Мадам Пикассо Жирар Энн
Ева почувствовала, как краска прилила к щекам, и посмотрела на свои руки, сложенные на коленях. Пикассо был нахален, но в его устах это не прозвучало бесстыдно, как если бы это сказал кто-то другой.
– Ты смеешься надо мной?
– Нет, это правда. Но если ты предпочитаешь откровенность, то я это только приветствую.
Пикассо устремил взгляд на Еву, и она как будто испытала удар током, когда он потянулся над столом, взял ее маленькую руку и положил ее на скатерть.
– Это правда, внешне ты напоминаешь Эвелин Тоу. Но, можешь поверить, ты совсем не похожа на нее.
– Надеюсь, это хорошо?
– Да, очень хорошо. Что-то в твоих глазах убеждает меня, что ты не изображаешь из себя кого-то другого. Ты – это просто ты.
– Меня удерживает от этого низкое происхождение.
– Все не так просто. Я могу говорить с тобой и не сомневаться, что ты поймешь меня. Я каким-то образом уверен в том, что с тобой мое сердце может быть спокойно.
Ева подумала, что для нее все как раз наоборот. Пикассо был воплощением всего, чего ей нужно было опасаться, от чего следовало бежать со всех ног.
За восхитительно вкусной испанской паэльей под чесночным соусом и вином он терпеливо пытался объяснить, как пришел к кубистскому стилю. Когда он говорил о живописи, творческая страсть буквально обуревала его. Его речь ускорялась, и он начинал выразительно жестикулировать, описывая влияние форм, углов зрения, цветов и игры света. Объяснение становилось все более увлекательным, и Еве становилось интересно: она хотела как можно больше узнать о живописи.
– Обожаю силу художественных приемов. С их помощью я могу разобрать все, что угодно, на простейшие элементы и формы.
– Что угодно или кого угодно.
– Si, es verdad[40].
– Как ты выбираешь сюжеты?
– Я рисую все, что просит изобразить моя душа и к чему тянутся руки. Правда, я не могу объяснить лучше. То, что я пишу или рисую, должно говорить само за себя.
Ева отпила глоток вина и задумалась, глядя на мигающие огоньки свечей.
Неторопливый ужин, когда их руки иногда соприкасались над столом, а разговор касался множества разных тем, в конце концов успокоил их обоих. Ева не имела представления, сколько прошло времени, когда поняла, что они с Пикассо остались последними посетителями в маленьком ресторане. Музыкант убрал скрипку в футляр, а хозяин с женой сидели за столиком в углу и тихо беседовали, явно ожидая закрытия.
– Пойдем ко мне, – тихо предложил Пикассо, чтобы только она могла его слышать.
– Вы ведете себя очень смело, мсье, – поддразнила Ева.
– Мадемуазель, это вы удивительно храбры. Я удивляюсь тому, что вы совершили сегодня вечером в «Мулен Руж». Для этого нужна огромная смелость.
– Не только. Дело в том, что кимоно принадлежало моей матери, и я чувствовала ответственность за него. Я сама предложила Мистангет идею о номере гейши.
– Храбрая и изобретательная, – огоньки свечей снова отразились в его темных глазах. – Когда-нибудь ты наденешь это кимоно для меня.
– Очень откровенно с твоей стороны.
– Ты не можешь отрицать то, что происходит между нами.
– Нет, но постараюсь как можно дольше избегать этого.
– Уверяю тебя, это тщетно.
– Я не хочу, чтобы меня обидели, Пабло, и не хочу обидеть никого другого.
Ева впервые назвала его по имени, и это как будто разрушило скрытую преграду между ними. Она посмотрела на их руки, переплетенные на столе, и ощутила, как ее щеки снова запылали от смущения, смешанного с желанием.
– Мне нравится, как ты это произносишь. Я уже очень долго не слышал, как звучит мое имя в устах другого человека.
– Пабло – красивое имя.
– Оно слишком прочно связано с моим прошлым, – он допил вино одним глотком. – Моя младшая сестра часто обращалась ко мне «Пабло» таким же певучим голосом, как у тебя. Она давно умерла, но я часто вспоминаю о ней. Кончита была самым чистым и прекрасным существом на свете, и мне выпало счастье жить рядом с ней.
– Конечно же, она знала, как ты любишь ее.
– Но она так и не узнала, что я нарушил свое обещание перед Богом. И что она умерла из-за меня. Это главное до сих пор мучает меня.
Ева слышала боль, звучавшую в его голосе. Она пыталась найти слова, которые хоть как-то могли утешить художника.
– Пусть все хорошие люди покоятся с миром, – сказал Пикассо. Он быстро взял себя в руки и отодвинул стул. – Нам пора идти.
Он держал ее за руку, когда они шли по бульвару Клиши мимо магазинных витрин, закрытых шторами на ночь, и станций метро с металлическими вывесками. Время близилось к полуночи, но вечер был теплым, и вокруг до сих пор можно было видеть группы людей, выходивших из ресторанов или выгуливавших собак на поводке.
Впереди показались янтарные огни бара «Эрмитаж», бросавшие отблески света на мостовую. По мере их приближения смех и музыка становились все громче. Мистангет однажды сказала Еве, что Пикассо и Фернанда часто бывали там, потому что заведение находилось на другой стороне улицы от их дома, и все известные люди Парижа приходили туда пропустить рюмку-другую.
Ева зябко передернула плечами: ей не хотелось думать о других женщинах. Но она задержалась вместе с Пикассо у входа в бар, рядом с опустевшими столиками и стульями на тротуаре. Она была уверена, что он вот-вот поцелует ее. За огромными окнами они видели толпу посетителей, собравшихся внутри.
Но Пикассо медлил. Ева проследила за его взглядом и увидела Фернанду в великолепном платье из зеленого атласа, сидевшую за столиком в центре зала. Она была окружена молодыми мужчинами, словно королева придворными, и казалась самой элегантной женщиной Парижа.
Потом она заметила светловолосого юношу в сером пиджаке и полосатом галстуке, сидевшего рядом с ней. Он наклонился ближе к собеседнице и легко поцеловал ее в щеку, но задержался чуть дольше, чем требовали правила приличия. Секунду спустя он повернулся, и Ева увидела, что это Луи. Она прекрасно понимала, что не имела на него никаких прав, но невольно рассердилась. Мужчина, еще недавно утверждавший, что любит ее, теперь открыто соблазнял любовницу Пикассо.
– Я думал, что вы с Маркуссисом…
– Я тоже так думала.
– Уверен, это ничем не закончится.
– Как и между нами? – спросила Ева.
Она чувствовала, что он тоже был немного ошарашен этим зрелищем. Но потом их взгляды встретились. Пикассо поднес ее руку к губам и очень медленно поцеловал.
– Нет, mi angel[41].
Ева хотела отстраниться, страшась еще большей близости, но он крепко держал ее за руку. Они стояли в широком конусе света, падавшего из окон бара и отбрасывавшего длинные тени. Ева знала, что он тоже остро переживает измену Фернанды, хотя ни за что не признается в этом.
– Пойдем со мной в Бато-Лавуар, – его голос был глубоким и чувственным, он нежно поцеловал ее в щеку.
– Чтобы ты нарисовал меня? – насмешливо спросила она. – Я не могу пойти с тобой, и ты знаешь, почему.
– Я хочу тебя. И я не собираюсь оскорблять тебя этим признанием. Но еще я хочу, чтобы ты побольше узнала о моей жизни. Давай пойдем ко мне в студию: там тихо и спокойно. Мы вместе полюбуемся на рассвет, а потом я провожу тебя домой. Обещаю, больше ничего не будет.
Он убрал прядь волос, упавшую ей на глаза. Поверить его просьбе было бы еще большей глупостью, чем раньше. Ева уже достаточно выпила, ночь была теплой и благоуханной, и она еще не избавилась от радостного возбуждения после дерзкого выхода на сцену в кимоно.
– O, Manon, ma jolie, – прошептал он слова припева.
Разумеется, Ева знала эту популярную песню. Она помнила, как он называл ее раньше, и теперь чувствовала, что ее решимость тает.
– Только поговорить, обещаешь?
– Испанцы отвечают за свои слова. Я не прикоснусь к тебе, пока ты сама не захочешь этого. Но, прошу, разреши хотя бы немного побыть с тобой.
Ева снова посмотрела туда, где Луи и Фернанда по-прежнему сидели с двумя другими юношами.
– Хорошо, только поговорить, – неохотно согласилась Ева.
Ей хотелось верить этому мужчине – так сильно, что это чувство было почти физическим. Пикассо снова одержал победу над ее благоразумием, но она уже пропала, и это было очевидно.
Несколько минут спустя Пикассо стоял в дверях своей студии, пропуская Еву в комнату. В старом доме не было электрического освещения или газовых ламп, но помещение было хорошо освещено полной луной, сиявшей за высокими окнами. Она разглядела масляную лампу и несколько свечей в разных подсвечниках на маленьком деревянном столе рядом с мольбертом.
– Можно их зажечь? – спросила Ева, повернувшись к Пикассо.
– Конечно, – ответил он, но не двинулся с места, словно боялся потревожить ее. Он хотел дать Еве немного времени, чтобы она снова привыкла к этому месту. Она пуглива, подумал он, и до сих пор не имеет представления о той власти, которую уже имеет над ним.
Ева зажгла свечи, и колеблющиеся огоньки отбросили тени по всей студии, скрывая накопившиеся пыль и мусор, старые тряпки, разбросанные на полу, грязь на подоконниках. Пикассо закрыл дверь и прислонился к косяку. Он смотрел, как Ева осторожно устраивается на краю узкой железной кровати; старые пружины заскрипели под ее хрупким телом.
– Значит, ты причастен к краже? – спросила Ева. В ее широко распахнутых глазах застыло беззащитное выражение.
– К краже?
– Я говорю о «Моне Лизе».
Пикассо изумился ее откровенности. Она всегда заставала его врасплох и заставляла прилагать определенные усилия, чтобы держаться с ней вровень.
– Нет, ma jolie, я не участвовал в этом деле.
– В последний раз, когда я была здесь, то видела иберийские головы, вот и подумала, что ты мог иметь к этому отношение.
– У меня много сомнительных качеств, но склонность к воровству не входит в их число. У Аполлинера был знакомый, предлагавший разные услуги, чтобы добиться расположения в обществе, и нам обоим не хватило ума отказаться от них. Статуи были редкостной находкой, и я хотел найти в них вдохновение для того стиля, над которым тогда работал.
– Но тебя почти сразу же освободили, а он провел в тюрьме довольно много времени.
Если бы это была не Ева, а другая женщина, то такой обвиняющий тон рассердил бы Пикассо, но он уважал Еву за способность бросать ему вызов.
– Аполлинер признавался в таких вещах, которые я отрицал, – честно ответил он. В конце концов он сделал несколько шагов и опустился на край кровати рядом с ней, по-прежнему стараясь держаться в стороне. – На самом деле, мне нечем гордиться. Мы с Максом Жакобом хлопотали об освобождении Аполлинера, но я не тот человек, который может завоевать доверие у полиции. В Испании боятся полицейских.
– Но ты же Пикассо. Тебя хорошо знают в Париже.
– Во Франции я навсегда останусь иностранцем, каким бы знаменитым я ни стал и сколько бы здесь ни прожил.
– Всегда полезно помнить о возможных опасностях и не становиться слишком благодушным.
Какие бы обещания ни давал Пикассо, застенчивая улыбка Евы пробуждала в нем желание овладеть ею. Ее наивность возбуждала его, а неопытность была чрезвычайно соблазнительной.
Он понимал, что это настоящее безумие. Но любовь – это тоже разновидность безумия, разве не так?
Он не беспокоился о том, что его не понимают, потому что сам не вполне понимал себя.
Со своего места Пикассо мог видеть только ее глаза – чудесные, ясные, бездонные глаза, как будто пронзавшие его насквозь и знавшие, что творится у него внутри. В метафорическом смысле, он так и не видел ее тело целиком, как и она его. Он старался запечатлеть в мыслях ее изысканный профиль. Он нарисует ее по памяти – каждую дорогую черту, – но только после того, как она уйдет, потому что ему не хотелось пугать ее вспышкой творческой энергии, которую он непременно испытает на следующее утро.
Пикассо хотел навсегда запечатлеть этот момент в памяти, как на фотографии. Он хотел, чтобы она оставалась его тайной, его загадкой, которой только он мог владеть или понимать. До поры до времени никто не должен знать о его чувствах к ней. Происходившее между ними уже казалось неким священнодействием.
Он отвлекся от своих размышлений, когда Ева сонно прилегла на кровать.
– Кажется, до меня наконец дошло. Не могу поверить тому, что я совершила.
– Выход на сцену определенно был смелым поступком.
– Еще маленькой, в Венсенне, я хотела стать актрисой, как и многие другие девочки. Думаю, сегодня моя мечта осуществилась.
Пикассо улегся рядом, держась в стороне, чтобы это не выглядело интимным жестом.
– Я знаю, что такое детские мечты, – сказал он. Они смотрели на потолок, где танцевали тени от свечей.
Выражение лица девушки внезапно изменилось. Он повернулся и понял, что она смотрит на незавершенное полотно на мольберте. Яркий образ головы, расколотой пополам, занимал центральное положение на холсте. Пикассо знал, что картина производит непривычное и тревожное впечатление. Ему придется рассказать Еве гораздо больше о своем внутреннем мире, чтобы объяснить такую странную тему. А если он рискнет и расскажет ей обо всем, не будет ли она считать его порочным человеком из-за мыслей и чувств, которые так часто овладевали им и проникали в его живопись? Душа Пикассо восставала против такого признания. Он разрывался пополам, но все же чувствовал себя обязанным поведать Еве о том, что не рассказывал никому другому.
– После смерти моей младшей сестры… – услышал Пикассо собственный голос и удивился тому, как прозвучали его слова. Они были похожи на невольную исповедь. Он откашлялся и попробовал снова.
– После ее смерти в Испании начался набор молодых людей для войны с Кубой[42]. Чтобы избежать призыва, родители отправили меня вместе с моим другом Мануэлем Паларесом в его родную деревню Хорта де Эбро. Это было уединенное горное селение, где мы надеялись провести какое-то время. Вскоре после нашего приезда случилась сильная гроза. Одну девушку, знакомую Палареса, ударило молнией. Он хотел подняться на гору и лично убедиться в том, что она умерла. Он привел меня в хижину гробокопателя, где положили ее тело. Dios mio, мне было всего лишь тринадцать лет! Я боялся темноты. Мне повсюду чудились духи и призраки, но Мануэль встряхнул меня за плечи. «Будь мужчиной, Паблито», – сказал он.
Ева оперлась на локоть и внимательно смотрела на него.
– Девушка лежала на столе. Она была белой, как тесто. В заплесневелой хижине горела лишь масляная лампа. Я помню свист ветра и стук дождя. В первую минуту после прихода мое сердце громко стучало от ужаса, и я даже не слышал, что говорили остальные.
Гробокопатель был беззубым стариком и пугал меня так же сильно, как и труп девушки. Потом ночной сторож решил вскрыть ей череп и убедиться, что ее действительно убило молнией. Это было самое жуткое.
Ева молча накрыла ладонью его руку. Картина на мольберте – девушка с расколотой головой – была ключом, открывавшим дверь в то место, куда он не собирался заглядывать сегодня ночью. Но теперь дверь распахнулась, и он не мог повернуть назад.
– Я стоял там, не в силах двинуться с места. Так или иначе, я не мог уйти, потому что несколько любопытных крестьян уже собрались в хижине и стояли вокруг меня, словно присутствовали на цирковом представлении. Я до сих пор чувствую запах дешевой сигары сторожа. От кислой вони мне стало плохо. Зажав сигару между коренными зубами и выпуская огромные клубы дыма, он взял пилу и вскрыл голову девушки от макушки до шеи, обнажив мозг.
По выражению лица Евы Пикассо увидел, что она потрясена рассказом.
– После того как он это сделал – фактически изуродовав ее, – то отступил назад и вынул сигару изо рта. Его пальцы были окровавлены, и кровь осталась на сигаре. Я едва успел выбежать из хижины, и меня вывернуло наизнанку.
Он закрыл глаза и почувствовал легкое прикосновение ее губ к своей щеке.
– Я еще никому не рассказывал эту историю. В детстве она ужасала меня. Но, как видишь, после стольких лет она превратилась для меня в нечто вроде безумного увлечения.
– Это можно понять, учитывая обстоятельства.
– В самом деле? В моей голове много темных фантазий, Ева. Думаю, ты не стала бы так по-доброму относиться ко мне, если бы знала о них.
– А ты считаешь их безумными?
Пикассо немного подумал.
– На самом деле, нет. Некоторые мои фантазии оживают на холсте, а другие – это чистая творческая страсть, возникающая под влиянием момента.
– Значит, все они – это часть тебя.
– Да, если хочешь, – он предупреждал ее и видел, что она понимает это.
– Я прочитала твою книгу о сатирах и, как видишь, все равно пришла сюда, – заметила она.
– Ах, mi angel, уверяю тебя, это ничто. Видишь вон ту папку? В ней полно эскизов: меловых, карандашных и чернильных этюдов. Многие из них были созданы в ранней юности. Но не все. Если ты захочешь уйти после того, как их увидишь, я не стану удерживать тебя.
Ева не имела представления о том, что ей предстоит увидеть его эротические фантазии, запечатленные на бумаге. Но лучше открыться ей сейчас, пока его сердце еще не пропало навеки.
Ева встала, медленно пересекла студию и вернулась на кровать с папкой в руках. Ее силуэт в тусклом свете свечей казался хрупким и миниатюрным. Сердце Пикассо гулко забилось от страха и тяжкого предчувствия.
Пикассо смотрел, как она перебирает эскизы, держа каждый из них своими тонкими пальцами. Они были грубыми. Вульгарными. Этюд, лежавший сверху, несомненно, был самым худшим из всех. Хотя, пожалуй, лучше всего было начать именно с него. Какое-то мгновение Пикассо бесстрастно смотрел на собственную работу, лежавшую перед девушкой. Он нарисовал сепией большой фаллос с лицом, похожим на Иисуса. На мошонке сидела обнаженная женщина с молитвенно воздетыми руками. Под этим эскизом располагался чернильный рисунок обнаженной девушки – возможно, Жермены, хотя Пикассо точно не помнил свою работу шестилетней или семилетней давности. Женщина раскинула ноги, соблазнительно прикрыв рукой промежность.
Он внутренне содрогался, глядя на свои работы глазами Евы. Для него было очень важно ее мнение. Следующий рисунок был выполнен в карикатурном стиле: еще один фаллос и женщина, ласкающая его. Но это тоже был он, Пикассо, и он раскрывался перед Евой, надеясь добиться полного доверия между ними.
– Я спала с Луи после твоего отъезда из Парижа, – внезапно сказала она.
– Я догадывался.
– Дважды, – это показалось ему мягким предупреждением; возможно, так она хотела сделать их отношения более равноправными. Пикассо восхищался ее искренностью, всегда проявлявшейся в те моменты, когда он меньше всего ожидал этого.
– Понятно.
– В первый раз это случилось потому, что я сердилась на тебя. Во второй раз я просто хотела это сделать.
– Ясно.
– Поэтому я не такая уж невинная, как ты считаешь.
– Уже лучше, – с облегчением произнес он.
– Лучше?
– Отношения – это путешествие, но мы не сможем совершить его вместе, если я буду казаться тебе пугающим или отвратительным.
– А у нас есть совместное путешествие?
– О, несомненно, – ответил Пикассо.
– Не понимаю, как это может быть.
– Пока что я тоже не понимаю. Но со временем путь прояснится, если мы не будем слишком упорно искать его.
– Звучит очень загадочно.
– Ты так думаешь?
Его увлечение картами Таро и предсказанием будущего началось два года назад, и приобщил его к этому Макс Жакоб, уже давно изучавший мистику и религию: он искал иные способы достижения высшего сознания, помимо бутылки с вином. Тем не менее Пикассо был еще не готов признать, какую большую роль суеверия играли в его жизни. Его андалузские корни уходили очень глубоко, и это было трудно объяснить миловидной девушке из парижского предместья. Необходимо соблюдать осторожность.
– Когда я был ребенком, нам с сестрами рассказывали народные сказки и старинные андалузские истории, которые трудно пересказать.
– Значит, у тебя было две сестры? – осторожно спросила она.
– Лола и Кончита, – голос Пикассо дрогнул.
– Я хотела бы знать Кончиту, потому что она так много значила для тебя. Может быть, у тебя есть ее эскиз или рисунок?
Пикассо поежился от французского произношения имени Кончиты. Он не любил, когда кто-то другой произносил имя сестры; от этого он раздражался и замыкался в себе. Рана, полученная в юности, уже никогда не заживет полностью. Но Пикассо хотелось дать понять Еве, что он чувствует. Все ощущения в обществе этой женщины казались новыми, и некоторые из них ошеломляли его, но он так или иначе старался совладать с ними.
– Я много раз рисовал мою сестру. Ей нравилось смотреть, как моя рука летает над бумагой. Она говорила, что это похоже на бабочку.
Ева положила голову ему на плечо. Это был мимолетный жест, но в тот момент он был для Пикассо дороже всего на свете.
– Ты расскажешь мне, как она умерла?
– Не знаю, смогу ли я, – он судорожно вздохнул. Прошло уже много времени с тех пор, как он последний раз говорил о Кончите. Даже Фернанда не знала всей правды. Мысли и воспоминания кружились в его сознании. Пикассо на мгновение закрыл глаза.
Хуже всего было то, что каждый раз, когда он смотрел на Еву, то вспоминал беззащитность Кончиты и ее нежную душу. Скорбь по утраченной сестре вновь обуяла его. Она не заслуживала смерти в таком юном возрасте, а он не заслуживал нести бремя ее утраты, тяжело лежавшее на сердце. Как он тосковал по ее улыбке! Ничто другое не изменило его внутреннюю сущность так же сильно, как обстоятельства ее смерти. Она наполнила его почти маниакальным страхом перед болезнями и увяданием, тесно переплетенным с андалузскими суевериями. Порой он просто не мог этого вынести.
– Когда она заболела, я уже был одержим живописью. Но мать велела нам смириться перед Богом и молиться о здоровье Кончиты. Она сказала, что Господь спасет ее, если мы будем готовы чем-то пожертвовать. Я находился в отчаянии от того, что предложил в жертву единственную ценность моей жизни. Я поклялся, что если Бог пощадит ее, то я больше никогда не буду рисовать.
– Выдающийся поступок в таком юном возрасте.
– Вовсе нет. Уже через неделю я нарушил клятву. Я стал рисовать, и Кончита умерла от дифтерии. Моя сестра умерла из-за меня.
После смерти Кончиты Пикассо перестал верить в Бога, но он не сказал Еве об этом. Он не мог сказать и о том, что с тех пор делал все без оглядки на Бога, бросая вызов Творцу, который позволил Кончите умереть.
– Ты должен понимать, что не виноват. Дифтерия – тяжелая болезнь, а ее организм был слишком слабым.
– Это не имело значения. Я дал обещание.
– Ты был мальчишкой.
– Вот и она никогда не думала, что я могу совершить что-то плохое, – Пикассо пожал плечами, пытаясь отогнать слезы, подступившие к глазам. – Я еще не встречал никого, похожего на тебя.
– Я рада, что мы стали друзьями, Пабло, – сказала она.
– Я тоже, ma jolie, – согласился Пикассо. Но он хотел гораздо большего, чем ее дружба.
Глава 18
Лето закончилось, и снова наступила осень.
Воздух был свежим, ясное небо напоминало огромный холст, а ковры из янтарных листьев кружились и танцевали, создавая новые пейзажи по всему городу. Парижане постепенно переодевались в теплые шерстяные пальто, шарфы и перчатки. С недавних пор все посетители баров и кафе начали говорить о предстоящей художественной выставке в Осеннем салоне.
Пикассо не хотел участвовать в этой выставке, поскольку не любил дух наживы и атмосферу насмешек, постоянно сопровождавшую это мероприятие. Яростная критика кубизма внушала ему еще большее отвращение. «Нет необходимости уделять много места форме живописи, лишенной всякого смысла», – написали в одной из газет. И это был один из наиболее доброжелательных комментариев.
Тем не менее любопытство к тому, чем занимаются его соперники – особенно Жорж Брак, – каждый раз одерживало верх, и он знал, что в этом году его работы все-таки будут представлены на выставке, как и в Салоне независимых художников.
Пикассо уже больше месяца не видел Еву, но не проходило и дня, когда бы он не думал о ней и не вспоминал каждое слово и нюанс их последнего разговора. Как и обещал, он не стал настаивать на новой встрече и собирался доказать ей, что верен своему слову. Он хотел, чтобы она считала его порядочным человеком, несмотря на другие открывшиеся ей качества.
Сейчас на его мольберте стоял ее незавершенный портрет в кубистском стиле. Она отличалась от любых других женщин, которых он знал, поэтому он решил создать для нее новый образ. Цвета его палитры были осенними: золотистые, коричневые и приглушенные оттенки зеленого. Символы, которые он использовал в ее изображении, служили очевидными намеками для любого, кто знал, что творится у него на душе. Но Пикассо по-прежнему пребывал в уверенности, что единственным человеком, знавшим о его любви, была лишь Ева.
Скрипичный ключ обозначал музыку, которую они слушали месяц назад в маленьком кафе «Тамбурин». Изящные пальцы были ее пальцами, прикасавшимися к бокалу перно, когда она смотрела на него. Струны скрипки напоминали о его признании: «Мне хочется обнять тебя прямо сейчас, как этот музыкант обнимает свой инструмент». И даже намек на ее совершенную улыбку наводил его на мысль о «Моне Лизе». В нижней части холста он написал два простых слова: Ma jolie.
За грязными окнами его студии прохладный осенний ветер вращал калейдоскоп листьев на мостовой. Пикассо не представлял, что сделает Фернанда, если узнает о Еве. Они с Фернандой с каждым днем все больше отдалялись друг от друга, но он еще не решил, как с ней расстаться, чтобы не разрушить ее жизнь. Так или иначе, Ева теперь была его единственным увлечением.
От своего друга Жозефа Оллера Пикассо знал, что она по-прежнему работает в «Мулен Руж», хотя ее дерзкий выход на сцену больше не повторялся. Несмотря на протесты Евы, Пикассо поговорил о ней наедине с Жозефом. Он сказал Оллеру, что будет считать личным одолжением, если против мадемуазель Умбер, имевшей смелость помочь одной из звезд представления, не будет выдвинуто никаких обвинений.
Сначала Оллер, с присущей ему надменной помпезностью, ответил отказом. Мадам Люто пришла в ярость и уже отругала девушку. Но Пикассо, который сам был мастером интриги, пригрозил владельцу, что переместится в «Фоли-Бержер» на другом конце города вместе со своими друзьями, делами и растущей славой. Через два дня Еву официально назначили помощницей костюмера. Единственным комментарием мадам Люто было сухое поздравление; во всяком случае, так ему сказала Мистангет. Ему хотелось обеспечить Еве лучшее будущее, независимо от того, увидятся они снова или нет.
Солнце садилось, окутанное сиянием багрянца и золота, когда Пикассо любовался с крутого склона городского холма видом, открывавшимся с Монмартра. Эйфелева башня возвышалась над парижским горизонтом, словно огромное мифическое существо. Пикассо любил этот вид и все, чтобы было с ним связано. Он глубоко вздохнул, потом посмотрел на свои заляпанные краской ботинки и побрел по извилистым булыжным мостовым. Его кепи было низко надвинуто на лоб, скрывая лицо. Он завернул за угол рядом с высокой каменной стеной и направился по аллее к «Розовому дому», намереваясь побыть там немного перед посещением салона Гертруды Стайн.
Пикассо уселся за столиком в меркнущем свете раннего вечера, ведь Стайны ожидали их прихода лишь после семи часов. Он молча наблюдал, как молодой официант зажигает свечи, вставленные в старые винные бутылки, на маленьких столиках, накрытых белыми скатертями. Сколько вечеров они провели здесь вместе с Фернандой, беззаботно болтая, ужиная, выпивая и наслаждаясь обществом друг друга!
Очаровательное бистро, оформленное в розовых тонах, было совместным предприятием его старой любовницы Жермены и ее нынешнего мужа Рамона. Пикассо всегда радовала мысль о том, что он лично их познакомил. Теперь уже больше пяти лет обе пары были почти неразлучны.
Давным-давно, еще до того, как Жермена стала любовницей Пикассо, он также познакомил ее с Касагемасом, своим лучшим другом из Барселоны, с которым он приехал в Париж… Именно из-за нее он свел счеты с жизнью. Но это была другая история, о которой лучше не вспоминать. Дружба между четырьмя старыми знакомыми, включая Фернанду, была крепкой и долговечной. Совсем немногим он доверял больше, чем супругам Пишо.
Жермена вышла на улицу, и Пикассо встал, чтобы обнять ее. У нее были замечательные зеленые глаза, похожие на глаза Фернанды. Посторонние люди даже считали их сестрами.
– Я думала, у тебя есть планы на сегодняшний вечер, – сказала она, когда он опустился на стул, а другая молодая пара устроилась за столиком рядом с ними.
– Есть. Я просто подумал, что сначала хорошо бы выпить пива с Рамоном. Он здесь?
– Само собой. Где еще он может быть? – Она рассмеялась, но потом серьезно посмотрела на него. – Все в порядке, Пабло?
– А почему ты об этом спрашиваешь?
Он понял, что ответил слишком быстро, потому что Жермена помедлила, прежде чем заговорить снова.
– Не знаю. Ты надолго пропал после скандала с «Моной Лизой». Мы беспокоились за тебя.
– Не о чем беспокоиться. Я работаю. Мои картины по-прежнему продаются. Канвейлер через месяц устроит мне очередную выставку в Лондоне.
Жермена с подозрением покосилась на него.
– Фернанду я тоже давно не видела, с тех пор как вы вернулись из Сере.
– Уверен, что она не скучает и где-нибудь тратит мои деньги. Сейчас она большей частью занимается именно этим.
Он понимал, что Жермена чувствует раздражение в его голосе, но ничего не мог с этим поделать. Они слишком давно были знакомы друг с другом.
Появился Рамон, державший в руках два подноса для группы посетителей, расположившихся за несколько столиков от них. Он расставил тарелки и подошел.
– Hola[43], Дон Кихот, – поприветствовал его Пикассо.
– El hijo prodigo regresa, – отозвался Рамон и уселся рядом с ним. Возвращение блудного сына.
Худой и долговязый, с суровым вытянутым лицом и эспаньолкой, Рамон Пишо давно получил у барселонских друзей Пикассо прозвище «Дон Кихот», которое прочно закрепилось за ним.
Со своей стороны, Рамон называл Пикассо «блудным сыном» со времен его юности, когда они выпивали бесчисленное количество чашечек черного кофе среди сизых клубов табачного дыма в барселонском ресторане «Четыре кота»[44], беседуя о женщинах и музыке.
Они обменялись дружескими улыбками.
– Я всегда возвращаюсь, амиго, – сказал Пикассо, когда Жермена отправилась навстречу новым посетителям.
– Фернанда к тебе присоединится?
– Нет, и она не имеет представления, где я нахожусь. Но уверен, что она будет у Стайнов, когда я туда приду. Она не упустит случая покрасоваться в обществе после закрытия летнего сезона. Никогда не знаешь, какая знаменитость может появиться там, чтобы приветствовать возвращение Гертруды и Алисы в цивилизованный мир, – со смехом добавил Пикассо.
– Если не считать тебя, – хохотнул Рамон и откинулся на спинку деревянного стула.
– Ciertamente[45].
Минуту спустя Жермена принесла им два бокала пива, шлепнула Пикассо по кепке и вернулась в бистро.
– Хочешь о чем-то поговорить? – спросил Рамон, подставив лицо порывам вечернего ветерка.
Пикассо уставился на свечу, стоявшую между ними на столе.
– Еще нет.
– Я не видел Фернанду с прошлой весны, когда мы встретились в цирке Медрано.
– Не уверен, что помню это, – солгал Пикассо, поскольку ему не хотелось говорить о событиях в цирке с человеком, который не поймет его чувства к другой женщине.
– После представления ты пригласил выпить ту молодую пару, которая присоединилась к нам, разве не помнишь?
– Их пригласила Фернанда.
– Понятно.
Он ответил слишком быстро, и его тон был слишком резким. Рамон сразу же уловил это. Он хорошо знал Пикассо и не мог оставить это без внимания.
– Та девушка, с которой ты перешептывался в цирке, она была хорошенькой, верно?
– Я не заметил, – новая ложь прозвучала еще менее убедительно.
– Нет? – Рамон выразительно изогнул бровь и немного помолчал. – А я определенно заметил. Она была точь-в-точь похожа на прелестную маленькую актрису Эвелин Тоу; такую трудно забыть. Фернанда и Жермена весь вечер говорили о том, какая она миниатюрная и совершенная, и мне пришлось согласиться с ними. Они могли бы быть двойняшками.