Хозяйка большого дома Демина Карина
И яркие синие глаза. Уши оттопыренные, покрасневшие от холода. И как человек с оттопыренными ушами может что-то в медицине понимать?
– Я вижу, вам намного лучше, – и голос неприятный, высокий, режущий. От него у Райдо в ушах звенеть начинает.
Или не от голоса, но от виски? А ведь Райдо так и не нашел бутылку… зря не нашел, глядишь, и легче было бы.
Нат держался сзади, глядя на доктора с непонятным раздражением.
– Намного, – согласился Райдо и ущипнул себя за ухо.
Детская привычка. Помнится, матушку она безумно раздражала, хотя ее, кажется, все привычки Райдо безумно раздражали, но что поделать, если ему так думается легче?
– Я рад.
Доктор держал в руках черный кофр, сам вид которого был Райдо неприятен.
– В таком случае, быть может, вы соизволите пояснить, какое срочное дело вынудило этого… в высшей степени приятного молодого человека заявиться в мой дом? Вытащить меня из постели и еще угрожать.
– Нат угрожал?
Дайна подала доктору полотенце, которым тот воспользовался, чтобы промокнуть и лысину, и волосы.
– Представляете, заявил, что если я не соберусь, то он меня доставит в том виде, в котором я, уж простите, пребывал… потрясающая бесцеремонность!
– Нат раскаивается, – не слишком уверенно сказал Райдо.
И доктор величественно кивнул, принимая этакое извинение.
Нат, фыркнув, отвернулся.
А сам-то вымок от макушки до пят, и, что характерно, пятки эти босые. Стоит в домашних штанах, в рубашке одной, которая ныне к телу прилипла. Тело это тощее, по-щенячьи неуклюжее, с ребрами торчащими, с впалым животом и чрезмерно длинными руками и ногами, с рябой шелушащейся кожей. И надо бы сказать, чтоб переоделся, но Райдо промолчит. Хочется Нату геройствовать, по осеннему дождю едва ли не голышом разгуливая? Пускай. Дождь – не самое страшное… дождь, если разобраться, вовсе ерунда.
А Дайна чаю ему заварит, с малиновым вареньем.
Все награда.
– Так что у вас случилось? – не скрывая раздражения, произнес доктор.
И Райдо очнулся. О чем он, бестолковый пьянчужка, думает?
– Случилось. Ребенок умирает.
Рыжие брови приподнялись, выражая, должно быть, удивление. А и вправду, откуда в этом яблоневом предсмертном раю ребенку взяться? И Райдо велел:
– Идем.
Малышка уже не спала.
Она лежала тихонько в той же корзине, и Райдо подумалось, что следовало бы найти для нее иное, более подходящее для младенца, пристанище. И пеленки, чтобы белые и с кружевом, вроде тех, в которые племянников кутали.
– Не выживет, – сказал доктор, развернув рубашку. И брался за нее двумя пальцами, точно ему было противно прикасаться или к этой рубашке, или к младенцу.
Руку отнял, пальцы платочком вытер.
– Что? – Райдо показалось, что он ослышался.
Как не выживет? Он ведь молоком напоил. И еще напоит, но не сразу, чтобы ей плохо не стало. И завернул вот в рубашку, а еще полотенцами накрыл… и, быть может, Дайна отыщет одеяльце… или что там еще надо, чтобы детенышу было тепло.
– Не выживет, – спокойно, равнодушно даже повторил доктор, складывая свой платочек. И в этот момент он выглядел предельно сосредоточенным, словно бы в мире не было занятия важней, чем этот треклятый платочек, каковой следовало сложить непременно треугольничком. – Крайняя степень истощения. Я вообще удивлен, что она дышит…
Он наклонился, поднял кофр, поставив его рядом с корзиной, и Райдо стиснул кулаки, до того неприятным, неправильным показалось этакое соседство. В кофре в сафьяновом футляре хранятся инструменты, хищная сталь, которая причиняет боль едва ли не большую, чем разрыв-цветы. Есть там и склянки с едкими дезинфицирующими растворами, и заветная бутыль опиумного забвения, которое ему настоятельно рекомендуют.
Ее-то доктор и извлек.
– Единственное, что в моих силах, – сказал он, зубами вытащив пробку, – это облегчить ее страдания…
Страдающей малышка не выглядела.
Лежала себе тихонько, шевелила губенками, и по щеке сползала нить беловатой слюны… и Райдо вспомнил, что детей надо класть на бок, чтобы они, если срыгнут, не подавились.
– Несколько капель, и она уснет…
– Идите в жопу. – Райдо провел пальцем по макушке.
Надо будет искупать ее, а то не дело это, чтобы ребенок грязным был. Только он не очень хорошо помнит, как это делается. Вроде бы травы нужны, а какие именно?
И если этих трав он не найдет, то можно ли без них?
И воду еще локтем проверяют, потому что пальцем – неправильно, правда, в чем неправильность, Райдо не знает.
– Простите? – Доктор замер со склянкой в одной руке и с ложечкой, которую с готовностью подала Дайна, в другой.
И Дайна замерла, приоткрыв рот, должно быть от возмущения.
Нат, который молчаливым призраком устроился на пороге – а переодеться не удосужился, – беззвучно хохотал.
– В жопу идите, – охотно повторил Райдо и малышку из корзины вытащил.
Умрет? Ничего. Ему тоже говорили, что он умрет. Еще тогда, на поле… и потом, в госпитале королевском, где полосовали, вытаскивая зеленые побеги разрыв-цветка. В королевском-то госпитале никто не стремился быть тактичным, здраво полагая, что пользы от такта нет. И тамошний врач, седенький, сухонький, весь какой-то мелкий, но лишенный суетливости, честно заявил, глядя Райдо в глаза, что шансов у него нет.
Два месяца дал.
А Райдо уже четыре протянул.
И зима скоро. Зиму он точно переживет, и значит, на хрен всех докторов с их прогнозами.
– Простите. – Доктор оскорбленно поджал губы, и щеки его обвисли, и сам он сделался похожим на толстого карпа, каковых приносили на матушкину кухню живыми, замотавши во влажные полотенца. Карпы лежали на леднике, разевали пасти, и губы их толстые были точь-в-точь такими же кривыми, некрасивыми. А глаза – стеклянными.
Правда, свои доктор прячет за очочками, круглыми, на проволочных дужках.
– Позвольте узнать, сколько вы сегодня выпили? – Его голос звенел от гнева, но ведь духу высказаться в лицо не хватит.
– Много, – честно ответил Райдо.
И малышку прижал к плечу.
Становилось легче. Парадоксально, то, что сидело внутри его, никуда не исчезло. И боль не исчезла. И разрыв-цветок, который продолжал расти, проталкивая под кожей тонкие плети побегов. Райдо чувствовал их, но больше это не казалось таким уж важным.
Не настолько важным, чтобы напиться.
– Вы не отдаете себе отчета в том, что происходит.
– Охренеть.
– Вот именно. – Доктор резким движением вбил пробку в бутыль. – Как вы изволили выразиться, охренеть… меня вытаскивают среди ночи из постели, угрожают…
Бутыль исчезла в кофре, который захлопнулся с резким щелчком.
– Тащат под дождем за пару миль, а когда я пытаюсь исполнить свой долг, то посылают в…
– В жопу, – подсказал Райдо, не из желания позлить этого, доведенного до края человека, но исключительно для точности изложения.
– Именно. – Доктор выпрямился. – Вы пьяны и неадекватны. А ребенок… он уже мертв, даже если выглядит живым.
– Посмотрим.
Тельце под ладонью Райдо было очень даже живым.
– О да… ваше упрямство… оно, быть может, помогает держаться вам, но дайте себе труда подумать, как это самое упрямство спасет вот ее… – доктор вытянул дрожащий палец, – от крайней степени истощения… или от переохлаждения… от бронхита, пневмонии…
Каждое слово он сопровождал тычком, благо не в младенца, но в ладонь Райдо.
– Как-нибудь.
– Как-нибудь… это пресловутое как-нибудь… вы продлеваете ее агонию…
Он вдруг резко выдохнул и сник, разом растеряв и гнев и возмущение.
– Поймите, я не желаю ей зла. Я просто понимаю, что шансов нет. Как бы вам этого ни хотелось, но нет. И в конце концов, что вам за дело до этого ребенка?
Странный вопрос. А человек смотрит поверх своих очочков дурацких и ждет ответа, точно откровения.
– Это мой ребенок. – Райдо погладил малышку.
Надо будет имя придумать. Правда, матушка в жизни не доверила бы ему столь ответственное дело, как выбор имени, но матушки здесь нет. А ребенок есть. Безымянный.
Нет, может статься, что альва его уже назвала, но… когда она еще заговорит. И заговорит ли вообще.
– Ваш?! – Рыжие брови доктора поползли вверх, и на лбу этом появились складочки.
Веснушчатые.
– Мой, – уверенно заявил Райдо. – Я его нашел.
Кажется, его все-таки сочли ненормальным.
И плевать.
Доктор снял очки и долго, как-то очень старательно полировал стеклышки все тем же платочком, который недавно столь аккуратно складывал.
Без очков он выглядел жалким.
И несчастным.
И подслеповато щурился, смотрел куда-то за спину… Райдо обернулся. Надо же, альва объявилась, стоит, вцепившись обеими руками в косяк, и скалится… угрожает.
Кому?
– Молоко лучше давать козье. Если с животом начнутся нелады, то к молоку добавлять отвар льняного семени. Я оставлю… и укропную воду, по нескольку капель… рыбий жир опять же… главное, кормить понемногу, но часто… и днем и ночью…
Он говорил быстро, запинаясь.
И на альву не смотрел. Очень старательно не смотрел.
И выходил из комнаты пятясь.
И стеклышки все тер и тер, тер и тер, едва на Ната, устроившегося за порогом, не наступил. А заметив, шарахнулся в сторону, прижался к стене.
Очочки нацепил. Вздохнул.
И пошел, за стену держась, заслоняясь кофром своим…
– Эй, доктор, – Райдо проводил его до лестницы, – звать-то ее как?
– Ийлэ…
Красивое имя. Альвийское.
– Ничего, – пообещал Райдо малышке шепотом, – у тебя будет не хуже…
Глава 3
Утро.
Дождь прекратился. И солнце, подобравшись с востока, плеснуло светом, разлило белые пятна на паркете. Ийлэ потрогала их.
Теплые. Дерево ласковое, старое.
Надо же, а ей казалось, что дом сгорит дотла.
Ошиблась.
Живой, почти как прежде. И паркет вот не пострадал, а обои переклеили и явно наспех, потому выбрали дешевые из плотной рыхлой бумаги. Белое поле, зеленые птицы скачут по зеленым же веткам, и кажется, будто ветки эти, изгибаясь причудливым образом, норовят птиц поймать. А те выскальзывают.
Ийлэ и обои потрогала. Холодные.
Подоконник тоже. Рамы в этом крыле еще отец менять собирался, потому что дерево рассохлось и зимой сквозило. До зимы есть еще время, но холодом тянет по пальцам.
Странно. Она жива. И в доме. Сидит на полу. Осматривается…
Доктор приходил. Ему Ийлэ не верит, он предал тогда… человек… чего еще ждать от человека?
Опиум.
Он и ей совал тогда, уверяя, что с опиумом будет легче… тоже лгал… никому нельзя верить, а особенно – осеннему солнцу и непривычному, подзабытому уже ощущению покоя.
Ийлэ поднялась.
В ванной стены были теплыми, и значит, работал старый котел. Или уже новый? Но главное, из крана шла горячая вода, и, сунув ладони под струю, Ийлэ со странным удовлетворением смотрела, как краснеет кожа.
Струя разбивалась о стенки ванны, тоже знакомой – еще один осколок прошлой ее жизни, – и наполняла ее.
А если Ийлэ в доме, то почему бы и не помыться?
Она не мылась… давно, с тех пор как вода в ручье сделалась слишком холодна для купания, а на поверхности озерца стал появляться лед. Тонкая пленка, которая таяла от прикосновения, обжигая.
– Сваришься, – раздался сзади недовольный голос.
Пес?
Ийлэ замерла. Нельзя оборачиваться. Ударит.
Если не обернется, тоже ударит, но тогда Ийлэ не увидит замаха, не сумеет подготовиться.
Она все-таки обернулась.
Стоит в дверях, загораживая собой весь проем. Белая рубашка, домашние штаны… и босой… ступни огромные, некрасивые, с темными когтями.
– Я… подумал, что тебе… вот, – он наклонялся медленно, осторожно, и видно было, что движение причиняет ему боль, – …переодеться… правда, не уверен, что подойдет… я прикинул, что если Дайны шмотье, то тебе точно большое будет. Да и она не особо горит желанием делиться…
Пес положил на пол стопку одежды.
– А вот Натово – так, глядишь, и впору… старое, конечно… он вырос уже… я вообще фигею с того, как быстро он растет… вот что значит нормально жрать стал. Детям вообще важно нормально жрать…
Судя по его размерам, в детстве пес питался вполне прилично.
Ийлэ головой тряхнула: что за чушь он несет?
Главное, не ударил. И отступил. И теперь, даже если захочет, то не дотянется.
– Слушай, – он ущипнул себя за мочку уха, – я тут думал… раз ты со мной говорить не хочешь, то… ребенку без имени нельзя. А если назвать Броннуин?
Как?
Нет, об имени для отродья Ийлэ не думала. Зачем имя тому, кто рано или поздно издохнет, но… Броннуин?
– Не нравится, – вздохнул пес. – Кстати, меня Райдо кличут… если тебе, конечно, интересно.
Нисколько.
Ийлэ… она задержалась в доме лишь потому… чтобы помыться… она ведь не мылась целую вечность, и воняет от нее зверски, и если еще одежду сменить на чистую, пусть старую, но не влажную, не заросшую грязью…
– Послушай… – Пес не ушел, но и приблизиться не пытался, он сел на пол, ноги скрестил, и босые ступни изогнулись, а Ийлэ увидела, что и на ступнях у него шрамы имеются, но старые, не от разрыв-цветка. Она смотрела на эти шрамы, чтобы не смотреть в глаза.
Псы ненавидят прямые взгляды.
– Послушай, – повторил он, – была война… случалось… всякое… но война закончилась и…
Он замолчал и снова себя за ухо ущипнул.
– Никто тебя не тронет. Здесь безопасно, понимаешь?
Ложь. Нигде не безопасно.
– Не веришь? Ну… да, у тебя, похоже, нет причин мне верить, просто… не спеши уходить. Уйти всегда успеешь, держать не стану… но вот… в общем, я малышку покормил. Спит она. Ест и спит. А идиоту этому не верь, выживет…
Доктор не идиот, он человек, который вовремя сообразил, как правильно себя вести, оттого и цел остался и семейство его уцелело, супруга, что часто заглядывала на чай и притворялась маминой подругой, дочери. Мирра, надо полагать, сохранила любовь к муслиновым платьям в мелкий цветочек и привычку говорить медленно, растягивая слова. А Нира… Ниру Ийлэ и не помнила. Что с ней стало?
Не важно, главное, что они, и доктор, и все его семейство, остались в той, нормальной жизни, которая Ийлэ недоступна.
Она не завидует, нет. И она понимает, что доктор – не дурак. Сволочь просто.
Пес молчал, смотрел с прищуром, внимательно, но во взгляде его не было того ожидания, которое являлось верным признаком новой боли.
– Ясно… значит, Броннуин тебе не нравится?
Ийлэ пожала плечами: в сущности, какая разница?
– Не нравится… а Хильмдергард?
Ийлэ фыркнула.
– Да, пожалуй… но я еще подумаю, ладно?
Убрался.
И дверь за собой прикрыл. Ийлэ выждала несколько минут и, на цыпочках подобравшись к двери, заглянула в замочную скважину.
Комната была пуста.
Это ничего не значит. И она, задвинув щеколду, подперла дверь стулом.
Мылась быстро, в той же горячей, опаляющей воде, в которой грязь сходила хлопьями, а кожа обретала красный вареный цвет. А потом, выбравшись из ванны, обсыхала, нюхая собственные руки, потемневшие, загрубевшие.
Мама говорила, что руки – визитная карточка леди…
Хорошо, что мама умерла.
Нет, тогда Ийлэ казалось, что плохо, что невозможно с этой смертью смириться и что не бывает ничего, хуже смерти… она еще умела плакать и плакала. А потом поняла: ошибалась.
Смерть – это порой благословение, особенно если быстрая.
Одежда оказалась великовата и пахла неуловимо щелочным мылом и еще лавандой, которой, надо полагать, переложили ее, от моли спасаясь.
…мама сушила лаванду на чердаке и собирала ломкие стебли, перевязывала их ленточкой. Мешочки шила из тонкого сукна. Аккуратными выходили, изящными даже. Синие – для лаванды. Красные – для розы, для ромашки – желтые, и белые еще были, в которые прятали гвоздичный корень.
Надо выходить.
Пес говорил, что не тронет, но лгал. Ийлэ не в обиде, она точно знает, что все лгут, а милосердия от врага ждать – глупость. Но и злить его нарочно не следует. И, пригладив волосы – гребня не нашлось, – Ийлэ осторожно выглянула из ванной комнаты.
Спальня была пуста.
И коридор. И не высовываться бы из комнаты, раз уж Ийлэ подарили несколько минут одиночества, но только тонкая нить жизни отродья натянулась, звенит. Если идти по нити… мимо дверей – новые поставили, а шпалеры, которыми стены укрыты, прежние… и пол… а ковровой дорожки нет. Наверное, ее на чердаке спрятали… вместе с маминым ломберным столиком и креслом-качалкой, с сундуками, куда складывали старые наряды Ийлэ и кукол ее…
…на чердаке ее искать не станут…
…и если тихо…
На цыпочках…
Только сначала отродье забрать. Если пес позволит.
Положив ладонь на дверь из старого темного дуба, Ийлэ решительно толкнула ее.
Пусто.
Нет.
Пахнет… болезнью пахнет. Опиумом. Виски. И последний запах, предупреждающий, заставляет ее пятиться, сжиматься в комок, и сердце колотится.
Уходить.
Немедленно, пока он… он ведь вышел ненадолго и скоро вернется, и тогда…
Корзина стояла на столе рядом с вазой, в которой умирали поздние астры. До нее всего-то два шага, она успеет вытащить отродье и спрятаться на чердаке.
Вдвоем.
Ийлэ укусила себя за руку, и боль помогла сделать первый шаг. Протяжно заскрипел пол… здесь паркет новый, свежий и из дрянной доски, которая не высохла, оттого и гуляет.
Выдает.
Ничего.
Никого. Только запах болезни, гноя и крови. Только комната грязная. Пустые бутылки. Много пустых бутылок. Гардины из дешевой ткани, темной в крупные белые розы, которые как-то совсем уж с псом не увязываются. Гардины сомкнуты плотно, но свет пробивается, ложится узкой полоской на пол.
Ковер.
Пыль под кроватью. У кровати. Столик и медный таз с водой. Ночной горшок, перевернутый кверху дном. Странно, что пес его вовсе не вышвырнул. Полотенца влажной грудой. Грязные.
И рубашка, что скомкана, брошена на кресло, тоже нечиста.
Сапоги… левый почти исчез под покрывалом, правый стоял на столе рядом с корзиной. Там же Ийлэ обнаружила и высокую кружку с остывшим бульоном. Воровато оглянувшись, она сделала глоток.
Сладкий.
И крепкий. Сваренный на мозговых косточках, он оставил на языке и нёбе жирную пленку, а желудок заурчал, требуя добавки. Ему было мало глотка.
Пес разозлится, но он и так разозлится, поняв, что в комнате его побывали, а на сытый желудок чужую злость переносить легче. Ийлэ схватила погрызенную корку хлеба, которая, верно, лежала не первый день и зачерствела до сухости. Корку она спрятала в кармане, а кружку осушила в два глотка.