Аплодисменты Гурченко Людмила

Не уходи… я без тебя умираю!..

Брель пел свои песни подряд – на одном дыхании. На концерте собралась публика, которая никогда не слышала Бреля. Но после третьей-четвертой песни в зале установилась «его атмосфера». В театре царила его личность! Становилось страшно… Как у него болит душа! Как он кричит об этой боли! Как он любит свой народ, свою родину!

Жак Брель умер рано. Он сгорел в 39 лет.

Постепенно я приходила к убеждению, что петь нужно только о том, что у тебя болит или что тебя очень радует.

Когда ты искренне об этом поешь – публика, какая бы она ни была, поймет тебя. Сначала она будет инертной. Это надо не заметить – «гореть» дальше. А потом публика станет с интересом следить за тобой.

Вот тут-то и надо не упустить момент. Успеть рассказать о себе, о своей боли, о своей любви. А в перерыве спеть про «Пять минут», «штобы дать людям передых». И опять, и опять песни «с блаженством»… Но оно уже в зале, твое блаженство!

Эти радости и маленькие победы были единственными и бесценными в те годы безработицы. И я бросалась в концерт, как в огонь!

Когда я с 1973 года стала сниматься в фильмах, то все мое время, все мои силы, фантазия и энергия стали принадлежать только кино – моему любимому делу. Выступления в концертах были уже от случая к случаю, только рядом с ролью, которую я сейчас играю, с рассказами о фильме, с фрагментами на экране.

И песни свои сочинять перестала. Когда прежде не было работы в кино, я месяцами вынашивала свой репертуар. Собственные песни я исполняла всегда в конце, когда публика уже пошла за мной, когда я победила ее инерцию.

Но по-настоящему можно работать только в одном деле. Я выбрала кино. Значит, эстрада не будет главным. Ну что ж, за двумя зайцами – не стоит.

Я пробыла еще одну смену в «Райеленовке». Мама приезжала ко мне, привозила что-нибудь вкусное. Она стала спокойной, была со мной внимательна и заботлива. Я ее очень ждала.

Когда в конце лета я вернулась домой, у нас была уже другая квартира. Мы поселились на улице Клочковской, тридцать восемь, в полуподвале. Это была та самая двухкомнатная квартира, где папа потом найдет клад. В ней я прожила с девяти до семнадцати лет. Из этой квартиры уехала в 1953 году в Москву поступать в институт кинематографии. Я очень люблю эту квартиру, она самая лучшая в мире.

Когда мама привела меня в наше новое жилище, у нее был виноватый и растерянный вид. А мне квартира понравилась. Она напоминала мне ту, нашу полуподвальную комнатку в Мордвиновском переулке. Там я родилась, там прошли светлые, неповторимые дни с моим папой. А с предыдущей квартирой связано только самое горькое – война, голод, холод, немцы, страх.

– Нет, мам, эта квартира лучше! Здесь тепло и хлеб за стенкой. – Магазин «Хлiб» был у нас действительно через стенку. – Я буду самой первой занимать очередь за хлебом, не переживай. Скоро папа придет, будет опять весело и легко… ну, мам!

…Мама рассказывала, как они с тетей Валей перетаскивали вдвоем тяжелые вещи – матрасы, перины, диваны…

Я представила себе нашу булыжную мостовую в Мордвиновском переулке, по которой разбросаны перья, ангелочки, веера, фотографии артистов немого кино… кругом все смеются, глядя на тетю Валю с бантиками и попугаями; и они с мамой утешают друг друга…

Тете Вале дали комнату в подвале на другом конце города. Постепенно мы ее потеряли из виду. Как-то после войны она появилась у нас и попросила маму быть свидетелем на суде. На нее подала в суд соседка за то, что к тете Вале ходит мужчина, а она, тетя Валя, не замужем. А как это так? Соседка этого не потерпит! У нее семья, муж.

Я решила послушать, что там происходит… приоткрыла дверь и слышу тети-Валин голос: «Товарищи судьи! Ну и что же, что ко мне ходит мужчина? У нее есть муж! Да мой муж-майор геройски пал смертью храбрых, ребенок умер с голоду. Вот… там стоит моя соседка Леля. Вызовите ее. Мы с ней страдали в войну… она подтвердит!»

Мама похолодела от ужаса: какой муж-майор… какой ребенок умер?

Но маму не вызвали. Выступил адвокат и очень сердечно защитил тетю Валю.

Тетю Валю оправдали. Она была благодарна, что мама пришла…

– Валь! Ты бы хоть предупредила про мужа и ребенка. А вдруг у меня бы стали спрашивать? Ты что в самом деле…

– Ах, Леля, я уже совсем не «нормалес», ты извини. Сама не знаю, как это вырвалось. Как-то жаль себя стало… Мой адвокат аж подскочил после этого… Хо-хо-хо! Не ожидал… Вообще, Леля, жизнь – это импровизация.

В фильме «Семейная мелодрама» я играла сорокалетнюю увядшую женщину, на мне был халат с попугаями, на стенах – веера из перьев, боа и портреты артистов. У меня причудливая широкая кровать, в которую я ложусь одна. В фильме я напеваю вальсы Штрауса из «Большого вальса». Моя героиня тоже мечтала в молодости стать актрисой.

Тетя Валя действительно имела отношение к театру. До войны она работала в передвижном театре… Костюмером.

Музыкальная школа

Осенью 1944 года в моей жизни произошло знаменательное событие – я поступила в музыкальную школу имени Бетховена.

Папа прислал посылку, в ней «для дочурки» юбочка в складку со шлейками, блестящая крепсатиновая кофточка, рукава фонариком. Мама на меня все это надела, а на голове завязала огромный белый бант. Такую нарядную и привели меня на экзамен в музыкальную школу.

Когда мы появились, в коридоре уже было много детей с родителями. Мы заняли очередь, и я стала изучать детей, гадая, кто на что способен. Прозвенел колокольчик, и нас впустили в экзаменационный зал. За большим столом сидели учителя во главе с директором школы Николаем Николаевичем Хлебниковым. Набирались классы по фортепиано и класс «по охране детского голоса». В него-то я и поступила. На экзамене дети должны были:

1. Что-нибудь спеть.

2. Повторить музыкальную фразу, которую играли на рояле.

3. Отбить в ладоши предлагаемый ритм.

Вот и все. А я так нервничала!

Но что дети пели! – и «В лесу родилась елочка», и «Мы едем, едем, едем в далекие края». А некоторые были такие стеснительные и зажатые, что из них чуть ли не клещами вытягивали «Чижика-пыжика». Я ждала своей очереди. Меня бил озноб от нетерпения и возмущения. Как можно петь такую чушь? Ведь это поют в три года. Есть столько прекрасных сложных песен. В девять лет их пора бы уже знать. Мы с мамой подошли к роялю.

– Что ты нам споешь, девочка?

– А что пожелаете. Могу спеть патриотическую, могу лирическую, о любви – какую скажете. Могу исполнить песню с жестикуляцией…

– С чем?

– С жестикуляцией.

Все оживились.

– Ну-ка, ну-ка, интересно, интересно…

Я откашлялась, как это делают профессиональные певицы, и запела «Про Витю Черевичкина».

Учителя рыдали от смеха, глядя на мою «жестикуляцию».

А я ни на кого не смотрела, «дула свое». А потом, не дав им опомниться, запела самую взрослую песню – «Встретились мы в баре ресторана»: «Где же ты теперь, моя Татьяна, моя любовь и наши прежние мечты…».

В музыкальную школу меня приняли безоговорочно. Экзамен прошел на «ура». Но чтобы мама меня похвалила…

– Вот последнюю песню ты зря пела, Люся. Это совсем не детская песня. Надо было тебе сообразить… все шло ничего, а это зря.

– Мам, ну меня же приняли! А ты видела, как все собрались, а ты видела, как все слушали? Нет, ты скажи, ты видела? Ты видела или нет?

– Еще бы не слушать! Так и детей распугаешь.

– А что, петь про «чижика»? Да я, когда даже маленькая была, такого не пела.

– К сожалению, ты этого не пела. Твой папочка учил тебя по-своему. У него все не как у людей. Не знаю, может, так и надо…

Моим педагогом по пению была Матильда Владимировна Тафт. Училась я у нее легко, с удовольствием. Она первая занялась моим воспитанием, моей речью, заставляла меня читать. В начале урока я рассказывала прочитанное своими словами. Два года наш урок по пению всегда начинался с этого. Мне стоило огромных усилий и напряжения следить за своей речью, чтобы не проскользнули лишние словечки – «словесный мусор».

Матильда Владимировна говорила, что песни я пеку «как блины». Дважды она мне никогда ничего не повторяла. Я с ходу запоминала интонацию, краски, дыхание. И еще мы боролись с моей шепелявостью.

А вот по теории музыки дело у меня шло очень плохо. Вопервых, я долго учила ноты. Тут я точно пошла в папу! Тупо смотрела на доску с интервалами, на бемоли, диезы, ключи… Было ужасно скучно. Я совсем не понимала, как писать диктант нотами. Как это нотами записать мелодию? Да я лучше пропою эту мелодию!

Так же безнадежно было с занятиями по фортепьяно. Я училась у Ольги Николаевны Хлебниковой – сестры директора музыкальной школы. Жила она на Рымарской, около сада Шевченко, вместе со своей сестрой. Им обеим было лет по семьдесят. Большая комната перегорожена шкафами на две половины. На половине Ольги Николаевны стоял огромный расстроенный рояль. Как хотелось на нем поиграть! Дома у нас инструмента не было, и я всегда приходила на занятия с невыученными уроками. На дом Ольга Николаевна задавала мне одно и то же задание, и дальше Гедике и Майкапара мы не потянули.

В музыкальной школе меня держали за отличную успеваемость по основному предмету. И дирекции пришлось закрыть глаза на мои «хвосты». Зато как только концерт или ответственное выступление… «У нас есть замечательная ученица, наша лучшая ученица, она обязательно у вас выступит».

«Просветления» у меня происходили всегда внезапно. Однажды вдруг наступила ясность, как писать нотный диктант. Чтобы проверить себя, я пошла на занятие по теории музыки. Педагог уже давно не видела меня на уроках и была удивлена моим появлением. Я написала диктант. Одна неточность, все остальное правильно! Как же я была довольна! Сообразила! Значит, не болван. Но скоро опять остыла, забросила теорию, до гармонии так и не дошла. Сейчас очень жалею об этом.

А занятия по роялю, несмотря ни на что, мне нравились. Ольга Николаевна меня не ругала. Она понимала, что без инструмента далеко не уедешь, любила меня и даже поила чаем с вареньем. Ее дочь была замужем за певцом – народным артистом СССР Гришко, и Ольга Николаевна этим очень гордилась. Над диваном висел его портрет. На стенах висели его фотографии в ролях, коричневатые овальные фото господ, одетых в старинное: мужчины в пенсне и манишках, дамы в шляпах с перьями, с голыми плечами и толстыми нитками жемчуга. Под стеклом в шкафу – огромные старинные книги, часы в углу, двухметровой высоты, били через каждые пятнадцать минут. Сама Ольга Николаевна была вся обвешана цепями, в больших серьгах, с часами на груди. Мне все очень нравилось, все у нее было так интересно!

А в конце занятий мы играли в четыре руки. Ольга Николаевна доставала из шкафа потрепанный старинный сборник для игры в четыре руки и торжественно ставила его на пюпитр. Моя задача была легкой. Я играла тему двумя руками через октаву, по одной ноте и одним пальцем. А на аккомпанементе – Ольга Николаевна. Она брала мощные, красивые аккорды. Я иногда останавливалась, чтобы перевести дух от восторга – так мне нравилась игра в четыре руки!

Начинали мы всегда с одного и того же этюда. Я заметила, что в это время Ольга Николаевна всегда преображалась, молодела и вся светилась.

Я читала ноты медленно; если не могла с ходу прочесть, то голосом помогала себе, пока не найду на рояле нужную ноту. Глядя на меня, Ольга Николаевна всегда смеялась.

Но эту мелодию, этот этюд, почему-то подпевать мне категорически запрещалось. Мелодия была очень торжественная, похожая на похоронный марш. Я помню, что в этом толстом потрепанном сборнике этот этюд шел под номером один.

…Как-то по телевизору шел фильм. У меня были гости, играла музыка, было весело. Кажется, был мой день рождения… И вдруг сквозь шум веселых голосов и громкую музыку отделилась очень знакомая мелодия. Меня пронзило! Что это за мелодия? Я ее знаю. Но откуда она мне так хорошо знакома? Ну где я ее слышала?

Я оставила гостей и подошла к телевизору. Уже не помню названия картины… фильм о революции, где рабочие и крестьяне свергают самодержавие… на экране эту мелодию торжественно пели люди в белых манишках и пенсне, белогвардейские генералы, с ними рядом стояли женщины с голыми плечами и толстыми нитками жемчуга…

…И вдруг ясно и четко всплыло: Ольга Николаевна слева от меня, с высокой прической, как у моей бабушки… мы играем в четыре руки этюд номер один, и мне категорически запрещается подпевать:

«Боже, царя храни…»

Ремесленное № 11

Новый, 1945 год мы с мамой встречали в ремесленном училище № 11. Одной стороной оно выходило на Клочковскую, а другой – на речку, где через мост стоит огромная Благовещенская церковь.

Ученики ремесленного днем работали у станков, а вечером занимались в кружке художественной самодеятельности, который вела мама. Баянистом был Андрей Степанович Печенежский, отец Дины.

Зима сорок пятого года опять была холодной и голодной. Зарплату в училище мама получала небольшую, зато в те дни, когда были занятия кружка, мы обедали и ужинали. Я высчитывала: вторник, четверг, суббота! Вопервых, поедим, а вовторых, я присутствовала при разучивании новых песен. Большинство этих песен мы получали от папы с фронта. Он вкладывал в письмо нотную строчку и слова песни.

Мне казалось чудом, что в начале репетиции был немой листочек нот и текста – просто измятый листок, вложенный в треугольное солдатское письмо, а к концу репетиции возникала живая песня.

Одну песню папа просил выделить особо: «Лель! Ета песня на фронте имеить первоклассный успех! Смотри, не проворонь вещь, приподнеси, як следуить быть». Называлась она «Два Максима».

Припев я напевала с утра до вечера:

  • «Так-так-так», – говорит пулеметчик,
  • «Так-так-так», – говорит пулемет.

Первыми песни с фронта исполняли в Харькове участники маминого кружка самодеятельности в ремесленном училище № 11.

А кто прислал эти песни с самого фронта, с самой передовой? Мой папа!

На экранах с огромным успехом шел фильм «Здравствуй, Москва!». Кинотеатры переполнены, у билетных касс толкучка. В этом фильме столица впервые мирная, праздничная. Значит, скоро весна, скоро победа. Песню А. Лепина из этого фильма пели все:

  • Нас улица шумом встречала,
  • Звенела бульваров листва.
  • Вступая под своды вокзала,
  • Шептали мы: «Здравствуй, Москва!»

В мамином кружке эту песню пела девушка с необыкновенно красивым голосом. Настоящее меццо-сопрано. Звали ее Тася. Репетировать она не любила. Отвернется от всех и нехотя поет, глядя в потолок.

А на концерте на сцену ее выталкивали силком. Тася, не доходя до середины, тут же сбоку и останавливалась, вцепившись в темно-синий занавес.

Андрей Степанович с улыбкой переносил стул с середины сцены к ней поближе, как будто так и надо, и играл вступление. А в зале и за кулисами напряженно ждали: запоет или не запоет? Вдруг ее опять «зажмет»?

Что такое «зажмет»? Я этого не понимала. Стоишь на сцене… В зале, за кулисами все на тебя смотрят, ждут. Ты в центре внимания. Вот жизнь! Раскрывайся, как хочешь! А тут – «зажим».

Я тогда решила: голос у Таси прекрасный, но радости она от него не получает. Зрителей не любит. Значит, не актриса.

В кружке у мамы была еще одна девушка с прекрасным голосом – чистое прозрачное колоратурное сопрано. Она была удивительно музыкальной, а когда пела:

  • Ой, нэ свиты, мисячэньку,
  • Нэ свиты никому,
  • Тильки свиты милэнькому,
  • Як идэ до дому, –

зал замирал от восторга. Как она любила петь, любила зрительный зал! Когда пела, становилась красивой, счастливой. Сейчас ее знает вся страна. Это народная артистка СССР Евгения Мирошниченко – солистка Киевского театра оперы и балета.

Вести самодеятельность в училище маме помогала девушка, из которой получился бы «исключительный массовик». Лиду все уважали. Мне она казалась очень красивой и чем-то напоминала маму. Такая же энергичная, жизнерадостная, «видная». Только голос у нее был сиплый. Создавалось впечатление, будто она все время простужена. Как-то Лида рассказала нам, как немцы зимой заставили всех жителей ее села рыть окопы. Началась бомбежка, паника, они с матерью потеряли друг друга. Лида бегала по полю и кричала: «Ма-ма!» Потом она нашла ее убитой… «Наверное, тогда, на морозе, я и сорвала голос».

…В дверь стучит женщина. На ней плащ, весь в глине. Лицо у женщины измученное, видно, что она чем-то очень расстроена. В двери появляется головка девочки. Ей лет четырнадцать-пятнадцать, худенькая, изможденная голодом, блокадой, с большим открытым лбом, с косичками.

– Ты Соня?

– Да…

– Вот, – и женщина протягивает девочке маленький сверток. В нем – скомканные деньги и фотографии детей, Сони и мальчика лет девяти.

Девочка испуганно поднимает глаза на женщину.

– Твою маму в окопах… убили немцы.

Это сцена из фильма «Балтийское небо» по одноименному роману Николая Чуковского. «Балтийское небо» – фильм о летчиках, защищавших небо блокадного Ленинграда от фашистов в годы войны.

На роль Сони было много кинопроб. Но актрисы на экране выглядели здоровыми, упитанными. Кто-то назвал мою фамилию, пошутив насчет «блокадных признаков». Пошутили, но на пробу меня решили пригласить.

Владимир Яковлевич Венгеров, первый режиссер, который поверил в мои драматические способности. Для меня эта проба была важнейшей попыткой сыграть драматическую роль на экране после «Карнавальной ночи» и «Девушки с гитарой».

Я углублялась в атмосферу войны. Вот мою бедную маму ведут на расстрел… Ведь я это пережила. Что я тогда чувствовала? Надо обязательно все еще раз пережить. Еще и еще раз видела поле, бегала по нему и до хрипоты кричала «Мама»… В павильон входила наполненная. Перестала петь и вертеться, училась на глазах у съемочной группы находиться наедине со своим героем.

Роль Сони принесла мне удачу. И пресса обо мне хорошо писала: «По-новому, неожиданно, в драматической роли раскрылась актриса Л. Гурченко». Но инерция после музыкально-комедийных ролей была сильнее, и драматическая роль в «Балтийском небе» мою дальнейшую судьбу в кино не изменила.

Венгеров про меня не забывал, и в 1965 году я снялась у него в фильме «Рабочий поселок» по сценарию Веры Пановой. В пяти эпизодах предстояло сыграть большую человеческую трагедию.

Я знала, что в «Рабочем поселке» не будет кинопроб с другими актрисами. Об этом мне твердо сказал Владимир Яковлевич. И я, счастливая, прискакала на «Ленфильм» не «из роли», а из «другой оперы». Влетела в группу – в малиновом костюме с рыжей лисой. На голове малиновая шапочка с бантиком, на ногах черные ажурные чулки в розах! Шик!

Когда меня увидел директор картины, он побледнел: «Володя! Через мой труп эта фифа будет сниматься в «Рабочем поселке», – сказал он Венгерову. Это он мне потом сам рассказал.

В гриме и костюме я прошла по декорации, чтобы подготовить себя к роли, к пробе. Голая, убогая комната. В доме горе. Муж Марии не перенес своей трагедии, своей слепоты. Он пьет. И Мария не выдержит: она возьмет сына и уйдет из дома, а муж-инвалид останется одиноким.

– Вы бы подмели… Сейчас актеры придут. А почему вообще сидите в декорации? За что вам деньги платят? – услышала я раздраженный голос директора картины.

– Вы мне?

– Да, да, вам! А кому же? Ох, простите, вот это да! Людмилочка! Дорогая! Простите, я вас не узнал… Ну-у, такого со мной еще не бывало…

Очень была хорошая пресса. Но роли Сони и Марии Плещеевой были только единичными удачами. Чтобы моя судьба в кино изменилась, нужна более крупная, масштабная роль. Но такой не было еще очень-очень долго.

…Новый, 1945 год! Это был первый Новый год, который мы справляли с мамой с тех пор, как началась война. Когда они были, новогодние праздники, кто их справлял? Не имели понятия. А вот 1945й был! В ремесленном училище № 11. С настоящей елкой, с танцами и, конечно, с самодеятельностью.

В этот праздничный вечер сразу было ясно, у кого есть родители, а у кого нет. По одежде. Сестры Сусанна и Лаура были одеты нарядно – в шелковые пестрые платья с плечами и шелковые чулки. Пели сестры музыкально, обняв друг друга за талию. Мне нравилась их песня про «Царицу Тамару», которая жила в замке на высокой горе, была очень красивой и долго ждала любви. Я вообще очень любила фильмы и песни про цариц, королев и герцогинь.

Первой на сцену вышла Лида в форме училища. На ногах – грубые черные ботинки на шнурках до щиколоток. Форму она украсила белым воротничком. Лида проникновенно читала стихи К. Симонова «Жди меня». Потом, как всегда, прекрасно пела Женя Мирошниченко. И, как всегда, случился «зажим» у Таси.

По маминому сценарию финал концерта был задуман так: когда Тася поет последний куплет песни «Здравствуй, Москва!», все участники кружка выходят на сцену и подпевают ей. Песню подхватывает весь зал. Выкрикивают лозунги и поздравления: «Победа будет за нами!», «Уничтожим врага в его логове!», «На Берлин!», «Да здравствует наш вождь и учитель великий Сталин!», «Да здравствует Москва!», «Да здравствует новый, 1945 год!», «Ура-аа!!».

А у Таси «зажим». Все знали про ее «зажим», но без нее концерт самодеятельности был неполноценным.

Тася стояла на сцене и с большим вниманием рассматривала что-то в зале. За кулисами все нервничали, Лида успокаивала маму. Мама больно цепилась мне в плечо. Я еле сдерживалась, чтобы не «айкнуть». Андрей Степанович покрылся пятнами, а потом жаловался маме, что у него так кололо сердце, «ну не вздохнуть, не охнуть… так перенервничал, что будь оно все проклято…».

– Начинай прямо с третьего куплета, – шептала мама из-за кулис. Тася все смотрела в одну точку. Потом она тяжело вздохнула. Ее тут же из зала кто-то громко передразнил. Раздался смех.

– Прекратите, или выгоню с вечера! – выскочила из-за кулис Лида.

Тася даже бровью не повела.

– Еще раз, – сказала она Андрею Степановичу. И прекрасно спела всю песню!

Директор училища жал маме руку, благодарил за чуткий подход к детям. Когда мама еще только начинала работать, он просил ее быть внимательной и терпеливой с теми детьми, у которых нет родителей, активно вовлекать их в кружок. Тася была из детского дома. К ней мама относилась особенно нежно: «Тася, у тебя такой чудесный голос! Ты должна петь!»

– Мам! А почему ты мне никогда так не говорила? Вот мой папочка…

– Твой любимый папочка готов сказать что угодно… лишь бы быть хорошим. У тебя нет такого голоса.

Прав мой папа: «Чужога хвалить, а своего кровнага у грязь топчить».

В тот же вечер Тася объявила, что больше выступать не будет. Прямо так твердо и сказала: «Больше не буду. Не буду больше».

Как много непонятного и загадочного в жизни. С таким голосом – и не петь. Почему? А в музыкальной школе есть дети почти без слуха. Им долбят на рояле одну ноту десять раз. Они из кожи лезут вон, чтобы запеть, – и ничего.

В двенадцать часов ночи торжественно зажгли лампочки на елке. Все обнимались, плакали, поздравляли друг друга.

Начались танцы. Я сидела под елкой, рядом с Андреем Степановичем. Как до войны с папой…

«Нормальных пар» были единицы. Они сразу же становились объектом повышенного внимания, улыбочек, пошлых острот. Танцевали девушка с девушкой. В перерывах мама проводила игры, аттракционы, чтобы дать отдохнуть баянисту. И это точно как с папой до войны.

А потом директор училища подошел к маме и сказал, что пора заканчивать вечер. Некоторые ребята уже выпили…

Мальчики сидели на подоконниках. Я пробежалась… Да, действительно, попахивает… И разговоры стали развязнее… Почему они не ходят в кружок самодеятельности? В кружке были только одни девочки. Эх, вы…

Мы с мамой счастливо встретили Новый год! Расходились под утро. Распрощались с Андреем Степановичем. Ему через мост к театру музыкальной комедии. Мальчишки пошли провожать Андрея Степановича до самого дома, чтобы по дороге хулиганы не отобрали баян. А мы с мамой пошли по Клочковской. Ночью на улице было пусто. Снег валил крупными хлопьями. Я ловила их и была счастлива. Под Новый год в Харькове часто потом шел такой снег.

Ночью на улице было непривычно и страшно. Когда мы увидели впереди темную фигуру, мама крепко взяла меня за руку. Фигура странно пошатывалась и медленно приближалась. Это была женщина: в шинели, в черных ботинках до щиколоток. Только что, несколько часов тому назад, она вела концерт, потом весело танцевала… Так хотелось расспросить маму, но я знала заранее, что она скажет: «Это не твое дело».

Ну что же происходит? Тася! Лида! Что же это такое – «жизнь»? Ничего, ничего я не понимала. Ночью не спала, раздумывала над жизнью. Может, взрослые знают что-то такое, чего не знаю я? Может, мне действительно такое рано понимать. Но я ничем не могла оправдать свою любимицу. Я пристально ее разглядывала. Где же та щель, из которой могло произойти «то»? Я не могла ее любить, как раньше. Мне мешало «то».

Меня преследовало видение: вот я, уже взрослая, иду, качаюсь… На меня смотрит девочка. Это тоже я, но еще маленькая. Какая же я некрасивая, отталкивающая, чужая… Как мне маленькой стыдно за себя большую… Нет, пусть в жизни мне будет очень тяжело, очень… Но «этого» со мной не произойдет. Никогда.

Первый заработок

Весной, перед самой Победой, мы с мамой поехали в Лубны. Это недалеко от Харькова. Там было все дешевле, чем у нас на базаре. После трудной зимы мама хотела меня подкормить, поставить на ноги. Мама теперь чаще бывала со мной, даже советовалась – ведь тети Вали рядом не было. Вот почему и в Лубны мы поехали вместе.

Чего только на базаре в Лубнах не было: и блинчики с мясом и творогом, и вареники с картошкой, и куличи, и соленые красные помидоры… Мы купили целую корзину яиц, курицу, небольшой каравай пшеничного хлеба и две бутылки молока на обратную дорогу.

В вагоне мама подсчитывала, сколько она сэкономила и на сколько в Харькове на базаре все дороже. Ее рука судорожно шныряла за пазуху, где она всегда держала деньги.

Напротив нас сидел чересчур бойкий дядька. Как только мы вошли в вагон, он сразу стал приставать с расспросами: как меня зовут, как зовут маму, где папа, сколько лет маме, сколько лет папе, «Ай-ай-ай! Какой старый папа».

– Сами вы старый.

– Нехорошо так отвечать старшим.

– А вы не задавайте ребенку бестактных вопросов, – отрезала мама.

Долго ехали молча. Поезд часто останавливался. Входили и выходили все новые и новые люди. Зашла и потеснила нас пара – муж и жена. Чем ближе к Харькову, тем теснее и теснее становилось в вагоне. К концу нашего путешествия купе было забито мешками и чемоданами. В пыльном окне садилось желтое солнце. Я подумала, что хорошо бы вернуться домой до наступления темноты. У нас такие продукты, а с вокзала до дома идти не менее часа… страшно.

– Девочка, а сколько тебе лет? Как тебя зовут?

«Начинается…» – подумала я и покосилась на женщину, что потеснила нас.

– В каком ты классе учишься и почему не в школе?

Я посмотрела на маму.

– Так надо, – ответила за меня мама.

– Я еще учусь в музыкальной школе… сразу в двух. Вот, – сказала я, чтобы она не приставала больше к маме.

– Какая умница! Ты играешь? Молодец.

– Вообще, я играю, но больше пою.

– Вот как! Может, ты нам споешь? А мы послушаем. Или ты стесняешься?

Мне услышать, что я «стесняюсь» петь, – ну это… даже и слова не подберу – смешно. Да у меня внутри сразу разлилось такое блаженство от предвкушения того, что сейчас будет… Но, сдерживая себя, вежливо отвечаю:

– Я не стесняюсь. Я спою. Пожалуйста. Что?

– Давай что-нибудь цыганское! – И с верхней полки свесилась курчавая голова молодого парня. Он хитро улыбался, и было видно, что у него нет передних зубов. Я выбирала в памяти самую выгодную песню, а параллельно рисовала картину драки, в которой ему выбили зубы…

  • Эх! Да бирюзовые, да златы колечики,
  • Ой, да раскатились тихо по лужку…

Ну и задачу мне подкинул беззубый! По правилам, я всегда в конце пою шуточные, бойкие и цыганские. А тут пришлось в самом начале взять «градус». Ведь в «Бирюзовых колечиках» я уже и плечами по-цыгански подтрясываю, и руками прихлопываю в ритм: «эч-тата, эч-тата», а в конце – мягкая пластичная чечеточка и удары по груди и коленям… Значит, и все остальные песни дальше придется исполнять живее. И посмелее!

Среди пассажиров началось оживление. Меня рассматривали, просили передних пригнуться, чтобы было видно. Самой о репертуаре думать не нужно – только успевай выполнять заказы. А я знала все. Что попросят – то и пою.

В то время и для молодых, и для пожилых – для всех поколений – любимыми были одни и те же песни. Я пела «Землянку», «Два Максима», «Любушку-голубушку», «Шаланды», «Гармониста», «Черемуху», «Синий платочек», «Соловьи», «Офицерский вальс», «Татьяну», «Чубчик»…

Как же слушали люди! Все ждали покоя, мира, тишины, все жили одним – быстрей, быстрей бы кончилась война! Такие разные люди, попавшие случайно в один вагон, суровые и озабоченные, молчавшие на протяжении всего пути, – вдруг услышали песню и засветились, и растаяли, сидели голова к голове, плакали, улыбались…

– Товарищи! – сказал вдруг мужчина, что сидел напротив нас и все время поглядывал на маму. – Мы получили большое удовольствие. А за удовольствие, товарищи, надо платить! Ее отец сражается на поле битвы за нас, товарищи, за свою семью, за нашу Родину! Отблагодарим же, товарищи, и девочку и ее молодую симпатичную мамашу! Кто сколько может, товарищи! – И первый положил на стол красную тридцатку.

Больше всего денег летело сверху. Их кидал беззубый курчавый парень. Наверное, вор. А иначе, где взять столько денег, которые не жалко вот так кидать?

На столике лежала гора купюр. Мама была красная, чуть не плакала.

– Берите, мамаша, не отказывайтесь. Дочка ваша честно заработала. Берите – пригодится.

Мама сидела, вцепившись в корзину с яйцами и курицей, и неотрывно смотрела на кучу денег. Тогда мужчина стал сам аккуратно складывать их по тридцаткам, по десяткам…

Поезд подошел к Харькову. Все тепло и уважительно попрощались с нами, как с родными… Последними вышли мы с мамой и тот дядька.

«Не отстанет, – подумала я, – хочет у нас отобрать деньги. Специально затеял этот сбор, чтобы поживиться». Но деньги уже надежно лежали у мамы за пазухой.

– А вас как зовут, дядя?

– Называй просто – дядя Ваня.

– Большое спасибо вам, дядя Ваня.

– Чего работать зря? Слушали – пусть платят… А как твою маму зовут?

Мама сильно толкнула меня в спину. Мы поспешно попрощались и побежали в другую сторону от вокзала, сделали крюк – и домой. Я неслась и на ходу придумывала, куда истрачу эти деньги, – мне очень много нужно было купить.

– Вот, Люся. Здесь шестьсот рублей. Это твои первые заработанные деньги. Видишь ли, я подумала… мы ведь давно не платили за музыкальную школу, вот ты сама за себя и заплатишь. Я думаю, это будет правильно. Завтра же напишу папе письмо на фронт. Он будет плакать…

А через десять лет мне в Москву мама прислала письмо: «Люся! Ты же знаешь папу. Уже весь Харьков в курсе, что ты нам прислала свою первую зарплату: он всех останавливает, всем рассказывает, где ты снимаешься, как будет называться картина, сообщает фамилию режиссера, всем показывает фотографию, где ты с Игорем Ильинским. Я перебегаю на другую сторону улицы, а папа разъясняет тем, кто нас не знает: «А вон то – ее мать».

Папа вернулся

Война кончилась.

Была середина сентября. В городе, на Клочковской, в нашем дворе вспыхивали вечеринки. Это возвращались с войны мужья, сыновья, женихи. На всю улицу играл баян, пели, голосили, громко рыдали. На такую вечеринку заходи кто хочет – радость всеобщая. Обиды прощались. В нашем дворе тоже были две такие вечеринки – вернулись мужья.

Почему же до сих пор нет моего папы? Когда же, ну хоть приблизительно, его ждать?

…В дверь сильно стучали. Мама вскочила и побежала на кухню. За время войны я так привыкла спать с мамой, что мне стало холодно и одиноко. Это ощущение я тогда хорошо запомнила. В щели ставен пробивался серый рассвет.

– Кто?

– Лель, ето я! Открывай, не бойсь! Защитник Родины вернулся – Марк Гаврилович, не бойсь!

Послышались звуки открываемых замков: сначала тяжелый железный засов, потом ключ один, потом второй, потом цепочка…

– Та-ак! А хто дома?

– Люся.

– Ага, дочурка дома… А ето хто курив тут?

– Это я…

– Ээ, здорово, кума! Ну, держися!

Я вслушивалась в незнакомый хриплый голос и не чувствовала никакой радости. Было такое ощущение, будто что-то чужое, инородное врывается и разбивает привычный ритм жизни. Вдруг я вижу, как в комнате осторожно, согнувшись, появляется человек в военной форме, с зажигалкой в одной руке и с пистолетом в другой, заглядывает под стол, хотя стол без скатерти, потом под кровать, на которой я сижу, сжавшись в углу, а на меня никакого внимания. Вроде нужно как-то реагировать, что-то сказать, но не могу.

Все эти годы я так ждала папу, столько раз по-разному рисовала себе его приезд с фронта… А теперь все – его голос, и его поза, и серая ночь, и жалкая, испуганная мама – все-все-все не соответствовало чуду, которое я связывала со словом «папа».

Из-под кровати раздался сдавленный голос: «ничего… я усе равно взнаю… Люди – они скажуть… Тогда держися, тысяча вовков тибя зъешь… усех повбиваю… и сам у ДОПР сяду. Ну! Здорово, дочурка!»

Схватил меня на руки, подбросил в воздух: «Уу! Як выросла! Якая богинька стала, моя дочурочка. Усю войну плакав за дочуркую…» И залился горькими слезами, что «мою дочурку, мою клюкувку мать превратила в такога сухаря, в такую сиротку».

– Марк! Так ведь все голодали, да я сама, смотри, еле-еле душа в теле…

– От ты, Леличка, куришь, затуманиваешь, а ребенык аккынчательно отощал, на глазах пропадаить… Ничего, моя ластушка, твой папусик вернулся з Победую, теперь усе наладить! Поезд учера ще пришов, у девять вечера, насилу дождався. Приду, думаю, ноччю, у самый разгар… Сорвалось, ну ничего! – И тут же мне шепнул на ухо: – Потом мне усе про нее изложишь, увесь материал.

Это был мой папа! Тот, которого я ждала! Но как же я могла только что не узнать его голоса, пугаться чего-то «чужого». Это мой папа! Его, именно его, мне не хватало все эти четыре года. Теперь я ему все расскажу – все обиды на маму, про все несправедливости, про стояние на коленях в углу – и все-все.

– Ну, Леличка, давай унесем у хату вещи. Што я своей дочурке привез!

В нашем сером и неуютном доме засверкали декоративные вещи. Первым папа вынул бережно завернутое в тряпочку маленькое ручное бронзовое зеркальце – сверху бабочка, снизу ангел, разглядывающий себя в зеркало. Наверное, ангел и поразил папу больше всего.

Каждый подарок он сопровождал историей: «У город вошли без боя. Спали у баронським замку. Такога я ще з роду не видив. Ты бы поглядела, Леля, якая красота. Куда там моему пану у диревни. Озеро, лебиди… Усе стоить, а хозяев нима – как только што вшли. Лежить усе на столах, собаки воють, свинни землю роють, лошыди хрипять. Земля не паханая – прямо плачить земелька. Нашей братве што нада – поесть да выпить. Крепко выпили и спали, а я не спав… Пошев у во двор, поналив усем воды, понакармив усех собак, свинней, а на утро вже усе – ко мне на перебой! Скотина, она же не виноватая… Як увидев ето зеркальце – дай, думаю, дочурочке привезу. Усю жизнь у него глядеть будить и папусика помнить».

Так и есть. Смотрюсь в это зеркало с бабочками и ангелом и вижу папу…

– Лялюша! Про тибя тоже не забыв, – и бросил маме мешок. Ого! Ей большой мешок. А мне? Мама скрылась в другой комнате.

– Тибе, дочурочка, ще веломашину женскую привез. Завтра у багаже з Лелюю возьмем. Прямо на дороге подобрав, сам починив. Не новая, правда, но ездить ще можна. А главное, дочурка, ты у меня актриса. И я тибе привез главный подарык! Исключительно артистическое платтика. Усе у каменнях… Такое тяжелое, черт. Его вже у самом Берлине старушка на базаре за сахар отдала. Я ей ще и хлеб у придачу – а она аж руки лезить целовать. «Да што вы, мам, якой я пан? – паном меня называить. – Берите, ешьте на здоровье». Так она меня расстроила.

Чтобы увидеть это платье, надо представить себе павлиний хвост, только не из перьев, а из бисера и переливающихся камней. Таким оно было сзади, а впереди платье было короче и висели гирлянды бисера, как на абажуре. К этому платью были еще зеленые атласные туфли на высоком тонком каблуке 35го размера – «ну вокурат, як у дочурки».

Как же папа мой восхищался! Только он так умел: «Вот ета да! Як я угадав. А сидить платтика – як тут было. Ну, дочурка, ты щас в меня настоящая пава! Утрушкум у во двор оттак, у етым платтике и ыйди – усех соседей на лупаты положишь! Во папусик так папусик! Во ето Марк Гаврилович…»

Мы услышали, как в соседней комнате что-то тихо замурлыкала мама. Мама пела редко. Слух у нее был неважный, и она боялась наших насмешек. Она напевала «Осень», и в ее пении чувствовалась особенная, ее собственная радость и тайна. Мы с папой переглянулись – как-то забыли про маму – и вошли к ней. Она испуганно повернулась и вопросительно посмотрела на папу.

На ней было рыжее шерстяное платье, все в замысловатых сборках, с плечиками, на шее большие янтарные бусы, а на плечах чернобурая лисица – предел мечтаний каждой женщины в то время. В руках мама держала коричневую крокодиловую сумку.

– Ну девки, якеи вы в меня. Як на Первое мая! Во ета семья! Вот тибе, Лялюша, и Марк Гаврилович!

Мама собирала на стол все, что было в доме. Мы не переодевались. Папа сказал: «Ета праздник семьи. Хай усе нарядные будуть».

И опять папа полез в мешок. Опять замирает сердце. Опять жду, затаив дыхание. Он вынул что-то белое, тяжелое, состоящее из рожка и станка, на котором кружочек с цифрами. Папа подмигнул мне, приложив рожок к уху и громко, на всю квартиру произнес: «Алле! Елена Александровна! Здравие желаем! 3 вами говорить ваш любимый муж – Марк Гаврилович Гурченко! Як меня слышите? Не слышу вашега ответа…»

Мама вошла с тарелкой капусты и, счастливая, смотрела на папу.

– Марк, котик, ну зачем нам телефон? Куда нам звонить? Есть нечего, дров, угля нет, а ты…

Страницы: «« 23456789 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

В сборник включены две работы. В первой работе «Обычное право как источник гражданского права» Р.-М....
В книге представлены стихотворные произведения Гюго, Бодлера, Верлена, Малларме, Рембо и других выда...
Чего стоит давняя дружба мужчин, если между ними встает женщина? А две женщины? Куда убежать от зави...
«Они не могли бы быть более разными. Улита была солнечной, чересчур активной, крепко сбитой, как и п...
Орсиния – это вымышленная страна в центре Европы. Страна средневековых лесов, недоступных городов, г...
Новые приключения Сергея Сажина в мире колдунов! Ему удалось вырваться из лап колдуна-гегемона, но с...