Цунами. Дневник сиамского двойника Шульпяков Глеб
Хотя кому мне было звонить? Для кого наводить чистоту?
“Не для оперных же героев”.
Поначалу опера вызывала во мне иронию. Раздражала. “Как можно верить в эти фальшивые страсти?” Но снова и снова переслушивая оперы Верди
– или “Тристана и Изольду”, – я поражался тому, насколько самодостаточна эта конструкция, опера. Насколько в себе и для себя она существует.
И насколько я как слушатель ей не нужен.
Вечерняя улица лежала расчищенной, только на тротуарах треугольники снега с кольями, как будто это мусульманский мазар, кладбище.
У церковной решетки топтались закутанные в платки и тулупы люди.
Каждый держал по стакану, как если бы они распивали Но, подойдя ближе, я понял, что это обычные нищие. Завидев меня, они, как артисты, расселись по местам. Ко мне потянулась тара – обрезанные пакеты из-под кефира, ванночки, в которых продают сметану. Бумажные стаканы для колы.
Втянув голову, я быстро прошел мимо. Тут же в спину ударили колокола, из церковных дверей высыпали прихожане. Хлынул пар, запахло свечами и овчиной. Люди на ходу крестились и разбегались.
Один банкомат ровно светился на темной улице.
Я ввел код, попросил тысячу.
“Подождите, ваш запрос обрабатывается”.
Прошла секунда, еще одна. За стеклом, как в кино, медленно проехала милицейская машина. Наконец внутри застучало, аппарат стал отсчитывать деньги.
Еще через секунду из щели свесился чек.
На балансе значилась шестизначная сумма.
Что делает человек, которому привалило крупных денег?
Ничего особенного. Ничего интересного, хочу сказать, с ним не происходит.
Я снял с разных счетов, по разным карточкам – сколько позволяла машина. Джинсы, рубашка, все карманы набил деньгами, комкая хрустящие, как маца, купюры.
Хотелось тратить сейчас, сию минуту – удостовериться, что они настоящие. Но что можно купить в обычной лавке? Банка черной икры, осетрина, шпроты. Ананас и “Птичье молоко”. Шампанское.
Только выйдя на воздух, понял, какой чепухи накупил. И что деньги просто вынули из подсознания то, что хранилось на поверхности – или в глубине, с детства.
“Смешно, глупо”.
Свернув за угол, выбросил пакеты в мусорный контейнер. Судя по звуку, бутылка разбилась.
…Это были молодые женщины – пышные, с круглыми веселыми лицами. Даже одеты одинаково – в пальто и пуховые шали. Маленькие дерматиновые сумочки. Держатся под руки, чтобы не поскользнуться. Смешно семенят на каблуках. Смеются.
Они шли к метро, парами и врозь, по проезжей части, как на демонстрации. То исчезая в тени, то снова появляясь в круге света.
Переговаривались, смеялись. И я, как собака, пошел следом. Окликнул одну из них, затем другую. Спрашивал, кто они, откуда. “Как вас зовут?” Приглашал в кафе, в кино. Показывал, роняя на снег, деньги.
Но они только смеялись в ответ – и шли дальше, к метро.
Через минуту улица опустела, но тысячи черных следов на снегу остались. Разглядывая эти /лодочки,/ я понял, что рядом со мной существует реальность, о которой мне ничего не известно. Жизнь, отделенная барьером, который ни я, ни деньги преодолеть никогда не смогут.
Медленно брел обратно.
…Здание сносили по-воровски, ночью. Старый особняк обрушился, но задняя стенка еще держалась – на кирпичной кладке вывеска
“Товарищество „Добровы и Набгольц””.
Я сел в сугроб, откинулся на спину. Впервые после Таиланда мне захотелось вернуться домой. Позвонить жене, сказать, что жив и скоро буду. Встать и поехать, как эти женщины, к себе.
Как неуклюжее насекомое, взобрался грейдер. Стал утюжить битый кирпич. И другая мысль – ясная, не требующая объяснений – возникла в сознании.
“Раз /это/ происходит, я могу не возвращаться”.
“И поступать, как мне заблагорассудится”.
Я сунул ключ в скважину – и снова, как тогда, услышал щелчок.
Мэри, Мэри, чудеса -
Мэри едет в небеса…
И стал гипнотизировать зрачок, его незрячую точку.
“Открывай, сволочь”.
За дверью ожили, зашевелились. Лязгнул замок, створка подалась.
В черном проеме возникло белесое пятно.
– Как отдохнули? – раздалось из темноты. На площадку из квартиры вышла девушка.
– Откуда вы знаете? – Я настороженно сощурился. При свете лампы стало видно, что девушке сильно за сорок; и шелковый халат накинут на голое тело.
– Загорели, – запахнув ткань, кивнула. – Египет?
– Таиланд.
– Да что вы? – закрыла лицо руками, халат разъехался. Розовую распаренную ляжку покрывала венозная сетка.
– Как там было, расскажите! – Подбирая полы, нагнулась так, чтобы я смог оценить толстую грудь.
– Вот, выбрался, – пожал плечами.
– Тут ужас что показывали!
– Пару минут было страшно. Потом ничего, нормально. Приключение.
– Вы говорите как мужчина. Как молодой мужчина. – В голосе – игривые нотки. – А дети? А мы, женщины?
“Ничего не скажешь, в самом деле”.
– Подумала, столько лет живем, а не знакомы. – Она назвала свое имя. – Как-то это неправильно? – улыбнулась. – Не по-соседски.
Может, зайдете в гости?
…В коридоре ее крохотной и чрезвычайно захламленной квартиры пахло кошатиной. Елозил паркет – судя по всему, полы часто заливали. Слева тахта, вдоль стены румынская стенка, на столе старый компьютер.
Видно, что в зазорах клавиатуры лежит пепел или пух.
Из-под ног шарахнулся серый кот.
– Это кот, он людей боится. – Оправдываясь, она пятилась к окну, завешенному парчовой шторой. – Его недавно во дворе ошпарили.
Прежде чем она зажгла свечи, я успел разглядеть ее как следует. Лицо ухоженное, четкая линия губ. Выщипанные брови, мохнатые ресницы.
Похожа на какую-то американскую актрису и лет пятнадцать назад наверняка слыла красоткой. А теперь черты лица заострились. Кожа подсохла, под глазами складки. Крупные губы из чувственных превратились в вульгарные. Только волосы, густые, пепельного цвета, делали ее привлекательной.
Сколько времени мы просидели? Во втором часу мои рассказы о Таиланде иссякли. Бутылка опустела, она театрально закатила глаза. Стала накручивать пряди на палец. Я увидел на столе фотографию, перевел взгляд на соседку. Потом обратно.
Судя по всему, портрет в юности.
– Нас всегда путали, – не поворачивая головы, ответила.
На спинку кресла запрыгнул кот, заурчал.
– Я родилась на полторы минуты позже, но она всегда считала себя старшей.
“Я родилась через полторы минуты, но она считала себя главной.
Говорила, раз вышла первой, значит, сильнее. Оттолкнула меня, чтобы проложить дорогу. Поэтому в жизни должна верховодить. И в детстве мне это нравилось. На горшок, спать, все по команде. Вместе. В школе, дома – она всегда брала меня под защиту. Мы как-то играли, я разбила вазу. Мамину, отец привез из Абхазии незадолго до смерти. Та услышала, бежит с кухни. Я реву: что сейчас будет. А сестра говорит:
„Это я”. То есть она. Она разбила. Спокойно, в глаза прямо. Мать опешила, потом в крик: „Нахалка, пороть вас некому”. А я от удивления даже плакать престала. Вот такая у меня была сестра. Потом институт, учеба – тогда мы вроде стали сами по себе. Но каждый раз, когда мы встречались, она давала понять, кто главный. Лезла со своими нотациями. То и дело: „Это не пей, это не ешь. Этой помадой не пользуйся”. Наедине я терпела, ладно. Но в компаниях! Когда тебе двадцать, а сигарету из рук тащат. Начнешь спорить – сразу гадости.
Какие-то подробности гигиенические. Как мы в детстве друг другу клизмы ставили. А вокруг молодые люди – ну, вы представляете. И я решила, что все, не могу больше. Лопнуло терпение. Приехала к ней, поговорила. Объяснила, что не ребенок. Сама разберусь, что носить и с кем спать. Чтобы оставила меня в покое, в общем. У меня тогда новый молодой человек появился. „Вот пусть он и смотрит”. Она не спорила, соглашалась. Пообещала не вмешиваться – серьезно. И месяц действительно все нормально. В компаниях как подружки. Пей и кури сколько хочешь. Ночуй где угодно. Никакого контроля. И я расслабилась. К тому же роман, весна. Молодой человек был югославом, приехал на фестиваль. Высокий такой блондин, пухлые губы. Не то чтобы любовь, но лето провести можно. Тем более – обещал меня на море вывезти, за границу. А в то время, сами понимаете…
И вдруг в один прекрасный день он исчезает. Не звонит, не встречает после института. Пропал, испарился. Что случилось? Я подумала, со мной не так. Брякнула, обидела. Поторопилась с морем этим треклятым.
Звоню сестре, жалуюсь. Та отмалчивается, темнит. А потом выясняется, что она виновата. Это ей он, видите ли, не понравился. И она через друзей донесла, что я беременна от другого. Я опешила, потом в крик.
В общем, страшно поругались, просто вдрызг рассорились. Видеть ее не хотела, слышать. Не то чтобы мне этот югослав сильно нужен. Но зачем в чужую жизнь лезть? Да еще так, нахрапом?
Окончили институт, разбежались. Целый год я про нее ничего не слышала. Через подруг узнала, что вышла замуж, живет не бедно, в центре. За какого-то англичанина или американца, не знаю. У меня тоже все неплохо было. Работа, командировки без конца. Женихи.
Полгода машину покупала, училась. В общем, не до родственников.
Забыла. И вот однажды, год или полтора после, раздается звонок.
Снимаю трубку, ничего не понятно. Бормотание, всхлипы. Мычание какое-то. Сначала подумала, шутят. Разыгрывают. Но потом поняла, что на том конце – она. Помню, я сначала дико развеселилась. Потому что она была ну совершенно, нечеловечески пьяна. Заговаривается, икает.
Одни и те же вопросы. Одни и те же ответы. А потом вдруг почувствовала, что на том конце провода чужой человек. Незнакомый.
Что за год она изменилась и от прежней ничего, кроме голоса, не осталось. Вот что было страшно. Вот чего я испугалась.
На следующий день звонок повторяется. И снова в хлам, в дымину. „Что с тобой? Где ты находишься?” Хмыкает, мычит. И снова за свое:
„Расскажи мне свою жизнь”. „Расскажи мне свою жизнь”. А что рассказывать? Но она все просила, просила. И я начала. Просто поняла, что ей все равно, лишь бы голос. Лишь бы разговаривали.
Стала рассказывать день за днем, как дневник. Как ежедневник. Про работу, поездки. О любовниках. Про кота, который мне от одного достался. Как он, этот кот, болел. Анекдоты, байки из газет – дошли и до этого. Про машину и случаи на дороге. Даже новости из телевизора пересказывала. Она, пока я болтала, прикладывалась, конечно. Слышно было, что прикладывается. Глотает, закусывает.
Рыгает прямо в трубку. И снова слушает, слушает. А потом засыпает – прямо у телефона. Так было несколько дней, потом неделю, другую. И я поняла, что дело швах, нужно спасать человека. Что она пьет беспробудно, до чертиков. Что на последней стадии. Но на вопросы, где она, – никаких ответов. Бормотала или прикидывалась, не знаю.
Или вешала трубку. Тогда я придумала купить определитель.
Зафиксировала ее номер, где-то в центре. Определила адрес -
Замоскворечье. И на следующий день просто приехала на квартиру.
Передо мной стояла сухая сутулая женщина в темных очках. Серая кожа, лицо незнакомое, опухшее. Мешки под глазами. Тощая, дорогие тряпки болтаются как на палке. Даже волосы и те поредели, стали бесцветными. Чужой взгляд куда-то за спину. Чужой человек. Увидела меня, не отреагировала. Как будто мы вчера расстались. Молча вернулась в комнату. Через секунду там что-то звякнуло, пролилось.
Она чертыхнулась.
Честно говоря, я ожидала худшего. Думала, попаду в притон. В ночлежку с зассанными матрацами. А вышло наоборот. В большой квартире чисто, как будто только вчера закончили дорогой ремонт.
Хорошая мебель, удобная кухня. Японские шторы, бычья шкура, как в журналах. Все ухожено, даже не верилось – живет тут кто-то или нет.
Что это жилая квартира. Семейная.
„Ну, расскажи мне свою жизнь”, – снова заладила как попугай. А сама то в холодильник сунется, то в шкаф. Наконец остановилась, сняла очки. И я увидела взгляд – мутный, бессмысленный. Как будто она смотрит на меня – и не видит. „Пить хочешь?” Я отказалась. „Мне тоже…” – плеснула из китайского чайника. Жадно выпила.
После чая вышла, даже недослушав. Не извинившись. Донеслись звуки телевизора, на полную громкость – сериал какой-то, что ли. В горле у меня пересохло, захотелось горячего. Взяла ее чашку, сделала глоток
– и зашлась, закашлялась. В чайнике-то была – водка! Как я сразу не догадалась. Я бросилась под кран, пить. И увидела ее – там, в дверном проеме. Как она смотрит на меня – ненавидящим, злым взглядом.
За год алкоголизма она превратилась в сомнамбулу. В первую ночь, когда она уснула у телевизора, я сделала обыск. В шкафах, под кроватью, за унитазом – везде натыкалась на чайники. И в каждом из них была водка, водка, водка. Тогда я взяла отпуск, поселилась у нее. Вызвала врачей, и они прочистили ее, промыли. Но стоило мне отлучиться, как все начиналось по новой. Все повторялось. И через полгода я поняла, что бессильна. Не привязывать же к койке?
Я умоляла ее бросить, перестать. Даже избила, отхлестала по щекам.
„На кого ты похожа! – кричала ей. – Ты же старуха, руина! Уродина!”
– „Что сказал бы отец, если б дожил!”
В такие моменты на лице у нее появлялась странная улыбка. Я видела, что мои слова не вызывают в ее душе никакого отклика. Самые важные, святые для меня вещи перестали для нее что-либо значить. Проходили насквозь, растворялись в воздухе. И еще я поняла, что там, куда она каждый вечер бежала, ей лучше. Комфортнее. Там она обретает свободу
– от прошлого, от себя. От того, что нужно быть первой, прокладывать мне дорогу. Тянуть за собой, как раньше.
Тогда я решила отвезти ее к бабушке, на Алтай. В Белокуриху.
Подумала – там, на природе, под присмотром старухи, она поправится.
Посмотрит на мир другими глазами. Увидит себя со стороны.
Переменится. И она не сопротивлялась. Отдала мне паспорт, мы собрали вещи. В аэропорту сидела тихо. В тех же затемненных очках. В какой-то нелепой клетчатой рубашке навыпуск.
Когда я вернулась из туалета, в баре ей уже подносили рюмку.
Схватила ее за руку, потащила. И снова увидела взгляд. Злой, ненавидящий. И одновременно затравленный, как у собаки.
Через четыре часа мы сели, пассажиры стали хлопать. Но лайнер не останавливался. Он катился, не снижая скорости, и я поняла, что машина неуправляема. Что сейчас произойдет что-то непоправимое.
Нас тряхнуло, повело в сторону. Посыпались сумки, стало темно. Потом раздался удар. Страшный, справа. Как будто самолет вскрывают, как консервную банку.
Сразу повалил черный дым. Сверху падали вещи, кто-то наступил мне на спину, я закричала. Рванулась вверх, но меня сшибли. И я потеряла сознание, отключилась.
Я лежала в темноте, без движения – как в утробе. Пока не почувствовала толчки. Кто-то дергал меня, тянул. Выталкивал. И я очнулась. Ко мне вернулись звуки, мир наполнился криками. Живот свело от страха; и дышать нечем. Я рванулась на голос стюардессы.
Свалила с себя чье-то тело, стала карабкаться на четвереньках.
Кусалась, чтобы пробраться к выходу, на воздух.
На трапе меня кто-то подхватил, потащили волоком.
„Сейчас рванет!” – кричали.
Мы, несколько человек, побежали. На ходу я озиралась, но моей сестры нигде не было. Помню, между гаражами торчал белый хвост лайнера. И дым – черный, клубами.
Потом мы долго шли по какому-то проспекту. Навстречу попадались люди, ехали машины. Никто не обращал на нас внимания.
На трапе я содрала кожу, по ногам текла кровь. Стала вытирать на обочине. Остальные тупо шли дальше. Наконец в сторону взлетной полосы понеслись пожарные машины. „Скорая помощь”. Меня заметили, подобрали. Так я оказалась в аэропорту.
Мне выдали куртку, „Анорак”. Сунули в руку чашку кофе с транквилизаторами.
„Вы одна?”
„Вы летели одна?”
Я мотала головой.
„В клочья, – говорили двое рядом. – Тех, кто не успел выбраться, разнесло в клочья”.
Меня зарегистрировали, через полчаса список уцелевших висел на стене. Я стала читать фамилии, но сестры в списке не было. Внутри все оборвалось. В кожу впились тысячи ледяных иголок. Но в тот же момент я почувствовала облегчение. Что теперь я свободна и никто не будет мешать жить дальше.
„У нее шок, дайте лекарство!” – кричал кто-то.
А я стояла перед списком и улыбалась.
Через двое суток нас привели на опознание. Во дворе морга стояли белые деревянные скамейки, как на летней эстраде. Сонные люди расселись, на „сцену” вышла женщина в белом халате. Стала громко зачитывать из тетради.
„Номер такой-то, предположительно мужчина. На бедре остатки белого кожаного ремня, фрагмент джинсовой ткани”.
И обводила нас взглядом. Тогда где-то в углу начинала голосить женщина. Просто заваливалась на скамейку и мычала. Мотала головой, как корова.
„Номер такой-то, предположительно женщина. На среднем пальце кольцо с гравировкой в виде ромба…” И снова – вой, нашатырь. Санитары уводят под руки.
Когда список закончился, нас повели в подвал. Внутри пахло паленой шерстью – как в деревне, когда у бабушки резали свинью, – но в пакетах, где находились мелкие фрагменты, я тоже ничего не узнала.
Так моя сестра попала в списки пропавших без вести”.
…Она попыталась разлить коньяк, но графин не давался в руки. Видно было, что она сильно пьяна. Я подошел к столу, взял фотографию.
Поразительное сходство, одно лицо. Неужели так бывает?
Обернулся, чтобы спросить, – она уже спала. На спинку кресла бесшумно вскочил серый кот, стал сверлить меня желтыми зрачками.
Я вынул рюмку из пальцев, потоптался.
/
Теперь понимаешь?
/
И тихо закрыл двери.
Почему люди все время рассказывают мне истории? Открывают то, в чем себе-то признаться страшно?
После той ночи она зачастила в гости. Заходила без предупреждения, подкарауливая через глазок. И “случайно” выскакивала на лестницу, к мусоропроводу.
– Как ваш коньяк? – качала полупустым пакетом.
– В какую страну собираетесь?
Сквозь пластик виднелись упаковки тампонов и яичная скорлупа. Пустые бутылки. Изображая виноватую улыбку – чувствуя брезгливость и жалость, – я приглашал ее в гости.
Первые раз она долго ахала, металась по комнатам. Вынюхивала.
– Неужели сам все придумал? – гладила голые кирпичи.
Я доставал очередную бутылку, “Сухой, строгий коньяк для истинных гурманов”.
– Ты что, дизайнер? – пьяно спрашивала после третьей рюмки, показывая на экзотические тарелки на стенах. Я что-то придумывал в ответ, но она не слушала. Начинала рассказывать про детство и снова про сестру – со всеми подробностями, совершенно уже лишними в этой истории.
Почему у людей нет вкуса к таким вещам?
Я давно заметил – особенно это касается женщин.
В один из вечеров, прикончив бутылку, она вдруг обняла меня за шею.
Я мгновенно протрезвел. Отчетливо, как под микроскопом, ощутил ее губы, сухие и твердые, и что они перемещаются по лицу, как насекомое.
Она игриво отступила в комнату. Изображая возбуждение, я помог забраться на помост. Хотелось выпить еще, чтобы запьянеть хоть как-то. Но бутылка осталась там, в кухне.
Пальцы на ее ступнях судорожно сжались, распрямились.
Схватив ее за волосы, я поразился густой шевелюре – и закрыл глаза.
…Через полчаса, опасаясь, что она заснет прямо здесь, я стал потихоньку ее выпроваживать. Та сонно сопротивлялась, просила выпить. Пришлось пожертвовать остатками “Деламэна”. Прижав флакон, как ребенка, она долго шаркала ключом по двери. Наконец створка захлопнулась, все стихло.
Я из пушки в небо уйду!
Тиги-диги-ду! Тиги-диги-ду!
Убрав рюмки, я лег навзничь. На простыне заметил ее пепельный волос, смахнул на пол. Пытался вспомнить тело. Но ничего, кроме ощущения
/нашпигованности/,/ /не осталось.
Решил, что повторять не обязательно.
Ночь выдалась в Москве тихой, светлой – какие бывают накануне больших снегопадов. Облака стояли низко, и свет фонарей бросал на них рыжие отблески. Отдаленно шумело Садовое кольцо, и чей-то голос, певший из темноты, вплетался в его магический гул.
На Татарской улице светились витрины “Седьмого континента”. За стеклом, выложив бюсты на прилавки, беззвучно открывали рты продавщицы. У выхода сидел, уткнувшись в газету, пожилой охранник с эмблемой дракона на куртке. Крутилась у входа черная собачонка.
Из проходной напротив вышла женщина. Ее шуба была призывно распахнута, под ней виднелось легкое платье. Следом услужливо семенил напомаженный парень в полосатом костюме. Суетливо укладывал в багажник ее пакеты.
Перед тем как сесть в машину, женщина победно оглядывала улицу, щурилась. Под уличными фонарями лоснились ее уложенные на висках пряди. Она улыбалась, запахивала пальто. Дверь машины глухо защелкивалась.
Мечеть, откуда доносился голос, стояла в самом обычном московском дворике. Ее резная дверь была закрыта, но в подвальных окнах мерцал свет. То же электричество светилось в окнах палатки.
Внутри висели освежеванные туши в каплях крови, которая свернулась на белых жилах. Лежали бруски сырокопченого мяса, пачки чая. Белая жидкость в бутылках и стопки лепешек. Вокруг лампочки вилась тяжелая муха. Другая муха спала на портрете арабского шейха, чье заплывшее лицо, казалось, не имело черт.
И снова тишина наваливалась на город, затыкая все его щели. Но длилась она недолго. Тот, кто проходил в эту ночь по переулку, слышал из подвала мечети выкрики и шарканье ног – как если бы несколько человек шли в ногу, подпевая в такт шагу. Тот, кто заглянул в форточку, почувствовал, как струится сладковатый запах дыма или благовоний. Там, за стеклом, он различил бы людей, одетых в белые балахоны с прорезями для рук. И то, как они шли по кругу, покачивая в такт музыке высокими войлочными колпаками.
Постепенно темп их шага менялся, они переходили на легкий бег.
Слышался стук бубна или барабана, флейты.
Через минуту они бежали, кромсая воздух невидимыми саблями.
След машины, которая отъехала от проходной, исчез под снегом. Огни на воротах выключили. Последние окна в домах погасли, и теперь только фонари и витрина освещали улицу.
Мне привиделась странная вещь, хвост огромной змеи или ящера, который переползал улицу. В конце квартала отчетливо виднелось его невероятное, покрытое мелким узором тулово. Как оно поблескивает – и медленно движется. Как будто гигантская гидра перемещалась по переулкам ночной Москвы. Дракон, чудовище.
Несколько секунд я просто не мог оторвать от него взгляда. Потом, опомнившись, схватил из сугроба дворницкий лом. Бросился на перекресток. Но ничего, кроме следа – словно волоком тащили дерево,
– не обнаружил. Гидра исчезла.
След уводил в подворотню, я медленно вошел во двор. И снова увидел лоснящийся орнамент. Тогда, вскинув лом, со всей силы метнул, целясь в голову. Но лом глухо стукнулся в стену.
На снег посыпалась штукатурка.
В сугробе одиноко торчала старая новогодняя елка.
…Вернувшись в квартиру, я полностью разделся. Не зажигая света, прошел по ледяным плитам в темную комнату.
Свет луны сочился через жалюзи, расчерчивая стену ровными голубыми полосами.
Я сделал шаг влево – на стене возникла тень.
Она сделала несколько движений.
Шаг вправо, тень исчезла.
Это был безмолвный, исступленный танец. Я размахивал руками, вскидывал колени. Мотал головой, крутился. И тень повторяла за мной все движения.
Или я копировал, что видел?
Наконец луна исчезла, экран погас. Мокрый от пота, я очутился на холодном полу. Обхватил голову. Что со мной происходит?
Дрожащими руками наглухо зашторил окна.
За месяц я обошел все более-менее интересные заведения района.
Их оказалось не много.
В “Стейке” на Пятницкой неплохо готовили мясо, но по вечерам туда набивались экспаты. Клуб “Рокас” на Трешке славился проститутками, и мне даже приглянулась одна брюнетка с морковным соком. Но я откладывал, смотрел, как уводят другие.
Еще один кабак, подвальчик “Апшу”, приткнулся в тупике под собором.
Снаружи ничего особенного, зато внутри дачный интерьер. Ближе к полуночи приходят стриженые девицы – и молодые люди в очках а-ля
Жан-Поль Сартр.
Люди с богатым /внутренним миром./
И серьезно рассуждают о кино, книгах.
Глядя на них, я думал, что когда-то и сам подолгу спорил об этом.
Но что за книги мы обсуждали? Какие фильмы?
Не помню.
Через месяц я понял, что в нашем районе мне по душе только три места. Для завтрака выбрал “Correa’s” – домашнее кафе в офисном центре. Особенно хорошо тут было по выходным, когда на джипах прикатывали молодые мамаши и пили шампанское.
Мне также нравилось, что рядом стоит Марфо-Мариинская обитель, – соседство с храмом примиряло с буржуазностью/ /заведения.
На втором месте “Апшу”, абсолютно инородное тело/./