Сочинения Аристотель
– Вы уронили газету, сестра, хотя, кажется, не спите, – заметила старушка с некоторым лукавством в голосе.
Стало совсем темно, Мариотта зажгла лампу и поставила ее на квадратный стол у камина; затем она принесла прялку, моток ниток и маленькую табуретку; сев около окна, выходившего на двор, принялась прясть, как всегда по вечерам.
Гасселен возился еще во дворе, заглянул к лошадям барона и Калиста – все ли в порядке в конюшне, покормил двух великолепных охотничьих собак. Радостный лай их был последним звуком, который эхом раскатился по старому темному дому. Собаки и лошади были последними остатками великолепия рыцарских времен. Лай собак, сопровождаемый лошадиным ржаньем и топотом, удивил бы мечтателя, который, сидя на ступеньках крыльца, погрузился бы в созерцание поэтических образов, которыми, казалось, еще был полон этот замок.
Гасселен представлял собой тип маленького, толстенького, приземистого бретонца, черноволосого, с лицом темно-бурого цвета, он был очень молчалив, медлителен, упрям, как мул, но неуклонно шел по раз начертанному пути. Ему было сорок два года, а в замке он жил уже двадцать пять лет. Барышня взяла в услужение пятнадцатилетнего Гасселена, когда стала известна женитьба барона и явилось предположение, что он, может быть, вернется на родину. Этот слуга считал себя членом семьи: он играл прежде с Калистом, любил лошадей и собак, говорил с ними и ласкал их, точно они принадлежали ему. Одет он был в синюю полотняную куртку с маленькими карманами, болтавшимися около бедер; жилет и панталоны были из той же материи, на ногах были синие чулки и толстые, подкованные гвоздями башмаки. Когда было холодно или шел дождь, то он надевал на себя, по обычаю страны, козью шкуру. Мариотта, которой было тоже за сорок, представляла собой такой же тип, но женский. Трудно было найти лучшую пару для запряжки: тот же рост, тот же цвет лица, те же быстрые черные глазки. Для всех казалось непонятным, как это они не поженились; но, быть может, это было бы преступлением, до того они походили на брата с сестрой. Мариотте платили тридцать экю, а Гасселену сто ливров; но предложи ему кто-нибудь тысячу ливров, он ни за что не расстался бы с семейством дю Геников. Оба они были под командой старой барышни, которая с начала войны в Вандее и до возвращения брата правила всем домом. Узнав, что барон привезет с собой молодую хозяйку, она очень взволновалась, думая, что ей придется сложить с себя бразды правления и передать их баронессе дю Геник, а самой стать ее верноподданной.
Мадемуазель Зефирина поэтому была приятно удивлена, увидев, что мисс Фанни О’Бриен, как дочь высокопоставленных родителей, не терпела никаких домашних хлопот и, как все возвышенные души, предпочитала черствый хлеб роскошному обеду, если бы ей пришлось самой приготовить его; она готова была на все трудные обязанности материнства, на всякое лишение, но у нее не хватало мужества заниматься таким прозаичным делом, как хозяйство. Так что, когда барон от имени своей робкой супруги попросил сестру взять на себя весь дом, то старая девица поцеловала баронессу с нежностью матери. Она стала обращаться с ней, как с дочерью, боготворила ее и была вполне счастлива, что может не оставлять своих хлопот по хозяйству, которое она вела с необыкновенной строгостью и удивительной экономией, от которой отступала только в важных случаях, например, во время родов невестки, когда обращалось особенное внимание на ее питанье. Ничего не жалела она и для Калиста, которого боготворил весь дом. Хотя прислуга была приучена к строгому порядку и ни в чем нельзя ее было упрекнуть, так как оба, и Мариотта, и Гасселен, больше заботились об интересах хозяев, чем о своих собственных, мадемуазель Зефирина продолжала неутомимо смотреть за всем.
Так как все внимание ее было посвящено исключительно хозяйству, то она могла безошибочно определить одним взглядом, какой запас орехов был на чердаке, и сколько осталось овса в закромах конюшни. У пояса ее казакина висел на синем шнурке свисток: одним свистком она звала Мариотту, двумя – Гасселена. Высшим наслаждением для Гасселена было ходить за садом и разводить хорошие овощи и плоды. Дел у него было так мало, что, не будь этой работы, ему было бы скучно. Почистив утром лошадей, он натирал полы и убирал две комнаты первого этажа: около своих хозяев дел у него было мало. Но зато в саду нельзя было увидать ни одной сорной травки, ни одного вредного насекомого или зверька. Иногда он долго стоял под солнцем с открытой головой, подкарауливая полевую мышь или отыскивая личинку майского жука, и с какой детской радостью бежал он затем показать своим господам зверька, которого он подстерегал целую неделю. Для него было также большое удовольствие ходить в постные дни за рыбой в Круазиг, где она была дешевле, чем в Геранде. Вообще едва ли можно было еще где встретить такую единодушно сплоченную семью, как это святое достойное семейство. Господа и слуги были точно созданы друг для друга. В продолжение двадцати пяти лет в доме не было ни ссоры, ни сильного волнения. Беспокойство вызывали только болезни ребенка, а ужас – только события 1814 и 1830 годов. Все здесь совершалось всегда в определенные часы и кушанья за столом только зависели от смены времен года. Но сама эта монотонность, похожая на монотонность в природе, где попеременно чередуются то дождь, то солнце, то тьма, дышала той любовью, которой были полны сердца, и тем сильнее и плодотворнее была эта любовь, что она опиралась на законы природы.
Когда совсем стемнело, в залу вошел Гасселен и почтительно осведомился, не будет ли он нужен на что-нибудь.
– Ты можешь идти со двора или, если хочешь, ложись спать после молитвы, – сказал, проснувшись, барон, – если только моя супруга или сестра…
Обе дамы в знак согласия кивнули головой. Гасселен встал на колени, видя, что господа привстали со своих мест для коленопреклонения. Мариотта, со своей стороны, также опустилась на колени. Старая девица дю Геник произнесла громким голосом вечернюю молитву. Когда она была окончена, раздался стук у наружной двери; Гасселен пошел открыть ее.
– Это, вероятно, священник, он почти всегда приходит первым, – сказала Мариотта.
И действительно, по звуку шагов по гулким ступеням крыльца все узнали священника. Войдя в комнату, он почтительно поклонился трем находившимся в ней лицам, обратившись затем к барону и к обеим дамам с елейно-любовными словами, какие умеют говорить только священники. Хозяйка дома рассеянно поздоровалась с ним, и он посмотрел на нее инквизиторским оком.
– Вы чем-то озабочены, баронесса, или, быть может, нездоровы? – спросил он.
– Благодарю вас, ничего, – отвечала она.
Г. Гримон среднего роста, ему пятьдесят лет. Одет он в черную рясу, из-под которой видны его ноги, обутые в толстые башмаки с серебряными пряжками. Из-за брыжей воротника выглядывает полное лицо, обыкновенно белое, а теперь слегка загоревшее. Руки у него пухлые. Он похож отчасти на голландского бургомистра, благодаря белому цвету лица и кожи, а отчасти напоминает бретонского крестьянина, благодаря плоским черным волосам и живым черным глазам, блеск которых он старался смягчить из уважения к своему духовному сану. Характера он был веселого и, как все люди со спокойною совестью, любил пошутить. Вообще в нем ничто не напоминало бедных, вечно беспокойных и угрюмых священников, авторитет которых обыкновенно очень слаб среди прихожан. Вместо того, чтобы быть, как говорил Наполеон, нравственными руководителями своей паствы и миротворцами, такие священники находятся с приходом в вечно враждебных отношениях. Но довольно было увидать г. Гримона шествующим по Геранде, чтобы даже самый недоверчивый турист понял, что перед ним полновластный господин этого католического городка. Но он покорно уступал первое место феодальному верховенству дю Геник и в этой зале держал себя, как капеллан вперед своим господином. В церкви, благословляя народ, он прежде всего простирал руки по направлению часовни дю Геников, где над фронтоном изображена была вооруженная рука.
– Я думал, что мадемуазель де Пен-Холь уже здесь, – сказал священник, поцеловав у баронессы руку и усаживаясь на место. – Она стала неаккуратна. Уж не заразилась ли и она легкомыслием? Вот и молодой шевалье до сих пор не вернулся от Туш.
– Не говорите ничего о его визитах к ним при мадемуазель де Пен-Холь, – тихо сказала старая девица.
– Ах, барышня, – возразила Мариотта, – разве можно всему городу запретить болтать об этом?
– А что же болтают? – спросила баронесса.
– Все – и молодые девушки, и кумушки, одним словом, все думают, что он влюблен в барышню из Туш.
– Такой молодой человек, как Калист, должен влюблять в себя, – сказал барон.
– А вот и мадемуазель де Пен-Холь, – сказала Мариотта.
Действительно, по песку слышались осторожные шаги этой девицы, впереди которой шел с фонарем маленький слуга. Увидав его, Мариотта перенесла свою резиденцию в большую залу, чтобы поболтать с ним при свете осмоленной свечи, которую она нарочно не потушила, чтобы сэкономить хозяйское освещение и попользоваться от богатой и скупой гостьи.
Это была худая и высохшая старая дева, желтая, как старый пергамент, вся в морщинах, точно озеро, покрытое рябью. У нее были серые глаза, длинные выдавшиеся вперед зубы, руки совершенно мужские; роста она была небольшого, немного крива и даже горбата. Но никто никогда не интересовался вообще ее достоинствами и недостатками. Одета она была похоже на старуху дю Геник, и всякий раз, как ей надо было попасть в карман, она долго шарила рукой, не будучи в состоянии скоро разобраться в бесчисленных своих юбках, причем все время раздавалось звяканье ключей и звон мелких денег. С одного бока у нее висели все ключи по дому, а с другой – серебряная табакерка, наперсток, вязанье и тому подобные предметы, которые и производили этот шум. Вместо чепчика, как у девицы дю Геник, на голове ее красовалась зеленая шляпа, служившая ей и на огороде. Цвет ее из зеленого стал рыжим, а формой она напоминала шляпы биби, какие спустя двадцать лет снова вошли в моду в Париже. Шляпу эту делали ее племянницы под ее наблюдением: сделана она была из зеленой тафты, купленной в Геранде; что касается каркаса, то она покупала его в Нанте раз в пять лет, так что он возобновлялся при каждом законодательном собрании. Платья, всегда одного неизменного фасона, ей шили также племянницы. В руках у нее была тросточка с маленьким наконечником, как носили дамы в начале царствования Марии-Антуанетты. Девица происходила из одного из самых благородных семейств Бретани. На ее гербе была герцогская корона. Она с сестрой была последним отпрыском славной бретонской фамилии Пен-Холь.
Младшая сестра вышла замуж за Кергаруэта, который, не обращая внимания на общее неодобрение, прибавлял к своей фамилии и имя Пен-Холь и велел себя именовать виконтом де Кергаруэт-Пен-Холь.
– Небо наказало его, – говорила старая девица, – у него только дочери, так что имя Кергаруэтов-Пен-Холь должно прекратиться.
У мадемуазель де Пен-Холь были поместья, приносившие до семи тысяч ливров годового дохода. С тридцати шести лет она сама управляла своим именьем, верхом объезжала поля и проявляла в своих делах большую энергию, которой отличаются обыкновенно горбатые. Ее скупость была известна в окружности на десять лье и нигде не возбуждала порицания. Весь ее домашний штат состоял из одной женщины и маленького лакея. Тратила она, если не считать налогов, не более тысячи франков в год. Благодаря всему этому, за ней сильно ухаживали Кергаруэты-Пен-Холь, проводившие зиму в Нанте, а лето в своем имении на берегу Луары, немного ниже Индра. Они знали, что тетка откажет свой капитал и все свои сбережения той племяннице, которая ей больше придется по сердцу. И вот раз в три месяца, одна из четырех девиц де Кергаруэт – из которых младшей было десять, а старшей двадцать лет – приезжала на несколько дней к старушке. Жакелина де Пен-Холь, старинная подруга Зефирины дю Геник, была воспитана в благоговейном преклонении перед величием дю Геников и с самого рождения Калиста строила планы о том, чтобы завещать все свое имущество молодому шевалье, женив его на будущей дочери виконтессы де Кергаруэт. Она подумывала также выкупить некоторые лучшие владения дю Геников, выплатив их стоимость арендаторам. Раз скупость имеет какую-нибудь определенную цель, она перестает уже быть пороком и ее можно считать почти добродетелью: все лишения превращаются в добровольные пожертвования и под ничтожными мелочами скрывается одна главная Цель. Может быть, Зефирина была посвящена в тайные мечты Жакелины. И баронесса со своей стороны в своей беспредельной любви к сыну и нежности к его отцу тоже отдала кое-что, видя, с какой коварной настойчивостью мадемуазель де Пен-Холь приводила к ним каждый день свою любимицу пятнадцатилетнюю Шарлотту де Кергаруэт. Священник Гримов был тоже в заговоре: не даром он давал старой девице советы, как выгоднее помещать деньги. Но если бы у мадемуазель де Пен-Холь было не только триста тысяч франков золотом – цифра ее сбережений, а имей она поместий в десять раз больше, все-таки дю Геники ни за что не стали бы ей оказывать особого внимания, чтобы она не могла подумать, что на ее деньги имеют виды. Напротив, Жакелина де Пен-Холь, как истая бретонка, была счастлива благоволением, которое ей выказывали дю Геники и ее старая приятельница Зефирина, и ощущала большую гордость после всякого посещения, которым удостаивали ее дочь Ирландских королей и Зефирина. Она не показывала вида, что для нее немалая жертва каждый вечер позволять своему лакею жечь у дю Геников свечку, цветом напоминавшую пряник: такие свечи употребляются в некоторых местностях на западе. Итак, эта старая богатая девица представляла олицетворение родовитости, гордости и величия души. Для дополнения ее характеристики может послужить болтливость аббата Гримона, благодаря которой мы узнаем, что в тот самый вечер, когда старик барон с молодым шевалье и Гасселеном, вооружившись саблями и охотничьими ружьями, собирались уехать в Вандею, к великому ужасу Фанни и к радости бретонцев, и присоединиться там к королеве, в тот самый вечер мадемуазель де Пен-Холь вручила барону десять тысяч ливров золотом. К этой сумме, отдать которую стоило ей немало мужества, она прибавила еще десять тысяч ливров, собранных священником: старый партизан должен был вручить эту последнюю сумму матери Генриха V от имени Пен-Холь и от прихожан Геранды.
Старая девица считала, что имеет права над Калистом, сообразно с этим и вела себя по отношению к нему и зорко следила за ним. Хотя она, как все старые люди монархического правления, смотрела снисходительно на сердечные похождения, но зато не выносила революционного духа. Так что Калист мог своими романами с бретонками только выиграть в ее мнении, но вдайся он в новшества, он сразу упал бы в ее глазах. Мадемуазель де Пен-Холь наскребла бы откуда-нибудь денег, чтобы задобрить обесчещенную им девушку, но, увидев его в тильбюри или услыхав, что он поговаривает о поездке в Париж, она сочла бы Калиста мотом. Застань она его за чтением безбожных книг или журналов – кто знает, на что она была способна. По ее мнению, новые идеи – это конец земельной собственности, это разорение под фирмой каких-то улучшений и систем, которые в результате приведут владельцев к залогу имений. Только путем благоразумия, говорила она, можно себе составить состояние. А для этого надо хорошо управлять своим имением, т. е. складывать в амбары гречиху, рожь и коноплю, а затем ждать хороших цен и, не боясь прослыть алчной, сидеть на своих мешках. До сих пор ее теория всегда приводила к блестящим результатам; вероятно, потому общественное мнение признало ее очень ловкой и хитрой. В действительности она была просто глупа, но такого лестного отзыва удостоилась благодаря своей чисто голландской аккуратности, своей кошачьей осторожности и, наконец, благодаря настойчивости, достойной духовного лица: это последнее качество особенно упрочило за ней репутацию ума.
– Увидим ли мы сегодня г-на дю Хальга? – спросила старая девица, снимая свои вязаные шерстяные митенки после обмена приветствий.
– Как же, мадемуазель, я видел его: он водил свою собачку погулять, – отвечал священник.
– Ага! Значит, наша мушка будет сегодня в полном составе. Вчера нас было только четверо.
Услышав слово «мушка», священник встал со своего места и направился к шкафчику. Из ящика он вынул маленькую соломенную корзинку с костяными кружками, которые от двадцатилетнего употребления стали желтыми, как турецкий табак, и карты, до того засаленные, что, вероятно, такими же играют таможенные служащие в С.-Назере. Аббат сам разложил на столе кружки для каждого игрока, поставил корзину около лампы и проделывал все это с детской поспешностью, и видно было, что ему это случалось делать не впервые. Сильный, по-военному, стук в дверь вдруг нарушил безмолвие старинного замка. Маленький лакей мадемуазель де Пен-Холь с важным видом пошел отворять дверь. Вслед затем на полутемном фоне двери показалась высокая, худая фигура шевалье дю Хальга, отставного капитана судна, которым командовал адмирал Кергаруэт.
– Скорее, шевалье, – закричала мадемуазель Пен-Холь.
– Жертвенник уже готов, – сказал священник.
Шевалье отличался очень слабым здоровьем и потому постоянно носил от своих ревматизмов фланель, на голове черную шелковую шапочку и, кроме того, спенсер, который предохранял его драгоценную грудь от ветров, которые сразу иногда охлаждают атмосферу в Геранде. В его руках всегда была трость с золотым яблоком в виде набалдашника: он ей отгонял собак, которые имели дерзость ухаживать за его собачкой. Этот господин, теперь мелочный, как женщина, старавшийся обойти всякое встречающееся ему на пути препятствие, говоривший постоянно тихим голосом, чтобы сохранить уцелевшие остатки его, считался в свое время одним из самых ученых и храбрых морских офицеров. Он пользовался большим уважением судьи Суфферена и был удостоен дружбы графа де Портандюэр. Впрочем, лицо его, все покрытое шрамами от ран, достаточно ясно говорило о подвигах капитана. А теперь, увидев его, нельзя было бы поверить, что его зоркое око видело все далеко вокруг, что этот бретонский моряк не имел себе соперников в храбрости. Он не курил, не употреблял в разговоре бранных слов и своею кротостью и спокойствием походил на молодую девушку; за своей любимицей, собачкой Тизбе, он ухаживал так умело и заботливо, как истая старая барыня. Здесь сказывалась его прежняя галантность к женщинам. Сам он никогда ничего не рассказывал о своих славных деяниях, которые вызвали восхищение графа д’Эстенга. Хотя он теперь выглядел совершенным инвалидом, двигался так осторожно, как будто с каждым сделанным шагом ему угрожала опасность раздавить под своими ногами яйца, хотя он постоянно жаловался то на холодный ветер, то на палящий зной солнца, то, наконец, на сырой туман, тем не менее, его белые зубы с красными деснами красноречиво протестовали против его болезни, стоившей ему к тому же очень дорого, так как, благодаря ей, он должен был есть непременно четыре раза в день и не как-нибудь, а очень сытно. Фигура его была крепкая, хотя худая; как и фигура барона, она состояла из одних костей, обтянутых кожей, желтой, как пергамент и крепко обтягивающей кости, точно кожа арабского скакуна, блестящая на солнце. Цвет лица у него был темно-бурый и стал таким после его путешествий в Индию, откуда он не привез никаких впечатлений, никаких новых воззрений. В свое время он эмигрировал, потерял состояние, потом получил крест Св. Людовика и пенсион в две тысячи франков, вполне заслужив его своей службой и получая его из кассы моряков-инвалидов. Когда-то он служил в морском флоте в России, до тех пор, пока император Александр не вознамерился заставить его воевать с Францией; тогда он подал в отставку и поселился в Одессе с герцогом Ришелье, с которым и вернулся на родину; герцог выхлопотал ему пенсион, как славному представителю старинного бретонского флота. После смерти Людовика XVIII, т. е. приблизительно вскоре после того, как шевалье дю Хальга вернулся в Геранду, его назначили городским мэром. Священник, шевалье и мадемуазель де Пен-Холь пятнадцать лет подряд проводили вечера в отеле дю Геников, куда нередко собирались и другие дворяне из города и окрестностей. Дю Геники были во главе С.-Жерменского предместья этого городка и к ним не имело доступа ни одно должностное лицо, посланное новой администрацией государства. Уже шесть лет, как священник начинает усиленно кашлять за обедней при щекотливых словах: Боже, спаси короля! Вот в каком положении была в Геранде политика.
Мушка – это игра, в которой играющим сдают по пять карт, а шестую открывают. Открытая карта определяет козыри. При всякой сдаче играющий может по желанию пасовать или принять участие в игре. В первом случае он проигрывает только свою ставку, так как пока в корзине нет ремизов, каждый играющий вносит небольшую сумму. Если играющий принимает участие в игре, то он должен взять взятку, стоимость которой является сообразно со ставкой: если в корзине набралось пять су, то взятка оценивается в одно су. Если он взятки не возьмет, то он попадает в мушку, т. е. он должен заплатить всю ставку, так что при следующей сдаче содержимое корзины значительно увеличивается. Все мушки записываются, и жетоны, которыми производится временная расплата, складываются в корзину, причем жетоны, означающие более крупную стоимость, кладутся раньше. Те играющие, которые спасовали, тоже сбрасывают карты, но это не идет в расчет. Карты, оставшиеся после сдачи, раздаются играющими, как и в экарте, но в мушке соблюдается очередь. Все берут столько карт, сколько хотят, так что может случиться, что карт хватит только на двух играющих. Открытая карта принадлежит сдававшему, т. е. последнему в очереди: он имеет право обменять на нее какую-нибудь свою карту. Особенно большое значение имеет одна карта, под названием Мистигри: валет треф. Игра эта, очень в сущности простая, не лишена занимательности. В ней может проявиться у игроков свойственная людям алчность, и тонкая дипломатия, и выразительная игра лица. В замке дю Геников играющие брали по двадцать жетонов всего на сумму пять су, что составляло ставку в пять лиардов, сумму крупную в глазах игроков. При очень большом счастье можно было выиграть пятьдесят су, т. е. столько, сколько никто не тратил в Геранде в день. Поэтому не удивительно, что мадемуазель де Пен-Холь относилась к этой игре, которая по своим невинным свойствам может быть приравнена, если верить словам Академии, только к игре в пьяницу, со всей страстью, которую может проявить охотник по какой-нибудь очень интересной охоте. Мадемуазель Зефирина, участвовавшая в половине ставки баронессы, относилась к мушке с таким же интересом. Поставить один лиард с шансами выиграть сразу пять, это для старой скопидомки была целая сложная финансовая операция, и она решалась на нее с таким же душевным трепетом, какое может разве испытать жадный биржевой спекулянт на бирже при игре на понижение и повышение. По дипломатическому договору, состоявшемуся в сентябре 1825 г., после одного вечера, когда мадемуазель де Пен-Холь проиграла тридцать семь су, было постановлено, что игра прекращается, как только проигравший десять су изъявит на то желание. Вежливость не позволяла причинять другому игроку неприятность видеть, что игра в мушку продолжается без его участия. Но всякая страсть ведет к обходу закона. Шевалье и барон, эти два престарелых политикана, нашли способ обойти постановление. Если у игроков будет сильное желание продолжать интересную партию, то отважный шевалье дю Хальга, очень расточительный и щедрый на то, что не касалось лично его издержек, всегда предлагал вперед десять жетонов мадемуазель де Пен-Холь или Зефирине. Если только одна из них или обе вместе успевали проиграть по пяти су при первом выигрыше, они должны ему уплатить долг. Старый холостяк может позволить такую любезность по отношению к барышням. Барон со своей стороны также предлагал жетоны старым девам, чтобы продолжать партию. Обе скупые старухи всегда соглашались на это, но предварительно, по обычаю барышень, долго заставляли себя упрашивать. Особенно была оживленна мушка, когда у тетки гостила одна из девиц Кергаруэт – просто Кергаруэт: здесь никто из них не мог добиться, чтобы их называли Кергаруэт де Пен-Холь, даже слуги получили на этот счет такое приказание раз навсегда. Тетка брала ее с собой на мушку к дю Геникам, как на какое-нибудь величайшее веселье. Молодой девушке при этом внушалось, чтобы она была как можно любезнее, что, впрочем, ей не было трудно, если тут находился красавец Калист, обожаемый всеми четырьмя барышнями де Кергаруэт. Молодые девицы эти, воспитанные по-новому, нисколько не дорожили пятью су и за ними записывались мушка за мушкой: иногда за ними числилось до ста су, суммами от двух с половиной су до десяти. Эти вечера очень волновали старую слепую. Взятки именовались в Геранде руками. Баронесса пожимала ногу своей золовки столько раз, сколько по ее картам можно было рассчитывать взять верных взяток. Играть или не играть, особенно когда корзина была полна, было вопросом очень важным и в душе играющих жадность наживы и боязнь рискнуть производили мучительную тревогу. Каждый спрашивал остальных: «Будете ли вы ходить?» и при этом с завистью смотрел на тех, у кого карты были достаточно хороши, чтобы попытать счастья, и чувствовал отчаяние, если самому приходилось пасовать. Если Шарлотта де Кергаруэт, слывшая у них за отчаянную благодаря смелой игре, рисковала счастливо, то на возвратном пути ее тетка, в случае, если сама не была в выигрыше, обращалась с ней холодно и читала ей наставление: у нее характер слишком решительный, молодая особа не должна так идти напролом, играя с почтенными и уважаемыми особами; и манера схватывать корзину, и бросать карты у нее слишком резка; для молодой девушки нужно побольше сдержанности и скромности; над чужим несчастьем нельзя смеяться и т. д. Тысячу раз в год повторялись в их кружке одни и те же, но всякий раз казавшиеся новыми шуточки о том, кого надо запрячь в корзинку, если она слишком была полна: один предлагал запрячь быков, другой – слонов, лошадей или ослов, собак. И за двадцать лет никому не пришло в голову, что эти шутки повторяются изо дня в день. Такие предложения всегда встречались улыбкой. Повторялись каждый раз и слова сожаления, вырывавшиеся у тех, кто оставался посторонним зрителем, когда полная корзина доставалась одному из игроков. Карты сдавались очень медленно, размеренными движениями. Разговаривали играющие между собой не иначе, как прижав карты к груди. Эти благородные и уважаемые люди имели очаровательную слабость – не доверять друг другу в игре. Мадемуазель де Пен-Холь почти всегда укоряла священника в плутовстве, если он брал себе корзину.
– Странно, однако, – возражал священник, – что меня никогда не обвиняют в плутовстве, если я проигрываю.
Каждая карта сбрасывалась на стол только после зрелого обсуждения, причем играющие обменивались тонкими и слегка ядовитыми замечаниями и обнаруживали необыкновенную проницательность. Между двумя сдачами, само собой, велись разговоры о городских происшествиях и споры о политике. Зачастую играющие, крепко прижав карты к груди, тратили целую четверть часа, увлекшись разговором. Вслед за таким перерывом, если вдруг оказывалось, что в корзине не хватало одного жетона, то каждый принимался уверять, что твердо помнит, что положил свою ставку. Почти всегда эти прерывания кончались тем, что шевалье пополнял недостающую сумму, причем на него сыпались обвинения, что он, вероятно, задумался о своем шуме в ушах, о головной боли, обо всех этих грозных болезненных призраках и совершенно забыл положить свою долю. Но как только он клал свой жетон, так тотчас же являлись угрызения совести у старой Зефирины и у хитрой горбуньи: они принимались со своей стороны уверять, что, может быть, это их недосмотр, что, как будто, они забыли положить, что утверждать это они не берутся, но им сдается, что они не клали жетона, хотя, конечно, шевалье достаточно богат, чтоб исправить это маленькое несчастье. Особенно часто случались промахи со стороны барона, если речь заходила о несчастьях королевского дома. Нередко также игра кончалась ничем, к удивлению игравших, которые все рассчитывали на выигрыш: через известное число партий жетоны пересчитывались и все расходились по домам в виду позднего часа, не получив в результате ни выигрыша, ни проигрыша. Тогда на мушку воздвигалось общее гонение: она не была вовсе оживлена и интересна в такие вечера; они сердились на нее, точно негры, которые бьют отражение луны в воде, когда стоит неблагоприятная погода. Все находили, что вечер прошел вяло, и не стоило хлопотать из-за такого пустяшного результата. Однажды виконт и виконтесса Кергаруэт в одно из своих посещений заговорили о висте и бостоне, как об играх более интересных, чем мушка; баронесса, которой мушка порядочно наскучила, попросила их объяснить сущность этих игр; все общество примкнуло к ее просьбе, хотя не без некоторого протеста против нововведений. Но заставить их уразуметь новые игры оказалось невозможно; как только Кергаруэты уехали, то общим голосом было решено, что игры эти слишком головоломны, страшно замысловаты, точно алгебраические исчисления. Все стояли за милую, маленькую и приятную мушку, и таким образом она восторжествовала над новыми играми, как и все старые порядки торжествовали в Бретани над новыми.
Пока священник сдавал карты, баронесса предлагала шевалье дю Хальга каждый день повторявшиеся вопросы относительно его здоровья. Тот очень гордился тем, что у него всегда объявлялись новые болезни. Хотя вопросы ему предлагались всегда одни и те же, но ответы свои он непременно варьировал. Сегодня, например, у него была боль в боку. Любопытнее всего было, что шевалье никогда не жаловался на свои раны; все, что у него болело действительно, нисколько не тревожило и не удивляло его – он был готов к этому. Его пугали неожиданные боли: то у него болела голова, то ему казалось, что ему собаки грызут желудок, то в ушах звенели колокола и тому подобные ужасы. Он очень основательно считал себя неизлечимым, потому что доктора не придумали еще средства от несуществующих болезней.
– Вчера, мне помнится, у вас были боли в ногах? – серьезно говорил священник.
– Она идет все выше, – отвечал шевалье.
– От ног к бокам? – спросила мадемуазель Зефирина.
– А по дороге не останавливается? – с улыбкой спросила мадемуазель де Пен-Холь.
Шевалье в ответ отрицательно покачал головой, сделав при этом комичный жест, из которого всякий посторонний наблюдатель мог бы заключить, что моряк в своей молодости был умен, любил и был любим. Может быть, его скромная жизнь в Геранде была богата воспоминаниями. И когда он, крепко опираясь на обе ноги, точно цапля, стоял на набережной, любуясь на свою резвую собачку, или задумчиво устремлял глаза на море, может быть, он уносился воспоминаниями в прошлое, которое было для него, быть может, своего рода земным раем.
– Вот и умер старый герцог де Ленонкур, – сказал барон, возвращаясь к известию из «Ежедневника», на котором остановилась его супруга. – Да, первое лицо при дворе не намного пережило своего государя. Скоро и я отправлюсь за ними.
– Друг мой, друг мой! – сказала ему жена, слегка похлопав рукой по худой и огрубелой руке мужа.
– Пускай себе говорит, сестра, – сказала Зефирина, – пока я буду на земле, он не будет лежать под землей: ведь он моложе меня.
Веселая улыбка мелькнула на губах старой девицы. Обыкновенно в таких случаях все играющие и случавшиеся здесь гости, услыхав такие печальные речи барона, начинали с выражением испуга переглядываться, чувствуя себя неспокойно при виде грустного настроения короля Геранды. При расставании, расходясь по домам, они говорили обыкновенно в таких случаях: «Г. дю Геник был сегодня очень грустный. Вы обратили внимание, что он все спит?» А на завтра об этом говорила вся Геранда. «Барон дю Геник все слабеет!» Этой фразой начинался разговор в каждом доме.
– А Тизбе здорова? – спросила мадемуазель де Пен-Холь у шевалье, когда карты были сданы.
– Эта бедняжка, как и я, страдает нервами; она, когда бежит, постоянно поднимает то одну, то другую лапку. Вот так, смотрите!
Желая представить свою собачку, согнув одну руку, шевалье показал все свои карты своей горбатой соседке, которой только и нужно было знать, есть ли у него козыри и Мистигри. Он попался в ее ловушку.
– О! – сказала баронесса, – кончик носа у г-на аббата побелел; у него наверное Мистигри.
Священник всегда приходил в такой восторг, когда ему попадался Мистигри, что не мог скрыть этого. На лице у всякого человека есть черта, которая выдает самые сокровенные сердечные помыслы. Опытные и зоркие глаза его партнеров, по прошествии нескольких лет, нашли слабую сторону священника: всякий раз, как к нему приходил Мистигри, кончик его носа белел. И тогда никто не рисковал играть.
– У вас сегодня были гости? – спросил шевалье у мадемуазель де Пен-Холь.
– Да, приезжал один из кузенов моего зятя. Он очень удивил меня, сообщив о свадьбе графини де Кергаруэт, рожденной де Фонтен…
– Дочери Большого Жака! – воскликнул шевалье, – который во время пребывания в Париже неотлучно находился при своем адмирале.
– Графиня его единственная наследница, она вышла за бывшего посланника. Кроме того, он мне рассказал много странного о нашей соседке, мадемуазель де Туш, но такого странного, что я отказываюсь этому верить. Калист не стал бы так часто сидеть у нее, у него достаточно здравого смысла, чтобы заметить такие ужасы.
– Ужасы? – спросил барон, проснувшись при этом слове.
Баронесса и священник обменялись многозначительным взглядом. Карты были уже сданы, и так как Мистигри был у нее, то старая девица прекратила разговор, вполне довольная тем, что, возбудив общее недоумение этим словом, может скрыть свою радость.
– Кладите карту, барон, – сказала она, крепко прижав к себе свои карты.
– Мой племянник не из тех молодых людей, которые восхищаются разными ужасами, – сказала Зефирина, в раздумье перебирая свои волосы.
– Мистигри! – закричала мадемуазель де Пен-Холь, не отвечая своей приятельнице.
Священник, который, по-видимому, хорошо был осведомлен о положении дел между Калистом и мадемуазель де Туш, не вступал в спор.
– А что же она делает такого необыкновенного, эта барышня? – спросил барон.
– Она курит, – отвечала мадемуазель де Пен-Холь.
– Это очень здорово, – возразил шевалье.
– Ну, а ее земли?.. – спросил барон.
– Свои земли она проедает, – отвечала старая девица.
– Все играли и на всех записывается мушка. У меня король, дама, валет козырный, Мистигри и еще король, – сказала баронесса. – Корзина наша, сестра!
Эта партия, выигранная без всякой игры, поразила мадемуазель де Пен-Холь, из головы которой моментально вылетел и Калист и мадемуазель де Туш. В девять часов в зале остались только баронесса и священник. Все старички разошлись спать. Шевалье, по своему обыкновению, отправился провожать мадемуазель де Пен-Холь до ее дома на городской площади; дорогой они обменивались замечаниями о том, как ловко была ведена последняя партия, везло им или нет в этот вечер, с какою радостью прятала в карман свой выигрыш старая слепая, не стараясь скрыть своего восторга. У двери, когда маленький лакей оставил их одних, старая девица в ответ на выраженное шевалье предположение, что могло бы быть причиной озабоченности баронессы, отвечала:
– Я знаю, в чем тут дело. Калист погиб, если мы его не женим как можно скорее. Он любит мадемуазель де Туш, комедиантку.
– В таком случае вызовите Шарлотту.
– Завтра же моя сестра получит от меня письмо, – сказала мадемуазель де Пен-Холь, прощаясь с шевалье.
Вы можете судить, прочтя описание этого вечера, о том, какой переполох, какое смятение возбуждало в Геранде проезд какого-нибудь нового лица или его пребывание в городе.
Когда все стихло в комнатах барона и его сестры, г-жа дю Геник посмотрела на священника, задумчиво перебиравшего жетоны.
– Я угадала, что и вы также тревожитесь за Калиста, – сказала она.
– Заметили ли вы недовольный вид мадемуазель де Пен-Холь? – спросил священник.
– Да, – отвечала баронесса.
– Она, я знаю, очень расположена к нашему милому Калисту и любит его, как сына: его поведение в Вандее, похвалы, которые высказала ему королева за преданность, еще более укрепили ее чувство к нему. Она при своей жизни передаст все свое состояние той племяннице, на которой женится Калист. Я знаю, что у вас в Ирландии есть еще более выгодная партия для нашего дорогого Калиста, но всегда лучше иметь две тетивы на луке. Если бы ваши родные не взяли на себя ответственности женить Калиста, то у нас все-таки останется состояние мадемуазель де Пен-Холь. Он может всегда получить за женой семь тысяч ливров годового дохода, но где вы найдете сбережения за сорок лет, и земли, которые были бы в таком блестящем положении, как в руках мадемуазель де Пен-Холь. Эта нечестивая женщина, мадемуазель де Туш, все испортила. Теперь ее все узнали хорошо.
– Ну и что же? – спросила мать.
– Э, что! Она просто неприличная женщина, – воскликнул священник, – особа сомнительной нравственности, вся преданная театру, она в большой дружбе с актерами и актерками и проедает свое состояние с какими-то газетными писаками, с художниками, музыкантами, одним словом, в дьявольском обществе. Она пишет свои книги под псевдонимом, который пользуется гораздо большей известностью, чем имя Фелиситэ де Туш. Она просто какая-то комедиантка, которая с самого первого причастия входит в церкви только затем, чтобы рассматривать там статуи и картины. Она истратила чуть не целое состояние на то, чтобы совершенно неприличным образом разукрасить свое именье и обратить его в такой рай Магомета, где гурии не женщины. Там, во время ее пребывания, выпивается столько разных тонких вин, сколько во всей Геранде не выпьют за год. Девицы Буньоли в прошлом году отдавали у себя помещение каким-то людям с козлиными бородами, которых некоторые считали за синих. Все они приходили к ней в гости и у себя распевали такие неприличные песни, что скромные барышни, их хозяйки, краснели и плакали от стыда. Вот что такое та женщина, которую боготворит молодой шевалье. Пожелай эта тварь иметь сегодня вечером одну из этих безбожных книг, в которых атеисты смеются над всем, и он оседлает свою лошадь и галопом поскачет за ней в Нант. Не думаю, чтобы Калист был бы способен сделать это, если бы это потребовала от него Церковь. Наконец, эта бретонка даже не роялистка. Если бы нужно было идти воевать за благое дело, и если бы мадемуазель де Туш, или, вернее, Камиль Мопен – я теперь вспомнил ее прозвище – пожелала бы его удержать около себя, – то старику-отцу пришлось бы отправиться одному.
– Нет, – сказала баронесса.
– Я не хочу подвергать его такому испытанию, вы слишком терзались бы, – сказал священник. – Вся Геранда встревожена страстью шевалье к этой амфибии – не мужчине и не женщине, – которая курит, как гусар, пишет, как журналист, и в данную минуту приняла к себе самого опасного из всех сочинителей, если верить почт-директору, который знаком со всеми журналами. В Нанте много идет разговоров об этом. Сегодня утром этот кузен Кергаруэт, который желал бы выдать Шарлотту за человека с шестьюдесятью тысячами ливров годового дохода, приезжал к мадемуазель де Пен-Холь и взвинтил ее своими рассказами о мадемуазель де Туш, которые длились семь часов кряду. Однако, вот уже без четверти десять, а Калиста все нет. Он, конечно, в Туше и вернется, может быть, только утром.
Баронесса молча слушала священника, который незаметно перешел с диалога на монолог; его духовная дочь не могла скрыть своего беспокойства при его словах и то краснела, то принималась дрожать. Когда аббат Гримон увидал, что из чудных глаз взволнованной матери потекли слезы, он смягчился.
– Я завтра повидаю мадемуазель де Пен-Холь, успокойтесь, – сказал он, стараясь ее утешить. – Может быть, беда еще не так велика, я все узнаю. К тому же мадемуазель Жакелина вполне доверяет мне. Да, наконец, ведь Калист наш воспитанник и не поддастся искушению дьявола. Он не захочет лишать свою семью мира и спокойствия и не расстроит планов, которые мы все строим относительно его будущности. Итак, не плачьте, не все еще погибло: ошибка не есть неисправимый порок.
– Вы мне сообщили только подробнее то, что я и раньше знала, – сказала баронесса. – Разве не я первая заметила в Калисте перемену? Всякая мать сейчас чувствует, если она отступает на второй план в сердце сына, или если она не одна царит в нем. Этот фазис жизни очень тяжел для матери, и хотя я всегда ждала этого момента, но не думала, что он настанет так скоро. Наконец, я желала бы, чтобы он, по крайней мере, отдал свое сердце особе достойной, а не какой-то фиглярке, комедиантке, женщине, живущей почти в театре, какой-то писательнице, которая привыкла быть неискренней в своих чувствах, одним словом, дурной женщине, которая будет его обманывать и сделает несчастным. У нее уже были романы?..
– Несколько даже, – отвечал аббат Гримон. – А между тем эта нечестивая женщина родилась в Бретани! Она портит нашу страну. Я скажу в воскресенье проповедь на эту тему.
– Ради Бога, не делайте этого, – воскликнула баронесса. – Рабочие и крестьяне, пожалуй, бросятся на Туш. Калист истый бретонец и достойный представитель своего рода; случись он тут, быть несчастью, потому что он будет защищать ее, как будто дело идет о Пр. Деве.
– Вот и десять часов, желаю вам спокойной ночи, – сказал аббат Гримон, зажигая свой фонарь, который весь блестел чистотой, свидетельствуя, как заботливо смотрела за хозяйством его экономка. – Кто мог бы подумать, – продолжал он, – что молодой человек, вами выкормленный, мною воспитанный в христианских воззрениях, горячий католик, ребенок, живший, как невинный младенец, вдруг погрязнет в такой тине?
– Да верно ли все это? – сказала мать. – Какая же женщина может устоять перед Калистом?
– Лучшим доказательством этого служит долгое пребывание этой чаровницы в Туше. За все двадцать четыре года, прошедшие с ее совершеннолетия, она никогда так долго не засиживалась здесь. К счастью для нас, ее появление было всегда недолговременно.
– И сорокалетняя женщина, – продолжала баронесса. – Я слышала в Ирландии, что такие женщины особенно опасны для молодых людей.
– В этом я совершенный профан, – сказал священник. – И умру в таком же неведении.
– Ах, и я также, – наивно возразила баронесса. – Как бы хотелось знать, что такое любовь, чтобы следить за Калистом, чтобы дать ему совет и утешить его.
Священник вышел на чистенький дворик не один: за ним последовала и баронесса в надежде, не услышит ли шаги Калиста по Геранде: но до нее только доносился стук медленных, тяжелых шагов священника, которые постепенно замолкли вдали и прекратились, когда перед ним открылись церковные ворота. Бедная мать вернулась в дом с отчаянием, думая о том, что весь город уже знает про то, что она считала тайной от всех. Она села, подрезала фитиль в старинной лампе и взяла в руки вышиванье в ожидании Калиста. Баронесса льстила себе надеждой, что таким путем она заставит сына возвращаться домой раньше и проводить меньше времени у мадемуазель де Туш. Но расчеты ее материнской ревности оказались неверны. Изо дня в день, визиты Калиста в Туш делались все продолжительнее, и возвращался он домой каждый вечер все позднее: накануне он вернулся только в полночь. Баронесса, поглощенная своими тревожными материнскими думами, быстро делала крестики по привычке думать и работать одновременно. Если бы кто увидал ее, склоненную над работой при свете лампы, среди стенных панелей, которым было, но крайней мере, лет четыреста, всякий восхитился бы этой чудной картиной. Цвет лица Фанни был настолько прозрачен и кожа так нежна, что, казалось, все ее мысли можно было прочесть на ее светлом челе. Она спрашивала себя, вдруг охваченная любопытством, которое иногда овладевает невинною душой нравственной женщины, какими демонскими тайнами владеют эти жрицы Ваала, что так чаруют мужчин и заставляют их забыть и мать, и всю семью, и родину, и свои интересы. То ей вдруг сильно хотелось увидать эту женщину, чтобы самой судить о ней. В ее ушах еще звучали слова священника о вредном влиянии нынешнего века на молодые умы, и она со страхом представляла себе, как испортится нравственность ее сына, бывшего до сих пор невинным, как молодая девушка, с которой он мог поспорить своей чистой красотой.
Калист, в жилах которого текла кровь бретонская и ирландская, этот благородный отпрыск двух знатных родов, был очень заботливо воспитан матерью. До той самой минуты, как баронесса передала его на руки священника Геранды, он, она твердо была уверена в этом, не слышал ни одного безнравственного слова, не имел понятия ни о чем дурном. Мать его, вскормив его своим молоком и таким образом дважды поделившись с ним своей плотью и кровью, передала его священнику совершенно чистым душой, и он из уважения к их семье обещал дать ему вполне законченное образование на христианских началах. Калист прошел полный курс той семинарии, где учился сам аббат Гримон. Баронесса со своей стороны научила его английскому языку. Не без труда удалось им найти учителя математики среди служащих в С.-Назере. Само собой понятно, что Калист совершенно был незнаком с новой литературой и с теми новыми открытиями, которыми обогатилась наука за последнее время. В курс его ученья вошла география, общая история, в том размере, как ее проходят в женских пансионах, затем латинский и греческий язык, в объеме курса семинарий, древние классики и французские авторы в очень ограниченном числе. Когда, шестнадцати лет, он приступил к изучению философии, которую ему преподавал также аббат Гримон, то он оставался не менее чистым, как и когда Фанни передала его кюре. Церковь была с ним так же осторожна и так же берегла его, как и мать. Не будучи очень набожным, боготворимый всеми, юноша был, тем не менее, ревностным католиком. Баронесса мечтала устроить спокойную, незаметную и тихую жизнь своему красивому и неиспорченному нравственно сыну. Она ждала от одной старой тетки наследство в две или три тысячи ливров стерлингов. Эта сумма, плюс теперешнее состояние дю Геников, давала Калисту возможность выбирать себе невесту с двенадцатью или пятнадцатью тысячами ливров дохода. Будь то Шарлотта де Кергаруэт, с богатым наследством от тетки, или какая-нибудь богатая ирландка, для баронессы это было безразлично. Любви она сама не знала и в браке видела, как и все окружавшие ее, только выгодную аферу. Страсти были чужды этим старикам, исключительно занятым спасением своей души, Богом, королем и своим состоянием. Неудивительно поэтому, что грустные мысли наполняли ум баронессы и что ее материнские чувства были жестоко оскорблены поведением сына, любовью и интересами которого только и жила она. Если бы молодая чета стала жить экономно и благоразумно, то их дети, в свою очередь, живя расчетливо, могли бы выкупить земли и снова вернуть себе богатство. Баронесса хотела бы дожить до глубокой старости, чтобы увидать свое потомство в полном денежном довольстве. Мадемуазель дю Геник также одобряла этот план, и вдруг все гибло из-за мадемуазель де Туш. Баронесса с ужасом услыхала, что уже била полночь. Еще целый час пришлось ей томиться, а Калиста все не было.
– Неужели он останется там? – сказала она себе. – Это было бы еще впервые. Мое бедное дитя!
В эту минуту раздались по переулку шаги Калиста. Бедная мать, в сердце которой радость сменила собой беспокойство, порхнула в двери залы и открыла ее сыну.
– Ах! – с огорчением воскликнул Калист, – дорогая матушка, зачем было меня ждать? Ведь у меня есть ключ и огниво.
– Ты ведь знаешь, дитя мое, что я не в состоянии заснуть, пока тебя нет дома, – сказала она, целуя его.
Вернувшись в залу, баронесса внимательно посмотрела на сына, надеясь по выражению лица угадать, как он провел этот вечер; но глаза ее тотчас затуманились от радостного смущения и гордости, которые невольно испытывает любящая мать, любуясь на свое детище.
Калист наследовал от отца большие, энергичные, огненные глаза, а от матери – чудные белокурые волосы, орлиный нос, очаровательный рот, красивые руки, нежный цвет лица и удивительно белую и тонкую кожу. Хотя своей наружностью он скорее походил на молодую девушку, но был одарен силой Геркулеса. Его мускулы были упруги и крепки, как сталь, и несколько странный взгляд его глаз имел в себе какую-то притягательную силу. Растительности на лице у него не было никакой. Говорят, что это знак долгой жизни. На нем была черная бархатная, как платье его матери, курточка с серебряными пуговицами, серые тиковые панталоны и на шее синий фуляр. На его белоснежном лбу лежал отпечаток сильного утомления, но незаметно было, чтобы Калиста мучили тяжелые думы. Мать его, не догадываясь о том, как болело его сердце, приписала его утомленный вид избытку счастья. Калист был красив, как греческий бог, но не был влюблен в себя: во-первых, он привык видеть красоту своей матери, а во-вторых, он мало интересовался своей красотой, которую считал для себя совершенно лишней.
– Неужели эти свежие, чистые щеки, под наружным покровом которых играет молодая, кипучая кровь, неужели этот лоб, безмятежный, как чело молодой девушки, принадлежит чужой женщине? Страсть иссушит их свежесть и заставит померкнуть эти глаза, влажные, как у ребенка.
Эти горькие мысли сжали сердце баронессы, и радостное чувство сменилось грустью. Пожалуй, покажется странным, что, имея всего три тысячи ливров дохода на семью из шести человек, баронесса и сын ее были одеты в бархат, но дело в том, что у Фанни д’Обриен было много богатых теток и родственников в Лондоне и они напоминали о себе бретонке разными подарками. Некоторые из ее сестер, сделавшие богатые партии, интересовались Калистом и искали ему богатую невесту, зная, что он так же красив и благороден, как и их дорогая изгнанница.
– Вы, дорогое дитя мое, сегодня дольше оставались в Туш, чем вчера, – взволнованным голосом заметила она.
– Да, матушка, – ответил он, не вдаваясь в пояснения.
Сухость ответа отуманила чело баронессы, которая решила отложить объяснение до завтра. Обыкновенно матери, беспокоясь за своих сыновей, как баронесса в данное время, начинают точно бояться их. Они инстинктивно чувствуют, как они эмансипируются под влиянием чувства любви и понимают, что сыновья отнимают от матерей часть своего сердца; но вместе с тем они счастливы счастьем сыновей и в сердце их вечно сталкиваются самые разнородные чувства. Матери редко охотно отрекаются от своих обязанностей: им приятнее видеть сына маленьким, нуждающимся в защите, нежели большим и вполне сложившимся мужчиной. Может быть, в этом и есть разгадка, почему матери особенно любят слабых, несчастных детей, с каким-нибудь физическим недостатком.
– Ты устал, дорогое дитя мое, ложись, – сказала она, с трудом удерживая слезы.
Если мать, любящая своего сына, как Фанни, и также любимая им, не знает чего-нибудь из того, что он делает, то для нее кажется, что все погибло. Да, пожалуй, и не такая мать, как г-жа дю Геник, испугалась бы. Труды, положенные на сына в течение двадцати лет, могли оказаться совершенно без результата. Все, что было благородного, религиозного и благоразумного в Калисте, все подвергалось сильной опасности, женщина могла разрушить все счастье его жизни.
На другой день Калист проспал до полудня, потому что мать запретила его будить; Мариотта снесла балованному детищу завтрак в постель. Перед его капризами ничего не значили раз навсегда установленные часы для еды.
И когда у мадемуазель дю Геник надо было вытащить ключи, чтобы достать что-нибудь не в урочные часы, то, чтобы избегнуть долгих переговоров, всегда выставляли предлогом желание молодого шевалье. Около часу дня барон, его жена и мадемуазель дю Геник собрались в зале: обед всегда подавался в три часа. Баронесса взяла «Ежедневник» и стала читать вслух мужу, который почти всегда бодрствовал в это время. Кончая чтение, г-жа дю Геник услышала шаги своего сына над ними и уронила на пол газету со словами:
– Калист одевается, он, наверное, идет обедать в Туш.
– Пускай себе веселится, наше милое дитя, – сказала старушка и свистнула в свой серебряный свисток.
Мариотта прошла через башенку и показалась в дверях, скрытых за портьерой из такой же шелковой материи, как и гардины.
– Что прикажете, – спросила она, – вам нужно что-нибудь?
– Шевалье обедает в Туше, отмените одно блюдо.
– Но ведь мы еще не уверены в этом, – сказала ирландка.
– Вы недовольны этим, сестра, я слышу это по вашему голосу, – сказала слепая.
– Г-н Гримон собрал много важных сведений о мадемуазель де Туш, которая за этот год очень переменила нам нашего дорогого Калиста.
– В чем это? – спросил барон.
– Но он стал читать разные книги.
– А! А! – сказал барон, – Вот почему он стал пренебрегать охотой и верховой ездой.
– Нравственность ее на очень низком уровне и вдобавок она носит мужское имя, – продолжала г-жа дю Геник.
– Как все на войне, – сказал старик. – Меня звали Ответчиком, графа де Фонтена – Большим Жаком, а маркиза де Монторана – Мальчиком. Я был другом Фердинанда, который так же, как и я, не хотел сдаваться. Хорошее было время. Порой обменивались ружейными выстрелами, а порой и веселились.
Эти воспоминания, которыми отец интересовался больше, чем сыном, были не совсем приятны Фанни. Что касается до нее, то разговор со священником и недостаток доверия со стороны сына не дали ей уснуть всю ночь.
– Да, если г-н шевалье и любит мадемуазель де Туш, что за беда? – спросила Мариотта. – У негодяйки тридцать тысяч экю дохода и она к тому же красива.
– Что ты говоришь, Мариотта? – воскликнул старик. – Чтобы один из дю Геников женился на де Туш! Да они были нашими конюхами, когда дю Геклен считал за великую честь породниться с нами.
– Женщина, носящая мужское имя – Камиль Мопен, – сказала баронесса.
– Мопен – древняя фамилия, – сказал старик, – они из Нормандии, у них герб с тремя… (он остановился). – Но она никак не может быть и Мопен и де Туш в одно время.
– Она известна в театре под именем Мопен.
– Де Туш не может быть комедианткой, – сказал барон. – Если бы я не знал вас, Фанни, подумал бы, что вы сошли с ума.
– Она пишет пьесы, – продолжала баронесса.
– Книги? – переспросил он, посмотрев на жену с таким изумленным видом, точно она ему сообщила о каком-нибудь чуде. – Я слышал, что мадемуазель Скюдери и г-жа де Севинье писали что-то, но не хвалю их за это. Для этого нужен был двор Людовика XIV.
– Ведь вы обедаете в Туше, не правда ли, сударь? – спросила Мариотта появившегося в это время Калиста.
– По всему вероятию, – ответил молодой человек.
Мариотта была не любопытна и ушла, не дослушав, что говорила баронесса сыну.
– Вы опять идете в Туш, мой Калист (она сделала ударение на слове «мой»). А ведь это вовсе не приличный и не порядочный дом. Хозяйка его ведет бешеный образ жизни, она испортит нашего Калиста. Камиль Мопен дает ему читать разные книги; у нее было много приключений в жизни. И вы все знали это, злое дитя, и ничего не сказали об этом своим старым друзьям.
– Шевалье отличается скромностью, – сказал отец, – это считалось искони очень достойным качеством.
– Он уже слишком скрытен, – сказала ирландка, видя, что краска покрыла лоб ее сына.
– Дорогая матушка, – сказал Калист, становясь перед матерью на колени, – мне кажется, не к чему кричать повсюду о моей неудаче. Мадемуазель де Туш, или, если хотите, Камиль Мопен отвергла мою любовь полтора года тому назад, в последний приезд сюда. Она очень ласково посмеялась надо мной: она годится мне в матери, – уверяла она меня, – сорокалетняя женщина, полюбившая несовершеннолетнего юношу, по ее мнению, виновна в тяжком грехе, и на такой безнравственный поступок она ни за что не решится. Она всячески подшучивала надо мной, а так как она умна, как ангел, то шутки ее очень задевали и обижали меня. Наконец, когда она увидала, что я плачу горькими слезами, она предложила в очень благородных выражениях свою дружбу. У нее сердца еще больше, чем таланта, и она не менее великодушна, чем вы. Я теперь точно ее сын. Когда она приехала сюда вторично, и я узнал, что она любит другого, то я покорился своей участи. Не повторяйте же те клеветы, которые другие распускают про нее: Камиль – артистка, она необыкновенно талантлива и вся жизнь ее сложилась так, что ее нельзя подвести под уровень других.
– Дитя мое, – сказала религиозная Фанни, – женщине непростительно вести себя не так, как нас учит Церковь. Она не исполняет своего долга перед Богом и перед обществом, пренебрегая религией, которой должна дорожить всякая женщина. Женщина уже грешит тем, что посещает театры, но писать нечестивые вещи, которые потом играют актеры, странствовать по свету то с ненавистником папской власти, то с музыкантом – ах! Калист, вам много будет стоить труда убедить меня в том, что такие поступки достойны человека порядочного, надеющегося на загробную жизнь, человека, делающего кому-нибудь добро. Бог дал ей состояние, чтобы она имела возможность помогать ближним, а она на что тратит его?
Калист быстро поднялся, взглянул на свою мать и сказал:
– Матушка, Камиль – мой друг и я не могу позволить говорить о ней таким образом, я за нее готов отдать жизнь.
– Твою жизнь? – с ужасом переспросила баронесса. – Твоя жизнь принадлежит нам.
– Мой племянник сказал много таких слов, которых я даже совсем не понимаю, – тихо промолвила, оборачиваясь к нему, слепая старушка.
– А где он им научился? – сказала мать. – В Туше.
– Но, дорогая матушка, ведь до нее я был совершенным невеждой.
– Ты знал все самое нужное, если знал твои обязанности, налагаемые на тебя религией, – возразила баронесса. – Ах! Эта женщина отнимет у тебя святую, благородную веру.
Старая девица вдруг встала и торжественно указала рукой на своего дремавшего брата.
– Калист, – сказала она прочувствованным голосом, – твой отец никогда не открывал ни одной книги, он говорит только по-бретонски, но сражался за короля и за Бога. А люди ученые только умели делать дурное, и все начитанные дворяне изменили своей родине. Итак, учись, если хочешь!
Она уселась затем и снова принялась вязать, быстро, с волнением, перебирая спицами. Калист был невольно поражен ее речью, сказанной по образцу Фокиона.
– Одним словом, ангел мой, у меня есть предчувствие, что тебе грозит несчастье в том доме, – сказала мать, еле сдерживая рыдания в голосе.
– Кто заставляет Фанни плакать? – спросил барон, проснувшись сразу при звуках голоса жены. – Что случилось?
– Ничего, друг мой, – отвечала баронесса.
– Матушка, – сказал на ухо своей матери Калист, – нам неудобно продолжать теперь разговор, а если вам угодно, мы поговорим сегодня вечером. Когда вы узнаете все, вы будете благословлять мадемуазель де Туш.
– Матери неохотно проклинают кого бы то ни было, – сказала баронесса, – и я не стану проклинать ту женщину, которая полюбит моего Калиста.
Молодой человек простился с отцом и вышел. Барон и жена его приподнялись с места и смотрели ему вслед, пока он проходил по двору, отпер дверь и скрылся. Баронесса была слишком взволнована и не стала продолжать читать газету. В их тихой, мирной жизни подобный спор казался большим событием и произвел такое же тяжелое впечатление, как настоящая ссора. Мать далеко не успокоилась. Куда приведет Калиста эта дружба, ради которой он готов на всякую опасность, готов отдать жизнь? И из-за чего ей придется благословлять мадемуазель де Туш? Эти два вопроса были так же важны для ее простой души, как какая-нибудь ярая революция для дипломатов. Камиль Мопен была такой революцией в их спокойной и мирной жизни.
– Я очень боюсь, что эта женщина испортит его нам, – сказала она, взяв газету.
– Дорогая Фанни, – сказал веселым голосом барон, – вы такой ангел, что вам таких вещей не понять. Мадемуазель де Туш, говорят, черна, как галка, толста, как турок, ей сорок лет и поэтому нет ничего удивительного, что Калист влюбился в нее. Он будет скрывать свое счастье под разными благовидными, лживыми уверениями. Пускай себе тешится этой любовной историей.
– Если бы это была другая женщина…
– Но, дорогая Фанни, будь эта женщина святая, она отвергла бы нашего сына.
Баронесса снова взяла газету.
– Я поеду к ней, – продолжал старик, – и расскажу вам, что она такое.
Прошу запомнить его слова. После биографии Камиль Мопен вам очень любопытно будет представить себе барона, беседующего с этой замечательной женщиной.
Город Геранда, уже два месяца видевший, как Калист, лучший цвет его и высшая гордость, ежедневно и утром и вечером отправляется в Туш, был уверен, что мадемуазель Фелиситэ де Туш страстно была влюблена в этого красивого юношу и всевозможными чарами приворожила его к себе. Не одна молодая девушка и не одна молодая женщина спрашивала себя, что такое есть в этих старых женщинах, что они могут так завладеть таким невинным ангелом? Когда Калист проходил по главной улице, по направлению к воротам, ведущим в Круазиг, на него устремились взгляды горожан.
Необходимо теперь объяснить, откуда шли все россказни о той особе, к которой шел Калист. Эти сплетни, все разраставшиеся, переходя из уст в уста, благодаря невежеству общества, готового верить всему, дошли до слуха священника. Сборщик податей, мировой судья, начальник С.-Нантской таможни и другие образованные люди этого округа своими рассказами о необыкновенной жизни женщины-артистки, скрывавшейся под именем Камиль Мопен, немало поразили его. Она еще не ест, правда, маленьких детей, не убивает рабов, как Клеопатра, не бросает людей в реку, как ложная молва рассказывала про героиню «Башни Несль»; но, по мнению аббата Гримона, это ужасное существо, что-то среднее между сиреной и атеисткой, это безнравственное воплощение женщины и философа нарушало все социальные законы, которыми были предусмотрены все слабости и все достоинства женщины.
Подобно тому, как Клара Газюль есть женский псевдоним умного мужчины, а Жорж Занд мужской псевдоним гениальной женщины, Камиль Мопен служил маской, за которой скрывалась очаровательная девушка, хорошего происхождения, бретонка, по имени Фелиситэ де Туш, та женщина, которая причиняла такое беспокойство баронессе дю Геник и доброму священнику. Эта фамилия не имеет ничего общего с Тушами из Турени, к которым принадлежит посланник Регента, и до сих пор более известна своими литературными заслугами, чем дипломатическими способностями. Камиль Мопен, одна из знаменитых женщин XIX столетия, долго считалась мужчиной по своему дебюту на литературном поприще. Всем знакомы два тома театральных пьес, которые были неудобны для сцены, написанные по образцу Шекспира и Лопе де Вега и изданные в 1822 г. Это сочинение произвело в литературе целый переворот: в это время повсюду – и в академии, и в кружках, и в газетах только и говорилось, что о романтиках и классиках. После этого, Камиль Мопен еще написала несколько пьес и один роман, которые имели не меньший успех, чем первое ее произведение, почти всеми теперь забытое. Как объяснить, вследствие какого сплетения обстоятельств молодая девушка приняла мужской склад ума, как из Фелиситэ де Туш образовался мужчина и автор; как она, более счастливая в этом отношении, чем г-жа де Сталь, осталась свободной, благодаря чему ей более прощали ее известность. Ответив на эти вопросы, можно было бы удовлетворить общему любопытству, и тогда понятнее был бы один из этих редких феноменов природы, которые тем более славны, что они очень редки, так что точно столпы возвышаются над остальным человечеством. За двадцать столетий можно едва насчитать двадцать знаменитых женщин. Итак, хотя оно не главное действующее лицо этого романа, но так как она имела большое влияние на Калиста и, кроме того, играла видную роль в современной нам литературе, то, наверное, никто не пожалеет, если бы мы остановились на ней несколько долее, чем велит нам современная пиитика.
Мадемуазель Фелиситэ де Туш осталась сиротой в 1793 г. Поэтому ее земли избегли конфискации, которой непременно подпали бы ее отец или брат. Первый умер 10 августа; он был убит на пороге дворца, защищая короля, на своем посту майора королевской охраны. Ее брат, молодой гвардеец, был убит при Карме. Мадемуазель де Туш было два года, когда умерла ее мать, убитая горем, после вторично обрушившегося на нее несчастья. Умирая, г-жа де Туш поручила дочь своей сестре, монахине в Шелле. Г-жа де Фокомб, монахиня, из предосторожности увезла сиротку в Фокомб, довольно значительное имение около Нанта, которое принадлежало г-же де Туш, и где монахиня поселилась с тремя сестрами из монастыря. Жители Нанта в последние дни террора разрушили замок, схватили монахинь и мадемуазель де Туш и посадили их в тюрьму на основании взведенного на них обвинения, что они принимали у себя шпионов Питта и Кобурга. 9-е Термидора спасло их. Тетка Фелиситэ умерла от страха. Две монахини совсем покинули Францию, а третья препоручила маленькую де Туш ее родственнику, теперь самому близкому ей, дедушке по матери, г-ну де Фокомбу, жившему в Нанте; исполнив это, она последовала за своими подругами. Г-н де Фокомб, шестидесятилетний старик, женился на молодой женщине, которая вела все его дела. Он сам был всецело поглощен археологией, одной из тех страстей, или, вернее сказать, маний, которые помогают старцам считать себя живым членом общества. Воспитание вверенной ему внучки было совершенно заброшено. Фелиситэ сама воспитала себя на мальчишеский лад, оставаясь почти без призора около молодой женщины, всецело предававшейся веселью в период императорской власти. Она сидела часто с г-ном де Фокомб в его библиотеке и читала все, что ей было угодно. Таким образом, она в теории хорошо узнала, что такое жизнь и, оставаясь невинной плотью, совершенно была развита умственно, и ничто не было тайной для нее. Ум ее был насыщен всем отвратительным реализмом науки, а сердце осталось чисто. Знания ее были необыкновенно обширны, потому что она до безумия любила чтение и наделена была замечательной памятью.
В восемнадцать лет она была так начитана, как желательно было бы видеть нынешних молодых авторов. Чтение всевозможных книг помогло ей гораздо лучше обуздать свои страсти, чем монастырская жизнь, где только хуже разгорячается воображение молодых девушек. Ее ум, наполненный массой не переработанных и не классифицированных сведений, руководил ее детским сердцем. Ее воображение было загрязнено, но не повлияло на чистоту ее плоти, это обстоятельство, конечно, крайне удивило бы философа и наблюдательного человека, если бы кто-нибудь в Нанте мог заподозрить, что за личность была мадемуазель де Туш. Результат был совершенно неожиданный: Фелиситэ не имела никакого влечения к чему-нибудь дурному, она довольствовалась тем, что знала об его существовании. Старика Фокомба она приводила в восхищение тем, что помогала ему: она написала под его именем три сочинения, которые он всецело приписывал себе, в своем ослеплении. Такой усиленный труд, несоразмерный с ее физическим развитием, привел к тому, что Фелиситэ заболела; кровь слишком сильно закипела в ней, и с ней чуть не сделалось воспаление в груди. Доктора предписали ей ездить верхом и разные другие развлечения. Мадемуазель де Туш вскоре стала очень искусной наездницей и совершенно поправилась несколько месяцев спустя. Восемнадцати лет она стала выезжать и произвела такой фурор, что в Нанте ее иначе не называли, как красавицей; но восторг, который она возбуждала, нисколько не радовал ее и оставлял совершенно равнодушной. Она стала ездить в свет под минутным влиянием совершенно женского чувства, от которого, как-нибудь умна женщина, ей почти невозможно избавиться. Чувствуя себя обиженной насмешками тетки и ее кузины над ее занятиями и их уверениями, что она ведет такой уединенный образ жизни потому только, что не имеет надежды нравиться, Фелиситэ решила сделаться кокетливой и ветреной, т. е. стать вполне женщиной. Она ожидала встретить обмен мыслей, ожидала увлечь всех своим умственным развитием и обширными познаниями и с отвращением увидала, что в свете ведутся только самые обыкновенные разговоры и говорят самые пошлые комплименты; особенно ее поражало царство военных, перед которыми все преклонялось. Понятно, что она вовсе не занималась никакими искусствами. Видя, что ей приходится стушевываться перед разными куклами, которые играли на рояле и кокетничали своим платьем, она также захотела быть музыкантшей. Она снова уединилась и усердно принялась учиться под руководством лучшего учителя в городе. Будучи богата, она, к великому удивлению всех, выписала для полного усовершенствования Штейбелта. До сих пор этого не может никто забыть. Учитель этот обошелся ей в двенадцать тысяч франков, но зато она стала прекрасной музыкантшей. Позднее, в Париже, она стала брать уроки гармонии и контрапункта и написала две оперы, которые имели большой успех, хотя автор их остался для публики неизвестен. Все считали автором их некоего Конти, одного из самых известных артистов наших времен; но тут замешан роман, и мы остановимся на этом обстоятельстве позднее. Ничтожество интересов в провинции до того опротивело Фелиситэ, а сама она мечтала о таких грандиозных вещах, что вскоре она перестала появляться в свете. Добившись своего – затмив всех своей красотой, своей игрой, доказав своим кузинам, на что она способна, и отвергнув двух влюбленных, она снова вернулась к своим книгам, к роялю, к творениям Бетховена и в своему старику Фокомбу.
В 1812 г. ей исполнился двадцать один год, и археолог отдал ей отчет по опеке. С этого времени она сама стала заведовать своим состоянием, которое составляли: пятнадцать тысяч ливров дохода с Туша, отцовского имения; двенадцать тысяч франков с земель Фокомба; доход этот увеличился на одну треть при возобновлении аренды, и, наконец, капитал в триста тысяч франков, накопленный опекуном. Из своего пребывания в провинции Фелиситэ вынесла только уменье разумно обращаться с деньгами, составлявшее противовес стремлению помещать свои капиталы непременно в Париж. Она вынула свои триста тысяч франков из конторы, куда поместил их археолог, и поместила их на текущий счет, выбрав минуту, когда царила паника после неудачного похода в Москву. Она сразу получила на тридцать тысяч франков в год больше. За вычетом всех расходов, у нее оставалось свободных пятьдесят тысяч франков в год. Девушка двадцати одного года с такой энергией может считать себя равноправной с мужчиной тридцати лет. Развитие ее ума достигло между тем еще больших размеров, а вследствие ее склонности к анализу она очень здраво могла судить о людях, об искусстве, о политике, одним словом, обо всем. Ей очень хотелось уехать из Нанта, но старик Фокомб заболел и более не выздоравливал. Она в продолжение полутора года заменяла жену у изголовья больного и ходила за ним, как ангел-хранитель. Он умер у нее на руках в то время, как Наполеон сражался со всей Европой, стоя на растерзанном трупе Франции. Она отложила свой отъезд в Париж до конца войны. Как только Бурбоны вернулись в Париж, она, роялистка в душе, поехала туда приветствовать их. Там ее приютили Гранлье, дальние ее родственники; затем наступили события 20 Марта, сильно взволновавшие ее. Она была свидетельницей последних минут существования Империи, она видела, как великая армия выстроилась на Марсовом поле, точно некогда в цирке гладиаторы, и приветствовали в последний раз своего Цезаря, отправляясь насмерть под Ватерлоо. Благородная, высокая душа Фелиситэ была глубоко потрясена этим драматическим эпизодом. Политические волнения, феерия, длившаяся три месяца и известная в истории под названием «Ста Дней», все это так занимало ее, что ей было не до сердечных увлечений: вся партия роялистов, к которой она принадлежала, распалась. Гранлье последовали за Бурбонами в Гент и оставили свой отель мадемуазель де Туш. Но Фелиситэ, не желавшая ни от кого зависеть, купила за сто тридцать тысяч франков один из лучших отелей в улице Монблан и поселилась в нем в 1815 г., когда была реставрация Бурбонов. Теперь один сад этого отеля ценится в два миллиона. С детства привыкнув к самостоятельности, Фелиситэ любила быть вечно занятой чем-нибудь, как мужчины. В 1816 г. ей минуло двадцать пять лет. Она оставалась девушкой и смотрела на брак, как на большое неудобство, теоретически обсуждая его в своем уме. Фелиситэ, благодаря своему феноменальному умственному развитию, никак не могла примириться с тем, что замужняя женщина отрекается от личной жизни: сама она слишком высоко ценила свою независимость и к материнским обязанностям чувствовала отвращение. Необходимо объяснить, почему в Камиль Мопен было столько аномалий. В детстве она была лишена и отца, и матери и рано стала зависеть от себя одной. Так как опекун ее был археологом, то судьба натолкнула ее на путь научных и литературных занятий, вместо того, чтобы ограничить ее образование общим женским узким кругозором, вместо того, чтобы научить ее тому, чему учит мать дочерей, т. е. заботам о туалете, уменью лицемерить и искусству пленять сердца. Ввиду такого воспитания, еще задолго до того, как она стала известностью, всякий, увидав ее, сразу мог понять, что она в детстве скоро забросила свои куклы.
К концу 1817 года Фелиситэ де Туш заметила, что красота ее, хотя и не пропала еще, но начинает как будто увядать. Она поняла, что скоро подурнеет, если не выйдет замуж, а красотой своей она тогда еще очень дорожила. Наука говорила ей, что природа одинаково беспощадно относится к людям, незнакомым с ее законами, и к людям, которые чрезмерно злоупотребляют ими – в результате получается быстрое увяданье. Перед ней ясно встало изможденное, старческое лицо ее тетки, и она вся вздрогнула от ужаса. Ей пришлось выбирать между браком и свободной любовью – она предпочла остаться независимой и не с прежним равнодушием принимала ухаживание своих поклонников. В описываемую нами эпоху она очень мало изменилась в сравнении с 1817 годом: восемнадцать лет пролетели, почти не коснувшись ее наружности. Хотя теперь ей было немало лет, ей было уже сорок лет, но ей свободно можно было дать двадцать пять. Если бы кто захотел описать ее, какова она была в 1836 г., тот мог спокойно изобразить ее такой, какова она была в 1817 г. Те женщины, которые знают, какова должна быть красота и какой надо иметь темперамент, чтобы время оказалось бессильно наложить на женщину свою роковую печать, из описания ее наружности, на которое мы не пощадим красок, чтобы сделать его вполне блестящим, поймут, что Фелиситэ де Туш обладала всеми теми свойствами, которые нужны для того, чтобы не бояться губительного времени.
В Бретани сразу бросается в глаза, что почти все женщины темноволосы, черноглазы и имеют темный цвет лица. Это особенно странно, потому что ничего подобного нельзя встретить в соседней с нею Англией, которая между тем находится в одинаковых с нею климатических условиях. Отчего это происходит: благодаря каким-нибудь физическим причинам или вследствие расового различия? Быть может, ученые обратят когда-нибудь внимание на эту странность, тем более, что в Нормандии она исчезает. А пока факт налицо: между бретонками очень редки блондинки; глаза у них отличаются такой же живостью, как у южанок, но они вовсе не высоки и не так тонки, как итальянки и испанки: в большинстве случаев они роста небольшого, плотного сложения, мускулисты; исключение представляет высший класс, благодаря бракам с аристократическими фамилиями. Мадемуазель де Туш, как истая родовитая бретонка, среднего роста, хотя кажется выше, благодаря своей фигуре. Цвет лица ее немного оливковый днем и совершенно белый при вечернем освещении делает ее похожей на итальянку, у которых цвет лица всегда напоминает темный цвет слоновой кости. Свет скользит по ее гладкой коже и придает ей какой-то особенный тон. Нужно очень сильное волнение, чтобы вызвать на ее щеки слабую краску, которая быстро пропадает. Благодаря этому, лицо ее всегда бесстрастно. Окладом лица, скорее продолговатым, чем овальным, она напоминает Изиду на египетских барельефах. Глядя на ее черты, вам вспоминаются головы сфинксов, которых ласкает египетское солнце и полирует знойная пустыня. Цвет лица вполне гармонирует у нее с классическими чертами. Черные, густые волосы она носит заплетенными в косы, и вся прическа напоминает Мемфисских статуй с их двойной охватывающей голову повязкой. Лоб у нее широкий, выпуклый на висках; линия его идет не прямо, а с небольшими извилинами и напоминает лоб Дианы-охотницы. Такой лоб означает характер могучий и самовластный, молчаливый и спокойный. Брови резко очерчены; глаза вдруг загораются, как две звезды. Глазное яблоко не отливает синевой, на нем нет никаких красных жилок, хотя оно и не имеет молочно-белого оттенка: оно все сплошное, как из цельного рога, и имеет какую-то темную окраску. Зрачок обведен оранжевой полоской: точно бронза в золотой оправе, если бы можно было себе представить живую бронзу. На зрачке нет амальгамы, как бывает в некоторых глазах, которые отражают свет и приобретают поэтому сходство с глазами тигра или кошки; в нем нет также этой страшной неподвижности, которая невольно заставляет нервного человека вздрогнуть; но в нем есть какая– то бесконечная глубина, хотя нет блеска. Опытному глазу наблюдателя легко читать все ее мысли в ее взгляде, хотя выражение ее бархатных глаз постоянно меняется, сообразно с тем, как меняются ее душевные ощущения. Особенно красивы глаза Камиль Мопен, когда они зажигаются страстью: тогда золотой зрачок как будто золотит и желтоватое яблоко и в них появляются золотые искорки. Но в спокойном состоянии взгляд ее тускл и благодаря тому, что она часто бывает погружена в различные серьезные соображения, даже кажется иногда бессмысленным. В связи с этим тускнеет и все лицо. Ресницы у нее коротки, но очень густы и часто посажены, точно хвост горностая. Веки несколько темноваты и усеяны красноватыми жилочками, что придает лицу выражение какой-то внутренней силы и вместе прелести; два качества эти очень редко встретишь у женщины.
Вокруг глаз кожа совершенно гладкая, без всякого признака морщин, точно на египетской статуе, которая от времени точно стала казаться живой. Скулы у нее несколько более выдаются, чем у всех женщин и еще более подчеркивают выражение энергии, которой дышит все ее лицо. Нос очень тонкий и прямой с раздувающимися розовыми нежными ноздрями. Очень изящной линией он соединен со лбом и замечательно бел; ноздри очень легко начинают раздуваться, как только Камиль взволнуется или рассердится. Этим свойством, по словам Тальмы, отличаются все великие люди в минуты гнева или иронии. Неподвижность ноздрей всегда говорит о некоторой душевной сухости. Нос скупого человека всегда неподвижен – он вечно сжат, как и его губы и все лицо его точно замкнуто, как и его душа. Рот, с красивым изгибом в уголках и ярко красными губами, необыкновенно красив и своими мягкими очертаниями представляет полный контраст с величественным и серьезным складом лица. Верхняя губа ее очень тонка и линия, соединяющая нос со ртом, очень выгнута и близко подходит к верхней губе, так что легкое вздергивание губы сразу придает лицу Камиль необыкновенно презрительное выражение. Нижняя губа толще и ослепительно красного цвета. Выражение губ замечательно мягкое и приятное и рот ее, точно изваянный резцом Фидия, производит впечатление полуоткрытой гранаты. Подбородок довольно полный, но его твердые линии доказывают ее решимость и вполне гармонируют со всем ее профилем, достойным богини. Над верхней губой растет легкий пушок; природа сделала бы большую ошибку, если бы лишила ее этих легких, как дымка, усиков. Уши, очень красивой формы, доказывают все изящество ее натуры. Бюст довольно полон, талия тонкая. Бедра не пышны, но грациозно округлены и своими контурами напоминают скорее Вакха, чем Венеру Каллипигийскую. Здесь особенно заметны нюансы, отличающие женщину знаменитую от всех обыкновенных женщин: первая всегда имеет несколько мужской склад тела, не имеет той гибкости и тех широких контуров, которыми отличаются женщины, предназначенные судьбой к обязанностям материнства. В свою очередь мужчины хитрые, лживые, трусливые, очень часто бывают наделены почти женскими бедрами. Шея Камиль одной покатой линией соединяется с плечами, и на затылке не имеет ни впадины, ни изгиба: опять доказательство силы. Плечи ее очень красивы, но настолько широки, что можно подумать, что они принадлежат женщине-колоссу. Форма рук очень красива и оконечности их своим изяществом напоминают руки англичанок: они все усеяны ямочками, довольно полны и оканчиваются розовыми, миндалевидными ногтями. Цвет кожи на руках замечательно бел, из чего можно заключить, что все ее тело, крупное, полное, имеет кожу совершенно другого оттенка, чем на лице. Вся голова ее придает ей несколько холодный и очень решительный вид, который смягчается подвижностью рта, очень часто меняющего свое выражение, точно так же, как и подвижные ноздри носа. Не всякому сразу бросится в глаза, сколько обещает эта живая игра лица, сколько в этом заманчивой прелести, и на первый взгляд лицо ее кажется вызывающе холодным. На нем точно лежит отпечаток какой-то печали, ему более присуще меланхоличное сосредоточенное выражение, нежели кокетливое. Мадемуазель де Туш больше слушает, чем говорит сама. Своим молчанием и пристальным, глубоким взглядом глаз она может смутить собеседника. Всякий образованный человек, видя ее, невольно сравнивал ее с Клеопатрой, которая едва не произвела большого переворота в истории народов. Но Камиль представляет собой женщину – львицу, полную сил и замечательно совершенную в умственном и физическом отношении.
Мужчина с несколько восточными воззрениями на женщин, наверное, пожалел бы, что она так умна и хотел бы увидать ее более женственной. Неприятно подумать, что вдруг имеешь дело с женщиной-демоном, испорченной до мозга костей. Способна ли она испытать страсть, будучи вечно занята холодным анализом и положительными науками? Разум, не убил ли в ней сердце или, может быть, как это ни странно, она чувствует и анализирует свои чувства одновременно? Существуют ли для нее преграды, или так как ее уму все доступно, то, в противоположность другим женщинам, она не остановится ни перед чем? Будучи так умна, может ли она открыть свое сердце, способна ли желать нравиться? Снизойдет ли до разных трогательных мелочей, которыми женщины стараются занять и заинтересовать любимого человека? Если, по ее мнению, чувство не достигает того идеала, к которому она стремится, не покончит ли она с ним сразу? Как угадать, что таится в глубине ее глаз? Невольно ждешь от нее какой-то неукротимости, чего-то неведомого. Вообще женщина с большой душевной силой хороша только как аллегория, но не в действительности.
Камиль Мопен немного напоминала собой Изиду Шиллера, стоявшую в полумраке храмов и у ног которой жрецы находили трупы отважных людей, приходивших вопрошать о своей судьбе. О Камиль ходило много рассказов, которых она не опровергала, и поэтому есть вероятие, что в них была доза правды. Или ей нравились такие слухи? Тип ее красоты играл немалую роль в ее славе: она послужила ее целям, так же как ее богатство и хорошее происхождение помогли ей удержать положение в свете. Если бы ваятель задумал изваять статую Бретани, то он не мог бы найти лучшей модели, чем мадемуазель де Туш. Только такие характеры, сангвинические и самовластные, могут не бояться губительного времени. Ее крепкое сложение, упругая здоровая кожа и бесстрастное лицо, точно кираса, предохраняют ее от морщин и делают ее в этом отношении счастливее других женщин. В 1817 г. эта интересная девушка открыла двери своего дома для артистов, известных авторов, ученых и публицистов, к которым она чувствовала инстинктивное влечение. Салон ее стал известен не менее салона барона Жерарда; у нее аристократия сталкивалась со знаменитостями, и можно было встретить самое лучшее парижское общество. Влиятельная родня мадемуазель де Туш и большое состояние, еще увеличившееся после наследства от тетки-монахини, много содействовали ей в этой трудной задаче: создать себе круг знакомых. Успеху ее в этом много помогла и ее независимость. Многие честолюбивые матери стали лелеять надежду женить на ней своих сыновей, состояние которых несколько уступало красоте их гербов. Некоторые пэры Франции, которых приманил ее годовой доход в восемьдесят тысяч ливров и роскошный дом, приезжали к ней со своими родственницами, которые считались очень разборчивыми и неприступными. Дипломатический мир, которому нужна пища для ума, находил в ее обществе большое удовольствие. Окруженная всеми этими типами, мадемуазель де Туш могла наблюдать, какие комедии могут разыгрывать люди под давлением страсти, алчности и честолюбия. Она рано поняла людей, и обстоятельства сложились для нее так удачно, что она на первых порах не имела случая испытать силу любви, которая завладевает умом и всем существом женщины и лишает ее возможности здраво судить об окружающем. Обыкновенно женщина живет сначала чувством, потом наслаждениями и, наконец, рассудком: отсюда три возраста, из которых последний, самый печальный – старость. В жизни мадемуазель де Туш порядок был совершенно другой: молодость ее была окружена снегами наук и холодом размышлений. Этой ненормальностью отчасти объясняется оригинальность ее образа жизни и свойство ее таланта. Она уже изучала всех мужчин в том возрасте, когда женщины всецело бывают поглощены одним героем; она презирала то, чем они восхищались, она видела лживость той лести, которую женщины принимают за правду и смеялась над тем, что им казалось очень важным. Эта неестественная жизнь длилась очень долго и имела роковую развязку: она только тогда ощутила в себе первую, молодую, свежую любовь, когда женщины по законам природы почти перестают думать о любви. Первая ее связь была сохранена в такой тайне, что никто не знал о ней. Фелиситэ, уступив, как все женщины, приговору сердца, думала, что красота физическая должна, наверное, соответствовать и душевной красоте человека; влюбившись в одну внешность, она вскоре увидала глупость своего возлюбленного: он видел в ней только женщину. Нескоро оправилась она от чувства отвращения, которое оставила в ней эта нелепая связь. Другой заметил ее горе, принялся утешать ее без всякой затаенной мысли, или, по крайней мере, хорошо скрыв свои тайные цели. Фелиситэ показалось, что в нем она найдет, наконец, то благородное сердце и ум, которого не хватало первому франту. Он был одним из самых оригинальных и умных людей своего времени, он писал под псевдонимом, и первое его сочинение было полно восторженных отзывов об Италии. Фелиситэ пришлось путешествовать, чтобы не остаться невеждой в этом отношении. Он относился ко всему скептически и насмешливо, но, тем не менее, повез Фелиситэ познакомиться со страной искусств. Можно по справедливости сказать, что этот знаменитый человек создал Камиль Мопен. Он упорядочил все ее бесчисленные познания, увеличил их знакомством с памятниками искусства Италии и передал ей свой слог, остроумный и меткий, насмешливый и глубокий, который составляет отличие его причудливого таланта. Камиль Мопен от себя изменила его по-своему, прибавила женскую остроту ума и способность воспринимать самые нежные ощущения. Кроме того, он познакомил ее с произведениями английской и немецкой литературы и во время путешествия научил ее этим двум языкам. В Риме в 1820 г. он покинул ее ради итальянки; это горе помогло ей стать знаменитой женщиной. Наполеон называл Несчастье восприемником Тения. После этого тяжелого для нее события мадемуазель де Туш раз навсегда почувствовала презрение ко всему человечеству, вследствие чего и приобрела такую силу духа. Фелиситэ умерла, и родился Камиль. Она вернулась в Париж с Конти, известным музыкантом, для которого она написала два оперных либретто. Но сама она навсегда утратила прежние иллюзии и тайно от всех обратилась в своего рода Дон-Жуана женщину, но только без долгов и без побед. Ободренная первым успехом, она издала два тома драматических произведений, которые сразу поставили Камиль Мопен наряду с самыми знаменитыми анонимами. В замечательном, небольшом романе, который считается одним из гениальных произведений этой эпохи, она описала свою обманутую любовь. Книга эта, которую поместили в разряд опасных, попала в категорию с Адольфом, где излиты очень неудачно жадобы на ту же тему, но от лица обвиняемых ею мужчин. До сих пор многим осталось непонятно, зачем она прибегла в такой метаморфозе в литературе. Только некоторые проницательные люди поняли, что сделано это было из чувства великодушия: с одной стороны, критика всегда менее щадит мужчину, а с другой – оставаясь в неизвестности, она, как женщина, добровольно отказывалась от славы. Но, несмотря на ее желание оставаться в тени, известность ее росла с каждым днем, отчасти благодаря ее салону, отчасти благодаря ее остроумию, верному взгляду на вещи и основательным знаниям. Она имела известный авторитет, ее слова передавались от одного к другому, и волей-неволей ей пришлось нести обязательства, которые наложило на нее парижское общество. Она была существом исключительным, однако, всеми признанным. Свет преклонился перед талантом и богатством этой оригинальной девушки; он признал и освятил ее любовь в независимости: женщины восхищались ее умом, мужчины – красотой. Впрочем, поведение ее было вполне согласно с общепринятыми приличиями, и привязанности ее имели по наружности вид совершенно платонических. Она ничем не напоминала женщин-писательниц. Мадемуазель де Туш была очаровательная светская особа, умевшая, кстати, выказать себя то слабенькой, любящей праздную жизнь, то кокетливой, занятой туалетами женщиной, приходящей в восторг от тех глупостей, какими восхищаются женщины и поэты. Она очень хорошо поняла, что после г-жи де Сталь, в этом столетии не хватит места для другой Сафо, и что Нинон не может существовать в Париже без вельмож и без двора. Она решила стать второй Нинон по уму, по своему преклонению перед искусством и художниками: она поэта меняла на музыканта, ваятеля на писателя. Ее великодушие и благородство доходило до наивности, и она не замечала обманов, так велико было ее сострадание к несчастью и презрение к счастливым людям. С 1830 г. она составила себе избранный круг испытанных друзей, любящих и уважающих друг друга, и замкнулась в этом кружке. Будучи так же далека от громкой известности г-жи де Сталь, как и от политической борьбы, она частенько поднимает на смех Камиль Мопен, младшего брата Жорж Занд, которую она называет своим Каином, потому что ее молодая слава предала забвению ее собственную известность. Мадемуазель де Туш с ангельской кротостью восхищается своей соперницей, не чувствуя в ней никакой зависти.
До той минуты, с которой начинается эта повесть, она вела самый счастливый образ жизни, какой только может желать женщина, если она в силах постоять за себя. С 1817 по 1839 год она приезжала в Туш раз пять-шесть. В первый раз это было в 1818 году, после испытанного ею разочарования. Жить в главном доме оказалось невозможным; тогда она отправила своего управляющего в Геранду, а сама заняла в Туше его помещение. Не предчувствуя будущей своей славы, она была очень грустна, никого не принимала и хотела сосредоточиться в своих мыслях и чувствах после постигшего ее несчастья. Затем, она написала о своем желании уединиться своей приятельнице в Париж, прося ее купить необходимую мебель для обстановки дома. Мебель была привезена водой до Нанта, затем была доставлена в Круазиг и оттуда с большими затруднениями ее привезли по пескам в Туш. Она выписала из Парижа рабочих и поселилась в Туше, который ей очень нравился общим своим видом. Здесь, как бы в привилегированном монастырском заключении, ей хотелось мысленно пережить события, которые пришлось испытать в жизни. В начале зимы она вернулась в Париж. Маленькая Геранда была тогда охвачена ужасным любопытством: везде только и было разговора, что о восточной роскоши обстановки мадемуазель де Туш. Нотариус, доверенное ее лицо, позволил осматривать дом. И вот туда потянулись любопытные из местечка Батца, из Круазига, из Савене. Благодаря этому наплыву посетителей, привратник и садовник собрали за два года огромную сумму, целых семнадцать франков. Фелиситэ вернулась в Туш только два года спустя, возвратившись из Италии, через Круазиг. В Геранде некоторое время не знали, что она здесь и с композитором Конти. Ее появление прошло почти незаметно для нелюбопытных жителей Геранды. Один только управляющий ее, да нотариус были посвящены в тайну существования знаменитого Камиль Мопен. Впрочем, в Геранде в это время уже стали бродить новые веяния, и некоторые лица знали о раздвоении личности мадемуазель де Туш. Почт-директор получал письма, адресованные Камиль Мопен, в Туш. Наконец, завеса разодралась. В такой ярой католической и отсталой стране, полной предрассудков, странная жизнь этой знаменитой женщины неминуемо должна была вызвать разные толки, испугавшие аббата Гримона; ее никто не мог здесь понять, в их умах составилось о ней самое ужасное представление. Фелиситэ была не одна в Туше: у нее был гость. Это был Клод Виньон, писатель, отличавшийся очень гордым и презрительным умом; хотя он не писал ничего, кроме критических статей, но сумел облагородить вкусы публики и способствовал возвышению уровня литературных произведений. Фелиситэ принимала его у себя за последние семь лет наряду с сотнями других писателей, журналистов, артистов и светских людей и хорошо изучила его бесхарактерность, лень, ужасную бедность и полное равнодушие и презрение ко всему; она вела себя по отношению к нему так, что, казалось, хотела сделать его своим мужем. Свое непонятное для ее друзей поведение она объясняла честолюбием и страхом перед наступающей старостью; по ее словам, ей хотелось провести остаток своей жизни с талантливым человеком, для которого ее состояние было бы средством выдвинуться и упрочить ее значение в литературном мире. Она увезла Клода Виньона из Парижа в Туш, как орел уносит в когтях козленка, увезла, чтобы хорошенько узнать его и прийти к какому-нибудь окончательному решению. Но она одновременно обманывала и Клода и Калиста и вовсе не помышляла о браке: в данное время она находилась в периоде страшного внутреннего разлада, какой только может испытать женщина с таким сильным духом, видя, что надежды, возложенные ею на умственную жизнь, обманули ее и видя, что жизнь ее слишком поздно, к несчастью, озарилась светом любви, таким ослепительным светом, какой горит только в сердцах двадцатилетних юных существ. Опишем теперь место уединения Камиля.
В нескольких сотнях шагов от Геранды прекращается бретонская почва, и начинаются соляные болота и дюны. Здесь начинается песчаная пустыня, которую море положило преградой между собой и землей; дорога, ведущая к пескам, вся изрытая и неровная, никогда не видела ни одного экипажа. Пустыня эта покрыта бесплодными песками и болотами, с тинистыми кочками, из которых добывается соль; маленький рукав моря отделяет от материка полуостров Круазиг. Хотя географически он считается полуостровом, но в виду того, что он соприкасается с Бретанью песчаною полосою со стороны Батца, а пески эти сыпучие и раскаленные крайне затрудняют сношение, то Круазиг легко может сойти за остров. В том месте, где дорога из Круазига на Геранду опять идет по ровной земле, находится дача, окруженная садом, в котором сразу бросаются в глаза изогнутые, искривленные сосны, то широко раскинувшие ветви, то почти обнаженные, с красноватыми стволами, с которых слезла местами кора. Деревья эти – жертвы ураганов, но стоят невредимо, несмотря на бури и морские приливы. Они приготовляют зрителя к грустному и странному зрелищу соляных болот и дюн, которые имеют вид окаменелого моря. Дом, довольно хорошо построенный из сланцевых камней с известью, украшенный гранитными столбами, не имеет никакого стиля, а представляет голую стену, с равномерно пробитыми оконными отверстиями. Окна в первом этаже имеют цельные, большие стекла, а в нижнем – маленькие, узкие. Над первым этажом находятся чердаки, тянущиеся по всему протяжению высокой, остроконечной крыши с двумя щипцами и двумя большими слуховыми окнами по фасаду. Внутри треугольника, образуемого щипцом, находится большое окно, выходящее на запад к морю, а на восток – к Геранде. Одной стороной дом выходит на дорогу, ведущую к Геранде, а другой – в пустыню, в конце которой находится Круазиг, а за ним открытое море. Ручеек вытекает из отверстия в стене парка, течет вдоль дороги в Круазиг, затем пересекает ее и теряется среди песков в маленьком соленом озере, опоясанном дюнами и болотами и возникшем после наводнения. Дорога в несколько сажен ведет к дому. Через большие ворота входят во двор; вокруг него расположены довольно скромные деревенские постройки: конюшня, каретный сарай и домик садовника, возле которого находится птичий двор со всеми относящимися к нему службами; всем этим гораздо больше пользуется привратник, чем господа. Сероватая окраска дома прекрасно гармонирует с окружающим ее пейзажем. Парк представляет собой оазис в пустыне; у входа в него путешественник видит, прежде всего, глиняную хижинку, где живут сторожа из таможни. Этот дом без земли, или вернее, с землями, которые расположены в территории Геранды, имеет с болот до десяти тысяч ливров дохода и сверх того, доходные мызы, разбросанные вокруг. Таково было поместье Тушей, после того, как революция лишила их феодальных налогов. В настоящее время это обыкновенное имение; но рабочие продолжают называть дом замком и, пожалуй, стали бы говорить государь, если бы это слово не утратило теперь смысл. Когда Фелиситэ принялась за поправку Туша, то, как истая артистка в душе, она ничего не изменила в наружном виде меланхоличного дома, делающем его похожим на тюрьму. Только ворота были украшены двумя кирпичными колонками, образующими арку, под которой может проехать экипаж. Двор она велела усадить деревьями.
Распределение комнат нижнего этажа такое же, как и в большинстве домов, выстроенных в прошлом столетии. По всем признакам, дом этот был выстроен на развалинах какого-нибудь маленького замка, служившего соединительным звеном между Круазигом и местечком Батцом, с одной стороны и Герандой с другой, и отсюда можно было распоряжаться всеми окрестными болотами. Внизу лестницы был вестибюль. Затем шла большая комната с дощатым полом: здесь Фелиситэ поставила биллиард. Затем дальше огромная зала с шестью окнами; два из них, пробитые до низу стены, образуют двери; лестница из двенадцати ступеней ведет в сад; этим дверям в зале соответствуют другие двери, ведущие в биллиардную и в столовую. Кухня находится в другом конце и сообщается со столовой посредством буфетной комнаты. Лестница отделяет биллиардную от кухни, из которой была еще дверь в вестибюль; но мадемуазель де Туш забраковала ее и велела прорубить дверь с выходом во двор. Благодаря высоким большим комнатам, Камиль могла убрать весь этот этаж в очень простом, но благородном стиле. В убранстве не было никакой роскоши. Зала, с окрашенными в серый цвет стенами, обставлена старинной мебелью из красного дерева с зеленой шелковой обивкой, на окнах висели белые коленкоровые занавеси с зеленой каймой, затем были две консоли и круглый стол; посредине лежал ковер с большими шашками. На большом камине с громадным зеркалом стояли часы, изображавшие солнечный диск, а по бокам два канделябра в стиле империи. Биллиард накрыт серым, с зеленой каймой, чехлом; в этой же комнате стоят еще два дивана. Мебель столовой состоит из четырех буфетов красного дерева, из стола, дюжины красных стульев, с волосяными сиденьями; по стенам в рамках из красного дерева висят чудные гравюры Одрана. С потолка спускается изящный фонарь, какой бывает на лестницах богатых отелей; в нем помещаются две лампы. Потолки, с выдающимися балками, везде окрашены под натуральный цвет дерева. Старинная лестница, деревянная с толстыми перилами, сверху донизу покрыта ковром.
В верхнем этаже было две половины, разделенные лестницей. Камиль взяла для себя то помещение, которое выходит окнами к болотам, к морю и к дюнам; она устроила себе маленькую гостиную, большую спальню, два кабинета: один служит ей уборной, другой рабочей комнатой. На другой половине она устроила два отдельных помещения, которые каждое заключались в передней и одной комнате. Для прислуги были комнаты под крышей. Помещения для гостей сначала имели только самую необходимую мебель. Вся же роскошная художественная обстановка, выписанная из Парижа, предназначалась для ее личной половины. Ей захотелось обставить самой причудливой художественной меблировкой этот мрачный и меланхоличный дом с его мрачным и меланхоличным местоположением. Гостиная ее была вся обтянута чудными гобеленами в восхитительных панелях со скульптурными украшениями. На окнах висели тяжелые старинные занавеси из великолепного брокара с отливом, отдающим то золотом, то красным цветом, то желтым, то зеленым; занавеси же падали тяжелыми складками, с богатым аграмантом на концах и с кистями, которые были так роскошны, что могли бы служить церковным украшением. В гостиной стоял шкаф, разысканный для нее поверенным, стоящий в настоящее время семь-восемь тысяч франков; затем стол из черного дерева с вырезными украшениями, секретер с тысячей ящичков, с арабесками из слоновой кости, из Венеции, и разная чудная мебель в готическом стиле. В гостиной была масса картин и статуэток и всякие редкости, которые собрал для нее один из ее друзей, художник. Продавцы этих ценных редкостей в 1815 году не подозревали еще о той высокой цене, которой стали со временем оцениваться такие сокровища. На столах стояли чудные японские вазы с причудливыми узорами. На полу лежал персидский ковер, контрабандой провезенный через дюны. Спальня ее во вкусе Людовика XV и стиль соблюден до мелочей. Кровать деревянная, с резными украшениями, окрашена в белый цвет; оба заголовка дугообразной формы и заканчиваются амурами, перебрасывающимися цветами; они обиты шелковой материей, затканной цветами; балдахин над кроватью украшен четырьмя султанами из перьев; стены комнаты обиты персидской материей, подхваченной шелковыми бантами и шнурами. Камин выложен раковинами; на нем стоят часы из толченого золота между двумя большими севрскими вазами небесно-голубого цвета с украшениями из позолоченной бронзы. Зеркало заключено в рамку того же стиля, как и вся комната, здесь же стоит и туалет Помпадур, весь в кружевах, с зеркалом. Остальная мебель состоит из всевозможных изогнутых кресел, из качалок, из маленького жесткого диванчика; тут же грелка с обитой спинкой, лакированные ширмы, шелковые портьеры из той же материи, что и мебельная обивка, с розовой атласной подкладкой, задрапированные шнурами; повсюду разбросаны ковры и разные элегантные, богатые и изящные вещицы, которые служили декорацией для красавиц XVIII века, занимавшихся любовными делами. В рабочем кабинете обстановка современная, совершенно не похожая на прихотливую мебель века Людовика XY. Комната обставлена мебелью красного дерева; библиотека заставлена книгами; кабинет похож скорее на будуар, потому что в нем стоит диван. Повсюду разбросаны изящные пустячки, которые так любят женщины и все они современного изделья: тут и книги с секретными замками, и ящички для платков и перчаток, и фарфоровые абажуры с рисунками, и статуэтки, тут и китайские безделушки, и письменные приборы, несколько альбомов, разные пресс-папье и тому подобные модные вещицы. С невольным удивлением замечаешь здесь пистолеты, кальян, хлыстик, гамак, трубку, охотничье ружье, блузу, табак и солдатский мешок – весь этот причудливый сбор вещей дает представление о том, какова была Фелиситэ.
Из окна открывается своеобразно-красивый вид на бесконечные саванны, начинающиеся за парком, которым оканчивается растительность этого кусочка материка. Дальше идут печальные водяные солоноватые лужицы, а между ними маленькие, белые тропинки, по которым двигаются рабочие, одетые все в белое; они сравнивают и собирают соль в кучки. Место это совершенно лишено растительности и, благодаря соляным испарениям, даже птицы избегают пролетать вблизи него; а на песках кое-где растет жесткая, маленькая травка с розоватыми цветочками и дикая гвоздика; далее озеро морской воды, с песками дюн, а вдалеке Круазиг, который представляет из себя в миниатюре город, окруженный, как Венеция, отовсюду открытым морем; а еще дальше – безбрежный океан, волны которого разбиваются о гранитные рифы и, оставляя после себя пенистый след, делают еще более рельефными причудливые формы скал. Общий вид этой картины действует на душу облагораживающим образом, но вызывает чувство грусти, как и все прекрасное, он пробуждает сожаление о чем-то неведомом, о чем-то безгранично-высоком, доступном только избранным душам. Поэтому дикая прелесть этого места могла нравиться только людям, обладающим высоким умом или испытавшим большое несчастье. Эта пустыня, где солнце отражается в воде и в песках и белым светом заливает местечко Батц и наводняет снопом лучей Круазиг, поглощала целыми днями внимание Камиль. Она редко оборачивалась в сторону очаровательно-зеленого пейзажа, в сторону рощ и цветущих изгородей Геранды, которая стоит, точно невеста, вся в цветах, в лентах, в вуали и полном наряде. Всякий раз при этом Фелиситэ испытывала чувство щемящей, неведомой ей раньше боли.
Калист, едва завидев флюгеры ее дома из-за терновника и изогнутых верхушек сосен, почувствовал сразу, что ему точно стало легче дышать. Геранда была для него тюрьмой, вся жизнь его сосредоточилась в Туше. Кто не поймет, какой магнит привлекал сюда этого молодого, чистого юношу? Любовь, похожая на любовь херувима, заставлявшая его пасть к ногам той, которая была для него недосягаемо-высоким существом еще раньше, чем стала для него женщиной, любовь эта была настолько сильна в нем, что не слабела, несмотря на непонятный отказ Фелиситэ. Чувство это, скорее потребность любить, чем любовь, вероятно, не избегло беспощадного анализа Камиль Мопен, и в этом крылась причина ее упорства. Калист, конечно, не подозревал этого благородного движения ее души. Кроме того, здесь повсюду блестели чудеса современной цивилизации тем более ярко, что они представляли полный контраст с Герандой, где казалась роскошью даже бедность дю Геников. Здесь перед восхищенными взорами молодого невежды, знакомого только с бретонскими лошадьми да с вересками Вандеи, открылась вся парижская утонченность нового для него мира; здесь он впервые услыхал неведомый, звучный язык. Калист услыхал здесь поэтические аккорды чудной, удивительной музыки XIX столетия, где мелодия и гармония одинаково хороши, где пение и инструментовка достигли необыкновенного совершенства. Он познакомился с произведениями богатейшей живописи французской школы, заместительницы итальянских, испанских и фландрских школ: талантливые произведения стали встречаться так часто, что все глаза, все сердца, утомленные лицезрением только талантов, громко требуют гениального творения. Он прочел богатые содержанием, глубокие сочинения современной литературы и они произвели большое впечатление на его юное сердце. Весь великий XIX век открылся перед ним во всем своем блеске, со своими богатыми вкладами в критику, со своими новыми идеями, с гениальными начинаниями, достойными гиганта, который, спеленав юный век в знамена, укачивал его под звуки военного гимна, под пушечный аккомпанемент. Калист, посвященный Фелиситэ в значение этих великих событий, которые нередко проходят незаметно для самих действующих в них героях, нашел в Туше полное удовлетворение непреодолимому влечению ко всему чудесному, которым всегда отличается его возраст. Здесь испытал он впервые преклонение перед прекрасным, испытал первую юношескую любовь, которая не переносит никакой критики. Ведь так естественно, что легкий огонек быстро разрастается в сильное пламя! Он здесь прислушивался к легкой парижской иронии, к изящному, насмешливому разговору, который составляет особенность французской нации; в нем здесь стали пробуждаться тысячи мыслей, дремавших в нем раньше благодаря полусонной домашней обстановке. Для его ума мадемуазель де Туш была настоящей матерью, которую он мог любить, не совершая преступления. Она была так добра к нему: ведь женщина, которую любит мужчина, всегда кажется ему очаровательной, хотя бы она и не платила ему взаимностью. В данное время Фелиситэ давала ему уроки музыки. Ему казалось, что и эти большие комнаты нижнего этажа, казавшиеся еще больше от соседства с расстилавшимися вокруг лугами и деревьями парка, и эта лестница, заставленная разными произведениями кропотливых итальянских мастеров, со своими резными, деревянными украшениями, с венецианской и флорентийской мозаикой, с барельефами из слоновой кости, мрамора, со всеми редкостями, точно созданными по заказу волшебниц средних веков, – что все это уютное, кокетливое, утонченно-художественное помещение было одухотворено каким-то странным сверхъестественным, неуловимым светом и дышало разлитым здесь особенным воздухом, атмосферой ума. Новый, современный мир со всей своей поэзией составлял резкий контраст со скучным патриархальным миром Геранды. Калист мысленно сопоставил их: с одной стороны, тысячи произведений искусства; с другой – однообразие невежественной Бретани.
Всякому понятно теперь, почему этот бедный ребенок, которому, как и его матери, надоели тонкости игры в мушку, почему он с радостным трепетом входил в этот дом, радостно звонил, радостно шел по двору. Надо заметить, что такой сердечный трепет и разные предчувствия совершенно перестают волновать людей уже сложившихся, закаленных жизненными неудачами, людей, которые ничему уже более не удивляются и ничего не ждут. Отворив дверь, Калист услыхал звуки фортепиано и подумал, что Камиль Мопен в гостиной, но когда он вошел в биллиардную, звуки рояля перестали доноситься до него. Вероятно, Камиль играла на маленьком прямом рояле, который ей привез из Англии Конти и который стоял в гостиной наверху. Поднимаясь по лестнице неслышными шагами, благодаря мягкому ковру, Калист шел все тише и тише. Ему почудилось в этой музыке что-то особенное. Фелиситэ играла сама для себя, беседовала сама с собой. Не желая входить, молодой человек сел на готическую скамью, обитую зеленым бархатом, стоявшую на площадке под окном, артистически украшенным резными работами, лакированным под орех. Импровизация Камиль дышала какой-то таинственной меланхолией: точно будто из глубины могилы чья-нибудь душа взывала к Богу с песнью Dе profundis. Молодой влюбленный услыхал в этих звуках мольбу безнадежной любви, нежную, покорную жалобу и стенания сдерживаемого горя. Камиль разработала, изменила и варьировала вступление к каватине «Сжалься над собой, сжалься надо мной», которая проходит почти во всем четвертом акте «Роберта-Дьявола». Она вдруг запела это место с выражением глубокого отчаяния – и сразу замолкла. Калист вошел и понял причину внезапно наступившего молчания. Бедная Камиль Мопен, красавица Фелиситэ, без всякого кокетства показала Калисту свое мокрое от слез лицо, взяла платок, отерла слезы и сказала совершенно простым тоном:
– Здравствуйте!
Она была очаровательна в утреннем туалете. На голове у нее была надета сеточка из красного бархата, бывшая тогда в большой моде; из-под нее выбивались блестящие пряди ее черных волос. Короткий сюртук несколько походил на греческую тунику и из-под него виднелись батистовые панталоны с вышитой оборкой на конце; на ногах были прелестные турецкие туфли, красные с золотом.
– Что с вами? – спросил Калист.
– Он не возвратился еще, – сказала она, став у окна и устремив взгляд на пески, болота и морской рукав.
Эти слова объясняли ее туалет. Камиль, по-видимому, ждала Клода Виньона и беспокоилась, что его нет, точно женщина, видящая, что старания ее пропали даром. Калист только заметил, что Камиль страдает.
– Вы беспокоитесь? – спросил он.
– Да, – отвечала она с меланхолией, в которой трудно было разобраться атому ребенку.
Калист быстро поднялся.
– Куда вы?
– За ним, – отвечал он.
– Дорогое дитя мое! – сказала она, взяв его за руку, и, удерживая ее в своей руке, она подарила его влажным взглядом, лучшей наградой для юного сердца. – Вы с ума сошли? Где вы его найдете на этом берегу?
– Я найду его.
– Ваша мать будет страшно беспокоиться. Оставайтесь, ну же, я хочу, чтобы вы остались, – сказала она, усаживая его на диван. – Не проникайтесь таким сожалением ко мне. Эти слезы нравятся нам, женщинам. Мы имеем особенную способность, которой нет у мужчин, способность отдаваться нашей нервности и всячески раздувать наши чувства. Воображая себе разные случайности и рисуя их себе, мы часто доводим себя до слез, а иногда и до более серьезных последствий, до ненормальности. Для нас фантазия игра не ума, а сердца. Вы пришли очень кстати, мне вредно оставаться в одиночестве. Я не поддалась на ловушку, расставленную им под предлогом посещения Круазига, Батца и соляных болот. Я знала, что он употребит на это не один день, а несколько. Ему хотелось нас оставить вдвоем: он ревнует, или, скорее, играет в ревность. Вы молоды, красивы.
– Так что же вы мне не говорили этого? Мне не надо больше бывать у вас? – спросил Калист, не в силах сдержать слез, которые растрогали Фелиситэ.
– Вы ангел! – воскликнула она.
Затем она весело запела «Останься» Матильды из «Вильгельма Теля», чтобы отнять от ответа принцессы ее подданному всякий оттенок серьезности.
– Он хотел таким поведением, – продолжала она, – заставить меня поверить, что он чувствует ко мне более сильное чувство, чем оно есть в действительности. Он знает, что я ему желаю только добра, – сказала она, – пристально смотря на Калиста. – Но его гордость страдает от сознания, что в этом отношении он уступает мне. А может быть, у него зародились подозрения на ваш счет и он хочет нас застать врасплох.
Но если бы даже вся вина его была в том, что он пожелал насладиться прелестью этой прогулки без меня, что он не принял меня себе в спутники в этой экскурсии, не разделял со мной мыслей, которые зародились у него при виде этих красот, что он заставляет меня смертельно беспокоиться, – разве всего этого мало? Меня так же мало любит этот мыслитель, как и музыкант, как и великий остроумец, как и офицер. Стерн прав: имена имеют свое значение, а мое – это грубая насмешка. Я умру, не найдя ни в одном мужчине ответа на любовь, которой полно мое сердце, на ту поэзию, которой дышит моя душа.
Она замолкла, бессильно опустив руки, голова ее откинулась на подушку, глаза сделались бессмысленными; погрузившись в задумчивость, она пристально смотрела на цветок ковра. Горе великих людей имеет в себе что-то грандиозное, внушающее уважение: перед зрителем точно открываются тайники их души, великой и безгранично могучей. Горе великих людей похоже на горе царственных особ, которое отражается в сердцах всех и заставляет страдать целый народ.