Аплодисменты Гурченко Людмила
Арбат. Я его уже изучила, когда крутилась около Щукинского училища. Мне очень нравилось такое необычное название – АРБАТ. Ну просто замечательное название. И еще он напоминал мне улицы Харькова… На Арбате я испытывала душевный покой. Не было излишней толчеи, к которой я не привыкла, хотя мне и нравилось многолюдье Москвы. Ведь это и есть столица, а как же! Там я и забрела в арбатскую угловую галантерею. Первонаперво я купила сумку-кисет с длинным ремешком через плечо. Крик моды. Сумки были коричневые, белые, красные. Какую брать – двух мнений быть не могло. И – красная дерматиновая, блестящая сумка висела через плечо! Харьковчане рухнут! Старческая крокодиловая сумка, с горбами, была заброшена, а потом и вовсе куда-то исчезла. Жаль. Теперь такие сумки – роскошь, даже для миллионеров. Вот тебе и мой деревенский папочка! Привез маме именно такую.
Купила и прикрепила себе на уши клипсы-ромашки. Прошлась по галантерее туда-сюда. Чувствую, что-то еще мучает, созревает… Покупаю еще одни клипсы-ромашки. Подхожу к зеркалу. С двух сторон на волосах прикрепляю по клипсе. Вот теперь другое дело! Опять – туда-сюда, от зеркала к зеркалу. Что-то не то. Чего-то еще не хватает. На мне ярко-зеленое платье с красными бантами. Красные туфли с бантами. Красная сумка через плечо. Уши и голова усеяны ромашками. А вот личико-то бледноватенькое – яркое обрамление его «забило». Когда папа переехал в Москву, он мне каждое утро говорил: «Дочурка, надо бы личико как-то подбодрить». Он меня любил «в боевой готовности». И с утра мне ласково, нежно говорил: «Сделай с собой что-нибудь, дочурка, не ходи бледненькая. А то ты в меня з утра прямо полуурод… Ну, правда, вечером – богиня». Я всегда ему покорно отвечала: «Хорошо, папочка, сейчас подбодрюсь». Первый раз в жизни я купила тогда жидкие румяна. Вышла из арбатской галантереи и быстро заскочила в первую же темную подворотню. Сначала полила румяна себе на губы. На вкус ничего – приятненькая водичка. Потом обильно смочила платок и щедро нарумянила щеки. Новой, неизвестно откуда взявшейся женственной походкой поплыла по Арбату, слегка покачивая бедрами. Никогда больше – ни в «Небесных ласточках», ни в «Сибириаде» – мне не удалось повторить той походки. То была особая, победоносная походка человека, уверенного в том, что в жизни его ждет только счастье, только радость, только успех. Среди прохожих не было ни одного равнодушного. Улыбались все. И даже те, кто очень спешил, все равно оглядывались. И тоже улыбались. У меня же от счастья все внутри ну просто ныло, болело и млело. Я не шла – я несла себя, как дорогую вещь. Смотрите, люди! Вот я! Я иду к вам навстречу! О, сколько же я принесу вам радости! О, как я вас всех люблю! Во всех витринах я краем глаза ловила свое отражение. Ну ей-богу, во мне что-то есть – не такое, как у всех. Что, слишком смело? Так почему же все смотрят на меня явно неравнодушно? Оглядываются, улыбаются. Прав папа, прав: «Уметь выделиться – главное у етый профессии. Ну, что она, шавлюжка, вмеить? Да ничегинька. А ты, моя дочурка, усе чисто вмеишь, что хошь добьесся!»
На душе и привольно, и весело. Никакой тревоги. Никаких забот. Внутри разливается мелодия. Потихоньку перехожу на деловой шаг. Очевидно, засела обида за харьковский акцент. Это, видишь ли, «чуть ли не катастрофа»! Ах ты боже ж мой! Да одолею, одолею я ваше «акынье» и «ыканье», дорогие товарищи москвичи! А ну, нашу родную, харьковскую! Ну-ка! Три-чичирнадцать:
- Видийшлы в нэпамьять дни полону,
- Видгулы за обрием бои.
- Слався, Харькив, слався, риднэ мисто,
- Из руйины вставший назавжды…
- Рьям-та-та-та, ха!!!
Ну-ка, ну-ка, где этот сопливый мальчик из поезда? К нему на свидание идет будущая кинозвезда! Пусть зафиксирует в памяти этот момент! Я спускаюсь по эскалатору. Я снисхожу до него. Захочу – могу его узнать. Захочу – могу пройти мимо. Да и какой он? Что-то серенькое, в общих чертах… А люди, люди-то как на меня все, а? Ой, боже, да вот же он стоит с тремя цветочками. Тоже мне, на четыре мама денег не дала! Маменькин сыночек. С торжествующей улыбкой взрослой женщины я ехала прямо на него. Вот уже и проскочила мимо. А он все стоял и смотрел вверх. Вот это да! Не узнал!
«Эй, что ж это вы старых друзей не признаете?»
Он резко и испуганно развернулся на мой вызывающе громкий пассаж. На лице его была такая сияющая, лучезарная улыбка! Но она продержалась лишь одно мгновение и вдруг исчезла. Нет. Не так. Она зажглась и потухла. Это точнее. Улыбка расцвела на его лице и мгновенно умерла. Вот это то, что надо. Это – точно. Никакого промежуточного состояния. Как в песне: «Вот она была – и нету».
«Вы что, меня не признали? Гм… Можеце меня поздр…»
«Па-ааа-че-му-у… ууузна-ал…»
Тю, он еще и заикается.
«Позвольце, что это с вами? Ты что, белены объелся, па-ачему-каешь?»
Он ткнул мне три своих жалких цветочка и мгновенно, не оглядываясь, бросился бегом вверх по эскалатору. Ну? Что вы скажете? Во слабак! Не выдержал. Все ясно – я просто задавила его своей исключительностью.
Когда я добралась до общежития, было уже темно. Я тихо вошла в кухоньку деревянного домика, зажгла тусклую лампочку и взглянула на себя в зеркало. Аа, мамыньки родные. А это кто? Мои щеки пылали, как два огненных мака с малиновым отливом. Один мак – около носа, другой – на скуле. Проклятые румяна имели свойство со временем «проявляться». Мои губы и зубы были одинаково свекольного цвета, а лицо обрамляли четыре ромашки. Слов нет. Нет слов! Бедный мой семнадцатилетний попутчик, как же он бежал от меня! Это сейчас – приди на свидание девушка с бритым черепом, – думаю, юноша и бровью не поведет.
…Как же я возмущалась своей дочерью в период ее так называемого трудного возраста. Забыв что-то дома, я неожиданно вернулась и застала Машу за моим туалетным столиком. На нем она разложила коробки с засохшим театральным гримом, чудом сохранившимся со времен моего недолгого пребывания в театре «Современник». Ооо, какое ко мне повернулось лицо! В ожидании сурового наказания на меня смотрела застывшая в ужасе физиономия предводителя индейского племени в самой что ни на есть праздничной боевой раскраске! А я все со своим жалким лепетом: ты должна быть девочкой скромной, у тебя все свое от природы такое прекрасное, Машенька. Никогда ничего не надо разукрашивать. Ну как же ты надеваешь к шелковой юбке с розовыми цветочками красный свитер. Ты еще надень зеленое пальто с красными сапогами! И откуда у тебя это?
…Нет, мне не пятнадцать. Мне уже почти восемнадцать! Я иду по Арбату в зеленом платье, в красных туфлях, с красной сумкой через плечо, с пылающими щеками-маками… Иду и «света божжага не вижу». Рассказывать неудобно, но вспомнить, ах, как приятно.
Я поступила в высшее учебное заведение, на желанный факультет. Это был этап в жизни – событие. В нашей семье никто не имел высшего образования. Я буду жить и учиться в столице – событие. Все испытания я прошла легко, успешно, как только можно было об этом мечтать. Событие? Безусловно! Так почему же я так ясно вижу свое галантерейно-арбатское гулянье, наивное и смешное, несостоявшееся свидание? Те главные вещи свершились и стали фактами. Я приняла их как факты и пошла «дальший». А «дальший» началась работа, шлифовка вкуса, поиски своего стиля, умение найти «среднее арифметическое» между внешним обликом и внутренними бурями. А это длинный, длинный путь. И на этом пути меня ждали провалы, насмешки, удачи. А потом и подражания. Это такой же путь, такая же работа, как и борьба с моим родным харьковским акцентом.
Самая счастливая пора
Школа… Родная школа. Самая счастливая пора. Конечно, десять самых беззаботных лет! Беззаботных? А учеба? В нашей семье – четыре поколения. Папа начал уиться в 1905м, мама – в 1924м, я – в 1943м, а наша Машенька – в 1966 году. Блестяще по всем предметам училась только моя мама. Неизвестно, как бы сложилась ее жизнь и кем бы она стала, если бы не встреча с папой. Мама всегда с иронией смотрела на нашу троицу – папу, меня и Машеньку – и любила повторять: «Это у вас, милые мои, все от вашего папочки». Это уж точно. Школьная учеба никогда не была нашей стихией. Из четырех лет сельской церковноприходской школы папа вышел в жизнь, зная в общих чертах лишь закон божий и страх перед попом, который хлестал линейкой деревенских ребят, да еще басню Крылова: «рак пятится назад, а щука тянить в воду… И сквозь зилезо твонять (из кожи лезут вон), а воз усе не тходить…»
– Марк, котик, ты хоть сам понимаешь, что ты несешь?
– Лель, да я и у глаза етый басни не видев. Мы хорум усе за учителькую повторяли… А бог его знаить, што там и як було на самом деле. В нас же книжек не було… И не нада меня, детка, копировать, богум тебя прошу…
Всю жизнь он страстно любил читать сказки. А в молодости «з шахтерскую братвою одолев самую толстую на тое время книгу» – «Американскую трагедию». В старости с рвением читал газеты и журнал «Наука и жизнь», особенно рубрику «Сделай сам». Вот и весь интеллектуальный запас, который пришел со стороны. Остальное – все свое, неповторимое – от природы. Как же он призывал меня «грызть етый проклятый гранит науки». Он как никто знал, как ему не хватало этого в жизни! У меня же к учебе не было особого рвения. И даже при всем моем стремлении выделиться я, как ни странно, не испытывала никакого восторга за полученную пятерку. Училась честно, без взлетов и драм, спотыкалась и поднималась – как все. Только рьяно отсчитывала, когда же кончится последний, десятый класс? И я стану артисткой! Но все же в душе я мучилась и стыдилась, если получала плохую отметку. И вот пришло время: мы все трое – папа, мама и я – вниманием и любовью окружили «нашаго единственного ребенка» – Машеньку. Все десять лет учебы моей дочери я, не подавая вида, ей искренне сочувствовала. В нашей семье Маша – абсолютно инородное существо: черноглазое, с нежно-розовым лицом инфанты восемнадцатого века. Ей бы носить пышные бальные платья с кринолинами, ездить на светские балы в каретах. Это было просто написано с детства на ее лице. Рядом с ней мы с папой и мамой выглядели милыми сероглазыми русскими крепостными. Но родилась она в двадцатом веке. Так что пляши под дудку своего времени. Учеба – и моя Маша… Тут даже мой папа растерянно разводил руками: «Лель, а можа, бог даст, девычка ще перерастеть, а?» – «Когда же тут перерастать, Марк, котик, ведь уже седьмой класс». Когда открывались тетради и дневники, где стояли жирные отметки, колющие в самую середину родительского сердца, мы переводили испуганный и беспомощный взгляд на это небесное лицо – о, более очаровательного, безмятежного и женственного безразличия нельзя было себе и представить! С каким облегчением мы вздохнули, когда она наконец-то отучилась и, сияющая, принесла нам свой аттестат, в котором мы любовались тремя пятерками: по физкультуре, поведению и гражданской обороне.
Не так давно ей попался мой пожелтевший аттестат зрелости на украинском языке. Смеялась она до слез: «Ну, милые, что ж вы из меня кровь пили все десять лет?! Ты так со мной говорила, мама, я была уверена, что у тебя минимум серебро. Ну, мамочка, ты меня, родненькая, прямо «на лупаты», прямо «напувал»…»
«Знаешь, Маша, ты не права. Мы ведь все хотели как лучше. Как ты видишь, твоей маме пятерки были не нужны», – теряя юмор, последнее время все чаще и чаще защищала меня мама. Папы уже нет. Жизнерадостная, сильная, дипломатичная мама потихоньку ослабевает, «расходятся швы». Дочь моя медленно, но набирает силы. Сегодня я еще держусь. А завтра? А завтра посмотрим, что будет завтра.
Нет, в жизни самая беспечная и счастливая пора – институт. Не знаю, как бы это объяснил другой человек, с другим характером, а по мне… Никаких домашних заданий на каждый день. Ну никаких! Поначалу я испытывала даже страх: как же это так? Но к таким новшествам привыкаешь моментально. Экзамены – в конце семестра, аж через полгода! Хочешь – конспектируй лекции педагога, а хочешь – не конспектируй. Сиди на занятиях, делай умный вид, преданно глядя преподавателю в глаза, а мыслями лети себе куда хочешь, в любую сторону. И жди занятий по главным предметам. А главное – о, господи, уже радостное возбуждение только от одних названий: танец, занятия по музыке, пению, по технике движения и акробатике, пантомиме и гимнастике, истории советского и зарубежного кино. И еще один предмет – музыка в кино. Нет, вы только вдумайтесь – музыка в кино! А встречи с нашим мастером Сергеем Аполлинариевичем Герасимовым по актерскому мастерству! Его лекции – это каждый раз ожидание события и обязательно новый рывок к освоению профессии. Так разве ж это не самые счастливые годы жизни? Разве ж не счастье все то, что происходило ежедневно? Оно приносило только радость, никакого насилия над собой. С утра я летела в институт и всеобъемлюще, «тотально» ощущала счастье от точно выбранной профессии.
Кино – магия для всех поколений. И как бы порой ни разочаровывали фильмы, ни обманывали надежд зрителей, люди все равно идут в кино. Идут, надеются и ждут. И, несмотря на то что актером, тем более популярным, становится, ох, как далеко не каждый, молодежь идет, валом валит «в кино», в артисты. Спроси молодого человека: кем ты хочешь стать? И каждый третий ответит: «артистом»!
Так разве нам, пятнадцати юношам и девушкам, приехавшим из разных концов страны, не исключительно повезло? О! Оо! И лучше не продолжать. Потому что все мы, пятнадцать человек, приехали с этим восторженным «о!». И оставались с открытым ртом в таком обалдевшем, экзальтированном состоянии довольно долго, пока каждому из нас в очень мягких тонах не намекнули на слабые места. После мы, конечно, протрезвели, замкнулись на своих недугах, сделали вывод и стали работать над собой. Лично у меня было три недуга. Два – как вирусный грипп, который надо обязательно вылежать: ведь знаешь, что грипп в конце концов пройдет, а вот третий недуг – серьезный, затяжной, похожий на тяжелый костный перелом. Об этих недугах я расскажу.
Начали мы с этюдов. Это, конечно, веселенькое время. Пора открытий нашего интеллекта, полета фантазии, вкуса и воспитания, сообразительности и таланта. В этюде никуда не спрячешься. Тут ты «увесь як на ладони». Ты сам автор этюда. Придумывай любой сюжет, если этюд не на заданную тему. И уж тут каждый хотел всех обойти, выделиться, любым способом вызвать реакцию.
Этюд на заданную тему: вы сидите дома и занимаетесь – уроками, рукоделием, ну, словом, чем хотите. Главное, чтобы ваше занятие было вам близко, удобно и привычно. И вдруг из-за угла появляется мышь. Вот и все. Это – условие этюда. Работайте, фантазируйте. Появляется мышь – что тут такого? Ну ведь, ей-богу, это ерунда. Ерунда? О, об этом можно написать целую «Педагогическую поэму» с анализом азов актерского мастерства. А может быть, и не только азов. Студент приехал из дальней деревни. Приняли его в институт за замечательную русскую красоту, за искренний, чистый и открытый взгляд, за красивый голос, за мощное нутро, которое вроде спит, но если его раскачаешь, попробуй останови! – за весь этот комплекс качеств, которые отличают русского актера от любого другого. Ну и давай занимайся, живи в этюде тем привычным, родным, чем жил у себя дома. Привнеси новое, свое, самобытное. Ничего подобного. Студент обязательно до того, как увидит мышь, сидит в самой изысканной светской позе, которая «вашему кино» и не снилась. Он сидит с усталым лицом давно ничему не удивляющегося человека. Обязательно с книжкой, изящно изогнув руки и оттопырив мизинчик. Как будто у себя в деревне он только и делал, что, удобно развалясь на софе, читал Байрона. А городские… Перед выходом второго действующего лица, «грызуна», исступленно готовили обед или рьяно стирали белье, то и дело откидывая со лба непослушную прядь, мол, ох уж эта тяжкая женская доля… Как будто в городе тольк и делали, что занимались стиркой и хозяйством. А сама такая тоненькая, прозрачная, с нежным «тургеневским» лицом, высоким голосом.
Как же мы все хотели продемонстрировать абсолютно противоположное тому, что было нам дано природой! Мы искусственно расширяли диапазон своих данных. Ребята молниеносно вспрыгивали с диванов на шкафы, изображая испуг, думая об эффектном прыжке, и совершенно забывали о мужской выдержке и хладнокровии. А девушки, вооружившись палками и ножами, бесстрашно шли на врага. Инстинкты, эмоции, бешеная молодость перекрывали дремлющий разум. Как, наверное, интересно было за ними наблюдать мудрым и опытным учителям. Они понимали наши запутанные характеры, которые мы сами же запутывали, стремясь скорее стать взрослыми, оригинальными, необыкновенными. В терпеливом ожидании, незаметно, наши учителя потихоньку нас оформляли и шлифовали. И вдруг иногда кого-то из нас немые рамки этюда сковывали, чьему-то темпераменту уже маловато было «ох» или «ах». И тогда вырывалось громкое и грубо-неграмотное: «Ах, мыша!»
Мышь – существительное женского рода, единственного числа, в конце после шипящей – мягкий знак. Примеры: вещь, брешь, речь. Ошибка грубая. И занятия по мастерству делали крутой поворот. Речь уже шла о важном звене в цепи актерского мастерства – об образовании. Мы испуганно притихали. И каждый сосредоточенно думал: сколько его еще впереди ждет проколов. Вот тебе и «мыша».
Так вот, с этими этюдами и связана моя первая неувязочка. Дело в том, что вся предшествующая жизнь ни разу не могла подсказать мне ни одной темы этюда. Нет, в голове сюжетов уйма, но ни один из них не вписывался в свою новую жизненную обстановку. Ну что взять из военного детства? Я была маленькая и ничего исключительного в своем детстве не видела. Все так росли в войну. Это сейчас, оглядываясь, понимаешь, как это страшно и несправедливо. Дальше. Сюжет из школьной жизни? Что ж это, хочешь быть взрослой и опять превращаешься в ученичка? А еще что? Сцены из фильмов. Копировать других артистов на курсе умели все. Так вот, как задали нам этот этюд с мышью, сидела я ни жива ни мертва – вдруг вызовут на круг продемонстрировать. И это я? Я, которая ничего не боялась, просят не просят – лезла выступать. В чем же тут дело? Мышь… Мышь… Ну как мне ее испугаться? Я их столько перевидела, этих мышей и крыс, – никакого страха у меня перед ними не было, ну никакого. Что мне крысы, а тем более мыши, если мы, харьковские дети, привычно и спокойно проходили мимо обледеневших трупов повешенных, качающихся неделями на ветру? Сделать вид, что обрадовалась мышке-норушке, как старому дружку… Скажут, она с приветом. У меня даже родилась отчаянная мысль – привезти с собой в институт в тряпке какого-нибудь огромного кота, и как только мне зададут вопросик: «Ну, а как ваши дела с мышкой?» – «Мои?» – спрошу я интригующе и как швырну кота на середину аудитории – вот это да! Вот это эффект! Но какой же кот будет час добираться на трамвае, а потом тихо сидеть в тряпках в аудитории и ждать своего звездного часа… Этюды меня здорово подкосили. И только один раз счастливый случай принес успех. Тогда уже кончились немые этюды, и мы сами себе писали тексты, придумывали роли. Однажды на уроке Тамара Федоровна Макарова учила нас есть, интеллигентно манипулируя вилкой и ножом. Почти все мы приехали из деревень и провинциальных городов, выросли в лишениях. Думаю, что не во всех домах была обеденная сервировка – ножи, вилки, салфетки и так далее. А жизнь ведь становилась все лучше и лучше. И такой урок для нас был очень кстати. Ну, а лично я была в восторге от этого урока. Всю жизнь я мечтала есть за большим длинным столом. Еще с детства бабушка – мамина мама, Татьяна Ивановна, – рассказывала мне, как они с дедушкой вдвоем обедали за большим столом, отдельно от детей, как за ними красиво ухаживала прислуга. За столом они обсуждали «планы и бюджет семьи». А в конце обеда обязательно «самоварчик, булочки, бараночки, чаек, сахарок». Но все это слова, теория. Одно дело – слышать, другое – увидеть. И вот я прямо заболела «большим столом» после того, как увидела в одном фильме: «он», в смокинге, с бабочкой, сидит на одном конце стола, «она», в белой пене кружев, метра на три от него, на другом конце. Они переговариваются о том о сем, и так незаметненько в левой ручке – вилочка, в правой – ножичек. И этих вилочек – сразу несколько штучек, и ножичек тоже не один. Интересно, зачем им двоим столько вилок и ножей? Ведь этого хватило бы на большую семью. У нас в доме я всегда помню один нож и три вилки. И только, кажется, на день рождения папы, когда я была в десятом классе, сотрудники Дворца пионеров подарили нам набор мельхиоровых вилок и ножей. В то время только стали появляться послевоенные мельхиоровые наборы.
Так вот, мы со студенткой Дашей Смирновой, которая очень удачно снялась в фильме «Иван Бровкин», придумали этюд – непринужденная беседа за завтраком. Я должна сказать, что мы работали приборами так сосредоточенно и так правдиво разжевывали хрустящую капусту, что напрочь забыли о написанных репликах и выпаливали из себя что-то такое, что вызывало веселую реакцию. Наш этюд имел успех. Вот тогда бы и сделать вывод, что в кадре самое главное – физическое, целеустремленное действие. А слова сами лягут органично и легко. Но…
И еще был один прокол. На сей раз по общеобразовательному предмету. Тамара Федоровна однажды заметила мне, что я часто морщу гармошкой лоб и хорошо бы за этим следить. Я приобрела маленькое зеркальце и ежеминутно проверяла состояние своего лба. «Ты знаешь, как только у нас в университете прошла первая лекция по политэкономии, – писала мне самая близкая харьковская школьная подруга, – я тут же подумала про тебя. Постарайся не нервничать. Я тебя знаю. Ты сразу ничего не разберешь, но не паникуй. Все постепенно…» Ах, как же хорошо она меня знала. После первой же лекции по политэкономии я взглянула на свой лоб – на нем образовалась такая «трехрядка», что не загладишь ее, не зашлепаешь. Политэкономия… Политика и экономия… Как мне совместить эти два понятия? Что такое для меня тогда, в семнадцать лет, означала политика? Это – папа, который защищал нас от фашистов, чтобы наша страна победила. И еще я знала, что есть война «холодная». Война – это ужасно. Но при «холодной» хоть как-то, но можно жить. А при войне «горячей» – умираешь. Дальше. Экономия. Экономия – это мама, у которой находились все семейные деньги. Она должна была их экономить на черный день. У меня все логично сходилось: на случай политического бедствия – экономия тут как тут. Но то, что я услышала на первой же лекции… Я была просто потрясена обилием терминов, каждый из которых в отдельности я должна была расшифровывать с помощью словаря. Это непонимание нового языка меня жутко унижало, подчеркивало ограниченность моих возможностей. А ведь, казалось, все при мне: руки, ноги, голова, интуиция, хватка, умишко… То-то и оно, что умишко. Не схватить умишком этого нового языка. Я отдавала себе ясный отчет – в глазах милого, доброго, сверхумного преподавателя я выгляжу полной идиоткой. Какое у него в глазах было сопереживание! Однажды он меня оставил после лекции: «Может, я могу вам как-то помочь? Вам нужно вытянуть хотя бы на тройку». Я так искренне расплакалась. Просто от его доброты. Он понял мою неприспособленность к такому роду мышления и терпеливо, простыми словами, как на пальцах, объяснил общие, главные положения этого предмета. И, представьте себе, я потихоньку стала «чуковнеть». Эх, папочка, миленький, это точно – «жисть есть борьба».
Первые учебные съемки. У меня их было мало, но присутствовать, наблюдать мне очень нравилось. Все так интересно, так ново. Одному студенту на крупном плане никак не удавалось заплакать. Режиссер, тоже студент, и уговаривал его, и покрикивал, и сам плакал. А у актера – пусто, нет ничего того самого, нужного. Подходит к актеру оператор, тоже студент, близко подносит к лицу экспонометр, вдруг актер засуетился, испуганно отшатнулся от этого маленького черного прибора: «Вы что, ребята, зачем же так? Не надо, не надо, я сейчас и без него, без этого. Не подносите мне эту штучку… Все, все, я уже сейчас – давайте, я…» – «Мотор!» – и слезы не заблестели, а градом полились по щекам. В этих «слезах» самое интересное – таинство актерской природы. Ведь никакими силами молодой человек не мог прийти в нужное состояние. И вдруг от черного приборчика все произошло. Как в анекдоте. Но эта история не из области анекдотов. Она куда сложнее. Все это время непрофессиональный актерский организм болел, соображал, метался, как в бреду. Ну как же мне, здоровому, девятнадцатилетнему, веселому, беззаботному детине, на глазах у всех перестроиться и… это… такое говорили слово… А! «Перевоплотиться и заиграть!» Да сразу попасть в пик, в слезы – настоящие, мужские и искренние. Все, что проделывал с ним режиссер, проникало в его актерский организм еще бессознательно. Режиссер его разминал, месил, топтал, готовил. И вдруг этот черный маленький аппарат в руке оператора сыграл роль катализатора и ударил по сознанию. «Неужели я такой тупой, такой бездарный? Мне уже помогают каким-то прибором. Ага, вот они уже все сговорились. Точно, говорят, в кино всякие махинации с артистами проделывают. Ребята, милые, стойте – я же хороший артист! Я вам сейчас без всяких ваших штучек докажу!» И доказал. Только тогда он еще не осознавал, что это режиссер ему помог. Режиссер его размял, разогрел, подготовил. Это через время актер будет самостоятельно готовить свой организм к таким важным, сложным сценам. Он будет мучить сам себя, теребить всех вокруг, не спать ночами, а потом: «Мотор!» – и потекут самые счастливые минуты. И… головокружительная пустота от полнейшей потери сил, как, наверное, бывает после восьми раундов в боксе.
Как мы мечтали сниматься! С какой надеждой смотрели в глаза ассистентам режиссера, которые появлялись у нас на этаже. Сейчас это явление частое. В наше время снималось не много картин. А молодость более раннего поколения прошла вообще в безнадежном и мучительном периоде малокартинья.
С какой бело-розовой завистью я смотрела на молодую актрису Аллу Ларионову, о которой говорила вся страна! В десятом классе мы восхищались ее ролью в фильме-былине «Садко».
«Где тебя найти, красавица?» – спрашивал Садко. И мы, девочки, красивым, грудным голосом Аллы Ларионовой отвечали: «Коль захочешь – найдешь». И вдруг фильм «Анна на шее». Успех колоссальный! У всех на языке ее имя. Все в восторге! И вот уже пошли небылицы, легенды. Вот она уже погибла. И мне из Харькова: «Узнай, сообщи, весь Харьков на ногах!» Фильм «Анна на шее» принес ей фантастическую популярность, всеобщее восхищение и любовь. Я была свидетельницей всего лишь нескольких актерских судеб с таким феноменальным взрывом популярности. Алла Ларионова… Волнующий голос, умение быть мягкой и обаятельной. Умение быть на экране естественной. Это так редко. Бывает, актриса красива, но лучше бы молчала и только улыбалась. А бывает, лицо красивое, а улыбка противопоказана. В Алле Ларионовой было все. Тогда, будучи студенткой, я еще не знала, что пройдет время и мы будем работать вместе в концертах, ездить по стране. Я узнаю и полюблю ее как очаровательного и доброжелательнейшего человека, от души радующегося успеху своего коллеги. А это качество совсем бесценное.
Во время ее успеха в фильме «Анна на шее» я была зрителем. Я видела только внешнюю, блестящую сторону успеха – поклонение, цветы, аплодисменты, «охи» и «ахи». Я была среди тех, кто видел только то, что видно. И не предполагала, не представляла ни с какой стороны, что ровно через три года сама окажусь в эпицентре успеха. Но уже не как зритель. А как виновник этого круговорота, этой карусели. Увижу и почувствую все изнутри. Но впереди еще три года.
А сейчас я существую в прекрасной, самой счастливой и беззаботной студенческой поре. Наверное, истинное, скрытое счастье таилось еще и в такой преходящей шутке, как молодость. Когда живешь только будущим. И мы шли дорогами, которыми никогда не предполагали идти.
Все «прэкрасно»! Если бы не та моя самая затянувшаяся болезнь – безуспешная борьба с харьковским акцентом. С утра до вечера я редуцировала все слова в предложениях, с утра до вечера сидела наедине со своими упражнениями и смотрела на них с мольбою и отчаянием: «Ну, ларчик, ну, откройся, миленький, скажи, в чем твой секрет?» И в отчаянии сотый раз бубнила:
- На мели мы лениво налима ловили,
- Для меня мы ловили линя.
- О любви не меня ли вы мило молили
- И в туманы лимана манили меня!
И так десятки раз. Кто, кого, куда манил? И сюжета не понимаешь. И никаких тебе видений, картинок, сценок. Хотя, казалось бы, и лиман, и лини, и любовь, и туман… Но ничего. Сплошная долбежка. Тупое, бездарное, безнадежное занятие.
Дольше всех на курсе я боролась со своим акцентом. Ну что ж, харьковское – значит, отличное! Отличное от всего остального. Потихоньку в роли я научилась избавляться от этого говорка. Сейчас, если очень захочу, в общем, могу обмануть и в роли, и в быту. Но в роли – это в роли. А в быту не делаю этого. Так бывает: набегаешься за день, и вдруг телефонный звонок. Звонок – это всегда напряжение, всегда неизвестность, потому спрашиваешь отрывисто и сухо: «Да, алло!» И в ответ: «Адну минута-ачку, эта Люда-ачка? Эта Ала-ачка. Прывет с Харькова. Как там твои Марк Гаврылович и тетя Леля?..»
Ленинград
На втором курсе института мы играли советскую и русскую классику. Наш мастер Сергей Аполлинариевич Герасимов начинал снимать свой фильм о целине «Надежда», в котором главную роль исполняла наша сокурсница Зинаида Кириенко. Весь курс на лето уехал в экспедицию на целину. Я осталась в Москве. Ничего в фильме о целине для меня не предполагалось. В то же лето снималась учебная работа по рассказу Чехова «Враги». Женскую роль мои педагоги предназначали для меня, и, обеспечив своих учеников работой, с чистым сердцем уехали на целину. На фото– и кинопробах я держалась как царица, едва шевелила головой. Но я оказалась слишком молодой для этой роли. В последний момент пригласили на мою законную роль профессиональную актрису. Кажется, это был единственный случай в моей жизни, когда не снимали по причине слишком уж молодого возраста. И все же была еще одна. Причина все в той же моей ограниченной провинциальности, когда «все знаем, все можем, и не такое видели». На втором курсе я и сама стала чувствовать в себе раздражающую провинциальную манерность, неестественность. Ах, как важно, как важно это вовремя понять! Когда я «выделялась», я читала в глазах умных людей, что они терпят мой дурной любительский спектакль. Они отводили взгляды, а меня это еще пуще заводило. Взлетала еще выше, до запретной планки позерства и «перевоплощений», как «звезда домашнего розлива», учившаяся на плохих образцах. Сейчас я это так ясно вижу, что даже плакать хочется. Ведь, расставаясь с этим набором запретных штучек, я расставалась с юностью.
Мои педагоги вели меня точной дорогой. И потому моей первой ролью была Елена из романа Тургенева «Накануне». Типаж мой был неясным, расплывчатым. Вроде «все можем», но ничего конкретного. Несмотря на свое хрупкое тело, менее всего я напоминала тургеневскую девушку, хотя в глубине души я была чистым, цельным и, к сожалению, гипертрофированно-ранимым человеком. Наверное, так складывалась моя предыдущая жизнь, и вырабатывались черты, внешние проявления, не свойственные мне, но защищающие от внешних ударов. Помучилась я с этой «Еленушкой», но она мне многое открыла в себе же самой.
Ну, а что же делать дальше? Готовить себя к музыкально-развлекательным ролям? Пожалуйста, готовь, мечтай. Только ролей таких нет. И фильмов таких не предвидится. Я уже отвыступала в институтских самодеятельных вечерах с аккордеоном, где вместе с молодым Юрием Чулюкиным и Евгением Кареловым на музыку Дунаевского из «Цирка» пели: «Спят режиссеры, спят сценаристы… Все они спать должны, но не на работе!» Вот так в нескольких строчках охарактеризован весь тот период малокартинья. Теперь мой аккордеончик вместе с розовыми детскими мечтами тихо лежал в своем коленкоровом футляре, надежно прошитом дратвой моим папой. Реальность диктовала другое поведение, другие мечты. Я стала заметно меньше обезьянничать, пародировать. И книги появились в руках посолиднее. Кончились романчики и детективы. Внутренний инстинкт подсказывал: хочешь жить по-новому – измени образ мыслей, интересов и увлечений. Так я и поступила.
Но в драматических отрывках я не была так выразительна, как в своем излюбленном музыкальном, жизнерадостном жанре. Да и внешность моя требовала тщательной режиссуры, обработки. Трудно было поверить, что девица с беспечным пухленьким лицом может убедить зрителя в правдивости какого-нибудь важного драматического события. Я экспериментировала. Хотелось быть и необыкновенной, потрясающе изысканной и в то же время милой, очаровательной и простой. Вот попробуй соедини это! Приплетную косу я устраивала на затылке то «бубликом», то «восьмеркой», то «авоськой». Лоб открытый и большой – значит, умный. Ума стесняться не будем. Лоб Софьи Ковалевской, а математики – не дураки. Открытый лоб придает драматичность и весомость. Значит: лоб драматический, походка плавная, без виляний, тугой узел волос на затылке, одежда исключительно в строгих тонах! Зеленого ни-ни. Красного чтоб и духу не было! Должна была получиться в моем воображении… как бы это определить… «юная дама», вот! Нет, нет, не молодая женщина, а именно юная дама. Чувствуете разницу?
Заканчивался второй год обучения, а я, единственная на нашем курсе, еще ни разу не стояла на настоящей съемочной площадке. Тамара Федоровна Макарова чувствовала во мне приливы грусти, желание сниматься. Ко мне она всегда относилась с тонким пониманием моего внутреннего хаоса и с верой, что я найду, обязательно найду себя. И когда она стала сниматься в главной роли на студии «Ленфильм» в фильме «Дорога правды», вот тут-то она мне и подсмотрела роль. Агитатор Люся, и возраст мой – 18 лет. Характер решительный, горячий. На экране три небольших появления.
«Красная стрела», Москва – Ленинград. Наступил решающий момент в моей студенческой актерской жизни: я еду в Ленинград! На студию «Ленфильм». В первую картину «Дорога правды». В первую свою роль на экране!
Ехала в купе одна. Вот обида, даже не с кем поговорить о «кинематографических проблемах». Тогда еще не было такого дорожного ажиотажа. Вагоны мчались в Ленинград полупустые. И нас, даже самых начинающих артистов, размещали в знаменитые ленинградские гостиницы. У вагона меня встретила девушка-помреж: «Вы из ВГИКа? Мы вас поместим в отеле «Европейская». Вы не против?» – «Оо, милая, это прэлестно!» – ответила я так, точно всю жизнь останавливалась в «Метрополях», «Савоях», «Националях» и «Гранд-отелях».
Ах, «Европейская»… Как я запомнила и полюбила твой пыльный запах прошлых веков, в который победоносно врывался современный аромат розового земляничного мыла!
«Встретим», «поместим», «отель», «машина», «помреж»… Что особенного в этих словах? Глаголы и существительные. Но какими же глаголами и существительными можно выразить состояние восторга моей души? Все, все, ну абсолютно все – в первый раз!
Глядя со стороны на гостиницу с таким названием, трудно представить, что в ее бесчисленных коридорах прячутся такие номера, как тот мой, самый первый: кровать, стол, стул, чемодан, помреж и я. И желательно без перемещений. «Простите, что номерок такой скромный, без удобств…» Хе-хе, да разве меня можно было огорчить «туалетом во дворе»? «Знаете, здесь как-то один раз жила Аллочка Ларионова. Вот… Ну, тогда, правда, она только начинала». Уу, после этого сообщения меня и клещами нельзя было вытащить из моего уютного номерка. По совету помрежа завтрак я заказала прямо в номер. По телефону!
«Омлет, ветчина, яйцо всмятку, яйцо по-английски, сыр, масло, кофе, шоколад, чай? А может, вы желаете завтрак «Континенталь»? Так что же? Слушаю вас!»
«Зна-чит… все хочу, несите все!» Вот чудеса! Вот она, настоящая жизнь актрисы! На столе у меня поднос с чашечками, кувшинчиками и молочниками. Одна в номере – сама себе хозяйка! А завтра иду на съемку!! Хэ, если бы ты, мой папочка, смог сейчас хоть одним глазком взглянуть на свою дочурку! Завтра же полетит в Харьков длиннющее письмо со всеми подробностями. Да, жизнь «прэкрасна»!
…Не так давно я играла эпизод на «Ленфильме». В Москве, на Ленинградском вокзале, посчастливилось схватить билет на «Стрелу». Влетела в купе. Тут же на бочок, чтобы не начались разговоры о «кинематографических проблемах». Спать. Отсняться нужно за один день. Наутро из вагонов выходили невыспавшиеся артисты. Нас встретили помрежи из разных групп, посадили в один большой автобус и развезли по гостиницам. Между приходом «Стрелы» и началом моей съемки – два часа. Именно то время, которое необходимо, чтобы привести себя в порядок. Кто-то не позвонил администратору гостиницы или позвонил слишком поздно. В подробности не вхожу, но номера пока нет. Хочешь выжить – умей терпеть. Села в уголочек и жду. Новое здание гостиницы уходит в небо, а номеров не хватает. Где там, в каком окошечке меня ждет покой? Ждать и терпеть я могу теперь бесконечно. Приходишь со съемки в гостиницу: обед в номер – «не положено», ресторан переполнен. Идешь в буфет. Стоишь в длинной очереди. На лице темные очки, чтобы не узнали, – нет сил улыбаться, отвечать, рассказывать – нестерпимо хочется есть…
…«Я не затем пришла сюда, чтобы молчать!» – оказывается, это была моя первая фраза в кино. Об этом мне сказал журналист Валерий Кичин, который недавно посмотрел картину «Дорога правды». Интересно. Именно этого я и хотела – прийти в кино, чтобы не молчать, не плыть по течению, а самой создавать волну. Идти по узкой, непроторенной тропинке, а не по широкой дороге, проложенной кем-то ранее. Но это я сейчас так говорю. Тогда же все эти «умные» слова вмещались в одно емкое образное папино слово – «выделиться»!
Тогда я все еще была в папином плену. И даже во время съемки, когда решительно хватила линейкой об стол, я слышала: «Молодец, дочурка, боевито!» Папа и мама смотрели «Дорогу правды» десять раз. Эта небольшая роль была для моих родителей – радость «агромадная». Они этого не понимали, но думаю, что они уже никогда не были счастливы так, как после того, первого, появления их «дочурки» на большом харьковском экране, да еще лучшего кинотеатра, который стоит на самой главной улице города.
…Здание «Ленфильма» ничем не напоминает киностудию. Здание приспособлено под студию. Постепенно, за счет маленьких комнат, укрупнялись и увеличивались помещения. Как приедешь на студию, обязательно ремонт. Строят что-то новое. Смотришь, а вход уже с другой стороны. И в тех маленьких комнатках с нами знакомились и репетировали большие режиссеры. Там встречали молодого актера душевно, гостеприимно. А главное, с интересом к твоей особе. Это были комнатки «ленфильмовские». И таких больше не было ни на одной студии. На том месте, где теперь в коридоре стенд «Лучшие люди нашей студии», была большая гримерная. Если съемка была утренней, за окнами гримерной было темно и морозно. А в самой гримерной светло-светло. И очень тепло. Столы заставлены флакончиками, тюбиками, пузырьками. Звучали непривычные слова: тон, шиньон, андульсьон, лак-сандарак. А сколько зеркал! Изучай себя со всех сторон – рассматривай хоть свой профиль, хоть смотри в свой собственный затылок. У каждого гримера свой столик, свое хозяйство. По тому, как убран стол, что на нем стоит, многое угадаешь о мастере-гримере, еще не зная его. Это все равно как хозяйка в доме – талантливая или бездарная. В этой большой гримерной я видела рождение актрисы Ии Саввиной. Ей искали грим. Лично меня искренне огорчило, что такую неприметную девушку берут на «даму». Ничего «дамистого» в ней и в помине не было. Она ни с какой стороны не походила на тех звезд, в которых я видела свой идеал. А дяденька-гример, такой красивый, солидный – Василий Петрович Ульянов, царство ему небесное, – так суетился вокруг этой неприметной девушки! Улыбался и с такой любовью горячими щипцами выкладывал на ее пепельных волосах волны, андульсьоны, завиточк… И – как чудо – лицо девушки преображалось. Становилось изумительно загадочным, притягательным, чувственным. И в то же время милым и простым. Ой, да вот же она, вот она – «юная дама»! Вот же оно – редчайшее сочетание!
Тогда же, возвращаясь в Москву, мы как-то оказались с Саввиной в одном купе. В ту ночь Саввина обрушила на меня лавину неведомых мне стихов. Меня поразила тонкая игра ее ума, личные, своеобразные суждения о самых, казалось бы, обыкновенных вещах. Я не успевала передохнуть, а она все наваливала и наваливала. Ну, думаю, умная, ну потрясающая, ну Софья Ковалевская! Со временем и видишь, и оцениваешь все по-другому и заново. Действительно, Ия Саввина абсолютно лишена всех внешних признаков «артистического». Она – из редких актрис, умеющих, почти не меняя облика, стать изнутри другим человеком. Ее покой – это кажущийся покой. Он волнует, он берет за душу. А ее голос! Сколько в нем тайного, женского. Я вас люблю, «юная дама» моей мечты, актриса, женщина и неожиданный человек.
…После сильного обезболивающего снотворного я с трудом приоткрыла глаза. Но мне казалось, что я еще сплю и мне снится новый сон. Три месяца я просыпалась и видела одни и те же обои с голубыми цветочками. А это мгновенное видение, как вспышка, было из чего-то, увиденного в кино. Кино… Кино… Конечно, кино! Это видение из кино, только в кино оно ярче. Я уже не сплю. Я вспоминаю. Но лежу с закрытыми глазами. Узнала. Когда это было? В 1959–1960м?.. Нет, с той самой «Стрелы» мы ни разу не общались. Сейчас август 1976 года. «Здравствуйте, Ия». – «Моя хорошая, вот ты и проснулась». Я залилась краской, защипало в носу, и вдруг, до хрипоты, именно ей захотелось пожаловаться, признаться, что я жутко боюсь еще одной операции. И даже не операции, а наркоза. Вместе с наркозом внутри разливается что-то черное, вязкое, медленно затягивает в мрачный склеп. Я все это чувствую, но сознания не теряю. Все вокруг в белом, говорят шепотом, перетирают спиртом свои дрели и отвертки. И дожидаются, когда же наркоз в конце концов начнет действовать. И я тоже – лежу на операционном столе под белой простыней в полном сознании, дожидаюсь, когда же оно от меня улетит. «Товарищи, пожалуйста, не шепчите, говорите нормально. Я ведь все слышу. Я жива, понимаете, я еще жива».
«Не смогу выдержать еще раз. Помогите мне, Ия, поговорите с ними… Пусть под местным, пусть как угодно, только чтоб сознание, сознание…»
Что такое настоящий артист? – спрашивают зрители. Когда настоящий артист играет шахтера, агронома, учителя, об этой профессии он знает все! «Каждый день доктора Калинниковой». В этом фильме Саввина сыграла врача, прообразом которого был легендарный Гавриил Илизаров. В разговоре с моим врачом она так профессионально жонглировала терминологией: перелом многооскольчатый… винтообразный… да-да, металлоостесинтез… И можно было не сомневаться, что эта актриса про травмы и переломы знает все. В профессии врача она прошла через многое, чтобы на экране не обмануть. Дорогая Ия, мы опять не видимся в нашей суете. Но, когда я теряю веру в людей, ты меня заставляешь сказать: остановись в озлоблении. Есть, есть, есть люди. Люди есть! Знаешь, и тогда ты заставила меня открыть тайные шлюзы сил и терпения, неведомые мне самой. И я выдержала тот страх еще раз.
Закономерно и естественно, что именно в Ленинграде я тебя увидела впервые. Работникам этой студии свойственны такт, человечность и интеллигентность, которые вообще отличают настоящего ленинградца. На этой студии прошла большая часть моей жизни в кино. И здесь обо мне знают все. С первых шагов до сегодняшнего дня. Именно Ленинград вспоминал обо мне и вытаскивал меня на свет – не важно, в какой роли, когда казалось, что все уже забыли о моем существовании. Именно «Ленфильм», как бы почуяв, что я уже вот-вот созрею для нового прыжка, вызывал меня на пробы в интересные, крупные роли, и хоть я порой проваливалась, все равно вызывал и вызывал… и пусть эти роли сыграли другие актрисы, но что-то внутри меня предсказывало: ведь недаром, недаром «Ленфильм» беспокоится обо мне. Стать чемпионом через десяток с лишним лет ни одному спортсмену еще не удавалось. В нашей профессии приобрести «второе дыхание» – это тоже явление не частое, но самое интересное. Это то время, когда мозг, инстинкты, опыт, терпение и выдержка находятся в полном ладу друг с другом. И подчиняются главной силе – осознанному профессионализму. И ни одна из этих гаек не выскочит и не подведет. Здесь уже «главное, дочурка, береги здоровье, а все остальное приложится». В тот период удачных и неудачных кинопроб еще не было смелого человека, который взял бы на себя ответственность за мое «второе дыхание». Но именно на «Ленфильме» он найдется. Он найдется, и я вздохну «второй раз» в роли директора текстильной фабрики. Но об этом впереди. Все главное, первое, произошло в Ленинграде. И потому в ленинградском Доме кино, через двадцать с лишним лет после моего первого выхода на съемочную площадку «Ленфильма», на премьере картины московской студии «Пять вечеров» режиссер Никита Михалков поставит эксперимент: «Мне бы хотелось уйти от традиции самому представлять свой фильм. Я хочу передать слово, вернее, попросить представить группу и фильм актрису, для которой Ленинград, студия «Ленфильм»… да она сама скажет…» Вот Никита, он всегда так. С ним всегда надо быть начеку. Я даже вздрогнула, из-за чего многие решили, что мы договорились. Ничего подобного. Я вышла на сцену к микрофону. В душе у меня был тот прекрасный и зрелый покой, когда чувствуешь, что любишь по-настоящему. И однажды. Дважды так любить невозможно. Я посмотрела в зал. Все родные, все близкие, все мои. Вот вы и постарели рядом со мной. Вам тогда было столько, сколько мне сейчас. А помните, как я крутилась, вертелась, шумела… «выделялась»… Только бы не расслабиться и не потерять чувство юмора. Их ждет грустная картина «Пять вечеров». Надо сказать что-то несентиментальное. Придумать что-то с юмором, с самоиронией… И немного. Лучше одно. Такое одно, что конкретно и емко расскажет о моей связи с Ленинградом. И сразу представить группу. О себе одну фразу. Одну. Репризную. Чтобы все улыбались. А еще лучше аплодисменты. Но какую? Ну, ну… О, уже что-то крутится, вот-вот… Аай, будь что будет! «Здравствуй, мой любимый, родной Ленинград! Колыбель революции и моя!»
Великий артист
С третьего курса педагогом по речи у нас стала Марина Петровна Ханова. Она прекрасно слышала мой говорок, но как бы не замечала его. Я все жду, когда же она скажет: «Ну что там с вашим гыва-арком?» А она молчит и как ни в чем не бывало продолжает урок. Новый педагог нашла нужный ключик. И я еще усиленнее стала работать над своей речью. В короткое время сделала существенный скачок и на экзамене читала рассказ Чехова «Муж». Из этого я сделала вывод: если человек сам понимает свой недостаток и находится на верном пути к его устранению, лучше его не тыркать и не унижать. Лучше «добром, верою и ласкою».
Третий курс – зарубежная классика. Я удобно чувствовала себя в драматических ролях Шиллера, Мериме, Драйзера. Я образовывалась и отесывалась. Все мы росли и менялись. На нашем курсе было несколько талантливых актрис. Я их сразу отметила, еще на приемных экзаменах. Валя Пугачева. Девушка с черной косой, сияющими карими глазами и с таким здоровым румянцем, что щеки на ее смуглом лице казались бордовыми. Мимо нее нельзя было пройти спокойно. Прирожденная Аксинья. Конечно же, она должна была ее играть в фильме. И сыграла бы роль с таким же блеском, как и на курсе, но… Это вечное «но»! Но тогда для Аксиньи она была еще слишком молода. Она успешно дебютировала в фильме «Весна на Заречной улице».
Валя Хмара. Очаровательная и очень тонкая актриса. Наверное, в театре она сделала бы куда больше. Но несколько ее работ на экране замечательны. В фильме «Жажда» она сыграла одну из лучших своих ролей.
По-разному сложились актерские судьбы моих сокурсниц. Но самой мощной из всех – и это было видно невооруженным глазом – была Зина Кириенко. Она прирожденная драматическая актриса. Ее лио совершенно во всех ракурсах. Никаких изъянов. Такому лицу «большое плавание». Так и случилось. Зинаида Кириенко – одна из ведущих актрис нашего кино. Актриса со стихийным нутром истинно большой актрисы. Но что делает природа! Тонкое, неземное лицо как бы качается на длинной-длинной лебединой шейке. И эта лебяжья шейка вливается в широкие и могучие плечи донской казачки! А? Загадочная русская природа. В Зине удивительно гармонично совмещается абсолютно несовместимое. Не могу себе представить, что Михаил Шолохов написал Наталью, не будучи знаком с Кириенко. Недавно Михаил Ульянов по радио читал главы из «Тихого Дона». Я видела только Зину. А если бы зрители могли ее увидеть во вгиковских ролях! Мы смотрели на нее, открыв рот, забыв обо всем на свете. От ее лица, освещенного тусклыми студенческими «бебиками», исходило сияние небесной красоты. Это одно из моих сильных институтских впечатлений. Вот она в роли Коломбы Мериме, в драматическом всплеске падает на студенческой площадке у наших ног… Мы близко-близко видим ее лицо. Оно спокойно и трагически прекрасно. «Это же «Венера» Джорджоне, сама «Венера», – шепчет Сергей Аполлинариевич на ухо Тамаре Федоровне. – Зина – Наталья – Венера».
После экзаменов по мастерству о нас расходился слух. И на этажах все чаще появлялись ассистенты режиссеров в поисках молодых талантов. И у меня сразу же после первой картины «Дорога правды» последовала вторая. Я была здорово разочарована, когда впервые увидела себя на экране. И во втором фильме я была уже блондинкой. Как же это не воспользоваться таким чудодейственным средством? Рраз – и другой человек. Если бы я остановилась перед таким искушением, это была бы не я. И, конечно, я не остановилась.
На занятиях зоркий глаз нашего мастера беспощадно замечал малейшие детали. А уж такие метаморфозы! Когда же мы подводили его, Сергей Аполлинариевич легко нас отрезвлял. Он не читал нравоучений, просто в его словах, интонации появлялась обаятельная едкая ирония: «Одна завивает голову, ей бы, к слову сказать, не завивать голову, а развивать… Другая, понимаешь, знаш-кать, из рыжей стала черно-бурой». О! Это про меня, Сергей Аполлинариевич, ну что же делать, я же ищу, я же вырабатываю свой стиль!
В новом фильме цвет волос не имел значения. Скорее наоборот. Мне желательно было оставаться прежней, естественной. Роль хоть и небольшая, но по-настоящему драматическая. Фильм об операции на лице. Эту операцию делают моему родному, любимому брату. Снимался фильм как «Доктор Голубев», а на экраны вышел под названием «Сердце бьется вновь». Доктора Голубева играл молодой Слава Тихонов. Он для всех был еще Славой. Теперь даже как-то неудобно называть его этим мальчишеским именем. Но тогда у него еще не было такой широкой популярности. Он был молод и так красив, что все женщины были в него влюблены. И я, разумеется, в первых рядах. Моя роль состояла в том, чтобы с неослабевающим драматизмом, в течение всей картины, считать вслух биение пульса, количество секунд, минут – страдать и крепиться. Вокруг снимались знаменитые артисты, которых я в детстве видела на экране. Я их стеснялась, не «выделялась», а только с огромным любопытством всматривалась в их поведение перед камерой, слушала актерские истории.
Снимал этот фильм режиссер Абрам Матвеевич Роом. Он мне тогда уже казался очень стареньким. Но после того «Сердца» Абрам Матвеевич еще много сделал и все оставался таким же стареньким, седеньким, с длинными волосиками до плеч и в неизменном сереньком пиджаке. На съемке он пребывал в оригинальном «публичном одиночестве». Он видел то, что никто не видел. Слышал то, чего никто не слышал. Перед командой «Мотор!» он блаженно закрывал глаза, разворачивался спиной к съемочной площадке и дубль воспринимал на слух. В павильоне он беспощадно требовал полнейшей тишины. И в этой тишине раздавался его осипший голос с грассирующим «р»: «Та-ак… пошла музыка, му-узы-ка… скри-иипки, скри-иипки… вот, вот, она звучит, громко, еще громче, гро-оомче… Ну! Мо-то-ооор!» И после этого в мертвой тишине торжественно звучал красивый голос маминого любимого артиста Андрея Абрикосова: «Внимание, ввожу палец в сердце, чувствую тромб». В начале съемок после команды «Мотор!» я прыскала от смеха. Но после нескольких «вливаний» успокоилась, осознала, привыкла и полюбила этого «вечно старенького» режиссера с талантливыми странностями. Но вот что меня убивало «напувал»: как это он, не глядя на нас, по слуху, безошибочно отбирал тот, лучший дубль? Как будто он имел еще одну пару глаз на затылке. Сниматься у Абрама Матвеевича Роома мне не пришлось. Но с тех пор я как-то интуитивно стала внимательнее вслушиваться в интонации партнера, в паузы. В диалоге училась принимать реплику и парировать ее, наступать и вовремя отступать. Училась работать параллельно с партнером, не тараща на него глаза, слушая, чувствуя и понимая партнера «спиной». Как Абрам Матвеевич Роом.
…С площади Маяковского я переехала в новое общежитие. Было лето 1956 года. Студенты разъехались на каникулы, и в общежитии было пусто. Вот закончу озвучание фильма «Сердце бьется вновь» и тоже поеду к родителям в Харьков. Как мне тяжело одной без них! Сколькому пришлось научиться. А сколько ошибок совершить из-за моей излишней открытости, порой неуместной доброты! Люди могли получить все, что угодно, стоило им только захотеть. Чувствуя, что кто-то страдает, я сразу теряла свой не очень-то стойкий душевный покой. И тогда была способна на все. Момент проходил, моя помощь уже была не нужна. А я все так и оставалась стоять со своей готовностью, с простертыми руками. Очень, очень много от папы! Но ведь с ним рядом всегда была мама. Всю жизнь во мне сражаются две половины: папины эмоции, невыдержанность, заносы и мамина разумная голова, чувство меры. Но побеждает папа. А значит, очередная ошибка. Сколько раз в самых важных, ответственных жизненных моментах чувствую, что начинает заносить, – пора остановиться. И мамина половина шепчет: хватит, пора, делай паузу, ну же!.. И откуда ни возьмись вязкая эмоциональная волна заливает рациональную половину: ну что вы думаете, мы больше ничего не можем? Да это только начало. «А ну «вдарь», дочурчинка, як следуить быть!» И все. И теряю. Целиком меня принимают не все. Ну что ж…
Весной 1956 года у меня была кинопроба в музыкальной картине, в роли, о которой я мечтала с детства. Но, как я ни старалась, как я ни мечтала и ни хотела, этого оказалось слишком мало. Эти детские восторженные прыжки – «ах, хочу», «ах, мечтаю», «ах, не могу жить без…» – все это пустой звук.
Актрисы, которые пробовались на роль, сами не пели, а открывали рот под чужую фонограмму. Я пела сама. Это было единственным, что выгодно отличало мою пробу. Но в те времена главным все же была внешность актрисы. Меня плохо снял оператор, кажется, начинающий. А ведь это жанр, где не только актеру нужна музыкальность, ощущение пластики и понимание особой жанровой красоты музыкального фильма. Очевидно, оператор этим не обладал. Иначе бы он увидел мою неуемную радость существования в музыке. Костюм случайный, проба наспех. Кто-то видел меня в студенческом концерте с аккордеоном. Вот и пригласили. Пригласили, но не полюбили. Не поняли. И не утвердили. Я погоревала-погоревала и еще усиленнее углубилась в драматическую роль в «Сердце». А потом весенние экзамены и остальные заботы заслонили неприятности с этой кинопробой.
И все-таки в этом фильме я снималась. Это случай. Произошел справедливый в жизни господин Случай. Он не мог не произойти. Уж слишком страстно я желала такой роли! Случай, судьба. Вчера тебя «не видели». Вчера даже посмеивались: «Что? Вот это наша героиня? Да вы что? Мы перекопаем всю страну, поставим на ноги всех. Все вверх дном перевернем. Мы такую красотку отыщем!» Я продолжу. Отыщут красотку, за которую споет певица эстрады. На общем плане станцует профессиональная танцовщица. А в конце картины, когда ее, бедную и ни в чем не повинную, вся группа возненавидит за бесталанность и – именно! – за красивую внешность, ее еще и озвучат третьей актрисой с богатым актерским нутром. Это стремление откопать, поразть, открыть приводило и приводит к провалу многие музыкальные картины, вело и ведет жанр к вымиранию.
…Ну разве можно в нашей профессии строить планы? Только вчера я готовилась ехать к родителям в Харьков. А сегодня я стою на съемочной площадке в своем собственном костюме – вот какая производственная спешка, необходимость выполнить план. И вот я, без всяких там «нравится – не нравится», снимаюсь! Да-да. И идет полезный метраж! В картине сменился оператор. В фильм пришел такой человек, по которому, как говорится, плачет музыкальный жанр. Он нашел мой свет, ракурсы, удачные повороты. И медленно, со скрипом, меня стали признавать. Безусловно, не без «добрых душ» и язвительных реплик, но к этому надо себя готовить, будь ты хоть семи пядей во лбу. Хотя привыкнуть к этому, думаю, невозможно. Так я начала работать в фильме «Карнавальная ночь». С нее началась моя актерская жизнь, и я не могу еще раз не вернуться к этому периоду.
В этой веселой картине я встретилась с великим артистом нашей страны – Игорем Владимировичем Ильинским. Он легенда. Неужели же я, девушка с харьковским говорком, буду работать рядом с Игорем Ильинским?! Страшновато было. Так уж повелось, если вокруг человека ореол славы, ореол признанного и прочно зарегистрированного уважения, список титулов, званий и наград, то чувствуешь себя маленьким, мешающим, хочется незаметно исчезнуть. Такое положение обязывает человека быть постоянно вежливым и демократичным. Попробуй разберись, какой он и как он на самом деле к тебе относится. Позже многие журналы и газеты обращались ко мне с просьбой рассказать об Игоре Владимировиче Ильинском. Но без всяких видимых причин, сама не знаю почему, я уходила от этого. Ведь как выглядит обычное, всех удовлетворяющее интервью? «Была счастлива такому случаю…», «Мне на редкость посчастливилось…», «Это огромное событие в моей творческой жизни…», «Это незабываемая встреча…», «Подарок судьбы…». Все это – привычные официальные стереотипные фразы. Мне виделось что-то совсем другое. Виделось со своей колокольни, и слышались совсем простые фразы. Весь груз официальных почестей и популярности не обременял этого человека. Он как будто и не знал, что он великий Народный всего СССР. Тихий, скромный, никакой позы. Я смотрела на него и думала: «Эх, Игорь Владимирович, мне бы вашу славу, да я бы весь мир перевернула!» А он сидит себе в уголочке, на разбитом диванчике, прикрыв глаза… в руках сценарий, но он в него не заглядывает, что-то шепчут губы, потом он слегка улыбается… и вдруг мгновенно вскакивает и идет в кадр. Оказывается, он и «там» существует, и тут, в реальной жизни, ничего не пропускает. Ах, как иногда резко видишь то, что память закрепила когда-то.
Теперь я думаю: а как он должен был себя вести? Он – живая легенда. По-настоящему крупные личности всегда скромны. Они потому и крупные, что поняли сердцем, талантом, интуицией – не знаю чем, – что величие именно в простоте. Вот это трудно схватить, а когда дойдет, бывает уже поздно. Великие личности скромны, потому что живут своей внутренней, интенсивной, изнурительной жизнью. Такие люди если и общаются, то на равных. Все это меня глубоко поразило в Игоре Владимировиче еще тогда, но найти слова, сформулировать попробовала только вот сейчас. Может, через время смогу удачнее, очень хочется!
В первый съемочный день я сопровождала великого артиста по длинному коридору в его знаменитом монологе директора Дома культуры Огурцова. Вернее, и. о. директора, что очень существенно, потому что таких директоров у нас нет. «Но это же квартет, Серафим Иванович». – «Ну и что же, что квартет? Добавьте еще людей, будет большой, массовый квартет». Затаив дыхание, я шла за артистом и поражалась, как от дубля к дублю оттачивается, отшлифовывается то, что только намечалось в репетиции. На моих глазах в жизни происходила трансформация. Легкий наклон головы, и, казалось, видишь, как «с трудом перекатывались мозговые шарики», а во взгляде вдруг появлялась такая внимательная тупость, что у меня даже поначалу закралась мысль, что артист… вроде как… ну, не очень того… может, он плохо себя чувствует?! Я про себя его оправдывала, потому что боялась произнести вслух слово «тупой». И только в перерыве он «отходил» и опять становился прежним Игорем Владимировичем. В зависимости от настроения он или опять сидел в кресле, прикрыв глаза, или весело общался с молодым задорным режиссером Эльдаром Рязановым, который на съемке всегда смеялся первым. Это всех здорово подхлестывало. Он тут же подхватывал и развивал малейшую деталь, если это была именно «та» деталь. Его жизнерадостность впитывалась и проникала во всех участников этого уникального, по-своему, фильма.
Однажды, когда операторская группа возилась со светом, все наши женщины собрались около артиста. Раздавались взрывы удивления и восхищения. Потом опять все замирали… И опять вдруг павильон оглашался радостными взвизгиваниями. Таких непроизвольных выкриков, когда люди радуются от души, требует режиссер на записях массовых сцен: «Ну же, радуйтесь жизни, смотрите, как весело кругом, как прекрасно живется!» Игорь Владимирович угадывал всем женщинам их возраст. Угадывал безошибочно. Только посмотрит в глаза – и в точку. Ну, думаю, уж меня-то по глазам не прочтете, собью с курса. В это время я буду думать о самых взрослых вещах.
– Скажите, пожалуйста, а вот мне сколько дадите?
Он в упор посмотрел на меня. Какие у него пронзительные зеленые глаза! Я аж сжалась. А мои «взрослые» мысли разбежались во все стороны.
– Тебе… Тебе через год «очко».
– Ой, ну это ж надо такое.
– Угадал?
– Ой, Вы ж прямо как в лужу гладели.
– Ты с Украины?
– Ага, с Харькова.
– Это слышно.
Ну вот. Все слышит, все знает. Наверное, все на свете перечитал, всех переслушал, все пересмотрел и пережил. Как же мне хотелось заглянуть, проникнуть в тайные кладовые великого артиста! Но как проникнуть! С какой стороны пронаблюдать? Где и как учиться опыту, зрелости, тайнам и премудростям, которые называются таким волнующим словом – жизнь.
Как-то на съемке меня аж подмывало предложить ему одну «краску». Но я не знала, как он к этому отнесется. По всему тому, как развивались наши дружеские партнерские отношения, должно было быть все в порядке. Но кто знает… Дистанцию я держала всегда. Так вот, в его роли несколько раз встречался вопрос «да?» – что-то такое уточняющее, что для нормального человека ясно и без уточнений. Но он же играл человека ограниченного. Мы с мамой всегда смеялись, когда папа изображал одного харьковского интеллигента: «Голубчик вы мой! Как же вы далеки от истины, мм-ды! Вы так думаете?» «Мм-ды» – вместо «да». Это длинное «мм-ды» производило впечатление ума не простого, ума заковыристого, который в одно время может решать сразу несколько задач, как Юлий Цезарь. Когда я показала это актеру, он смеялся. А в следующем дубле вдруг слышу «мм-ды». А после дубля он мне подморгнул. На следующий же день полетело в Харьков письмо: «Дорогой папочка! Твое «мм-ды» повторил великий артист». Игорь Ильинский был папиным любимым артистом. «Да, ета настыящий артист. Он як у цирки, без усяких там… Словум, на шармачка не пройдеть. Усе сам! Во ето артист. А цирк я больше всего ценю. Усе як на ладони. И рискують, и ножи глотають, все сами, усе честь по чести».
В небольшом просмотровом зале студии шел показ материала почти целиком снятого фильма. В зале было трое: Ильинский, Рязанов и я. Актер с режиссером перекидывались репликами, что-то уточняли, намечали, меня же заботило только то, как я выгляжу.
Когда мы вышли с актером «под часы» – на знаменитый мосфильмовский пятачок, где после съемки членов группы ждет автобус и машина, о материале Игорь Владимирович ничего не сказал. Только во время просмотра спросил: «Сама поешь?» – «Конечно, это же мой тембр, вы послушайте!» И он одобрительно мне кивнул, мол, слышу.
Вот сейчас он уедет, а мне так интересно знать его мнение. Ведь это – «его мнение». А он молчит.
– До свидания, всего Вам хорошего, Игорь Владимирович!
– До свидания. А где ты живешь?
– Та далеко, в общежитии. Это аж… ну как в Бабушкино ехать.
Он подошел к своей машине, о чем-то поговорил с шофером. «Успеем, садись». И мы поехали.
Ну, знаете… Ехать по Москве с великим артистом!.. Нет, папочка, это тебе не «хоп хрен по диревне». Меня персонально везут на место жительства! В машине! Да еще в какой – в «ЗИМе»! Хо-хо, шик! За всю свою жизнь где только потом не бывала, на каких только машинах не ездила, даже на «Роллс-Ройсе»… Нет, самая лучшая и удобная машина в мире – наш советский черный «ЗИМ», какой был у Игоря Ильинского!
Пылая от счастья как маков цвет, я гордо вышла из «ЗИМа» и направилась к главному входу студенческого общежития. Пусть все видят! На «ЗИМе»! В сопровождении! Да не просто в сопровождении кого-то. А рядом с самым великим, легендарным артистом! Вот так. Эх, проклятое любимое лето! В общежитии пусто. Разъехались все. Ну ничего, вся жизнь впереди!
«Чую… После этой картины ты будешь очень популярной. Так что готовься…» И черный «ЗИМ» исчез в клубах пыли.
Прощай, любимый город
Пачки писем на столе. Пачки писем на тумбочке. Пачки писем, утрамбованные под моей койкой в четырехместной комнате общежития. Когда меня нет, письма разносятся по всем комнатам. Их с интересом читают, но вскоре на смену этому интересу приходит раздражение и неудобство от моего неспокойного соседства.
На лекции из общежития выхожу рано. Но у входа меня уже ожидают люди. Я иду в своем зелененьком пальтишке с коричневым воротником. Меня не узнают. Ждут появления звезды в черном муаровом платье с белой пушистой муфточкой. Я могу остановиться и послушать: «Говорят, ее в корсет затягивали», «Просто она ничего не ест», «А я неделю не ела, и все на месте», «Ну, наверное, веселая», «Да, говорят, своя в доску»… И я иду дальше. Самым предприимчивым иногда удается уговорить вахтера, и они стучат в нашу комнату в шесть утра. Но я же не одна. Нас четверо. Я испытываю жуткую неловкость и чувство вины.
Прихожу в институт. У входа меня дожидается почтальон. Я получаю большую пачку писем: «Ну, теперь я на вас посмотрела. На почте всем расскажу. А вы что такая бледненькая? Вы, случаем, не больны? Наверное, вас там в кино заставляют ничего не есть?» Я поспешно прячу письма, чтобы не раздражать студентов. Дохожу до раздевалки и вижу, что и там тоже ждут меня. Приглашают встретиться, выступить. Это происходит у всех на глазах. А где спрятаться? Где людей «принимать»?
Если студент снимался в картине, его лишали стипендии. За шесть месяцев съемок к зарплате привыкнуть не успела, но остались приятные воспоминания от хождений по магазинам. Ну-ка, после 26 рублей стипендии да 200 рублей зарплаты, но лучше звучит в старых ценах – две тысячи рублей! Первую зарплату тут же отослала в Харьков – папе и маме на отдых, а со второй пошла в антикварный магазин. Господи, откуда у меня эта страсть? Наверное, заговорили гены родителей моей мамы. Это же только представить: в дорогом антикварном магазине стоит часами двадцатилетняя девушка. В кармане ни гроша, а она млеет, умирает от красивых вещей. Так вот, на вторую зарплату я купила петровскую жирандоль с многочисленными бусинками, висюльками и лампочками. И, счастливая, принесла ее в общежитие. Тогда она стоила лишь 96 рублей, то есть 960. Вместо ситцевых самодельных платьиц у меня появилось несколько хороших вещей, сшитых именно той портнихой-мастером, которая так замечательно исполнила черное платье в фильме.
Взяв свои пожитки и старинную жирандоль, которая будет вечно напоминать о веселой картине, я сняла комнату и стала жить опять же в районе площади Маяковского.
Хозяйка моя, бывшая балерина, родом из Киева, с приятным украинским говорком, оказалась оригинальным и веселым человеком. Условие у нее было одно – соблюдать тишину. Окна ее двухкомнатной квартиры выходили на улицу Горького. Мебель старинная, красного дерева: хрупкие стулья, изящные хрустальные бра, столики на кривых тонюсеньких ножках. Я восхищалась ее талантом сделать жилье таким уютным и индивидуальным. А она очень хвалила мою жирандоль. Постепенно я приобрела ее балетное хозяйство – пачки, перья, блестки и веера. Жили мы с ней весело. И все было бы прекрасно, если бы не случай, за который мне стыдно до сих пор. Из старинных вещей в моей комнате стоял один диванчик. Кровать же и стол были современными. Однажды на кухне моя хозяйка рассказывала мне какую-то очень веселую историю. Мы смеялись, пошли зачем-то в мою комнату – она была чрезвычайно щепетильной женщиной и никогда без стука или разрешения не входила ко мне. И тогда она не вошла в комнату, а только взглянула, не переставая рассказывать. И вдруг замерла на полуслове, ее лицо побледнело, она схватилась за сердце, не в силах выдавить ни звука, и только пальцем указывала мне на диванчик. На спинке диванчика подсыхало аккуратно развешанное мое… ну… как бы тут выразились французы, мое «десу». «Боже мой, какой ужас! Это же палисандровое дерево александровских времен! Ему же сто с лишним лет! Боже мой! Сушить белье на антикварной мебели!!» Все – дружба врозь. А я ведь этого не знала: у нас дома была кровать с железными шариками и пружинный диван с зеркалом и валиками. Потом мы помирились. Но диван все же перенесли к ней в комнату – «от греха подальший».
Как люди узнают номер телефона? Никому не сообщала, а звонки с утра до ночи. Хозяйка нервничает, к телефону не подходит. А звонки со всех предприятий, филармоний, фабрик, заводов. Звонят журналисты, зрители, поклонники, местком, профком, милиция. Телефон трещал сутками. Я потеряла сон. Перетащила свою кровать ближе к коридору, чтобы тут же схватить трубку и в полусонном состоянии, не соображая, куда, чего, кому, сказать сдавленным голосом: «Да, да, я согласна. Буду обязательно!» Я чувствовала, что теряю разум, силы, память… Так долго не протяну. Нужно куда-то исчезать. А ведь это только-только вышла на экраны веселая комедия. Она еще даже не начала «набирать». А уже по первому кругу проката побила по сборам все известные рекорды. Сколько еще таких кругов у картины будет впереди!
Я выступала по три-четыре раза в день во всех концах Москвы. Вот когда я по-настоящему познакомилась с Москвой. Москва – это не улица Горького и площадь Маяковского. И не как поется в фильме «Свинарка и пастух»: «Сколько в ней площадей, переулков, мостов…» Москва – это от края и до края. И края не видать. И люди, люди, люди… И все разные, разные, разные… Еще ничего не сказала, не запела, лишь улыбнулась – и горячие аплодисменты. Хлопали только за одну улыбку. Дарили цветы, часто в горшочках, ведь это была зима 1957 года. За кулисами, когда много участников – кого-то нет, кто-то опаздывает, – про меня порой забывали. На концерт привезли, цветы вручили, а что еще… И, подождав, я с горшочком выходила на улицу в тоненьких чулочках, бежала в метро. А там уже от «Маяковской» до моего дома метров пятьсот. О такси тогда и мысли не было. Такси было непозволительной роскошью. Вот и еще один горшок украшал комнату моей хозяйки. Я не люблю зелень в горшках. Мне как-то делается сразу грустно. Я вспоминаю папин фикус… «Ой, боже ж мой! Опять с горшком. Одни горшки, нет чтобы деньгами».
…Скорей, скорей наступайте, студенческие каникулы! И экзамены в институте, и ежедневные выступления – не выдерживаю, нет сил. И отказаться нельзя. «Что? Значит, не можете, отказываетесь, значит. Такая молодая, а уже отказываетесь выступать перед народом. Такими вещами не шутят, деточка! Вот мы напишем о вас в газету…» – «Да что вы, я приеду, я согласна. Пересдам зачет в другой раз. Я обязательно буду, что вы, я так люблю людей, выступать…»
В тот вечер я вышла на сцену очень нервная и неспокойная. Откуда, почему такая интонация, угрозы по телефону? Вот в зале сидят милые, добрые, улыбающиеся люди. Я вижу, что никто из них не способен на ту интонацию, что была по телефону…
Вы смотрите на меня с теплотой и неподдельной искренностью. Я вам верю. Я готова на все за это дыхание добра, идущее от вас из зрительного зала. Но далеко-далеко в глубине души из-за незащищенности, уколов и вот такого угрожающего звонка начинает копошиться чувство настороженности.
В тот злополучный день ко мне подошел устроитель концерта, как-то очень сосредоточенно-проверочно посмотрел мне в глаза, пожал руку и протянул благодарственное письмо в голубом конверте. Хозяйка моя была в курсе этого угрожающего звонка. «Ну, в чем там дело?» – «Да ничего вроде, как всегда, все прошло нормально». Я грустно постояла перед ней, и мы молча разошлись по своим комнатам. Всю ночь я готовилась к экзамену, чтобы сдать его не в другой раз, а как положено для всех. Лишь бы не выделяться. Скорее бы к родителям!
Я собирала для папы письма, Почетные грамоты за выступления на заводах и предприятиях. Он ведь даже не представляет, сколько ему везу интересного. Вот будет ему радость! И вдруг: в голубом конверте вместо благодарственного письма лежат деньги. Куда звонить, кому? Как называется то место, где я была? Меня привезли и увезли. «Наконец-то догадалась. Да вы что? У меня до вас жила певица. Так она ни одного выступления бесплатно. Это же кровный труд. Веселье и развлечения идут в зал. А у меня от них два инфаркта. Я в сорок лет уже была инвалидом. Вы думаете, как мы с мужем эту кооперативную квартиру зарабатывали? Ездили по Северу с концертами. И я танцевала в холод и мороз в тоненьком трико. И что? Квартира стоит, а здоровье где? Его не купишь. Я думаю, этот дяденька сам и звонил Вам. Вы ему нужны были для сборов, а потому и отблагодарил вас. Идите и потратьте деньги, получите удовольствие, Вы ведь так молоды, идите», – и хозяйка квартиры почему-то заплакала. Наверное, она вспомнила себя в молодости, в успехе: «Вы знаете, я шла по улице, и за мной несся шлейф «Мицуки»… Вы, конечно, этого запаха не можете знать… Я, Людмилочка, была жуткая красотка!»
Странный этот дядька. Зачем было угрожать? Сказал бы, мол, заплачу за труд, и дело с концом. Ах, какие ядовитые люди встречаются…
Мама вынула меня из поезда еле живую. Она нюхом почувствовала «тревожный сигнал ажиотажа вокруг фильма». Поэтому о моем приезде в Харьков никто не знал. Несколько дней дома я только ела и спала, ела и спала. До меня долетали заботливые перешептывания моих родителей: «Ты корми дочурку получий, як следуить быть. А то як схватить туберкулез! Тогда нам с тобой крышка. Як же ето выходить, Лель? Ребенык еле живой. Можа, хто ее обидев?? Ты подлезь до ней, выведай, ты ж ето вмеишь». – «Не говори, Марк, ерунды. Ты же видишь: ну что мы с тобой такое? Но даже нам стало неспокойно. Со всех сторон нас рассматривают, не знаешь, как себя вести…» – «А с чего ето тебе неспокойно? Ты гордися, як я. Неспокойно…» Папа долго ничего не понимал. А мама сразу оградила меня от рассматриваний и праздного любопытства. После фильма у меня появилась куча родственников – и в Харькове, и по стране, о существовании которых наша семья и не подозревала. И папа серьезно разбирал поколения и родственные ответвления своей фамилии, но концы с концами не сходились. Все молодые люди моего возраста, как оказалось, учились со мной в одной школе и даже сидели чуть ли не за одной партой. А я окончила женскую среднюю школу, и появление мальчиков на выпускных вечерах было явлением исключительным и – не скрою – «волнительным».
Слух о моем появлении в Харькове просочился и пополз по всему городу. И началось все то же самое, что и в Москве. Но за неимением телефона люди отовсюду шли прямо к нам домой, без предупреждений. И наш двухэтажный обветшалый домик (не знавший ремонта с дореволюционных лет – только однажды к 1 Мая стены его окатили мелом) – наш домик и наша маленькая полуподвальная квартирка превратились в штаб-квартиру, куда приходили и приезжали, откуда уходили и уезжали, где знакомились и договаривались. Папа был весел и счастлив. Сбылась его мечта: «Дочурку увесь мир будить знать! Ну, ще пока увесь мир не знаить, зато наша страна знаить уся. А наша страна, щитай, одна шестая часть усеи Земли – так лектор говорив».
А сколько удовольствия получал мой папа, читая письма! Он их распределял на три группы, три категории: «Ответить», «Не отвечать», «Подумать». Надписи он делал на конвертах жирным красным карандашом.
«Ыть ты, якая приятная девычка! Тоже целить ув артистки. Хай идеть с богум». – «Ответить».
«Людочка, я, конечно, понимаю, что я вам нужен, как архиерею гармонь. Мне 26 лет, но я еще учусь и хочу иметь образование. Кстати о гармони. Пришлите мне пять тысяч рублей на баян. Что вам стоит? Вы же теперь миллионерша».
– Лель, як же ето? Значить, в нашей дочурки целый миллион? А мы ей сами ув Москву деньги на комнату высылаем. – «Подумать».
С подобной же просьбой ко мне обращались женщины, чтобы сшить себе такое платье, как у меня в фильме, или чтобы я выслала свое: «Мне так хочется такое же платье, я очень похожа на вас!»
– Лель, ничегинька не понимаю.
– Марк, котик, милый. Люди популярность прямо приравнивают к заработкам. Ты же проходил политэкономию… Ну, прости, не сердись, это я пошутила…
– Лель, а як же дочурке теперь дальший? А если больший не дадуть ще одну «Карнавальную ночь»?
– Марк, котик, будем высылать, как и высылали.
– Да ето я увсегда пожалуйста, з дорогою душою для моего кровнага ребенка…
Как-то утром, рано, раздался стук в дверь. Мы с папой притихли, а мама пошла на разведку.
– А здесь живет артистка? Нам бы хотелось на нее посмотреть.
– А кто вы?
– Это не важно. У нас большой спор возник.
– Я вас слушаю.
– Говорят, что ей сорок лет, что ее в кино просто так сделали.
– Я ее мать. Мне тридцать девять. Как же моей дочери может быть сорок?
– Во молодец мама! Як им врезаить. Пойду посмотрю, што за бабы.
Выяснилось, что кто-то приехал из Москвы и там, на студии, из достоверных источников сообщили, что мне на самом деле сорок лет, и много еще чего. Папа пригласил их в дом. Усадил за стол. И глазом приказал маме подать им завтрак. Поставил на стол бутылку водки и несколько бутылок пива. Себе приготовил минеральную «Березовскую». А потом к столу пригласил меня:
– А вот и моя дочурка, киноактриса.
Женщины заерзали, заулыбались. Они казались мне уже старыми, им обеим было лет по тридцать. Я им вежливо отвечала на какие-то вопросы, косилась на маму, мама на папу. А он, наливая женщинам водку, советуя запивать ее пивом, произносил «за честь, за дружбу». Потом вынес баян и громко, на весь двор, заиграл. Женщины развеселились и под хмельком запели: «Зачем тебя я, милый мой, узнала…» Мама переменилась и стала подыгрывать папе. А он вдруг резко прекратил «завтрак».
– Значит, бабы, вот якое дело. Вы щас на пару выглушили поллитру и три поллитры пива. Он якеи морды красные стали. А вот моя дочурка. Она ж еще ребенык. Эх вы! Идите немедленно с глаз долов! И усем скажите, хай не несуть напраслины. А то у меня, бабы, – и он через стол протянул свой кулак, – пять братов свинцом налиты, смертю пахнуть!
– Да мы что… мы ничего… Это не мы…
– И чтобы ни звуку!
– Ну, Марк, котик, если мы так будем всех встречать, нам с тобой и трех зарплат не хватит.
– Да я лучий у трубу вылечу, а дочурку ув обиду не дам!
Как хорошо дома – защита. С папой, с мамой ничего не страшно…
Папа нас уговорил, и в харьковской филармонии были объявлены мои выступления. В первом отделении работали артисты местной филармонии, а во втором выступали мы – вдвоем с известной харьковской пианисткой Анной Фраймович. Мама была со мной за кулисами на охране, а папа сидел в первом ряду рядом с моим педагогом по пению из музыкальной школы. Она, забыв, что я сейчас не на уроке, все время шевелила губами и дирижировала. Тут же находились наши соседи, работники Дворца пионеров, мои одноклассницы со своими родителями. Зал был переполнен. Люди сидели и на приставных стульях, и стояли… Дирекция филармонии потирала руки. План был выполнен на квартал вперед. В грим-уборной даже цветы и фруктовая вода. Выступать перед своими – дело неблагодарное. Все меня знают с детства. Когда перемены происходят на глазах в течение времени, они мало фиксируются вниманием. Все-таки за три года учебы в институте я многому научилась. И теперь я и для своих была новой. Потому что ровно через две-три песни наша харьковская непростая публика, если бы было что-то не так, дала бы мне это понять. Я передавала людям в зал чувство родственное, интимное. Вот мой родной Харьков, мои дорогие харьковчане. Я здесь родилась и выросла рядом с вами. Здесь, на Сумской, я видела первые жертвы войны. Здесь, в кинотеатре, я смотрела первые в жизни кинофильмы. Здесь проходили немцы. Здесь, в зале филармонии, я слушала известных музыкантов и певцов из Москвы. Здесь я девочкой пела на отчетных городских концертах музыкальной школы. И вот теперь я выросла. Сбылась моя мечта. Я стала актрисой. И сейчас «я дарю вам песню эту»! Ну, пожалуйста, «помиритесь те, кто в ссоре». И пусть «хорошее настроение не покинет больше вас»! Мои дорогие харьковчане! Они меня не отпускали. А я уже спела все пятнадцать песен, которые были у меня в репертуаре. Я так и сказала: «Больше не подготовила. Мне говорили, что надо десять-двенадцать песен, а у меня – аж пятнадцать! А вы приходите завтра». В зале засмеялись и зааплодировали. Пришлось три раза подряд спеть песни из веселой музыкальной кинокомедии. После концерта люди не расходились. Они выстроились вдоль лестницы с обеих сторон. И мы шли сквозь живой коридор людей. Папа вел меня под руку. Люди благодарили, жали руку, говорили очень приятные слова. Я подписывала свою фамилию и протягивала открытку папе. Он с удовольствием быстро ставил свой отработанный автограф. Папа кланялся направо, налево, иногда с кем-то здоровался, иногда информировал: «Я отец актрисы». Вот, папочка, любименький, я тебя не подвела, ты мною гордишься.
Когда его не стало, мы с мамой везде – на нотах, на книгах, даже на Машиных учебниках и тетрадях – встречали его роспись. Он везде оставлял свой знаменитый автограф и подписывал сбоку: «Отец актрисы».
На улице была свалка. Нас разрывали на части. Папе пришлось поработать локтями и даже пустить в ход совсем неуместные в такой момент идиоматические выражения. А что делать? Надо спасать дочурку! «Во люди! Ах ты ж мамыньки родные, человека не видали. Рвуть напропалую. Во ужас!»
«Марк, а ты представь теперь, как ей там одной в Москве, а?» – «Зато усех на лупаты положила. Ето ж лучий, чем ув углу сидеть, як квочка. Актриса ето актриса. Хай рвуть. Хужий, когда не рвуть…»
Больше в Харькове я не выступала никогда. В самые тяжелые дни, когда мне были нужны поддержка, сочувствие, мой родной город как-то отчужденно молчал. Но об этом впереди. Оставались редкие нити, которые со временем обрывались. А когда родители переехали в Москву, прервались почти совсем. Проезжая на юг, рано утром, когда меня никто не видит и город еще спит, я обязательно останавливаюсь и брожу по своим родным местам. Теперь сменились поколения, и меня признали те, кто посмеивался над «выскочкой» из Харькова. Давно нет никаких обид. Но уже все стало неузнаваемым, все застроилось новым. И то, старое, снесено. Нет уже того моего города, который я так помню и люблю. Пусть он останется для меня тем, что спасал и грел меня в самые прекрасные и страшные детские годы. Мой родной, неповторимый город, город моего взрослого детства, прощай!
«Звездная болезнь»
Однажды в павильоне, где снималась наша «Карнавальная ночь», появилась группа странных товарищей. Хотя нашим словом «товарищ» их не назовешь. Какие-то товарищи типа иностранцев. Прислушалась – точно, говорят по-французски. Лично я иностранцев знала по кинематографу. Да и не только я. Они жили себе в своих странах, а мы в своих. Живых контактов с ними не было, но вот открылся «занавес», и к нам в столицу «все флаги в гости» пожаловали. Иностранцы с интересом наблюдали за тем, что происходило в павильоне. Снимался номер: «Песенка о хорошем настроении». Подчеркиваю, что именно в этом номере у меня самое красивое платье: черное муаровое с белой муфточкой – хрустальная мечта моего военного детства. Иностранцам представили нашего молодого режиссера Эльдара Рязанова. Он тут же рассказал какую-то уморительную историю из их же жизни. Они зашлись от смеха. Настроение у всех здорово поднялось, и не хватало только звуков пробок, вылетающих из шампанского. Эльдар так свободно держался с иностранцами, как будто ежемесячно выезжал в зарубежные развлекательно-деловые командировки. Поразительно завидная легкость, коммуникабельность и сознание собственного достоинства. Деловая часть его выступления-знакомства сводилась к тому, что: «Я действительно еще молодой советский режиссер. Это моя первая картина, но я уверен, что она будет удачной! Спасибо, мерси, мерси боку, все может быть… Вполне возможно, что вы вскоре увидите наш фильм на ваших парижских бульварах». Наша группа только переглядывалась: во наш молодой, во дает! Фильм уже во Францию продает. «А это наша героиня. Это тоже ее первая роль. Но успех ей, как вы сами сейчас убедились, я думаю, тоже обеспечен». В общем, получалось так, что все мы советские люди и все обеспечены успехом. Иностранцы довольно кивали: мол, конечно, конечно, так и будет.
– Мадам спрашивает: вы русская?
– Я? Конечно. У меня и папа и мама совершенно русские…
– Она хочет потрогать вашу талию.
– Давай, Людмила, пусть пощупает. Не тушуйся.
– О, шарман, манифик, – седая элегантная старушка держала пальцы своих рук кольцом и всем показывала это кольцо, означающее размер моей талии.
– Они слыхали, что все женщины в России крупные, большие.
– Скажите, что большому кораблю большое плавание.
– А как это переведешь?
– Ну как… Большой стране большие женщины.
После перевода иностранные товарищи заулыбались, а старушка кокетливо погрозила нашему оператору сухоньким пальчиком, а потом направила свой пальчик на меня: мол, а это как вы объясните?
– В семье не без урода… да нет, я шучу, скажите, дитя войны… После голодовки не оправилась.
– Последнее переводить не стоит, – тихо шепнул директор картины. – Товарищи иностранцы могут понять неправильно.
И пошли иностранные делегации и на киностудию, и в наш Институт кинематографии. У нас на курсе побывали и театральный режиссер из Англии, и наипопулярнейший в то время Радж Капур с актрисой Наргис. А старший актерский курс играл перед ними. Наргис была потрясена игрой Майи Булгаковой. Расплакалась, целовала ее и подарила ей на память очень красивую брошь. Прямо так сняла с себя и с благодарным поклоном перед незаурядным талантом преподнесла! Это было прекрасно!
По Москве висели афиши, извещавшие о зарубежных гастролях джазового оркестра со знаменитым Бенни Гудманом, на других – имена певиц из Швеции и Германии, балетных трупп из Индии, Америки, Франции. Можно было понять, чего стоишь сам. Чтобы сделать рекордный прыжок в высоту, нужно знать, на какой отметке стояла планка до тебя. Варишься в собственном соку, прыгаешь, прыгаешь, ставишь рекорды, а его уже давно, оказывается, поставили и забыли. Вот и радуешься, как говорится, победе «для дома с оркестром». В искусстве отстанешь – не догонишь. Просто сходишь с круга. Как вовремя раздвинулся занавес. Только в сопоставлении, только в мирной конкуренции можно познать свои силы, почувствовать, каков твой потенциал. Тогда такие мысли мне в голову не приходили, да и не могли прийти. Было только естественное юношеское любопытство ко всему новому. Так я думаю сейчас, уже имея за спиной опыт зарубежных встреч, острых пресс-конференций, порой резко негативных выступлений, которые моим друзьям и мне приходилось парировать, – и без лозунгов, оставаясь самими собой (что важнее всего), открыто и свободно говорить о том, что так, а что не так, о том, что было и чего не было. Никто из нас не бил себя в грудь и не доказывал никаких наших преимуществ. Мы так живем и работаем. Но будем жить и работать еще плодотворнее, а как же иначе. Но брать на заметку важные замечания, проскальзывающие даже в самых недружелюбных выступлениях, нужно. Только в споре, пусть даже таком странном, «межконтинентально-контрастном» – рождается новое, движущее вперед. Вперед, «дальший» – это главное.
В те пятидесятые на нашей эстраде ни о каких пластических передвижениях не могло быть и речи. Резче, «чем надо», выставишь ногу – «вульгарно, развязно, дурной тон». Я сама через все это прошла. Некоторые делали свои замечания вслух, а некоторые в письменном виде: «Смотрел вашу комедию. Смеялся до слез. Вы прекрасно справились со своей ответственной ролью. Но хочу сделать вам серьезное замечание: когда вы танцуете в черном платье, в танце, при повороте, у вас неприлично поднялась юбка, выше нормы. Это недостойно нашей советской девушки. Учтите на будущее». Это письмо написал молодой человек. А ведь герой фильма Огурцов что-то подобное произносит в сцене, где замечательно танцует балетная пара: «Теперь сам танец, о чем он говорит?» – «О молодости, о любви… Серафим Иванович». – «Это я понимаю, тоже женатый. Вот вы – кто по профессии?» – «Вообще-то, я экономист». – «Та-ак, и много вы встречали экономистов… в таком виде?» – «Но ведь танец так поставлен!» – «Переставьте! Короче, танец переставить, ноги изолировать…» Даже не верится, что было такое. Сейчас вспоминаешь и невольно смеешься. А ведь в начале съемок картины даже челку на моем лбу запретили – вульгарно. Зато к концу работы челочка на моем лбу победоносно загуляла. Простили и тот злополучный «кусок ноги». «Убедила», – сказали. И на студии всем делегациям показывали нашу комедию: вот, мол, как у нас поют, танцуют, шутят и острят. Правда, не всем иностранцам было понятно, кто же такой наш главный герой, что же он такое. А как объяснишь? Бюрократ? Не поймут.
Наш герой – это наш герой. Это наше, типично наше, внутреннее явление. Таких Огурцовых больше нигде в мире нет. Наверное, у них есть свои Огурцовы, которые непонятны нам, наверняка есть. Но как только доходило до музыкальных номеров или монолога «Есть ли жизнь на Марсе?» – тут уж было единодушное понимание. Как точно создатели фильма ухватили время, как точно почувствовали необходимость такой дерзкой, смелой, острой и жизнерадостной картины. А то, что она, вырастая, преодолевала барьеры непонимания и неприятия, так то же дело чисто житейское, студийное, местное. Все раны тут же зарубцевались. Все забылось, как только картина преодолела прежние запреты и вырвалась на экран. А победителей, как известно, не судят. Фильм состоялся. И это был большой праздник. Тогда я этого не понимала. Понимаю сейчас. Потому что такого глобального, устойчивого успеха добивались считаные картины. До сих пор, что бы я ни играла, люди моего поколения, молодость которых совпала с выходом на экраны этой веселой ленты, мечтают именно о таком фильме и желают мне и себе еще одной «Карнавальной ночи».
Весной вышла пластинка с песнями из фильма, и из открытых окон полились знакомые мелодии. В песнях сочиняли новые слова на злобу дня, оригинальные, «свои» слова, как и полагается популярным песням, полюбившимся массовому зрителю. И острили, и шутили. Все было. Популярность картины росла и росла. Девушки шили себе платья точь-вточь как у меня в фильме, худели, затягивали талии, опускали челки на лбы, закручивали волосы колечками. Иногда я замирала, как сеттер в стойке: навстречу мне шла я сама! И только потом переводила дыхание – слава богу, меня не узнали.
Один раз пригласили меня на вечер. На предновогодний вечер одного большого предприятия. На сцене самодеятельным коллективом была разыграна вся «Карнавальная ночь». Героя спускали на веревочке откуда-то сверху, с лесов, и он, сидя на стуле, произносил знаменитый огурцовский монолог: «Товарищи, есть установка весело встретить Новый год…» Этот своеобразный спектакль шел под несмолкающий смех и аплодисменты зала. На сцене были все герои картины. Была, конечно, и Леночка Крылова. Я сидела в первом ряду и смотрела на героиню фильма, в котором сама играла. И если бы пришлось снимать картину заново, будучи на месте режиссера, я бы, конечно, выбрала ту, что была на сцене. Она так меня «делала»! Со всеми моими штучками, штампиками, ракурсами и тембром голоса, что, когда в конце представления нас вывели рядом на сцену: «Сегодня у нас в гостях…» – я решила просто поблагодарить за доставленное удовольствие. Но насчет того, чтобы спеть самой… Нет.
На встречу в ЦДРИ с французским певцом и его женой Симоной Синьоре пригласил меня один из авторов сценария нашей комедии Вл. Поляков. В этом доме работников искусства я была впервые и сразу почувствовала на себе внимательные взгляды театральной публики. Думаю, или смотрели картину, или что-то слышали про меня. Это долгое стояние и сдерживание себя было просто мучительным, так хотелось «похлопотать» лицом или что-то прокомментировать вслух. Когда меня своим друзьям представлял автор сценария, я скромно опускала глаза вниз и подчеркнуто густоватым голосом представлялась: «Добрый вечер, очень приятно». Тогда у меня было очередное увлечение: говорить низким голосом, выработать тембр – контральто-баритон. Несовместимая контрастность фигуры и низкого грудного голоса обязательно удивляла окружающих. Мне это нравилось. Все-таки не как у людей. Постепенно находилось много способов «выделиться».
В комнату, где раздевались самые именитые гости, в сопровождении дирекции ЦДРИ вошла женщина. На ней было красивое пальто, богато отделанное мехом. Сразу видно, не нашего покроя. Два широко поставленных дьявольских глаза в секунду метнули по комнате, все и всех оценили. Небольшая головка, с туго затянутыми волосами в пучок на затылке, чуть наклонилась. Большие, красивые губы улыбнулись светской, но искренней улыбкой, и густой, низкий, чуть сипловатый голос произнес: «Бон суар». Ну! Или я схожу с ума? Ведь я же сейчас точно таким же голосом, и почти – ну ей-богу же – почти в такой же манере произносила «добрый вечер» на русском языке. Но как я попала! Так это и есть звезда с мировым именем. Надо ее рассмотреть очень-очень подробно. Да… Безусловно, в ней что-то было магическое. Глаз не оторвать! Какая-то чудовищная тайна, неразрешимая загадка. Прямо женщина-кроссворд! Так хочется о ней все знать. Прямо как голова Медузы горгоны: знаешь, что умрешь, погибнешь, и все равно посмотреть хочется. Ее спутника задержали с автографами. Он быстро вошел с извинительной улыбкой на лице, глядя только на женщину. «Бон суар», – произнес он. Помог ей раздеться, и она подняла на него свои сияющие глаза, ставшие вдруг влажными от благодарности за то, что он спешил, что он уже рядом. Неужели и меня кто-то будет так любить? И я тоже буду ждать! Ах, как хочется любить! В мужчине было все элегантно: и движения, и черный костюм. А вот лицо… простоватое какое-то. Если бы он был один, он был бы даже красив. Но с этой необыкновенной женщиной что-то в нем… не дотягивало до нее.
Женщина села в первом ряду, прямо перед авансценой. Под аплодисменты певец появился на сцене, поклонился публике, а потом, в особенно почтительном поклоне, опустил голову перед своей женой. Когда аплодисменты смолкли, он обратился к залу и сказал, что можно было бы много рассказывать, но все равно, он уже знает – все закончится исполнением песен. И поэтому лучше сразу приступить к делу. В зале шутка была принята без перевода. Музыканты заняли свои места, и песня повела зал по парижским бульварам. Без фокусов и сногсшибательных выкрутасов, он пел и существовал на сцене просто как дыхание. Приятный тембр голоса, такой естественный, как то, что в природе существуют мужчина и женщина. В нем была сила и мужское обаяние. А в зале сидела женщина. Я смотрела на нее. Во время исполнения песен она сидела, не глядя на него. Я близко видела ее профиль. От малейших тонких нюансов певца по скулам у нее пробегали тени, в которых чувствовалос взаимопонимание и еще что-то особенное. После первой же песни она встала, послала на сцену легкий поцелуй и, чтобы не брать на себя внимания, быстро прошла за кулисы. Со сцены зазвучали «Опавшие листья». Певец как бы почувствовал себя свободней. Закончил он свое выступление «Се си бон». Это был праздник музыки и любви! Именно это исходило от талантливой пары. В конце концерта они стояли на сцене, такие одухотворенные, влюбленные в жизнь, в свою профессию, в нашу публику, которая принимала их и сердечно приветствовала. Они были влюбленные. Женщина с длинными тонкими ногами, широкими плечами и узкими бедрами, и сильный и талантливый мужчина. Их поведение было лишено жеманства, кокетничанья и фальшивой актерской лжескромности. Оно было в то время новым, именно своей простотой и чувственностью, которое не искусственно подавалось, а существовало естественно и распространялось в атмосфере зала.
Даже крупному актеру, попробуй он в то время привести любимую женщину, посадить ее перед собой в зале в первом ряду, да еще демонстративно поклониться ей – шепот в зале обеспечен, а может, еще и фельетончик. Тогда они уже входили в моду. Марку Бернесу так и не удалось в песне спеть: «Самая лучшая женщина, где ты?» Само слово «женщина» – «вело». А «нужно», чтобы, как говорил герой нашей музыкальной комедии: «Нужно, чтобы вело, но не уводило». И Бернес спел: «Самая лучшая девушка, где ты?» Вечер в ЦДРИ не мог пройти для меня просто как встреча с популярными мировыми звездами. Так мне хотелось вечно жить, вечно петь, вечно любить, вечно быть красивой, обнять весь мир, любить людей, всем все простить, плакать от восторга и неосознанного счастья, делать ошибки и спотыкаться. Когда я выхожу после спектакля или фильма и чувствую, что на улице плохая погода, что уже поздно, а вставать рано, а я так и не сделала то, что планировала, – значит, я потратила время зря. Значит, это было не искусство. Раз ничто не возбудило к жизни, не заразило – значит, была очередная мертвечина. Но если и сейчас я хочу поскорей остаться на улице одна и, петляя из стороны в сторону, пройтись по тротуару размашистым шагом, напевая очередной любимый мотив, если тут же, придя домой, я бросаюсь к зеркалу, смотрю на себя и взвешиваю: ну как? «еще» или «уже»? Если хочется запеть «сердце в груди бьется, как птица, ты хочешь знать, что ждет впереди» – значит, это было событие, которое меня подтолкнуло жить на более высоком градусе, чем вчера. Это было искусство!
Среди имен известных артистов в афише Колонного зала была объявлена и моя фамилия. Сколько раз по радио в Харькове я слушала: «Говорит Москва. Передаем трансляцию концерта из Колонного зала Дома союзов». И вот теперь я сама выступаю в этом сказочном зале. Именно таким – огромным, светлым, легким, улетающим куда-то ввысь, в нереальность – показался мне тогда самый прекрасный зал столицы. За кулисами было известно, что в зале одна молодежь и что все зрители ждут эту «молодую артисточку». Я сразу поняла, что «молодая артисточка» – это я. За кулисами коллеги улыбались мне кисло и вежливо. Никто не хочет на сцену идти после меня. Так вслух и говорят: «Пусть она идет после меня, я спешу. Молодая – пусть посидит, подождет. А у меня нет времени». – «Вы подождете?» – спрашивали меня. «Конечно, конечно, пожалуйста». И сидела до самого конца. Сидишь, мучаешься за кулисами от неловкости, всем извинительно улыбаешься и чувствуешь себя без вины виноватой.
Выступали мы вдвоем с композитором Анатолием Лепиным, написавшим музыку к веселой комедии. Эти несколько концертов в Колонном зале остались одним из ярких моментов моей короткой «молодой, бурной популярности». Не успел конферансье Эмиль Радов произнести: «А сейчас на сцену выйдет наша самая молодая артистка кино…» – зал вздрогнул от аплодисментов. Концертных платьев у меня тогда и в помине не было. На сцену я вышла в своем повседневном черном бархатном платьице с беленьким воротничком в горошек. Подошла к микрофону – зал поплыл. Я абсолютно точно помню, что в тот момент мне – до крика! – больше всего на свете захотелось домой к папе и маме. Вот исполнилось то, о чем я мечтала. Но эта ноша мне не по силам, не по плечу. Для того, чтобы ее нести, соответствовать тому, что произошло со мной и чего от меня ждут, – для этого у меня нет никаких возможностей: ни моральных, ни материальных, ни физических. В самую радостную, казалось бы, минуту – апогей популярности – я почувствовала одиночество и испуг, желание спрятаться у родителей от всего, что на меня навалилось, измотало, унесло сон, покой и радость. Думаю, что это был первый звонок, интуитивно точно услышанные тревожные звуки. У меня ослабела сопротивляемость, стали путаться дни, события, числа, лица, имена, знакомства нужные, знакомства ненужные. Мне были приятны просто хорошие люди, а они оказывались «ненужными». А те люди, знакомство с которыми было для меня мучительным, как раз были «нужными». Но душевно они мне были неблизки, неприятны. И я отходила от многих знакомств, сулящих опору…
Когда живешь без компромиссов – такая радость встать утром, вздохнуть полной грудью и не почувствовать ни в одной клеточке отголоска нечистой совести! А за то, что случалось, сама тяжко расплачивалась. Значит, судьба моя такая – жить по линии наибольшего сопротивления. Нечего завидовать другим.
То были самые высокие пики популярности, всеобщего признания и восторга. Именно так приветствовал Колонный зал. Молодежь увидела в роли девушки из комедии желанный образ. Ждали, ждали чего-то нестандартного, неординарного, ждали, не отдавая себе отчета. Образ явился на экране, и люди восторженно влюбились. Порой мне было неловко. Ну что я в картине такого сделала? Да если бы вы знали, люди, дорогие, что я еще ничего, ничегошеньки не свершила, ни на чуть-чуть! Во мне столько неизведанных сил, что я иногда сама себя боюсь. Я же не отбила для вас чечетку, я еще для вас не сыграла на аккордеоне и гитаре… А в институте, вы же знаете, – в институте я уже пробую играть драматические роли. Люди! В то время такой нестандартный облик, появившийся на экране в таком подвижно-музыкальном, вдруг возрожденном жанре, был нужен. Он возбуждал к жизни, к любви. Так писали в письмах умные люди. Я этого не понимала. Понимаю это только сейчас. Как будто то была не я.
Сейчас, через время, я себя воспринимаю шахматной фигуркой, которую переставляют на доске, она или теряет достоинство, или вдруг резко приобретает его в зависимости от точно сделанного хода. Тогда я занимала самое высокое место на своей жизненной шахматной доске. Больше так единодушно публика меня не принимала никогда. Сцена Колонного зала была в весенних цветах. Песни исполнялись несколько раз, из зала меня выводили тайком – через ту дверь, где актеров публика не ожидает. У центрального входа собралась огромная толпа людей. Когда же я благополучно вышла на Пушкинскую улицу, кто-то крикнул: «Да вон же она!» От моего бархатного платьица с беленьким воротничком в горошек, как говорится, остались клочья. И так, с неослабевающим накалом, – целых полтора года. Достаточный срок, чтобы привыкнуть, измениться, перестроиться. 1958 год – диплом и выпускные экзамены. На «Мосфильме» запускалась в производство новая музыкальная кинокомедия «Девушка с гитарой». И роль этой девушки была написана специально для меня, с учетом моих возможностей.
Так скажите мне, уважаемые зрители, как тут не закружиться голове? Как не расслабиться сдерживающим центрам двадцатилетнего человека пятидесятых годов? О, сегодняшние двадцать – это совсем не тот наш наивный двадцатник. Ну-ка, без разминки, без проб и ошибок, взять и вскочить в другое измерение, не задев планки! Конечно, она, головушка, закружилась. И, как выражались у нас во дворе, «очень даже не медленно, а скорее наоборот». В этом измерении неуютно, но зато это место для избранных. Именно от сознания того, что ты избранный – не такой, как все, и начинается история тяжелой и мучительной болезни, от которой нет лекарств. Назвали ее прекрасно – «звездная болезнь». Только на приеме у врача ты с готовностью назовешь другие свои болезни с глупыми названиями: свинка, ишиас, ячмень, радикулит. И умолчишь, и ни за что не признаешься, что ты болен или болел «звездной болезнью». Ей подвержены не только артисты и люди искусства. Ею частенько болеют все те, чья жизнь проходит «на виду». Сейчас я уже знаю все приметы этой болезни. Изучила ее симптомы, все ее этапы. У каждого она протекает по-своему, индивидуально – в зависимости от эмоционального склада и умственных способностей больного. Я очень жалею тех, кого она не пощадила. Восхищаюсь теми, у кого иммунитет победил эту болезнь. Сама я не прошла всех ее этапов, и не знаю, как бы распорядилась своей популярностью. Но… Все по порядку.
Значит, тебя занесло в другое измерение. В нем тесно. И другие избранные нехотя выделили тебе уголок и стали ждать, что с тобой будет дальше. Идет довольно скорое привыкание к тому, что ты избранный, необыкновенный. За кулисами нашептывают: «Ай-ай-ай, какая же у вас бешеная популярность! Я ведь в своей жизни всякое повидал… продержаться бы вам вот так лет десять!» – «Что? Лет десять? Да это будет длиться вечно!» Все в порядке. Сознание своей неотразимости в тебе непоколебимо. Никаких советов и замечаний. На все есть ответ и мощный отпор: «Сами знаем. Следите за собой. За просто так люди не будут сходить с ума. А если кому-то не нравится, то на всех не угодишь». И уже не получается как раньше. Ты выходишь на сцену по-хозяйски, чуть расслабленно, как и подобает лидеру, который уверенно руководит настроением масс. От твоей фигуры исходит дорогой аромат недосягаемого величия. Ты искренне улыбаешься профессиональной, отработанной улыбкой: «Я с вами, мои родные, мои ненаглядные». И вновь успех, и вновь победа. А главное – работаешь на рискованных, запрещенных приемах – на пике, не зная, что завтра это уже не пик и не риск. Завтра это уже вчерашнее. Первыми в тебе засекают изменения тонкие люди со сверхчувствительной душой и кожей. Совсем не обязательно – люди искусства. Это люди самых разных профессий. Они впервые увидели начало твоей болезни и поспешно отошли от тебя. При встрече они здороваются с тобой, как раньше. Как ни в чем не бывало. Но ведь ты тоже не лыком шит. Кожа ведь у тебя не медвежья. Иначе какой же ты избранный?! Ты все читаешь в глазах, в фигурах. Эти люди становятся твоими первыми врагами. «Зал! Защити меня от этих врагов своими бурными, долго не смолкающими аплодисментами! Все слышали? То-то!» А на сцене все чаще и чаще сбивки во вкусе, потеря чувства меры. «Я гений, я все могу! А тут какие-то товарищи отвернулись, им, видите ли, не нравится». И с еще более излишней раскованностью выходишь к публике, думая об одном – как бы отомстить этой кучке врагов. Этот «вражеский комплекс» начинает тебя разъедать. Врагов все больше и больше. Ты ими обрастаешь. Только о них и думаешь. Теперь болезнь в разгаре. Поднимается высокая температура. Ее нельзя скрыть. И это понимает зал. Вместе с охлаждением публики угасает и имя. Другие избранные, дождавшись такого финала, очищают свои ряды. Они выталкивают тебя, ты спускаешься на землю. После «звездной болезни» редко кто вставал на ноги. Почти все актерские судьбы с громкой славой проходят через испытание горькое и неизбежное – охлаждение зрителя. Причин много. А главное – редкая возможность и счастливая судьба добиваться из роли в роль успеха. Но такие примеры исключительно редки. Благополучно переболевшие «звездной болезнью» так умны, что расчетливо обходили все опасные тропинки, петляя лабиринтами. Они запутывали ходы. И высокая температура их так и не настигла. В основном это те, к кому популярность заслуженно приходила в более зрелом возрасте. Мое же «выздоровление» произошло… но об этом впереди.
«Я вам песенку спою про пять минут»
«Карнавальная ночь» вылетела за пределы страны и начала свое праздничное шествие по экранам мира. И вот со всех концов Земли пошли письма: пестрые, разноцветные конверты из Японии, Индии, Австралии, Чехословакии. Из африканских стран…
Иногда в письмах попадались вкладыши – небольшие проспекты нашей картины, сделанные уже там, «у них». Боже мой, вот бы эти проспекты да принести на студийный худсовет! Что там моя жалкая челка и бледный кусок ноги! «Мамыньки родные! Раздели нашу дочурку, Лель, як липку ободрали!» Все мои платья на рекламах были фасона той страны, из которой пришла реклама. Если реклама с Востока, то на голове и на шее у меня были венки из разноцветных заморских растений и почему-то розовых листьев. А если из Европы, то обязательно с оголенной спиной или декольте. И моя нога обязательно выглядывала из разреза и была той формы, которая нравилась местному художнику. Только при богатой фантазии можно было допустить, будто изображение на рекламе имеет какое-либо отношение ко мне. На одном плакате вся моя фигура была к зрителю спиной, а лицо смотрело строго анфас. Я чуть шею не свернула, все репетировала перед зеркалом – нет, не доворачивалась моя головушка. В моей комнате, в Харькове, папа устроил стенд этих реклам: «Хай усе люди видять! Целый канастас со своей дочурки сделав!» А однажды пришло огромное диковинное письмо, с каким-то приторным запахом, от заморского принца, владельца острова. К письму прилагался русский перевод, где между строк можно было понять следующее: принц видел меня в кино, я ему понравилась, родителям его – тоже. Всей семьей они мне делают предложение посетить их остров. Просьба ответить, когда я могла бы приехать. В письмо вложено несколько фотографий. Принц – с черными курчавыми длинными волосами, в блестящих одеждах. На голове у него сверкающий шлем с торчащими высокими перьями. Фотографии родителей в белых одеждах, сидящих на фоне ажурной беседки. И еще несколько фотографий с видами его владений. «Ить ты якой царек приятный! А, Лель? Ну, волос мы ему обрежем. У нас так не пройдеть… Во ето жених! А? Дочурчинка?» – папа схватил фотографии и побежал на работу. Все наши близкие и далекие, новые и старые знакомые рассматривали этого царька, все охали и ахали. Ведь в Харькове в то время не видели ни одного человека с темной кожей. Со своими новостями и историями, письмами и фотографиями папа становился в городе изо дня в день все популярнее и популярнее.
Все новые фильмы в Харькове демонстрировались сначала в парке имени Горького, подальше от центра. Как правило, на первом сеансе даже нового фильма народу было маловато. Но только не на фильме «Девушка с гитарой». Мама рассказывала, что в девять утра зал был битком. Через одного сидели наши знакомые и друзья. Вокруг папы уже собралась компания. И мама с удовольствием отсела подальше. На нее все оглядывались, переводили взгляды на папу и перешептывались: «…на него больше похожа». В фильме «Девушка с гитарой» актер Блинников, исполняющий роль моего отца, то есть роль отца героини, смотрит на свою дочь с нежностью, радуясь ее успеху. На крупном плане актер, обведя глазами зрителей, с гордостью произносит: «Моя дочь». И вдруг на весь кинозал мой папа громко с обидой сказал: «А ты сначала попробуй воспитай. На готовое каждый скажить. Ыть ты якой. Мыя-я до-оочь…» Зал разразился веселым смехом и одобрительными аплодисментами. «Правильно, Марк Гаврилович!» – поддержали папины дружки. Мама говорила, что от стыда чуть сквозь землю не провалилась. Что делать, папочка мой воспринимал все правильно до определенного момента. Какая же это «его дочь»? Он, Марк Гаврилович, сам и есть отец актрисы. Но мы-то с мамой знали, что это его особенная, личная игра, его вот такая внутренняя эгоцентричность. Как бы там ни было, но папочка не остался в тени. И по всему городу пошла весть, что родители были на сеансе и что роль отца якобы исполнял не актер, а сам «ее» отец. И что мать «ее» сидела в другом конце зала, что «ее» родители вроде как уже разошлись. И еще… Словом, жить «на виду» моим родителям становилось все сложнее.
Но эти радости местного масштаба были опять же из области «маленьких радостей для дома с оркестром». На самом деле ситуация с фильмом «Девушка с гитарой» была не из веселых. Вопервых, картина во многом была вторичной. Та же самодеятельность, тот же директор, только лишенный сатирических красок. Та же героиня, поющая песенки конфликтующая с директором по пустякам. Изменилось только место действия: Дом культуры в этом фильме заменил музыкальный магазин. Очевидно, успех «Карнавальной ночи» придал уверенность и смелость работникам рекламы, и вторая комедия щедро рекламировалась еще задолго до выхода на экраны. Картину ждали с нетерпением: «Дайте чуда!» А чуда и не произошло. В чем причина? Это вечная загадка. Почему не получилась картина в целом, если все отдельные составные части были достойными? К большому сожалению, прежняя группа навсегда распалась, и лишь авторы сценария остались прежними. Новый режиссер, оператор, звукооператор. Музыку к фильму писали Аркадий Островский и Юрий Саульский. Каждый из создателей фильма – человек удивительно талантливый, а цельного талантливого произведения не получилось: не было взаимопонимания, взаимодополнения, взаимопроникновения.
Фильм снимался накануне фестиваля молодежи и студентов – летом 1957 года. И в самый разгар съемочного периода пришло пожелание-директива: в канву фильма вплести мотив фестиваля. Пусть самодеятельный коллектив музыкального магазина адресует номера своего концерта этому важному событию. В сценарий, в диалоги немедленно были внесены изменения. И на всем протяжении съемок в картине то и дело что-то исправляли, добавляли, переписывали. Финальный концерт самодеятельности был снят совместно с иностранными коллективами почти документально. Их привозили к нам на съемку буквально на несколько часов. За это время нужно было не только с ними познакомиться, попривыкнуть, но еще выбрать из их программы подходящий номер и как-то меня в нем задействовать. А значит, мне все это приходилось осваивать немедленно. Нет, нет времени учить – бери нахально, с ходу, «дуй свое» – вот уж где я вспоминала папу добрым словом. Далее, надо быстро в тонателье записать фонограмму этого номера. Опять же скоренько перебежать в павильон. Отрепетировать номер и снять, желательно, с одного раза! За те две фестивальные недели кого мы только не встречали и не провожали. Перед нами проходил калейдоскоп лиц, национальностей, диковинных мелодий, пестрых одежд и всевозможных языков. После приказа «Мотор!», которому испуганно подчинялись все, наша группа любовалась танцем полуголых черных женщин из Африки. В это время художник по костюмам и администрация жарко спорили, решая вопрос, каким бы образом их «прикрыть». «Нет на них худсовета», – острил кто-то из группы. В конце концов ограничились одними крупными планами – лицами, опустив экзотические движения фигур танцующих. Подпрыгивала я в странном ритме в кругу с жизнерадостными болгарами. Пела вместе с французами и бледными альбиносами из Шотландии. Все было интересно, и все сулило успех. А когда картину смонтировали целиком, она разбилась на две несовместимые части. Поначалу завязывалась какая-то жизнь в музыкальном магазине, образовывался свой микроклимат. И вдруг эта жизнь прерывалась чем-то инородным. Вместо ожидаемого концерта в финале шли вставные номера. Может, не будь всего этого, в результате появилась бы просто милая картина, не претендующая на успех своей предшественницы. Но поди знай, что да кабы.
Была и еще одна причина, по которой фильм «Девушка с гитарой», выйдя на экран, уже заранее большинством зрителей воспринимался негативно, с предубеждением. Для того, чтобы объяснить эту причину, мне придется крепко взять себя в руки и безжалостно по отношению к самой себе сделать экскурс в то время, которое прошло как период «бурной молодой популярности», когда «Девушки с гитарой» еще не было, а «Карнавальная ночь» уже побила все известные рекорды по посещаемости зрителей.
Но прежде вот о каком событии, тоже первом в жизни. Еду я в троллейбусе номер девять, который довозил до ВГИКа. Сидит рядом со мной мужчина и читает газету «Советская культура». Было это через несколько дней после выхода на экраны «Карнавальной ночи». И вдруг – в газете моя фотография с белой муфточкой! Я как икну – воздух попал не в то горло. Все: «Что с вами, девушка?» – «Да ничего, ничего», – говорю. И кашляю, не могу остановиться. А этот дяденька начинает вслух читать статью, очевидно, своим товарищам по работе. Статью, где рассказывается о фильме «Карнавальная ночь». Он произносит мою фамилию. А я на них смотрю во все глаза, давлюсь от кашля, и так хочется сказать им: «Товарищи! Так ведь это я сама!» Оказывается, один товарищ уже видел картину. Тут же включился в разговор и говорил про меня такое… Вот это была реклама! Я заглянула в газету и на всю жизнь запомнила фамилию автора статьи – Шалуновский. Ну, а теперь все по порядку…
Значит, это был именно тот период, когда у меня в Москве было в день по нескольку выступлений. В то время, когда в калейдоскопе навалившихся на меня событий я не успевала ничего сообразить. События действительные и события придуманные смешивались в непрерывном круговороте. И я порой уже не понимала, что же на самом деле произошло со мной, а что нет. Все перед глазами мелькало и пролетало. И я существовала с недоумением, да чего там с недоумением – с полнейшим отсутствием умения, этого бесценного дара, умения жить «на виду», когда необходимы дипломатический расчет, холодный ум и нечто особенное, совсем другое, несовместимое с моим внутренним устройством. При всей ограниченности и провинциальности я чувствовала, что моя натура делает частые перехлесты, неверные шаги, непоправимые ошибки… А как это рассчитать? Как избежать ошибок? К кому обратиться?
Самым сложным было то, что я не понимала: кто же я теперь? Как раньше – студентка? Не получалось. Новые обстоятельства не давали мне счастливой возможности оставаться по-прежнему той безмятежной и радостной. Своей популярностью я всех раздражала, всем мешала. Что же делать? Со стипендии снята. Да и с теперешней жизнью «на виду» не больно разгуляешься на студенческую стипендию. Мои родители, при всей любви ко мне, больше, чем на оплату комнаты, прислать не могли. Эстрадной концертной ставки у меня еще не было. Ведь я же была не актриса, а студентка. А за концерты в Колонном зале я с удивлением получила по нескольку рублей за выступление – это если в сегодняшних рублях, новых рублях. Арифметика простая. Такое бесставочное выступление ровно семь раз помещается в размере гонорара из голубого конверта. Если учесть, что такие бесставочники, как я, оплачиваются месяца через два после выступления, а голубой конверт вручается тут же, после концерта, то меня тогда эти два десятка голубых конвертов здорово поддержали. Эх, если б знать, где упадешь, – подстелил бы. Но жизнь распорядилась жестоко. И не подстелила.
Теперь я очень твердо и крепко знаю, какие концерты законные и какие концерты незаконные. Сейчас, если мне скажут: «Пожалуйста, выступите у нас. Мы вам в голубой конверт положим голубой карбункул». Э, нет… Это тогда, в те времена, девушка из Харькова, на которую свалилась оглушительная популярность, неприспособленная к столичным новшествам, обычаям, правилам и антиправилам, не сумела разобраться во всех запутанных тонкостях. Меня использовали ловкие люди, пугали статьями, приглашали и забывали где-то посередине, переставляя меня, как шахматную фигуру, делавшую погоду в данный момент на шахматной доске сборов и популярности. И по всем законам жизни это должно было рано или поздно кончиться.
Как-то раз, в один из дней съемок «Девушки с гитарой», вызвали меня в редакцию одной популярной газеты. Редактор, милый солидный дядечка, пожурил меня за эти концерты. Рассказал мне о ловких администраторах, которые на популярных именах делают деньги незаконным путем. Я ему дала честное слово, что больше это никогда не повторится. Но как же на душе было нестерпимо стыдно и тошно!
«Алло, алло, как ты себя чувствуешь, алло», – скрывая сильное волнение, задыхаясь, кричала из Харькова мама. Наверное, что-то произошло с папой. И она от меня это утаивает. Но папа рядом. Я же слышу, как они о чем-то перешептываются. Тогда почему мама не дает ему возможности говорить со мной? «Лель, дочурка не у курси… Ты скажи, як мать, пока люди не добралися». – «Мам, я же все слышу!» – «Дочурочка, моя дорогенькая, якой позор, на увесь Харькув! Тебя ув газете прописали. Мы с Лелюю не выживем…» Значит, тот дяденька не только пожурил…
Тот редактор, который беседовал со мной, написал фельетон об артистах эстрады, получающих голубые конверты. И главной фигурой выступала «самая молодая актриса, еще студентка, но уже…». Фельетон могут прочесть не все, но что-то компрометирующее тебя, конечно же, слышали все.
Прошлое, как талантливый актер-лицедей, обожает являться в самых разнообразных обличьях, чтобы напомнить о себе. Слегка прикоснувшись, оно тем самым мешает тебе еще раз потерять голову от нынешних твоих успехов. Хотя оно и знает, что ты теперь ученый. Но все же так, на всякий случай… Иногда оно приобретает обличье приятной женщины с двусмысленной улыбкой, которая думает, что за давностью лет ты все позабыл. А чаще всего прошлое предстает в виде короткого анонимного письмеца. Но есть любители сохранять неприятные истории. Это редкая разновидность антикваров. Не так давно, во время кинофестиваля в Москве, ко мне подошел мужчина. Что-то говорил о моих последних ролях. Но где-то очень, очень далеко я почувствовала знакомые колкие нотки. Теперь у меня расслаблений не бывает…
И вот же судьба – фамилия журналиста, который написал ту добрую статью о веселой комедии, и фамилия автора этого фельетона абсолютно одинаковые. Если бы не одна-единственная буковка… Одна лишь буковка, а моя жизнь повернулась на 180 градусов. И опять, без разминки, выскочив из огня, я очутилась внутри холодного айсберга. Пошли пачками письма резкого негативного содержания. Не знаю, как у меня хватило сил – наверное, только по молодости, – чтобы не упасть, не разрыдаться, не сказать: не надо так… Там, в глубине души, у меня все обрастало горькой, печальной болевой пленкой. И самое большое количество писем, и самые колкие из них шли из родного города: «Нам стыдно за Вас. Вы опозорили наш город. Ваши фильмы смотреть не пойдем». Я заглядывала в лица людей, пытаясь поймать добрый взгляд. Но уж слишком раздражала всех эта моя бурная, неспокойная популярность. Я понимала, что уже никто не в силах помочь. Но как же мне нужно было тогда почувствовать рядом живое человеческое тепло!
Спасение у родителей. Ни слова, которое могло бы причинить боль. При маме папа держался. Но без нее бросался ко мне, обнимал меня: «Дочурочка, моя дорогенькая, як же ж так? А можа, ты главное недоговариваешь, а? Як же так? Мы ж з Лелюю после войны у праздники проводили массовку. И нам, бувало, деньжаты зразу дають. А того «безлюднага» фонда мы з Лелюю годами ждали. Што ж теперь, за ето казнить во так во…»