнь Господа звучала набатом из слюнявых ртов, потому что глупец рано или поздно прозреет, а если просто любить и ничего больше не делать, то рай сам придет к тебе и скажет:
«Бери миску и будь счастлив!»
Дваждырожденными называли не одних брахманов-жрецов. Любой – будь он воин-кшатрий или вайшья-труженик – если только он получил образование, считался родившимся дважды. Если же он при этом честно выполнял свой долг – за жизнь накапливалось достаточно Жара-тапаса, чтобы душа умершего могла передохнуть в райских мирах и отправиться на следующее перерождение. Про аскетов-подвижников я и не говорю – их пренебрежение собственной плотью иногда заставляло содрогаться богов…
Для Песни достаточно было просто родиться и выучиться говорить.
– Я видел Его истинный облик, отец…
Сперва я не расслышал.
– Что?
– В конце Песни Он сказал, что все, кого я убью на Поле Куру, уже убиты Им; так что я могу не беспокоиться. Грех – на Нем. И по моей просьбе Он показал мне свой истинный облик.
– Какой?
– Мне было страшно, отец. Мне страшно до сих пор.
Я приблизился к сыну и обеими ладонями сжал его виски; крепко, до боли, как незадолго до того сжимал свои. Резко дохнул в лицо Арджуне, и он закрыл глаза, морщась от острого аромата грозы.
В светлых волосах отставного Витязя отчетливо блестели нити из драгоценного металла.
– Дыши глубже и ни о чем не думай…
Собрав Жар-тапас Трехмирья вокруг нас в тугой кокон, я заботливо подоткнул его со всех сторон, как ребенок закутывается в одеяло, спасаясь от ночных кошмаров… мы стали единым целым, сплелись теснее, чем мать с зародышем внутри, только я не был матерью, я был Индрой, и минутой позже глубоко во мне зазвучал плач покинутого младенца, испуганный голос моего сына, рождая грезы о бывшем не со мной:
- Образ ужасен Твой тысячеликий,
- тысячерукий, бесчисленноглазый;
- страшно сверкают клыки в твоей пасти.
- Видя Тебя, все трепещет; я – тоже.
- Пасти оскалив, глазами пылая,
- Ты головой упираешься в небо;
- вижу Тебя – и дрожит во мне сердце,
- стойкость, спокойствие прочь отлетают.
- Внутрь Твоей пасти, оскаленной страшно,
- воины спешно рядами вступают;
- многие там меж клыками застряли —
- головы их размозженные вижу.
- Ты их, облизывая, пожираешь
- огненной пастью – весь люд этот разом.
- Кто Ты?! – поведай, о ликом ужасный!..
…руки не хотели разжиматься, окоченев на мягких висках.
Секундой дольше – и я раздавил бы голову сына, как спелый плод.
Но дыхание мое все еще пахло грозой.
Жаль, что сейчас у меня не хватило бы сил на повторное создание Свастики Локапал. Миродержцам стоило бы рассмотреть то, что видел я; то, что уже видели трое из нас – огненную пасть, в зев которой мы кричали:
– Кто Ты?!
Разве что забывали добавлять: «Поведай, о ликом ужасный!..» – потому что мы не были людьми и плохо умели ужасаться.