Мы дрались на бомбардировщиках. Три бестселлера одним томом Драбкин Артем
– Да. Конечно, иногда могли быть какие-то замены, кто-то прихворнул, в силу каких-то других обстоятельств. Отношения в экипаже были как между сослуживцами. В нашем полку получилось так, что вскоре после прибытия нашей группы прибыла группа штурманов. Их просто назначили в экипажи. Стрелками чаще всего летали кто-то из мотористов. Так что в моем экипаже поначалу офицеров вообще не было – все сержанты, и только в апреле нам со штурманом присвоили звания.
Последний, одиннадцатый, боевой вылет я совершил на аэроузел Сеща. Утром встали, позавтракали, пришли к самолетам – ждем команды. После обеда пришло распоряжение готовиться к вылету. Сказали, что это аэроузел, а не просто аэродром. Там будет сильное зенитное и истребительное прикрытие. Настраивали на то, чтобы не расслаблялись. Штурманы принялись прокладывать маршрут, намечать ориентиры. Наше дело простое – ориентироваться по ведущему. Наше звено должно было быть правым. Я хоть был аттестован на командира звена, но в вылете шел как рядовой летчик. В голову полезли разные мысли: «Черт его знает, какая там тебе участь уготована…» Сказать, что был особый мандраж, – нет, не было. От линии фронта до Сещи по прямой было около 200 км, а с учетом проложенного маршрута набиралось 250–280 км. Удар был назначен на 20 часов 10 июня 1943 года. В боевом вылете участвовало по одной эскадрильи от всех пяти полков нашей 204-й авиадивизии. Наша эскадрилья была замыкающей в колонне. Этому вылету, имевшему катастрофические последствия для всей эскадрильи, предшествовали следующие события. В апреле нам прислали майора Агеева, снятого с должности командира полка ночных бомбардировщиков По-2. Полеты на Пе-2 он освоил уже в нашем полку. Перед этим вылетом он совершил два-три боевых вылета на Пе-2. Можно сказать, что у него практически не было опыта вождения групп самолетов. За несколько дней до вылета мы получили три новые машины, и все звено управления вместе с командиром село на эти машины.
Вылет проходил нормально. Шли плотным строем, так, чтобы крыло своего самолета было немножко сзади хвоста впереди идущего и чуть в сторону, чтобы в спутную струю не попасть. Держишь строй, больше ни о чем не думаешь. Подошли к цели на высоте 4000 метров, рассредоточились. Огонь был сильный, но мы отбомбились, не потеряв ни одного самолета. Поскольку у истребителей запас горючего был небольшой, они ушли с первыми девятками. Ведущий Агеев прошел еще немного вперед и «блинчиком» стал разворачиваться на свою территорию, а надо было бы энергичнее… Как только мы встали на обратный курс, как на нас навалилась группа немецких истребителей, «Фокке-Вульф-190». Ведущий попытался оторваться от истребителей, пользуясь тем, что его самолет имел более мощные моторы. Фактически он стал удирать, бросив остальную группу. Девятка превратилась в «кишку». Немецкие истребители сначала разделались с левым звеном, сбив один за другим три самолета Игнатова, Корпачева и командира звена Зайцева. Потом они срубили моего крайнего правого. Я шел в правом звене, но левым внутренним… И тут началось… Истребитель дал очередь, попал по правому мотору, палка встала. Я стал отставать. Два или три снаряда разорвались в кабине. Осколками мне рассекло губу и левую бровь. Штурман Петр Кукушкин рухнул на пол. Его здорово покалечило: один глаз был выбит, второй мог смотреть, но подрезало какие-то нервы и не поднималось веко. Вместо левого плеча – куски мяса… Командир нашего звена Володя Волков уходит вперед… Я дал штурвал от себя и пошел вниз. Под каким углом, черт его знает. Во время перехода в пикирование возникла невесомость, и штурман, лежавший на полу, всплыл. А у него оба глаза закрыты, и он инстинктивно схватился за ручку аварийного срыва колпака. Фонарь сорвало, меня чуть не высосало из кабины.
Уже никаких немецких истребителей. Пожара тоже нет. Земля близко, надо выводить. Какая высота?! Приборная доска разбита! Я потянул штурвал на себя. Вывел чуть ли не над самыми деревьями. Идем над лесом на одном двигателе со снижением. Вдруг, на мое счастье, впереди засветлела поляна! Я сразу зажигание левого мотора выключил. Машина просела. Плюхнулись. Крылом саданул по одиночному дереву. Потерял сознание. Когда открыл глаза, надо мной стояли стрелок Виктор Масоха, три женщины и ребятишки. Это они вытащили меня и штурмана из кабины. Самолет с разбитым крылом лежал метрах в пятнадцати. Женщины сказали, что эта территория занята немцами и до линии фронта 30–35 км. Они посоветовали зайти в сарайчик, стоявший на окраине небольшого хутора на краю поляны, и перевязать раны. Мы так и сделали, взяв с собой бортпаек. Принесли ведро воды. Я говорю: «Дождемся темноты, пойдем на восток». Закурили – у нас были маленькие тоненькие папиросы. Сидим. Штурман лежит, стонет. Закурили по второй. Рассуждаем, что делать с Петей. И ведь не сработала голова, что к месту падения самолета приедут или придут. Вдруг тарахтит автомашина. Смотрим в щель – бог ты мой! Выпрыгивают – кто в немецкой форме, кто в телогрейках – полицаи. Обегают сарайчик, залегли в траву. «Что будем делать, командир?» – спрашивает стрелок. «Будем отстреливаться. Последнюю пулю – себе». Мы так были воспитаны. Полицаи кричат: «Для вас война окончилась, выходите, сопротивление бесполезно, вы окружены! Так для вас будет лучше». Мы молчим. Проходит 5 минут. Они кричат: «Выходите, будем стрелять!» Мы молчим. Начинается стрельба – пока пугают, стреляют выше сарая. Потом началось – полетели щепки. Я выстрелил в щель три или четыре раза. Но, когда пуля попала мне в бедро, думаю, сейчас попадут в живот, я через сутки в муках сдохну. Зачем ждать? Я приложил пистолет к виску и нажал на спусковой крючок, но выстрела не произошло. Случилось то, что случалось иногда в тире, когда я стрелял по мишеням. Движущиеся части пистолета ТТ не дошли до крайнего переднего положения. Я жал на курок изо всех сил, позабыв, что надо стукнуть ладонью по затыльнику пистолета и можно будет стрелять до следующей задержки. Стрелок схватил меня за руку: «Николай, не надо». И я безвольно опустил пистолет. В это время дверцы сарайчика распахнулись. Раздались крики: «Руки вверх!» Я говорю стрелку: «Вставай. Все! Отлетались». – «Не могу. Обе ноги перебиты». Обыскали, сорвали с меня орден Красной Звезды. Стрелка и штурмана положили на брезент и понесли. Я самостоятельно дошел до машины. Нас привезли в пехотную прифронтовую часть. Ввели в деревенскую избу. Время ужина. Все сидят, едят что-то. Нам тоже сразу предложили по котелку, но мы отказались. Ночью нас погрузили на машину, и в Смоленск. Там был большой лагерь, а в бывшей школе был устроен госпиталь, в котором работали русские врачи. Прошла пара дней, лежим в палате, нас человек семь-десять. Смотрю, вводят в рваном комбинезоне нашего командира, Агеева. Сделал вид, что его не знаю. Встал и пошел в туалет. Через некоторое время он вышел. Я говорю: «Так вы не долетели?» – «Нет, у самой линии фронта меня последнего сбили». На этом мы расстались.
Примерно через месяц меня выписали из санчасти в общий лагерь. Условия были относительно сносные, но голодали. Пришлось сапоги променять на хлеб и какие-то ботинки.
Вскоре сформировали команду из летного состава и отправили в Лодзь в лагерь Люфтваффе. В нем было с десяток бараков общего лагеря, два карантинных барака, несколько отдельно от общего лагеря стоял барак для старшего офицерского состава и барак перебежчиков. Все они были окружены колючей проволокой. Между бараками перебежчиков и бараками общего лагеря было основательное ограждение, а между карантином и общим лагерем просто проволока. Нас сначала определили в карантин. Туда заглядывали власовцы. Вели пропаганду. Приносили колоды карт, свои газеты. Вели себя очень лояльно и хотели понравиться. Потом нас перевели в общий лагерь.
Там я встретил летчика Литвиненко из 10-го Дальнего разведывательного полка. Он рассказал, что, когда эскадрилья исчезла, был большой шум. Никто не знал, куда мы делись. Его послали посмотреть, не перелетели ли мы к немцам. Он пролетел один аэродром, его обстреляли, а на втором аэродроме срубили, попал в плен. Встретил я и командира звена Володю Волкова. Отдельно, за колючей проволокой, стоял барак перебежчиков. Мы гуляли с Володей и видим – Мишин! Штурман из соседней эскадрильи. Володя говорит: «Слушай, как ты сюда попал?! Это барак перебежчиков!» – «Вы бы оказались в той ситуации, я бы на вас посмотрел». – «Чем твоя ситуация отлична от нашей?» Поцапались и разошлись. Весной 45-го мимо аэродрома, где стоял мой полк, гнали колонну освобожденных пленных. В штаб забежал человек, говорит: «Ребята, это какая часть? А то я без документов». Ему сказали. Говорит: «Я Смольский. Дайте мне мою летную книжку». Короче говоря, ему отдали мою летную книжку. Это был Мишин. Ермакова в то время в полку не было. Когда он приехал, ему описали приходившего человека, но прошло-то больше полутора лет, и он не вспомнил. Но у него засело, что Смольский из той девятки остался жив. Только в 91-м году он нашел меня. А что стало с Мишиным, я не знаю…
В Лодзи меня допрашивали. Никаких там мучений, никаких пыток не было, но психологическое давление оказывали: «Вам было бы лучше говорить всю правду, мы будем задавать вопросы, если вы будете вилять, говорить неправду, это будет учтено не в вашу пользу. Мы знаем о вас очень много». – «Я рядовой летчик. Только что прибыл в полк. Что я могу сказать?» – «С какого аэродрома вы вылетали?» И дают мне карту. Я показываю на свой ложный аэродром. «Нет. Вот этот ведь ваш аэродром». Показывают на наш, но я настаиваю, что они не правы. Меня два раза на допрос вызывали, но я им был не интересен, ничего не знал. А вот майор Агеев им, видимо, был интересен. Он жил в отдельном бараке. Вообще, летчики в звании от майора и выше жили отдельно. Что он там говорил, шут его знает, но мы с Володей Волковым осудили его между собой.
А потом мы с Володей попали в разные команды, и пути наши разошлись. Знаю, что он бежал, его поймали и кончили. Встретился в лагере и познакомился с Героем Советского Союза Валентином Ситновым. Как-то он говорит: «Николай, тут намечается побег. Будешь участвовать?» – «Конечно». Они решили сделать подкоп из уборной. В эту вонючую жижу поставили через очко табуретку, начали копать. Но грунт осыпался и просел. Немцы заметили, нашли табуретку, которые были пронумерованы. Выстроили барак, которому принадлежала табуретка. «Кто?» Молчок, все стоят. «Будете наказаны. Лишаем вас питания». Никто не выдал! Мы понемножку помогали им, от себя отщипывали. Продержали их двое или трое суток, а потом стали кормить. А Ситнов сказал: «Я все равно уйду». И действительно, он и еще двое ушли через проволоку. Привели их через день. Говорят: «Они будут расстреляны за побег». Но я не знаю, расстреляли их или нет.
Старшим по бараку у нас был Алексей Ляшенко. Уже после освобождения я его встретил в проверочном лагере в России. Я об этом позже расскажу.
В октябре 43-го сто пятьдесят человек летного состава были отправлены на работы в город Регенсбург. Везли нас в трех вагонах по 50 человек в каждом. В процессе переезда из соседнего вагона бежало примерно 21 человек. Немцы обозлились, начали лупить оставшихся, а потом перевели в разряд штрафной команды.
Через неделю нас опять в вагонах перевезли в местечко Фильцек (Бавария), где закладывался фундамент какого-то завода. Работа была тяжелая, питание плохое, и мы стали слабеть, превращаться в доходяг. Первое время, когда мы приехали, не было эсэсовцев. Работали еле-еле. Два человека берут одну доску и несут от вагонов штабелевать. А потом пришли эсэсовцы с палками и плетками… Тут уже не двое одну доску несут, а один две доски. И темп! По-русски: «Побыстрей, побыстрей!» Я старался увильнуть от работы. Бывало, зайду в сарай вроде по делу, залезу подальше и лежу, холодно, правда. Учитывая скудное питание и тяжелую работу, стал доходить, слабеть. В феврале у меня окончательно развалились ботинки, и я не вышел на работу. Вошел начальник охраны: «Что такое?!» Стукнул мне раза три по загривку и погнал в строй. Он отдал команду идти на работу, а мне говорит: «Сейчас я тебя обую». Ведет меня в каптерку, где у них какая-то обувь и одежда. Там были деревянные долбленые башмаки. В принципе достаточно удобные, но у меня большой подъем и 45-й размер, а там только маленькие – 43-й. Я одеваю, говорю: «Малы». Он начал мне сапогом сверху ногу заталкивать, и острые грани обуви содрали кожу чуть не до кости, но запихнул. Вторую так же. Раны стали кровоточить. Он говорит: «Иди на работу». Дали охранника и пошли. Иду, хромаю. Отошли от лагеря. Охранник говорит: «Садись». Сняли эти башмаки, он вынул нож и стал подрезать выемку под пятку и острую грань на подъеме: «Попробуй». Лучше, конечно, но дело было сделано – раны кровоточили. Так мы несколько раз останавливались. А я уже доходил, и мне как-то уже было безразлично. Думаю: «Какая разница? Сейчас будет заражение крови, помучаюсь и сдохну. Чего тянуть?» Я тогда ему говорю (по-немецки немножко понимал и сам мог составить фразу): «Застрели меня. Я сойду с дороги и пойду в лес, а ты скажешь, что пытался бежать». – «Нет! Нет! Садись, будем отдыхать». Эти два километра до работы мы шли часа два. На входе в рабочую зону стояли два эсэсовца и два солдата: «Почему опоздали?» Ответил конвоир: «Он болен. Просил, чтобы его застрелил». Старший эсэсовец, самый лютый, по-моему, наркоман: «Ты хочешь, чтобы тебя застрелили?» – «Да». Он дает команду солдату, который стоял рядом с ним, изготовиться. «Иди». Я думаю: «Слава богу! Сейчас все кончится». Пошел. Десять шагов – выстрела нет. Двадцать шагов – выстрела нет. Тридцать… Я думаю: «Промажет, попадет в живот, опять мучиться». Прошел шагов пятьдесят. Окрик: «Цурюк!» Возвращаюсь. Думаю: «Мучения будут продолжаться». Эсэсовец говорит тому солдату, который меня привел: «Веди его к старшему, пусть ему легкую работу дадут». Так я стал истопником печурки, к которой подходили наши ребята и немецкие рабочие, чтобы погреть руки, воды вскипятить.
Прошло около семи дней. Раны на ногах не заживали, ноги опухали, но я вынужден был ходить на работу. Грязные портянки усугубляли положение. Я был форменный доходяга. Голова ничего не соображала. Я ждал смерти. И вдруг нам назначили нового начальника лагеря. Вечером, когда мы приходили с работы, у нас отбирали всю верхнюю одежду и уносили в другое помещение. Мы оставались в нижнем белье. Это делалось для предотвращения побегов, хотя окна помещений были заделаны колючей проволокой, двери на ночь запирали на замок и вокруг бараков ходили часовые. Команда была штрафной, и с нами не церемонились. Новый начальник лагеря, пожилой человек, решил пройти по трем комнатам нашего барака и посмотреть нам в лицо. С ним были два солдата и переводчик. Мы выстроились около своих двухэтажных нар. В комнате было жарко, и многие, в том числе и я, были в одних кальсонах. Вид у меня был такой, что, поравнявшись со мной, он спросил: «Что с ним?»
Переводчик из наших пленных сказал, что я плохо хожу, ослабел и не могу работать. Начальник сказал, что завтра меня надо отвести к врачу и пусть он даст направление в шталаг. Шталаг – это интернациональный лагерь, там можно выжить!
На следующий день нас троих привели к врачу. Врач стоял на площадке 2-го этажа, а мы у входной двери 1-го этажа. Я по дороге говорю конвоиру: «Фельдфебель сказал: меня в шталаг. Вы скажите врачу, что меня в шталаг». – «Я! Я! Скажу». Врач вышел, ему объяснили, что с нами «Три дня освобождения». И вдруг в разговор вклинивается этот солдат и говорит, что фельдфебель вчера на обходе сказал, что этот работать не может, его надо отправить в шталаг. Врач согласился. Все! Я получил индульгенцию! На следующий день с этим же солдатом меня повезли в шталаг. В шталаге размещались все военнопленные, кроме советских. Советских военнопленных использовали только для обслуживания лагеря, на работах по кухне, разгрузке вагонов и так далее. Они жили в двух отдельно стоящих бараках, отделенных от лагеря колючей проволокой. Там же находилась и санчасть. Военнопленные интернационального лагеря не работали.
Помню, я иду по лагерю, смотрю, везет работяга тачку с картошкой, никто на него не пикирует, чтобы украсть! Окурки лежат – и их никто не подбирает! Да это рай на земле! Конечно, интернациональный лагерь… У них там бассейн, волейбольные, баскетбольные площадки, они там не работают.
Меня поместили в санчасть. Начали лечить ноги, но самое главное, еды было вдоволь – недоеденные остатки баланды приносили из иностранного лагеря. Я просыпаюсь, около меня стоит полный котелок вполне питательной баланды. Я его съем и опять засыпаю. Уже через пару недель такой режим дал результаты – меня перевели в общий русский блок, я уже мог работать. Сначала работал на кухне, а потом попал в портновскую мастерскую. Поначалу в лагере была только сапожная. В ней наши пленные делали ботинки, тапочки и тайно продавали пленным иностранцам. Монетой были сигареты. Пачка американских сигарет была эквивалентна двум пачкам французских сигарет. За пачку французских сигарет можно было получить на воле небольшую буханку черного хлеба. Немцы старались, чтобы мы с иностранцами не контактировали, очевидно боясь коммунистической агитации, хотя у нас даже таких мыслей и не было. Уже при нас организовалась портновская мастерская. Собрали нас человек тридцать летчиков и сказали: «Будете портными». Кто-то сразу сел за машинку (машинки у них уже были с электрическим приводом, а не как у нас, ножным). Я хоть и не попал на машину, но все равно научился шить. И первое, что я сделал, когда вернулся домой, это сшил себе брюки. Меня и еще троих поставили на «тряпочки» – нам привозили тюки одежды, снятой с убитых или раненых. Сортировали нижнюю одежду, верхнюю, гимнастерки, кителя. Что-то можно подремонтировать, а та, которая уже не годна для ремонта, шла на заплатки. Ее нужно распороть. Естественно, сразу же стали шить «калым» на продажу – трусы, брюки, рубашки. Главным по сбыту стал я. Обедать мы ходили в свой блок мимо калитки, которая вела в иностранный лагерь. Конвоир шел впереди, а после обеда он же вел нас обратно мимо той же самой калитки в мастерскую. Моя задача, как спекулянта, была незаметно спикировать в иностранный лагерь – проскочить в эту калитку, быстро продать и вернуться обратно, когда наши будут возвращаться с обеда. Это было рискованным делом, но зато я имел треть от продажи. Конечно, мы подобрали себе французскую одежду, чтобы не отличаться от иностранцев, и все же один раз меня поймали. Был в охране интернационального лагеря одноглазый унтер-офицер, фронтовик. Только я в калиточку нырнул, тут он мне навстречу: «Иди сюда. Ты русский?» Я что-то залепетал. Он мне рукояткой пистолета раз, два. Привел меня в дежурку, там еще несколько раз приложил. Говорит: «Если еще раз я тебя поймаю, на тебя пишу рапорт, чтобы тебя послали в концлагерь, потому что ты ходишь агитировать». Ему невдомек, что мне до лампочки вся агитация, но после этого я стал осторожнее.
Наступил 45-й год. Немцы уже понимали, что война проиграна. Помню, один из наших конвоиров, когда его спрашивали, что он будет делать, когда наши придут, говорил, что залезет на дерево и будет отстреливаться до последнего. Мы потом над ним подшутили: обычно он вешал шинель на две петельки, пришитые под плечами. Мы гвозди загнули так, что сразу шинель не снять. Ох он ругался!
К весне стали над нами пролетать самолеты союзников. Начали объявлять воздушные тревоги. Выкопали щели около барака. Освободили нас американцы 22 апреля. У ворот появился танк, с него спрыгнули два-три человека. Старший офицер лагеря построил охрану, подошел к американцам, отрапортовал. Мы хлынули наружу. Американцы перевели нас в находившиеся неподалеку казармы, а лагерь стали набивать пленными немцами. Поменялись местами… Я бы не сказал, что появилось желание отомстить. К самим немцам ненависти не было. Наоборот, я проникся уважением к их пунктуальности, аккуратности, к тому, как они относятся к труду. Но, конечно, мы зажили вольной жизнью. Стали ходить на грабежи. Кто понахальней, заходили в дома, требовали еду, одежду. Я стырил велосипед, который стоял прислоненным к стене дома. Раздобыли оружие. Дня через три после освобождения пошли брать склад. Нам сказали, что в нем полно тканей. А американцы стали вводить немецкую полицию, у которой были только дубинки. Немцы приехали на машине, хотели навести порядок, наши их обстреляли. Они смотались. Вдруг на джипах мчатся американцы. Несколько выстрелов вверх, ребята испугались. Собрали митинг. Сказали: «Все! На этом ставим точку. Если будут подобные случаи, будем подавлять самым безжалостным образом. Вы должны разделиться на батальоны, роты, взводы, выбрать командиров и навести порядок». Летчики, которые и так держались вместе, назначили старшего, создали взвод. В конце мая американцы подогнали около 200 «Студебекеров». Началась посадка. А все же обарахлились! Сначала грузим свое барахло, а потом сами, как туристы-мешочники, поверх скарба садимся. Тронулись. Впереди идет «Виллис», а сзади – санитарная машина. Водители-негры гонят страшно. Ехали несколько часов. Привезли нас в Чехословакию, в Чешские Будеевицы, входившие в зону оккупации советских войск. Там нам говорят: «Завтра пойдете пешком в Австрию. Идти около 100 километров». Мы приуныли. Как же так? У нас чемоданы, всякое барахло мы везем на Родину. Разгрузились, повыбрасывали лишнее. Оставили только одеяла и продукты. Шли пешком в Австрию около трех суток. Пришли в местечко Цветль. Обустроили себе лагерь. По прошествии двух или трех недель нас частями отправили в пассажирских вагонах на Родину.
Вышли мы из поезда под городом Невель на железнодорожной станции Опухлики. Вроде играет оркестр, нас хорошо встречают, построились и пошли. Смотрим, колючая проволока, часовые по углам – опять попали в лагерь! Мы, летчики, так и держались вместе и тут попали в одну землянку, как сформированное подразделение. Ничего плохого о проверочном лагере не могу сказать, издевательств не было. Конечно, и кормили неважнецки, и жили в сырых землянках. Начались основательные допросы, с повторами. Мы должны были писать показания друг о друге – как он вел себя в таком-то лагере, что из себя представлял, можешь ли ты за него поручиться. Давали понять, что если что-то скроешь, то тебя самого накажут. Я был чистым, ни в какие сговоры с немцами не вступал. Главное, все этапы моего плена могли подтвердить свидетели: с кем-то я был в Смоленске, с кем-то на работах и так далее. А вот помнишь, я говорил, у нас старший по бараку в Лодзи был Лешка Ляшенко? Он искал кого-то, кто мог подтвердить его пребывание в Лодзи, и ко мне тоже приставал. Я ему говорю: «Знаешь, Лешка, вроде ты парень ничего, хороший, но тебя сделали старшим по бараку. У немцев очень строгая субординация. Они старшими назначали только старших по званию. У нас в бараке было четыре капитана, а ты старший лейтенант. Тебя сделали старшим по бараку. Почему? За какие заслуги? Тем более что вас вызвали куда-то, проводили беседы, интересовались, кто что говорит, и так далее. Так что, Леша, на счет Лодзи я писать ничего не буду. Зачем мне свою голову подставлять?»
Выбрался я из этого лагеря в числе первых где-то в ноябре 1945 года, пробыв в нем два-три месяца. Когда освободился, дали документ о том, что прошел проверку, чтобы явился в военкомат. В 43-м мать получила на меня похоронку. Всей девятке написали, что погибли, сражаясь за Родину. Так что она смогла получить какое-то пособие. Командиры в этом плане молодцы были, если бы написали «пропал без вести», то никакого пособия. Сам я ей не писал, даже будучи в проверочном лагере, – понимал, что дело может кончиться плохо. Так что мое появление было весьма неожиданным.
Я понимал, что после плена я человек второго сорта. По объявлению пошел в школу мастеров пенициллинового производства, которое было на территории московского мясокомбината. Но все равно рвался в авиацию. Когда закончил школу мастеров пенициллинового производства, послал документы в Сасово Рязанской области в школу гражданских летчиков. Там меня забраковали по кровяному давлению. Председатель комиссии говорит: «Я могу вас сейчас зачислить, ваше давление 140 на пределе. Война окончилась. Если вы попадете в авиацию, то каждые полгода будут медосмотры, и через год-два вас спишут, и надо будет устраиваться в жизни. Какое у вас образование?» – «Десять классов». – «Знаете что, идите и учитесь». Приехал из Сасово, говорю родителям: «Потянете, если я пойду учиться?» – «Да». И я поступил в Московский химико-технологический институт мясной и молочной промышленности.
Ермаков Владимир Яковлевич
Я человек деревенский – родился и рос в селе Сосновка Тамбовской области. Мой отец, Яков Никифорович Ермаков, окончил учительскую семинарию и до революции преподавал в церковно-приходской школе. После революции работал в сельской школе, где директором был Рамзин, отец братьев Рамзиных, проходивших по делу «Промпартии». Когда этот процесс начался в 1929–1930 годах, то почти всех учителей замели. Отец, видя такое дело, вспомнил, что его приглашали работать в школу в пригороде Тамбова (тогда он назывался завод № 244, а сейчас город Котовск). Он погрузил нас и вещички в товарный и увез. Там, под Тамбовом, был военлесхоз, в котором была начальная, четырехлетняя, школа. Классная комната была одна: первый ряд столов – это первый класс, второй ряд – второй класс, третий ряд – третий, четвертый – это четвертый класс. Все эти четыре ряда я у отца прошел. К тому времени, как я окончил школу, отец закончил вечерний факультет Тамбовского педагогического института, и мы переехали в Тамбов, где в местной школе он стал преподавать русский язык и литературу. Жили небогато, на съемной комнате – уборная во дворе, плита дровяная. Правда, у меня были велосипед и фотоаппарат «Турист». Очень хотел «Фотокор», но уже денег не было. Перед войной отменили карточки, но, помню, сахар продавали только по 300 граммов в руки. Хлеба было достаточно: 85 копеек – черный, рубль десять – пеклеванный серый, рубль семьдесят – белый, а за два восемьдесят можно было купить здоровый каравай ситного.
Закончив девятый класс, в пионерском лагере вместе со своим приятелем Левой Владимировым посмотрел фильм «Истребители». Мы загорелись и решили идти в летчики. С начала нового учебного года записались в аэроклуб, в котором тогда учились без отрыва от производства или учебы. Меня зачислили в первое отделение. Прошло немного времени, и обучать в аэроклубе стали с отрывом от учебы. Встал вопрос о том, что надо бросать школу. Я уже ходил учиться только в аэроклуб, но мама пришла к начальнику училища, высказала свое недовольство, на что начальник училища только развел руками – это дело добровольное. Меня отчислили. Когда я вернулся в школу, надо мной стали потешаться: «А! Летчик вернулся!» Я разозлился, пришел к начальнику аэроклуба, все ему рассказал, и меня зачислили во вновь формирующееся одиннадцатое отделение. Мать, конечно, переживала, но со временем свыклась, да и стипендия в 500 рублей (250 на питание и 250 на квартиру) была хорошим подспорьем в хозяйстве. А вот отец Левки – начальник учебной части артиллерийского училища, полковник – не разрешил сыну бросить учебу. После десятилетки он пошел учиться в это училище и остался командиром учебного взвода. У него старший брат погиб, поэтому отец его держал, хотя тот и рвался на фронт.
Аэроклуб окончил весной 1941 года. Вот тут сыграло роль мое отчисление: курсантов с первого по шестое отделение отправили в Качинское училище, а с шестого по одиннадцатое оставили в Тамбовской школе пилотов. Так я не стал истребителем. Матери говорю: «Это ты все! Сейчас был бы истребителем, а теперь бомбер!»
Нас быстро распределили по эскадрильям, и мы начали летать на Р-5, даже не пройдя теорию. Закончили Р-5 и тут же начали СБ. В воскресенье 22 июня был хороший день, чуть моросил дождик. Вдруг объявили всем посадку. Мы собрались у репродуктора и прослушали объявление Молотова. Мы были страшно обижены! Завтра-послезавтра немцев разобьют, а мы на войне так и не побываем! Но потом пошли сообщения об оставленных нашими войсками городах, и постепенно наша тревога исчезла. В конце лета училище погрузили в эшелоны и перебазировали в Джизак. Туда ехали месяц. Приехали – бензина нет, а нам бы уже быстрей закончить учебу, да на войну…
Что запомнилось из училищной жизни? Старшиной отряда у нас был сержант Хивря. Участник финской войны, награжденный медалью «За отвагу». Спали тогда нагишом на двухъярусных койках в одном большом помещении с цементным полом. Команда «Подъем» – сержант стоит с секундомером. Если не уложились в норму и в строю оказались не совсем одетыми, то все должны были раздеться донага и лечь в постель под одеяло. Снова команда «Подъем». И так до нормы. Зарядка с нагрузкой. «Кобыла» во всю длину перед столовой не перепрыгнул – еду не получишь. При этом ни одного нецензурного слова. Никаких неуставных проявлений.
В мае 1942 года я закончил программу СБ. Сдал на «отлично» технику пилотирования. Но поскольку у меня и моих товарищей не было и часа теоретических занятий, нас отправили в Чкаловскую школу учиться на Ил-2, а заодно и проходить теорию. Приехали, только начали изучать Ил-2, как нам присвоили звание «сержант» и отправили в 34-й ЗАП в Ижевск, доучиваться. Немножко полетали, нас сажают на поезд – и на станцию Алабино под Москву в штаб 1-й воздушной армии. Набралось нас человек пятнадцать. В это время в каждой воздушной армии сформировали учебную бригаду из трех полков – истребительного, бомбардировочного и штурмового. Выстроились мы. Генерал Худяков отобрал самых рослых: меня, Смольского и еще кого-то. «Этих в 6-й полк на Пе-2 летать. Остальные – на Ил-2». – «Я же учился на Ил-2!» – «Ничего-ничего, на Пе-2 нужны высокие и с длинными ногами». Вот так я оказался в 6-м полку на Пе-2. К этому времени я имел примерно 30 часов налета на У-2, 15 – на Р-5, 12 – на СБ и около двух часов на Ил-2.
Конечно, Пе-2 намного сложнее, чем Ил-2, но ничего, быстренько его освоили. Самолеты делали в Казани, и мне потом несколько раз приходилось туда ездить за ними. Сразу самолет не получишь – очередь. Деньков пять приходилось ждать. В город ходили через кладбище. Шли мимо могилы Петлякова. Какой-то шутник на памятнике нацарапал: «За шасси спасибо, а планер сам испытал». В общем и целом я с ним согласен. Самолет был на посадке сложный. Хотя если все делать, как положено, то садится он мягко. Но стоит допустить ошибку – потерять скорость или при касании отдать штурвал от себя, – то она начнет прыгать – будь здоров! Может и на крыло свалиться.
В этой учебной бригаде отработали взлет – посадка – зона, и нас перевели в 6-й бомбардировочный полк, который был выделен для доучивания и введения в строй пополнения. Тут уже мы прошли боевое применение, полеты по маршруту. Уже стали более-менее подготовленными летчиками. Надо сказать, что моему полку не повезло. В июне 1943 года при налете на аэроузел Сеща полк целиком потерял вылетавшую девятку. Ну, тебе Смольский об этом рассказывал. Никто не видел, куда она делась! Нет ее, и все! Вплоть до того, что думали, может, они к немцам перелетели! Послали экипаж из 10-го разведовательного полка, чтобы посмотрел, не сидят ли где у немцев, но его сбили. После этой эпопеи полк еще повоевал немного, поучаствовал в Курской битве, хотя самолетов почти не осталось – ходили шестеркой от всего полка. А потом ушли на переформировку. Вскоре вышел указ о присвоении 204-й дивизии полковника Андреева звания 3-й Гвардейской. В указе нашего полка не оказалось, потому что в положении о присвоении гвардейского звания говорилось, что к моменту издания указа в строю должно быть не менее 25 % экипажей, заслуживших звание. Тогда полк был переведен во 2-ю воздушную армию к Красовскому в 219-ю дивизию.
Во 2-й воздушной армии было два корпуса: 6-й гвардейский Полбина и наш 4-й. Полбинский корпус был пикирующий, а наш нет. До середины 1944 года мы бомбили только с горизонтального полета. Редко когда с плавного пикирования с высот три-четыре тысячи метров. На некоторых машинах даже решетки снимали. После Львовской операции нас отвели на переформировку, и группу летчиков нашего полка отправили к Полбину учиться новым тактическим приемам. Полбин лично с нашей группой занимался, рассказывал, водил нас сперва на полигон, а потом и на боевые вылеты. Причем у них в корпусе перенастраивали автоматы пикирования. Обычно автомат выводил самолет с перегрузкой три с половиной, а полбинцы перенастраивали его на перегрузку пять с половиной (перегрузка шесть была уже критической для планера). Это позволяло пикировать с 1200 метров, но, конечно, по лицу сопли и слюни, веки закрываются – тяжело. После этого обучения я стал, можно сказать, помешан на пикировании. Но надо тебе сказать, что пикирование хорошо по точечным целям, а иногда надо просто прислать пять девяток и смешать все с землей, и тут никакого пикирования не надо. Тем не менее мне очень понравился метод. Вспоминаются два случая. Как-то я выскочил на малой высоте к аэродрому, смотрю, в лесу, на полянке, расположился народ. Стоит командир полка в середине, что-то там рассказывает. О, думаю, я вам сейчас покажу выучку настоящего пикировщика!!! Делаю боевой разворот, набираю высоту 1200 метров и на них пикирую. Мне потом рассказывают: «Мы глянули, мать честная, на нас «пешка» пикирует! Она же не выйдет ни за что!» Я вывел метрах на трехстах, боевой разворот, зашел, сел. Получил втык от командира полка.