Цунами. Дневник сиамского двойника Шульпяков Глеб
роман
Часть I
– Excuse me?
Чиновник опустил повязку и повторил фразу. Я взял чистый бланк. Он указал параграфы, которые нужно заполнить.
– По возможности точно.
Под марлей снова зашевелились губы, я улыбнулся. Мне показалось, что во рту у него насекомое.
Пляж, сколько хватало взгляда, был покрыт мусором. Судя по рваным лежакам, здесь находился ресторан – или бар. Среди пальмовых листьев сверкала соковыжималка. Крыло от мотороллера, обувь. Почему-то обуви особенно много.
Я придавил бумаги осколком, заполнил графу “Проживание”.
Налетая с моря, ветер трепал обрубки зелени. Они издавали механический скрежет. Парило сладковатой гнилью, гарью. Звонки мобильных телефонов застревали в густом воздухе, как мухи. А мимо все носили и носили черные продолговатые пакеты. Их складывали под пальмы, в тень. Среди пластиковых личинок ходила женщина в респираторе, бросала шарики льда. Лед дымился, быстро таял.
Я выложил паспорт. Под ламинатом уцелел год рождения, номер. Остатки фотографии – мужское лицо без подробностей. И тоже переписал данные в анкету.
Закатное солнце придавало руинам резкие, зловещие очертания. Как бы в насмешку болтались на ветру вывески дискотек. Гнутые, кричащие.
Нелепые среди разрухи. В бассейне лежал сплющенный микроавтобус, чуть дальше тыкались мордами в битый кирпич коровы.
На пляже кто-то рыдал. Кричали в трубку. У воды на красном холодильнике яростно целовалась молодая пара. А местные жители привычно улыбались – как будто ничего не случилось.
Деревянный столик в царапинах, писать неудобно. Наконец осталось только имя. Чиновник невозмутимо сличил данные, сунул анкету в общую стопку. Меня сфотографировали, стали выписывать документы из
Бангкока в Москву.
Насекомое под марлей зашевелилось, чиновник пожелал удачи.
Моя новая жизнь началась.
Встречать Новый год в Таиланде придумала моя жена – с тех пор, как в театре у нее не заладилось, она все чаще говорила, что неплохо бы там побывать.
Ее пригласили в знаменитый театр сразу после ГИТИСа. Режиссер, классик, неожиданно решил омолодить труппу и забрал их после института. Так на сцене появилась знаменитая плеяда. Считалось, что им страшно повезло. “Дед” ставил пьесу из новой жизни, они сразу попали на главные роли. Играли “от себя”, без театральных условностей. Настолько, что после премьеры критика написала о рождении “документального” стиля.
На постановку пошла публика, валом. Пришлось открыть балкон второго яруса, стоявший под замком со времен Мейерхольда. Они съездили в
Авиньон и Лондон, прокатились по стране. А через год спектакль сняли.
“Устаревшая проблематика”, решила дирекция. И рассовали ребят по массовкам.
Некоторое время они еще собирались вместе. У нас дома, по вторникам, на выходной. Как раньше, выпивали, хохмили. Куражились. Но шутки звучали все глуше, циничнее. В ожидании новых ролей проходили годы, а в театре ничего не менялось. Казалось, худрук просто забыл о своих питомцах.
После смерти классика новый, министерский назначенец, сделал ставку на водевили с народными. Те с пугающей покорностью принялись кривляться под его дудку. Один за другим из репертуара исчезли помпезные спектакли великого предшественника. Публика измельчала, театр за кулисами опустел. Когда в мемориальном кабинете новый устроил сауну, стало ясно, что ждать больше нечего. Великая эпоха закончилась.
Настроение, нервы – все стало ни к черту.
Я работал дома, писал сценарии для радио и телесериалов. Спектакли жены давали мне несколько часов тишины в сутки. Теперь, когда вечерами она не выходила из дома, все изменилось. Не зная, куда девать свободное время, она слонялась по квартире, дергая меня по любому поводу.
Мы все чаще ссорились.
После выставки современного дизайна она увлеклась японской архитектурой, стала подолгу занимать мой компьютер. Постепенно наша квартира покрылась фотографиями металлических насекомых Андо и
Курокавы.
Следующим этапом стало закаливание. Она перебралась с кровати на пол, неделю спала перед открытым балконом. Принимала ледяные ванны, пока не свалилась с воспалением легких.
Потом кто-то подсунул ей книгу по психологии. Теперь, о чем бы мы ни говорили, она комментировала мои ассоциации. Анализировала мотивы.
Уличала в двуличии (актриса – в двуличии!). Из безопасных тем осталась погода, но это обижало ее еще больше.
“Ты считаешь меня конченой дурой?”
Наконец, она записалась в клуб и стала вечерами пропадать на йоге.
Спустя время на полу появился коврик для упражнений, спортивный трикотаж. Специальная литература. После завтрака меня стали выгонять на улицу. Одну из книжек, о жизни паразитов в человеке, нашел в кармане куртки, сидя в парке.
С изумлением узнал, сколько твари окормляется за счет организма.
Тогда-то впервые прозвучало слово “Таиланд”. “В Таиланде я смогу успокоиться”, – все чаще повторяла она. Кто-то в клубе наплел ей, как там чудесно.
Тем временем в театре разразился скандал. Ее бывший сокурсник решил попробовать себя в режиссуре, они наспех перелицевали Пушкина – по моде того времени. Спектакль назывался “Татьяна Ларина”, репетировали на Малой сцене. Жена играла главную роль. За лето постановку собрали, показ на худсовет сделали в августе. Но главный хлопнул дверью, не дожидаясь антракта.
Я видел, в каком состоянии она доигрывает. В гримерной, где, не глядя в зеркало, она снимала грим, я сказал, что билеты в Таиланд куплены. “Едем в конце года на три недели”.
Уткнувшись в живот, она плакала, размазывая пудру по свитеру.
Вылетали в ночь. Москва – Бангкок, десять часов с пересадкой в
Ашхабаде. “Туркменские авиалинии”.
Накануне долго препирались, как укладывать вещи. Я настаивал на рюкзаках, она предлагала курортный чемодан. За пару дней до вылета умудрилась простыть, чихала.
– Как тебе не стыдно спорить с больным человеком!
Остановились на чемодане.
Несмотря на первый час ночи, аэропорт бурлил. Громко гоготали взрослые; сидя на вещах, хныкали сонные дети. Какой-то мужик в упор разглядывал жену, и я привычно загородил ее.
Оказавшись на ленте, наш синий чемодан стал похож на жука. Глядя, как беспомощно торчат колеса, я подумал, что никогда его не увижу.
В самолете висели портреты Туркменбаши. Отец народа носил голубой костюм и розовый галстук. На лице густо чернели отретушированные брови, лежал румянец. Две нежные ямочки. Но самого лица как будто не было.
На ужин давали рыбу и плодово-ягодное вино, под которое прошла моя юность.
– Не спасет. – Она вяло отмахнулась от стакана.
В детстве, снимая платье, сломала молнию и два часа просидела с подолом на голове. Считалось, что у нее боязнь замкнутого пространства. Пожав плечами, я выпил обе порции и скоро заснул.
Просто провалился в сон, отключился.
– Смотри! – Не прошло и пяти минут, как она толкала меня в плечо.
Я подвинулся к ледяному пластику. Сквозь мое невнятное отражение проступил город, лежавший внизу, как блюдо с финиками. Золотые жилы проспектов, паутина улиц. Минареты, похожие на осветительные штанги.
Залитые светом, безлюдные площади.
– Зачем иллюминация? – Она откинулась в кресле.
– Ублажают взор Всевышнего.
Несколько звезд слабо моргали над горизонтом.
Однажды меня окликнули на улице, и моя жизнь переменилась.
Он курил на служебном входе, а я проходил мимо и, услышав свое имя, оглянулся.
Так меня звали в школе, и на секунду все внутри осветилось тем, прошлым светом. Давно утраченной уверенностью и покоем.
В темноте кто-то помахивал огоньком сигареты. Я развернулся, сошел с дороги – и дыру, которая возникла в воздухе, заполнили сырые осенние сумерки. Меня обняли, он что-то говорил, отставив сигарету. Наконец я узнал его, опешил. А свет внутри погас, на душе снова стало тревожно и холодно. Как бывает, если решение принято и судьбу не воротишь.
Школьный приятель оказался директорским пасынком и работал в театре завлитом. По крутой и широкой, как во сне, лестнице мы поднялись в кабинет, где стрельчатые окна начинались тоже по-сновидчески – от пола.
В рюмках стоял на столе “Армянский”.
“Ну как ты, что?”
Я рассказал, что заканчиваю ВГИК, сценарный. Кивнул на папку, в которой лежала рукопись. “О чем?” Он выпустил дым на бумаги.
Недослушав, стал жаловаться на склоки народных.
“Дед ищет молодые таланты, а где их взять в наше время?”
Я сидел на низком подоконнике и смотрел, как скользят внизу лакированные спины автомобилей. Между машин лавировал человек в сером плаще. На секунду мне показалось, что этот человек – я.
По трансляции дали три звонка.
“Хочешь на сцену?”
“А что нужно делать?”
В тот вечер играли Островского. Нам выдали шинели студентов, мы воровали яблоки. Очутившись на сцене, я впервые увидел зрительный зал. Он был черным и бездонным, зал. Что-то искрило, поблескивало в его глубине. Дышало и шевелилось.
Отсиживались с коньяком у костюмерш. Ближе к ночи перекочевали к артистам, где шла своя пьянка. Когда пожарный обходил здание, вернулись к стрельчатым окнам.
А утром раздался звонок.
“Ты переделаешь сценарий в пьесу, – начал он без предисловий. – А я пристрою ее в театр. Как идея? Гонорар поровну”.
Так умер мой сценарий, и на свет появилась пьеса “Аморетто”. Так мои
/сны/ обрели голос. Это была история о молодых людях, внезапно разбогатевших на фальшивом ликере. О свободе, которая им открылась,
– и бесконечном тупике, в который завела. О /другом,/ который скрывался в них – и постепенно/ /поглотил, слопал каждого.
Мне всегда казалось, что внутри нас живет еще один человек.
Незнакомый, собранный на другой фабрике. Из историй, о существовании которых мы до времени даже не подозреваем. Чье лицо лишь изредка проступает сквозь наши черты и делает их неузнаваемыми.
Героям из моей пьесы судьба дала возможность увидеть этого человека.
Испытать страх и трепет, глядя на отражение в зеркале. Да, именно об этом – о страхе и трепете перед собственным отражением – и была моя пьеса.
Ее приняли к постановке в год, когда главный зачислил студентов. И я покорно отдал покровителю половину гонорара. Не догадываясь, какой подарок он приготовил мне на самом деле.
Увидев актрису на главную роль, я обомлел. Я понял, что давно влюблен в эту женщину с рыжими глазами, которая сто лет назад сыграла в знаменитом детском фильме. Оказывается, теперь она работала в этом театре!
Тогда на душе у меня стало спокойно и весело. Как бывает, если знаешь, чем все закончится. И можно потянуть время. На репетициях, когда она, сцепив пальцы, ждала выхода, я стоял сзади. Я мысленно раздевал ее – расстегивал молнию, ладонью проникал под платье. Потом целовал за ухом, в лопатку. В шею. Мне казалось, она выходит на сцену голой, правда. И произносила слова, мои слова.
А значит, что все остальное принадлежало мне тоже.
После одного из прогонов завлит затащил нас к себе. Прикончив полбутылки “Армянского”, он куда-то исчез, пропал с концами. Я запер двери, обернулся. Она стояла у стрельчатых окон и смотрела на улицу, наклонив голову. Сцена повторяла финальный кадр из фильма, и все мысленное просто сделалось явным, причем в той же последовательности.
Кожаный диван отлипал от голого тела, как пластырь.
Она спросила зажигалку. Мне показалось странным, что этих слов нет в моей пьесе. И сигаретного дыма, который повис в сумерках, – тоже.
Свадьбу устроили сразу после премьеры. Отмечали всем кагалом в служебном буфете. Когда под занавес нагрянул “дед”, народ притих, заулыбался. Плотоядно приобняв невесту, он предложил за жениха. Все вокруг стали озабоченно озираться.
“Ну, в общем, за него”, – подытожил он в пустоту, пригубил.
Я понял, что в этом собрании меня никто не замечает.
Когда все разошлись, мы вышли на сцену. Два часа назад здесь кипели страсти, играла музыка. Мы выходили на поклоны. А сейчас тишина, сумерки. Пахнет пылью, перегретым металлом. Потными тряпками. Она встала по центру, запустился круг. Мы уселись спиной к спине, и театр медленно поплыл вокруг нас.
Кирпичный задник с фанерным садом, подложа, авансцена.
Подсвеченный дежурными лампами, зал напоминал гигантскую полость рта.
Ночной Ашхабад пах остывшим камнем и хлебом. Спускаясь по трапу, я жадно втягивал сухой зимний воздух, который струился из невидимой пустыни.
Транзитный накопитель напоминал спортивный зал. Голые грязные стены, сетки на окнах. Стальные крашеные лавки. Я занял очередь в буфет, она отправилась искать место – но через минуту вернулась.
– Сиденья ледяные.
Заказали два коньяка. Квелая буфетчица с песочным лицом нацедила по рюмке. Жена чокнулась с портретом вождя на этикетке.
– Первый раз в Таиланд? – сказал кто-то рядом.
Несколько человек как по команде посмотрели в нашу сторону. Это был мужчина лет тридцати или пятидесяти, без возраста. Он сидел справа, за стойкой, и держал в руке рюмку, причем странного синего цвета.
– Давно хотели, но… – Я вдруг понял, что моя рюмка точно такая же, только стекло зеленое.
Мы выпили, он шумно выдохнул.
– А я в шестой… – Он постучал по бутылке.
Буфетчица снова наполнила рюмки.
Оказалось, у них компания. Приезжают на Новый год из разных городов.
Бронируют один и тот же отель. Встречаются, проводят время.
– Массаж, катера. Без жен, конечно. Но мне все равно, я холост.
Мы снова чокнулись, он развеселился. Стал что-то насвистывать.
Положил руку на плечо (мне почему-то все кладут руку на плечо). И я понял, что насвистывает он мелодию из фильма, того самого.
Чтобы сменить тему, посетовал на дорожные неудобства. Что бессонница, а завтра незнакомый город.
– И где жить – неизвестно.
– С жильем все просто, я посоветую. – Он вытер носовым платком капли пота. – Не обращайте внимания. Первый раз всегда так.
Поднял рюмку, улыбнулся.
– Когда знаешь, что впереди, все это, – обвел пухлой рукой зал ожидания, – не имеет значения.
– А что впереди?
Убрав платок, пристально посмотрел в глаза.
– Рай, дорогой товарищ. Самый настоящий рай.
Мы обернулись к ней, но место за стойкой пустовало.
Он понимающе кивнул, мы выпили. Я полез в кошелек, но он замычал, тыкая большим пальцем в грудь. Те, кто узнавал ее, обычно платили за нас обоих.
Она стояла в дальнем конце зала. За стеклом витрины лежали туркменские балалайки, шерстяные дерюги. Ковры с кубистическим лицом отца народов. И моя тень падала на их узор.
– Хорошо пообщался? – спросила, не отводя глаз.
– Он поможет нам устроиться.
– Мы не дети!
Голос аукнулся в пустом пространстве, на лавках дернулись разутые ноги.
– Давай выйдем наружу.
Я схватил ее за плечи, потащил к стеклянной двери.
– Ты что, забыл, что я простужена? – Она упиралась.
Из щели рванул свежий ночной воздух. Тут же неизвестно откуда соткался человечек в изумрудной форме.
– Нельзя! – обнажил вставное золото.
– Она беременна. – Я вдруг ощутил прилив бешенства. Захотелось ударить его, выбить зубы. – Нужен воздух, много воздуха! Ты понял, ты? Тогда хорошо.
Солдат заморгал узкими, как у ящерицы, глазами.
– Пять минут!
По ночному полю медленно выруливал белый лайнер. Снова потянуло хлебом и камнем, я моментально успокоился. Как долго этот запах спал во мне! Вспомнилось что-то из детства, санаторий на море. Песок и мелкая волна, пекарня с лепешками – прямо на пляже. И я ощутил покой, уверенность – как будто все во мне снова осветилось ровным и сильным светом.
– Это была глупая шутка. – Она развернулась к дверям.
Имелась в виду беременность.
Через час ввалилась группа туристов, с другого рейса. Человек сто, немцы и шведы. И в помещении сразу стало темно от их баулов. В толпе на посадку мы столкнулись с нашим попутчиком. Он был уже сильно подвыпившим, тяжело дышал, то и дело вытирая залысины.
– Твой ровесник, – шепнула как бы между делом.
Я снова оглядел мужика. Низкорослый, толстый. Редкие русые усы, плешь. С виду ничего общего.
– И тоже хочет в рай.
Как всегда, она читала мои мысли.
На свадьбу ей прислали настенные часы – дедушкины, из Алма-Аты.
Перед смертью он просил передать, когда “будет повод”, они решили, что свадьба сгодится, выслали с проводниками.
Часы прибыли в длинной коробке, где когда-то лежали сапоги “на манной каше”. В корпус наложили яблок, стружки, но стекло все равно разбилось. Однако даже в сломанном виде часы вызывали уважение – как покинутое гнездовье.
“Ты же любишь бессмысленные вещи”. – Она поставила стрелки на два тридцать.
Оказалось, сломанные часы не совсем бесполезная штука. Актерские посиделки, например, ни разу без них не обходились. То кто-нибудь с криком “Уже третий час!” вскакивал из-за стола, начинал собираться.
А потом хлопал себя по ляжкам и с театральным облегчением падал в кресло.
Все вокруг ржали как сумасшедшие, посылали того за водкой.
Или кто-нибудь начинал разглагольствовать на тему семьи и брака. Что жизнь с другим человеком перестает меняться, останавливается. “Как время на ваших часах, между прочим”.
В детстве мою жену каждое лето отправляли в Алма-Ату. “На яблоки”, как она говорила. “Прогреться”. Родственники обретались в хрущевке на улице Абая – дед с бабушкой и тетка с сыном, ее двоюродным братом. К тому времени дед, бывший смотритель гимназий, полностью ослеп. Жил по часам, их сиплому бою. Ровно в шесть утра выходил на прогулку, тарахтел клюкой по штакетнику (во дворе его так и звали
“стукач”). Требовал, чтобы обед и ужин подавали с боем. А если этого не происходило, колотил палкой по столу, разнося все, что на нем лежало.
Наверное, так он пытался сохранить связь с реальностью, которая давно исчезла.
Когда в Алма-Ате случались толчки, жильцы выходили с вещами на улицу. Жена помнила, как звенели в серванте рюмки. Как бабушка спускала по лестнице перину.
Во время землетрясения дед оставался дома, и никакими уговорами не удавалось вытащить его. Ее это почему-то сильно интриговало. “Я думала, он перепрятывает сокровища”. И однажды в общей суматохе она вернулась.
“Дом ходил ходуном, я страшно испугалась. Встала в дверной проем, как учила бабушка. А потом увидела деда. Он стоял у стены, держал часы. Помню, я заплакала – потому что руки у него тряслись от напряжения. От страха и что жалко. А он обернулся, обвел незрячими глазами комнату. И произнес только одно слово. „Ничего, – сказал в пустоту. – Ничего””.
Своих бабушек и дедушек у меня не было. Отцовские родители умерли рано, даже вещиц от них не осталось. А мать ребенком потерялась в эвакуации, выросла в чужой семье за Уралом. Жизнь прожила, так и не узнав – кто она? откуда?
Может быть, поэтому история с часами не давала мне покоя. Чужие ходики оказались единственной вещью в моей жизни, сохранившей тепло конкретного человека. Связавшей прошлое с настоящим, между которыми я барахтался.
Я отнес их в мастерскую. Через неделю в гнезде появилась жизнь, застучал маятник. Она встретила часы молча, пожала плечами. Так на голой стене появился дедовский скворечник. Ночью, когда движение под окнами замирало, стук маятника наполнял нашу необжитую квартиру. Как если бы кто-то еще, родной и свой, стал невидимо жить в доме. И в нашей жизни, пустой и холодной, появилась опора, смысл.
Она засыпала быстро, спала чутко. Вертелась с боку на бок, шептала, причмокивала. Как-то раз, не просыпаясь, произнесла монолог Фирса, и я понял, что даже во сне ей приходилось играть роли, причем не только свои, но чужие.
Мне долго не удавалось привыкнуть, что кто-то спит рядом. Тогда я считал баранов, слушал, как цокает маятник; стрелки будильника, которые не могут за ним угнаться. В такие минуты на душе у меня становилось прозрачно, зябко. Под вкрадчивый стук я чувствовал, как превращаюсь в пустой кокон. Даже черты лица, казалось мне, испаряются с поверхности кожи. И страшно подойти к зеркалу, потому что в нем ничего не появится.
В такие ночи я не мог заснуть, ворочался. Прислушивался к ее дыханию, к себе. Но стоило мне встать, как она садилась в кровати.
Беспомощно озиралась незрячими со сна глазами. Искала меня.
Мы молча смотрели на пустую улицу. Дробленная тенями листьев, улица начиналась от балкона, уходя в ночное распаренное лето.
Через пару лет после свадьбы я сказал, что хочу ребенка.
“Девочку или мальчика?”
Я отвечал, что мне все равно. Тогда она делала сокрушенный вид.
“Даже на элементарный вопрос ты не можешь ответить”.
Она говорила, что в театре намечаются крупные роли. Что ей обещали съемки в кино, на телевидении. Есть шанс попасть в антрепризу.
“Кто меня с животом возьмет?”
Отстранившись, строго:
“Ты рассуждаешь как потребитель!”
Но никаких ролей она не получила. В коммерческие постановки не попала тоже. Подруги из труппы давно обзавелись семьями, растили детей. Занимались, плюнув на театр, кто чем. Только она все ждала.
Верила, что успех придет. Что все будет – нужно только набраться терпения. Что главная роль еще впереди.
– История называется “Собаки в галстуках”. – В соседнее кресло плюхнулся тот, из Ашхабада. Трезвый, злой попутчик. И шум турбин в салоне сразу стал выпуклым, гулким.
– А почему… – начал.
– …а потому, что вы мне симпатичны.
Я изобразил на лице заинтересованность.
Он отхлебнул из фляжки.
– Итак, Москва. Самый конец восьмидесятых. Книжный бум, сухой закон.
Водка по талонам. Представили? Ну, вы должны помнить, я вижу.
Водочные очереди под сереньким снегом, да. Страшно подумать, сколько времени в них убито.
– И вот как-то раз выхожу я из дома. Иду на набережную, где автобусная остановка. Жду по расписанию, разглядываю котельную трубу
– у нас там есть одна. Старая, дореволюционная. И вдруг навстречу мне собака. Обычная бездомная собака, каких у нас в Замоскворечье полчища.
Он что-то изобразил пальцами на откидном столике, и я заметил, что у него кольцо.
– Однако вид у этой собаки был какой-то странный. Потому что на шее у нее что-то болталось. Не ошейник, не веревка, а какая-то тряпка. И когда она подбежала ближе, я увидел, что это галстук. Самый настоящий галстук! Новенький, синий галстук на резинке. Их еще в школе носили. Помните?
Он снова попал в точку, в старших классах у меня такой имелся.
– Не ошейник, а галстук. Странно, правда? Непонятно! А через пять минут из подворотни выбегает еще одна собака. И еще одна. И на шее у них – точно такие же галстуки. А потом целая свора, и вся при параде
– как в ресторане.
Он радостно потер ладони.
– Ну, думаю, плохо дело, если уже собаки в галстуках бегают. И решаю никуда не ехать. Не к добру, так я мыслю. Возвращаюсь обратно, ужинаю. Выпиваю пару рюмок.
– И что?
– А по радио говорят, что водитель шестого автобуса не справился с управлением и упал в реку!
– Водитель? – Я попытался шутить.
– Автобус! – Он с досадой отмахнулся. – Тот самый шестой автобус, на котором я каждый день…
Паузу снова наполнил гул турбин. В закутке у туалета зазвенели бутылками.
– Ну?
Веки его бесцветных глаз набрякли, покраснели. Он часто заморгал белесыми ресницами.
– В тот день у нас выкинули водку – по две в руки, без обмена. А в нагрузку к ней – галстуки. Те самые, на резинке. По рублю с полтиной. Какой-то кекс из министерства решил повышать культуру пьющих граждан. Понимаете?
Я признался, что нет.