Осторожно, триггеры (сборник) Гейман Нил
Он убил мою дочь, сказал я себе и спохватился, моя ли то мысль, или она украдкой заползла мне в голову из тьмы.
– А другой выход из пещеры есть? – спросил я вслух.
Ты выйдешь так же, как вошел, – через врата моего дома.
Я стоял неподвижно, а разум мой бился, как зверюшка в капкане, перескакивая с мысли на мысль и не видя ни выгоды, ни выхода, ни утешения.
– Я безоружен, – сказал я. – Он сказал, сюда нельзя входить с оружием. Таков обычай.
Таков обычай – не входить в мой дом вооруженным. Но так было не всегда. Иди за мной, молвил скелет моей дочери.
И я пошел за ней, ибо мог ее видеть даже в кромешной тьме, где не было видно больше ничего.
Прямо у тебя под рукой, сказали из мрака.
Я встал на колени и нащупал его. Рукоятка на ощупь была костяная – возможно, рог. Осторожно, вслепую ощупав лезвие, я понял, что нашел скорее не нож, а длинное шило, тонкое, острое на конце – лучше, чем ничего.
– Есть и цена, ведь так?
Всегда есть цена.
– Тогда я ее заплачу. Но попрошу еще об одном. Ты говоришь, что теперь видишь мир его глазами…
Глазницы черепа были слепы, но он кивнул.
– Тогда скажешь мне, когда он уснет.
Она ничего не ответила. Просто растворилась во тьме, и я почувствовал, что остался один.
Время шло. Я пошел на звук капающей воды, нашел лужицу и напился. Потом размочил последние овсяные печенья, набил ими рот и жевал, пока они не растворились на языке. Я уснул, потом проснулся и снова уснул, и во сне увидал свою жену, Мораг. Она ждала меня, а времена года сменяли друг друга – ждала, как мы ждали нашу дочь… ждала меня вечно.
Что-то – как будто бы палец – коснулось моей руки: не твердая кость, а мягкая плоть, подобная человеческой, но слишком холодная.
Он спит.
Я вышел из пещеры в синем предутреннем свете. Он вытянулся поперек входа в чутком кошачьем сне, так что легчайшее касание пробудило бы его. Держа оружие перед собой – костяная рукоять и лезвие-игла из почерневшего серебра, – я нашарил и взял то, что хотел, не потревожив спящего.
Потом я подошел ближе, и тут же рука его ухватила меня за лодыжку, а глаза открылись.
– Где золото? – спросил Колум Макиннес.
– У меня его нет.
Ледяной ветер стелился по склону. Когда Колум Макиннес попытался меня сцапать, я проворно отскочил назад. Он остался на земле, только оперся на локоть.
– Где мой кинжал? – осведомился он.
– Я взял его. Пока ты спал, – сообщил я.
Он сонно поглядел на меня.
– И с какой же стати ты так поступил? Если бы я хотел тебя убить, я бы сделал это еще по дороге сюда. У меня было с десяток возможностей.
– Но тогда у меня не было золота.
Он промолчал.
– Если ты думал нагрести золота из пещеры моими руками и надеялся, что, не ходя туда сам, спасешь остатки твоей жалкой души, то ты дурак, Колум Макиннес.
– Дурак, вот как? – сон незаметно слетел с его глаз.
Он был готов ринуться в драку. Это очень хорошо – злить людей, готовых ринуться в драку.
– Не дурак. Нет, – продолжал я. – Случалось мне встречать дураков и блаженных, и щеголяли они с соломой в волосах и были счастливы в дурости своей. Ты же для дурости слишком мудр. Ты ищешь беды, и носишь ее с собой, и одну лишь беду навлекаешь на все, чего ни коснешься.
Он встал, ухвативши рукою камень на манер топора, и кинулся на меня. Я мал, и у него не вышло ударить меня так, как он ударил бы человека нормального роста, под стать ему самому. Он наклонился надо мной, и тем сделал большую ошибку.
Я покрепче взялся за костяную рукоять и ужалил вверх острием шила, быстро и сильно, будто змея. Я знал куда метил, и знал, что делает такой удар.
Он выронил каменюку и схватился за правое плечо.
– Рука, – сказал он. – Я не чувствую руку.
И начал ругаться, оскверняя воздух угрозами и проклятиями.
Каким голубым и красивым делает все горный рассвет! Даже кровь, которой на глазах пропитывались его одеяния, выглядела в этом сиянье пурпурной. Он шагнул назад, оказавшись между мной и пещерой. За спиной у меня всходило солнце, я был весь на виду.
– Почему ты не принес золота?
Рука у него безвольно свисала вдоль бока.
– Для таких, как я, там золота нет.
Он прянул вперед, побежал на меня, врезался со всей силы. Шило рассталось с моей рукой, я покрепче обхватил ногу врага, и мы полетели с обрыва.
Вот его голова надо мною, и победой сияет лицо, а вот там уже небо, а потом – дно долины, и я лечу вверх, к нему навстречу, но тут же оно оказывается снизу, и смерть раскрывает мне объятия.
Удар выбил дух из меня, и вот мы уже кувыркаемся по склону горы, и мир превратился в тошнотворный водоворот камня, боли и неба, и я знаю, что я – мертвец, но все равно цепляюсь изо всех сил за ногу Колума Макиннеса.
Вот летит золотой орел, только сверху или снизу – уже не понять. Он там, в рассветном небе, в разбитых осколках времени, чувств и телесной муки. Я не боялся – страх привязан к времени и к месту, а у меня больше не было ни того, ни другого. И в разуме кончилось место, и в сердце. Я падал сквозь небо, держась за ногу человека, который хотел меня убить; мы бились о камни, сдирали кожу, мяли кости…
… а потом мир остановился.
И сделал это с такой силой, что от меня, кажется, мокрого места не осталось, и это мокрое место еще чуть-чуть и сорвалось бы с Колума Макиннеса и улетело бы вниз, к неминуемой гибели. В незапамятные времена склон горы тут откололо и ссадило, оставив голую каменную стену, гладкую и равнодушную, как стекло. Но это было ниже нас. А там, где мы приземлились, оказалась ступень, а на ней – чудо: горбатый и малорослый, весь искореженный, далеко над границей лесов, где никаким деревьям расти уже не положено, стоял уродливый боярышник – не выше куста, хоть и старый, как горы. Этот-то старикан и поймал нас в свои седые объятия, ухватившись покрепче корнями за мясо скалы.
Я выпустил ногу и слез с тела Колума Макиннеса. Умостившись на узкой ступеньке, я бросил взгляд в отвесную бездну. Пути вниз отсюда не было. Совсем, никакого.
Потом я посмотрел вверх. Если лезть медленно, подумал я, да при известной удаче, по горе можно будет взобраться. Если дождь не пойдет. Если ветер не слишком проголодается. Впрочем, какой у меня выбор? Или так, или смерть.
– Значит, бросишь меня тут помирать, гном? – сказал голос.
На это я ничего не ответил. А что тут ответишь?
Его глаза были открыты.
– Я не могу шевельнуть правой рукой, которую ты проткнул. И, думаю, ногу сломал при падении. Я не могу лезть вверх с тобой.
– Возможно, у меня все получится, а возможно, и нет, – ответил на это я.
– У тебя все получится. Я видел, как ты лазаешь, – после того, как спас меня на том водопаде. Ты скакал по камням, как белка по дереву.
Мне бы его уверенность в моей сноровке!
– Поклянись мне всем, что для тебя свято. Поклянись своим королем, что ждет за морем с тех самых пор, как мы прогнали его подданных с этой земли. Поклянись тем, что дорого таким тварям, как ты, – тенью клянись, и орлиными перьями, и тишиною. Поклянись, что вернешься за мной.
– Ты знаешь, что я такое? – спросил его я.
– Ничего я не знаю. Только то, что хочу жить.
Я задумался.
– Я клянусь всем этим, – сказал я ему. – Тенями клянусь и орлиными перьями, и тишиной. Клянусь стоячими камнями и зелеными холмами. Я вернусь.
– Я бы убил тебя, – молвил разбойник в терновом кусте – весело, будто самую забавную шутку, какую только слыхал один человек от другого. – Я собирался тебя убить и забрать золото себе.
– Я знаю.
Волосы трепетали вокруг его лица, словно волчье-серый нимб. На щеке, ободранной при падении, алела кровь.
– Ты мог бы вернуться с веревками, – сказал он. – Моя все еще лежит там, у пещеры. Но одной тебе не хватит.
– Да, – отвечаю. – Я вернусь с веревками.
Я поглядел на гору над нами, всматриваясь в каждый уступ, в каждую впадину. Если лазать по скалам, между жизнью и смертью расстояние невелико – в один верный взгляд. Я увидел, где мне надо быть в этот момент и в тот, прочертил свой путь вверх по лику скалы. Кажется, отсюда видать даже закраину у входа в пещеру. Да. Ну, что ж…
Я подул на ладони, чтобы высушить пот перед началом пути.
– Я вернусь за тобой, – сказал я, не оборачиваясь. – С веревками. Я поклялся.
– Когда? – спросил он, закрывая глаза.
– Через год, – ответил я. – Я вернусь за тобой через год.
И полез вверх. Его крики следовали за мной по пятам, пока я шагал, и полз, и протискивался, и ластился к голому камню, и мешались с криками птиц. Они следовали за мной на обратном пути с Мглистого острова, но что такое чьи-то там крики против боли и времени? И они будут звучать, на самом краю моего разума, в те мгновения, когда он падает из сна в явь и наоборот, до последнего из отпущенных мне дней.
Дождь так и не пошел. Ветер налетал, толкал и тянул, но так и не сорвал меня со склона. Я лез долго, но я добрался до верха в целости и сохранности.
Вход в пещеру казался в полдневном сиянии пятном густой тени. Я отвернулся и двинулся прочь от горы и от мглы, уже сгущавшейся потихоньку в расселинах скал и глубоко под сводами моего черепа, и пустился в долгий обратный путь с Крылатого острова. Сотня дорог и тысяча тропок приведет домой, на равнины, где меня давно уже ждет жена.
Моя последняя хозяйка
МОЯ ПОСЛЕДНЯЯ ХОЗЯЙКА? Она была совсем не похожа на вас, ничуточки. Просто ничего общего.
Комнаты были ужасно сырые, завтраки отвратительные: яичница вся в масле, резиновые сосиски, запекшийся оранжевый шлепок фасоли.
Да от одной ее физиономии фасоль уже имела полное право свернуться! К тому же она была совсем не добра.
Я как вас увидел, сразу подумал: вот ведь добрый человек. Надеюсь, ваш мир – он тоже добрый.
Я чего хочу сказать: мы, я слышал, видим мир не таким, каков он, а таким, каковы мы. Святой живет в мире святых, а душегуб – в мире убийц и жертв. Я вот вижу мертвых.
Моя прошлая хозяйка говорила, что ни в жизнь не пойдет по собственной воле на пляж —
– он, дескать, так весь и завален оружием: огромные каменюки, так и просятся в руку, так и норовят ударить. Кошелек у нее тощий,
говорила она, денег в нем кот наплакал, но они все равно отберут – все засаленные ее пальцами бумажки до единой, —
– а кошелек спрячут под камнем.
А еще вода, говорила она: всякого
похоронит, холодная, соленая, серая, коричневая. Тяжкая, как чей-то грех, готовая
утащить и спрятать: детей, бывало, только и хватишься, а они уже в море,
когда их больше, чем нужно, или вдруг узнали что-то нескромное и могут
разболтать любому, кто станет слушать.
На Западном Пирсе были люди, сказала она, в ту ночь, когда он сгорел.
Каждое окно, грязное от дыхания города, она затянула пыльными кружевами.
Вид на море – что за нелепость! Как-то поутру я раздернул шторы —
посмотреть, льет ли снаружи ливмя, как положено,
– так она стукнула меня по рукам.
– Мистер Мароуни, – говорит, – в этом доме
мы не смотрим на море в окно, это приносит несчастье.
Говорит:
– Люди приходят на море, чтобы забыть о своих бедах.
Вот как мы делаем. Вот как делают все англичане. Скажем, зарубил ты подружку,
потому что она забеременела, а тебя волнует, что скажет жена,
если узнает. Или ты отравила банкира, с которым спала,
ради страховки, и вышла за дюжину мужчин сразу в дюжине мелких приморских городишек.
Маргейт, Торки… Господь любит их, но можно же шевелиться хоть иногда, зачем стоять так неподвижно?
Когда я спросил ее, кто, кто стоит неподвижно, она отрезала, что это не моего ума дело и чтобы духу моего не было дома между полуднем и четырьмя, потому как придет поломойка,
и я буду мешаться у ней под ногами.
В том пансионе я жил уже три недели, пока искал себе постоянную нору.
Платил я наличными. Прочие гости – всякий злосчастный люд, приехавший на выходные и не способный отличить пляж от преисподней. Вместе мы пожирали скользкий омлет. Я любовался, как они гуляют в хорошую погоду и жмутся под навесом в плохую.
Хозяйку заботило только одно: чтобы до чая их духу не было в доме.
Отставной дантист из Эджбастона, на неделю, сплошь одиночество и морская морось, кивал мне над тарелкой за завтраком
или у моря на променаде. Туалет был у нас в холле. Мне приспичило
встать среди ночи. Он был в халате. Я видел, как он постучался
к ней в дверь. Дверь отворилась. Он вошел. Больше сказать мне нечего.
Она вышла к завтраку, веселая, сияя.
Сказала,
Дантист уехал рано, у него в семье кто-то умер.
Чистую правду сказала.
Той ночью дождь барабанил в стекло. Неделя прошла, а время – пришло. Я сообщил хозяйке, что нашел себе нору, съезжаю, и расплатился сполна.
Вечером она угостила меня стаканчиком виски и еще одним и сказала,
что я у нее всегда был в любимчиках, и что она – женщина с потребностями,
цветок распустившийся – только сорви. Она улыбнулась, а виски заставил меня кивнуть
и подумать, что не так уж она и дурна, что лицом, что фигурой. И вот
ночью я постучался к ней в дверь. Она отворила. Я помню белизну ее кожи. И белый халат. Я не забуду.
– Мистер Мароуни… – прошептала она.
Я потянулся к ней, и все навек стало так. Ла-Манш был холодный, соленый и мокрый, а она мне набила карманы камнями,
чтоб я не всплывал. Так что когда меня найдут – если, конечно, найдут, – я смогу быть кем угодно: крабами съедена плоть, морем отмытые кости, и всё.
Наверняка мне понравится в этой новой берлоге, здесь, на морском берегу. Вы
встретили меня на редкость любезно. Вы все были очень любезны.
Сколько нас тут? Видеть я вижу, да вот сосчитать не могу. Мы теснимся на пляже, уставясь на свет в самом верхнем окошке
ее дома. Нам видно, как раздвигаются шторы и белое лицо
смотрит сквозь грязь на стекле. Ей страшно, что в один злосчастный день мы примемся швыряться
в нее галькой, попрекая за недостаток гостеприимства,
за поганые завтраки и скверные каникулы, и за нашу судьбу.
Мы стоим неподвижно.
Почему мы так неподвижны?
Приключение
У НАС В СЕМЬЕ приключением обычно называют «всякую мелкую неприятность, которую удалось благополучно пережить» – и, пожалуй что, вообще «всякое отступление от рутины». Так обстоит дело для всех, кроме мамы. Потому что для мамы приключение – это, скорее, «ты не поверишь, что я делала сегодня утром». Забрести в поисках машины не в ту секцию парковки у супермаркета и разговориться там с кем-то, чью сестру она знавала еще в семидесятых, – вот это для нее приключение, самое настоящее, всамделишное.
Теперь мама уже стареет. И из дома почти не выходит, не то что раньше. С тех пор как умер отец – не выходит.
Когда я был у нее последний раз, мы затеяли разобрать кое-что из его вещей. Она вручила мне черный кожаный очечник, набитый потускневшими запонками, и сказала, чтобы я посмотрел папины свитера и кардиганы и забрал себе все, что захочу – на память. Папу я любил, но в его свитере себя никак не представлял. Он всю жизнь был гораздо больше меня. На мне его вещи просто не смотрятся. Как вдруг…
– Ой, а это что? – сказал неожиданно я.
– А! – ответила мама. – Эту штуку отец привез из Германии, когда служил в армии.
Фигурка была из какого-то пестрого красного камня, размером с мой большой палец. Человечек… герой или бог; грубо вырезанное лицо искажено болью.
– Какой-то он не больно немецкий с виду, – поделился я.
– А он и не оттуда, милый. Думаю, он из… в общем, сейчас это Казахстан. Как оно называлось тогда, я не помню.
– Какого черта па делал в Казахстане, да еще с армией?
Скорее всего, это были пятидесятые. Во время армейской службы па заправлял офицерским клубом, действительно в Германии, и ни разу в своих послевоенных байках, которые травил вечерами за ужином, не упоминал ничего более героического, чем умыкнутый без разрешения начальства грузовик или хитрым способом добытая партия виски.
– Да ничего особенного, дорогой, – спохватилась ма, будто и так сболтнула лишнего. – Он не любил об этом говорить.
Статуэтку я отложил к запонкам и куче покоробленных черно-белых фотографий, которые решил изучить на досуге получше.
Той ночью я спал в конце коридора, в гостевой спальне на узкой и неудобной кровати.
Утром я пошел в комнату, служившую папе кабинетом, – поглядеть на нее еще один, последний раз. Потом – через холл в гостиную, где ма уже накрыла завтрак.
– А куда девалась та каменная статуэтка?
– Я ее убрала, дорогой, – мама поджала губы.
– Зачем?
– Твой отец всегда говорил, что ее надо было сразу же выбросить.
– Но почему?
Она налила мне чаю. Из того же самого фарфорового чайника, которым пользовалась всю жизнь, сколько я себя помнил.
– Она напоминала ему о тех людях. У них там, в долине, корабль взорвался. Когда в пропеллер влетела эта вислая пакость.
– Какая еще вислая пакость?
Мама на мгновение задумалась.
– Птеродактили, дорогой. Пишутся через «П». Папа, во всяком случае, сказал, это были они. Конечно, по его словам, люди в дирижабле заслужили все, что с ними случилось, – после того, что сделали с ацтеками в 1942-м.
– Мамуль, ацтеки вымерли много веков назад. Задолго до 42-го.
– Конечно, милый. Те, что в Америке, – да. Но не в этой долине. Те люди, которые в дирижабле, – папа говорил, они были, в общем, не люди. Но выглядели как люди, несмотря на то что прилетели из… еще такое смешное название… Откуда же они прилетели?..
Она еще немного подумала.
– Ты пей чай, дорогой.
– Да. Нет. Погоди… Так что это были за люди? И птеродактили вообще-то тоже вымерли – пятьдесят миллионов лет назад, на минуточку!
– Как скажешь, дорогой. Папа никогда об этом толком не рассказывал.
Она помолчала.
– Там еще девушка была. Это случилось лет за пять до того, как мы с ним стали встречаться. Он тогда был очень хорош собой, твой папа. Ну, я-то всегда считала его красавцем. А девушку он встретил в Германии. Она скрывалась от тех, кто охотился за этой вот статуэткой. Она был их королевой или принцессой, а может, жрицей, что-то вроде того. Они похитили ее, а поскольку он оказался с ней, то и его за компанию. Они на самом деле были не инопланетяне – больше похожи на тех, по телевизору, которые превращаются в волков…
– Оборотней, что ли?
– Наверное, так, милый.
Мама немного посомневалась.
– Статуэтка, видишь ли, – это их оракул. Если ты ею владел – или хотя бы просто заполучил ее, – ты становился у них главным, у этих людей.
Она помешала ложечкой чай.
– Как там отец говорил? Вход в долину был по узенькой тропке, через ущелье, и после того как эта немецкая девушка… ну, да, она не была на самом деле немкой… в общем, они взорвали проход этой, как ее… лучевой машиной, чтобы отрезать все пути во внешний мир. Так что папе пришлось пробираться домой самому. Он бы влип в очень крупные неприятности, твой папа, если бы не тот человек, которому удалось бежать вместе с ним, Барри Анском, он еще был в военной разведке…
– Стой! Барри Анском? Он к нам несколько раз приезжал на уик-энд, когда я был совсем маленький? Давал мне каждый раз по пятьдесят пенсов… показывал фокусы с фальшивой монетой. Храпел. Еще такие дурацкие усы носил…
– Да, милый, Барри. Он, когда вышел на пенсию, уехал в Южную Америку. В Эквадор, кажется. Там они и познакомились. Когда твой папа был в армии.
Па мне как-то говорил, что ма терпеть не может Барри Анскома, потому что он – папин друг.
– И что?
Она налила мне еще чашку чаю.
– Это все было так давно, дорогой. Однажды папа мне все рассказал. Но не сразу, потом, когда мы с ним поженились. Сказал, я должна знать. У нас с ним как раз был медовый месяц. Мы отправились в крошечную рыбацкую деревушку в Испании. Сейчас это большой туристский город, но в те времена никто о ней даже не слышал. Как же она называлась? Ах да – Торремолинос.
– А можно я еще раз на нее взгляну? На статуэтку?
– Нет, милый.
– Ты ее убрала?
– Я ее выбросила, – сказала мама холодно.
И тут же добавила, словно не желая, чтобы я кинулся копаться в помойном ведре:
– Мусор уже увезли.
Воцарилось молчание. Она потихоньку пила свой чай.
– Ни за что не угадаешь, кого я встретила на прошлой неделе! Твою старую учительницу, миссис Брукс. Увидела ее в супермаркете. Мы с ней решили пойти выпить кофе в книжной лавке – я хотела поговорить про городской карнавальный комитет, ну, ты помнишь, я туда собираюсь вступить. Но, представь, там оказалось закрыто! Взамен нам пришлось идти в «Старую чайную». Настоящее приключение!
Оранжевый
1. Джемайма Глорфиндель Петула Рэмси.
2. Девятого июня, семнадцать.
3. Последние пять лет. До этого мы жили в Глазго (Шотландия). Еще раньше – в Кардиффе (Уэльс).
4. Не знаю. Думаю, сейчас он занимается изданием журналов. Он с нами больше не общается. Развод прошел очень тяжело, мама все время была на взводе, так как ей пришлось выплатить ему много денег. Что лично мне кажется несколько неправильным. Хотя, может быть, оно того стоило – просто ради того, чтобы от него избавиться.
5. Изобретательство и предпринимательство. Она изобрела «Сытую булку» ™ и основала сеть с таким же названием. Я любила их, когда была маленькой, но со временем, знаете ли, устаешь даже от сытых булочек, особенно когда их тебе дают на завтрак, обед и ужин. Мама держала нас за подопытных кроликов. Рождественская-Сытая-Булочка-Полный-Обед-с-Индейкой – вот где был самый ужас. Но лет пять назад она продала свою долю в «Сытой булке» и переключилась на «Мамины Разноцветные Пузыри» (пока еще не ™).
6. Двое. Моя сестра Нерисса, которой было пятнадцать, и брат, Придери, ему двенадцать.
7. Несколько раз в день.
8. Нет.
9. По Интернету. Может быть, на eBay.
10. Она покупала краски и пигменты по всему свету – с тех самых пор, как решила, будто мир спит и видит ее разноцветные Светящиеся Пузыри. Такие, которые можно пускать на основе специальной пузырчатой смеси.
11. Это не совсем лаборатория. Ну да, она ее так называет, но на самом деле это просто гараж. Она взяла кое-какие деньги из «Сытой булки»™ и переоборудовала его, так что да, там были раковины, ванны, бунзеновские горелки и всякое такое. Кафельные стены и пол, конечно, чтобы проще было мыть.