Любушка-голубушка Вервейко Галина
Отговорила роща золотая
Березовым, веселым языком…
Сергей Есенин
Я прожил пятьдесят лет, но если вычесть из них те часы, что я жил для других, а не для себя, то окажется, что я еще в пеленках.
Чарльз Лэм
…Он Любу не заметил. Или заметил, но не узнал. Скользнул равнодушным взглядом – и отвернулся. Конечно, ее теперь трудно узнать. Да ему и в голову не могло прийти, что здесь, в мясном отделе Старого рынка, куда он привел молодую жену, он столкнется с Любой – со своей бывшей, старой, брошенной женой… матерью его сына и дочери, между прочим.
И все же не узнал!
А может, дело было не только в том, что он не ожидал встретить тут Любу, и к тому же в столь непривычном облике. Он ее просто в упор не видел. Вообще. Как будто ее нет. Люба для него перестала существовать. Она для него даже не умерла – ее просто не было! Ни в прошлом, ни в настоящем, ни в будущем. Настоящее – и, наверное, будущее – принадлежало этой беловолосой худышке с нежным овечьим личиком и лиловыми глазами, которую он медленно вел от прилавка к прилавку, как будто не свинину или там говядину выбирал, а демонстрировал молодую жену и продавцам, и даже тем же свинине с говядиной.
Ну что же, свое настоящее и будущее он обустроил очень хорошо. Он счастлив. А Люба? А все, что произошло с ней? За что, почему?! В чем она виновата?
Ни в чем. Виноват с самого начала был вот этот человек, который сейчас важно шествует по мясным рядам, ведя в поводу свою любимую овечку. Все началось с того зимнего дня, когда в его жизнь вошла Снегурка. Если бы он тогда не спятил, если бы не дал себе волю, Люба сейчас не стояла бы, согнувшись от боли, которая со вчерашнего дня разламывала ей сердце.
В самом деле, кого она винила? Дениса? Эльку? Себя? Нет, это ерунда. Это только следствие. Нужно было с самого начала винить Виктора Ермолаева, ее бывшего мужа. Он – первопричина всех зол. Он и Снегурка! Когда Люба поняла это и с болезненной внезапностью осознала, что он все забыл и не чувствует за собой никакой вины, она подумала, что сегодня заточила этот нож не напрасно. Хороший такой нож – с длинным лезвием и удобной ручкой, он даже на вид был острый, когда Люба его покупала, но девчонки предупредили, что его надо еще заточить у корейца Миши, который стоит слева от центрального входа в рынок.
– Новенькая девочка, – сказал он Любе с улыбкой, когда она в первый же день работы протянула ему свои инструменты. – И ножи новенькие. А за неточеные по сотне сверху.
Люба только глазами хлопнула, а он снова улыбнулся:
– Работы с новыми больше. Потом, когда во второй раз придешь с этими ножами, я возьму только основную цену. Но за первую точку всегда больше. Ну как, точим?
Люба смотрела на него, а видела свой пустой кошелек. Ну не могла она точильщику эти три сотни выложить! У нее до первой получки оставалось всего пятьсот…
Люба подумала: да ну, ерунда, ножи и так острые. Новые ведь! И сказала гордо так:
– Нет, не точим.
И пошла в рынок.
Вот это Люба усвоила, что здесь так и говорят: в рынок. На рынок идут покупатели. А они, продавцы, они всегда идут в рынок. Работают в рынке. Да, это она уяснила сразу, а то, что инструмент для продавца так же важен, как товар, не поняла. Ну, через час работы, когда начала пленочки с мяса счищать, постигла на собственном опыте.
Главное, это была ее первая покупательница! До этого Люба целый час проторчала столбом без дела, только глазами водила вслед тем, кто переходил от стола к столу и смотрел на мясо так, будто видел его уже приготовленным и надеялся определить, вкусно получилось или нет. А у некоторых взгляд был подобен рентгену – и рентгеном этим они просвечивали несчастный кусок говядины, баранины или свинины так, словно хотели вызнать родословную той коровы, чушки, ярки, которой некогда принадлежала эта шейка или эта вырезка. «Неужели и я ходила по рынку с такой брезгливой физиономией? – думала Люба почти испуганно, наблюдая за покупателями. – Смотреть тошно!» Видимо, у той коровы и барашка, которых она сегодня выложила на прилавок в виде говядины и баранины, было что-то не в порядке с дальними предками, потому что Любу пока что обходили стороной, и вот… и вот наконец эта толстушка с приветливым лицом…
– Покажите мне этот кусочек, – ткнула она пальчиком.
Люба радостно подхватила вилкой изрядное баранье бедро, так и этак повертела. Кусок шлепнулся на прилавок, но она снова ткнула его вилкой, да покрепче…
– Все мясо перепортила, – буркнула какая-то бабка, проходя мимо.
«Да и правда, что же я делаю?!»
Люба опомнилась, отбросила вилку, схватила кусман прямо руками, наткнулась пальцем на осколок косточки и чуть не взвыла – он вонзился почти под ноготь, от боли даже холодно стало. Но Люба виду не подала – героически улыбалась и вертела несчастный кусок баранины…
– Какой-то он очень уж синий, – опасливо сказала покупательница.
– Да это клеймо на пленочку перешло, это ерунда, это мы срежем!
Люба с готовностью взялась за нож и попыталась срезать пленку, да не тут-то было. Лезвие лишь скользнуло поверху, и острие чуть не воткнулось ей в руку. Нож не резал. Схватила другой – та же история.
– Инструмент точить надо, – на весь зал воскликнула толстая брюнетка, стоявшая через стол от Любы. Вроде бы Аллой ее называли, когда женщин знакомили, а может, Валей, Люба так сразу не смогла запомнить. Потом узнала – звали ее Валей (и они даже подружились позднее!), а прозвище она носила – Баранья, потому что торговала исключительно бараниной. Баранина – мясо тугое, крепкое, ножи должны быть даже не как бритва, а острее раза в два. Вот потому Валя воскликнула так презрительно. И сразу – совершенно с другой интонацией: – Вам баранинки? Идите сюда, у меня тоже баранинка. Сегодня привезли. Вам что? Ребрышки? Задок вон какой славненький… А пленочку мы срежем, вот, пожалуйста!
И она проделала это легким взмахом своего острого ножа.
Разумеется, Любина покупательница перешла к ней, разумеется, купила изрядный кусок, разумеется, Валя двадцать раз повторила, что у нее всегда есть свежая баранина, потому что она на баранине специализируется, а для постоянных покупателей имеется скидочка… И конечно, эта дамочка ей обещающе улыбнулась и ушла, стараясь даже не глядеть в Любину сторону. Может, ей неловко было. А может, тошно на неумеху смотреть. Ну что ж, «неумеха» немедленно побежала к Мише-корейцу. Отдала ему за три новых ножа триста рублей сверху, оставшись практически с пустым кошельком… но зато больше не позорилась перед покупателями, и вечером Степа, Любин как бы работодатель, рубщик, мясом которого она торговала… то есть не его мясом, конечно, что за смех! – а тем, которое он поставляет для продажи, – ну вот, вечером Степа заплатил Любе за первый день работы, так что кошелечек ее пополнился. Тогда Люба и поняла, что люди идут в рынок за главным – за живыми деньгами. В офисе жди, когда еще настанет день зарплаты. А тут она всегда при тебе! И этим надо дорожить… С тех пор Люба всегда вовремя точила ножи так, как надо. Если Миша был перегружен, их правил на брусках Степа. Но сегодня Люба как раз успела к Мише. И нож был такой, что, взмахни им и подбрось волосок – он этот волосок разрубит.
В самый раз годится для того, что Люба надумала сделать. Она только еще не решила, кого ткнет этим ножом: его – или ее. Своего бывшего – или его новую…
Первый раз Виктор задумывал уйти от жены давно, еще лет десять, теперь даже одиннадцать назад, в 98-м. Тогда ударил дефолт… про него можно сказать, чуть перефразируя блатную песню: «Кто не был – не поймет, а кто был – не забудет». Так тряхнуло страну, боже ж ты мой! Вот и Ермолаевы не знали, как в этом ужасе выжить. Сбережения их сгорели, зарплату не выдавали ни Виктору в его проектном институте, ни Любе в ее типографии. Но все же надо было как-то перемогаться. И они решили на время уехать в деревню. Сдали городскую квартиру «чебурекам» со Старого рынка, которые давали очень даже неплохие деньги, и перебрались в Доскиново, в дом, который достался Виктору от бабки. В доме этом очень даже можно было жить. Дети теперь на двух автобусах, пригородном и городском, ездили в свою прежнюю школу, Люба стала работать в магазине – там как раз уволилась продавщица, а хозяин не хотел брать своих, доскиновских, потому что воровали они отчаянно, спасу от них никакого, а у Любы на лице написано, что человек порядочный, лучше по миру пойдет, но не украдет. Виктору повезло – устроился в строительную автоколонну, на «МАЗе» ездить. Тогда было странное время… то есть оно как началось после перестройки, так и тянулось уже более десяти лет: люди свои жизни так и сяк перекраивали, пытаясь подогнать под те лекала, которые им, что ни день, подбрасывало обезумевшее государство. Учителя, врачи, инженеры челночили по Турциям-Китаям, вербовались в артели тайных старателей, организовывали собственные фирмы и фирмочки, обладавшие прочностью мыльных пузырей, кто-то натурально шел на большую дорогу: иные в дальнобойщики, иные в разбойники, иные в проститутки… Ермолаевы, хоть и поменяли самым резким образом свою судьбу, все же пытались работать честно и сохранить хотя бы иллюзию прежней жизни.
Между прочим, Виктор еще в юности мечтал стать шофером. Но родители его были сильно умные и запихали сына в политехнический, потому как за позор считали, что у родителей-врачей – интеллигентов! – сын в водилы пойдет, института не закончит, под «поплавок» лацкан не продырявит. А он, крутя теперь баранку «МАЗа», не считал это за позор.
Ну, начали приживаться в деревне, Ермолаев вкалывал день и ночь. Машины в автоколонне были старые, побитые и скрипучие, но ремонтники оказались ну просто звери, транспорт выходил на линию всегда. А главное, зарплата хорошая, ее иногда задерживали, конечно, однако все же выплачивали рано или поздно, да и Люба в своем магазине всегда при деньгах. Тогда она и почувствовала вкус живых денег, оттого и пошла потом в рынок, когда ее из корректоров в очередной раз сократили.
Но это еще впереди, а пока речь о доскиновском периоде их жизни.
…Помнится, случилось это в самом конце марта. Как раз около полудня, когда Ермолаев поставил свой «МАЗ» под разгрузку на стройплощадке в Дзержинске, мастер Вислогуз позвал его в прорабку к телефону. Слышно было плохо, и Виктор насилу разобрал, что на автобазу приехали с телевидения, с канала «НН-1», а нужен им он, Ермолаев, так что пускай немедля, не заезжая на перевалку, мчит обратно в поселок, чтобы не заставлять важных гостей попусту ждать.
Виктор оживился. Телевизор он смотрел редко и вообще его не любил. Ну разве что если хороший фильм покажут. А все остальное, особенно новости… Эти ошалелые мужики и женщины с лютыми глазами изо всех сил уверяли народ, что жить вообще не стоит, то есть в принципе, потому что все мы сидим в одной общей помойке, из которой никогда не выберемся. Не нужно даже и дергаться. Однако местный канал «НН-1» исповедовал другие идеи. Последние из могикан, работавшие на этом канале, пытались убедить зрителей, что жизнь идет своим чередом, несмотря на войну в Чечне, дефолт, чудовищные международные кредиты, вранье в Думе, несмотря даже на вечно пьяного удальца, сидевшего на троне, и то гуляйполе, которое сталось кругом. Если каждый будет делать свое дело, рано или поздно вся эта дичь утихомирится, уверяли они. Виктор Ермолаев не слишком-то в светлое будущее верил, но канал этот уважал. Он напоминал о том времени, когда была страна СССР со своим прошлым и будущим, а не эта неразбериха, когда позади и впереди у государства одна клубящаяся тьма, в которой черт ногу сломит. И в настоящем – то же самое, что характерно… Если бы приехали телевизионщики с другого канала, Ермолаев бы не суетился, занимался бы своими делами. Приезжали тут какие-то с «Ока-Волги», что ли, заставляли Ермолаева и его приятеля Серегу Шатилова то въезжать в ворота автобазы, то выезжать, потом копаться в моторах, стоять одной ногой на подножке «МАЗа», придерживаясь за полуоткрытую дверцу так, будто они вот сейчас сядут за руль и помчатся навстречу различным трудовым достижениям, а сами в своих «Новостях» показали только вывеску автобазы да старый гараж, которым никто не пользовался, и дали информацию, что автобаза такая-то на ладан дышит, потому как хозяин все вырученные деньги пускает на постройку своего коттеджа в Афонине, а сведения такие якобы получены от водителей Ермолаева и Шатилова. Ничего так себе, да? Виктор с Сережей еле-еле уверили начальство, что они тут ни ухом ни рылом, ни рукой ни ногой. Начальство ездило на телестудию разбираться, последовали извинения, мол, редактор перепутал два материала и дал информацию, касаемую другого руководителя автобазы. Полный бред, короче… Бред нашего времени! Ну, словом, окажись здесь снова эти, с «Ока-Волги», Виктор Ермолаев ради них только монтировку покрепче бы в кулаке зажал, а если «НН-1»… ладно, можно и поспешить.
Порожний «МАЗ» погромыхивал на поворотах. Последнее время ударили морозы, зима ну никак не хотела сдаваться, шоссе было покрыто снегом, твердая, укатанная дорога скатертью стелилась под колеса. А Ермолаев рассеянно глядел вперед, не обращая внимания на примелькавшиеся окрестности. Что смотреть? Весна идет. Зима злится, а весна идет. Стволы осин наливаются соком, сугробы рыхло оседают, сереют – март на исходе!
Слева, на пустынной поляне, мелькнула одинокая лиственница с искривленной верхушкой, похожая на букву Г. Под ней торчал одинокий покореженный «КамАЗ» – машина ермолаевского соседа, Игоря Филиппова. Здесь был крутой поворот, опасный такой. Третьего дня этот «КамАЗ» не сбавил скорости на повороте и тюкнулся в ползущий навстречу бульдозер дорожников. Оба водителя отделались легким испугом, бульдозер потянулся дальше, а «КамАЗу» не повезло: никак не дождется, чтобы отбуксировали на ремонт.
На крыше кабины сидели две сороки. Ермолаев подивился расхлябанности эвакуаторов, подумал, что надо будет напомнить в автобазе про «КамАЗ», и осторожно разминулся с летевшей полным ходом «Волгой».
Мелькнули буквы «ТВ НН-1» на боку. Ермолаев усмехнулся. Разъездились тут что-то телевизионщики. А может, это те, к которым он катит? Надоело ждать, что ли? Да и ладно, не очень-то и хотелось. Проблем меньше!
Он ехал своим путем.
День был сумрачный, влажный. Небо, тяжелое, точно отсыревшее, низко нависало над землей. Похоже, снова пойдет снег. Надоел уже!
Сзади засигналили. Ермолаев покосился в зеркальце – там моталась светло-серая «Волга», та самая, которая только что пронеслась мимо. Теперь она шла на обгон и старалась прижать «МАЗ» к обочине. Из кабины кто-то энергично махал.
Ишь ты!
«МАЗ» остановился. «Волга» проскочила вперед и тоже встала, взвизгнув тормозами. Дверцы распахнулись, вышли мужчина и женщина и быстро зашагали к ермолаевской машине. Тогда он тоже мягко выпрыгнул на дорогу.
Мужчина вдруг повернул назад к «Волге» и, сунувшись в салон, снова появился – с видеокамерой в футляре. Стал ее расчехлять.
– Вы Виктор Сергеевич? – спросила женщина, поправляя упавшие на лоб волосы. – Ермолаев? Телеканал «НН-1», корреспондент Ирина Петрова. Можно просто Ира. Мы вас чуть не проскочили, да, слава богу, номер вовремя заметили.
И она опять поправила волосы, а потом, сдернув перчатку, протянула Ермолаеву руку. Перчатка была белая. Волосы тоже – не просто блондинистые, а совсем белые. Белая курточка-дубленка и очень светлые, почти выгоревше голубые джинсы. Белые сапожки. Сама белолицая: ни мороз, ни скорая ходьба не разрумянили; а губы розовые, как цветок, и глаза как два диковинных лиловых камня. Таких глаз Виктор никогда не видел. Таких глаз не было ни у кого на свете…
В дверь затрезвонили буквально через минуту после того, как Люба поговорила с Женькой и положила трубку. Он не набирал по мобильному – это слишком дорого, из Америки-то! Ночью выходил к какому-нибудь автомату (то есть это у него уже ночь, а у нас еще нет восьми утра, льготный тариф и там, и там) – Женька говорил, их мало в городе осталось, потому что у всех теперь сотовые, – и набирал домашний номер. У него было мало денег – какие деньги у студента! – поэтому он называл Любе номер этого автомата, и она ему перезванивала. Сначала это казалось ей совершенной фантастикой – мало того что в Америку звонить (ну что с того, что эта Сасквихенна не слишком известный город, ничего, все равно Америка, там даже университет есть, в котором и учится Любин сын, ее Женька – Евгений Ермолаев!), да к тому же в какой-то автомат, стоящий на перекрестке! Как в кино! Потом она привыкла. А еще через месяц у Женьки в комнате в общежитии тоже подключили телефон, и стало можно звонить оттуда. Конечно, это было проще, но не так интересно. Кроме того, они разговаривали ночью, а Женька в комнате жил не один, а с каким-то японцем, который от каждого шума просыпался и начинал ворчать. Женька со смехом говорил матери, что он уж лучше до автомата пройдется, чем потом всю ночь будет слушать, как Юко шебуршится. Юко – это японца так звали. Поэтому Женька по-прежнему бегал по ночам к автомату.
Короче, Женька только отключился, как снова раздался звонок. Люба по инерции схватилась за трубку и только потом сообразила, что звонят в дверь.
Подошла, глянула в глазок. На площадке маячила девушка в чем-то черном. Незнакомая девушка.
– Кто там?
– Телеграмма, – приветливо ответила девушка.
Что за новости?! Кто мог Любе телеграмму прислать?! Совершенно некому. Таня из своего Сиднея? Да нет, она звонила два дня назад… Или случилось что-то неожиданное?!
Люба начала открывать замки. Руки дрожали ужасно. Сразу вообразила: с беременной дочкой что-то произошло. Майкл, ее муж, по-русски знает только «привет-привет», «пока-пока», как в песне, вот и попросил кого-то из Таниных русских подруг прислать телеграмму…
Любе в голову всегда какая-то чушь лезла, причем пугающая чушь. С таким же успехом Майкл мог попросить Таниных подружек позвонить ей, это куда проще, чем с телеграммой возиться! Она обругала себя за то, что вечно ждет от жизни негатива (ну что поделаешь, пуганая ворона куста боится!), и наконец открыла.
Перед ней оказалась довольно высокая брюнетка в черном клеенчатом плащике и сапожках выше колен. Вид у нее вдруг сделался ужасно растерянный, лицо побледнело, и Люба сразу поняла, что что-то тут не так. Наверное, почтальонша не в ту квартиру заявилась, телеграмма не Любе адресована. От сердца сразу отлегло, и она спросила:
– А вы уверены, что ничего не перепутали?
И хотела добавить – ничего, мол, страшного нет, не стоит так переживать, как вдруг девица покачнулась на своих каблучищах, ноги у нее подогнулись, и она начала падать прямо на Любу…
Та с перепугу отпрянула назад, в коридор, и девушка, конечно, рухнула бы плашмя и, возможно, разбила бы себе нос, прежде чем Люба сообразила бы, что ее надо поддержать (она вообще ужасно тормозила, как Женька сказал бы, в таких неожиданных ситуациях!), однако откуда-то сбоку, с лестницы, выскочил парень в рыжей замшевой куртке, подхватил девицу и гневно уставился на Любу темными глазами:
– Что ж вы так! Она ведь разбиться могла! Пустите-ка, я войду!
И, главное, так и пошел на Любу!
Она попятилась… конечно, а что делать, если эта бесчувственная деваха висела на его руках, как неживая, и острые носы ее сапог волочились по полу?
– Куда нести? – отрывисто спросил парень.
Люба молча отскочила от него в комнату, и он воспринял это как приглашение, вошел следом и свалил свою ношу на диван. Еще слава богу, что у Любы хватило ума остановиться, а не отступать в спальню, не то он отнес бы девицу на Любину еще не застеленную постель!
– Слушайте, – воскликнула Люба возмущенно, – откуда вы взялись?!
– Да я на ступеньках задержался, шнурок завязывал, – пояснил он, хотя Люба спрашивала вовсе не об этом, она имела в виду – вообще. И тут до нее дошел смысл его ответа. Получалось, он вместе с обморочной девицей, в одной с ней компании? Выходит, он тоже к Любе шел? То есть он что, сопровождающий разносчицы телеграмм?
Люба посмотрела на девушкины каблучищи. Сантиметров двенадцать, факт. Если бы Люба работала на почте, она бы лучше босиком пошла телеграммы разносить, чем на таких каблуках, честное слово.
Ага, и именно для поддержки – чисто физической! – она и прихватила с собой парня? Нет, если бы Люба заметила его в глазок, то ни за что не открыла бы. Вид у него подозрительный! Одет хорошо, но эти волосы, закрученные в узел на затылке… Люба длинноволосых навидалась, конечно, Женька тоже одно время с хвостом ходил, но у этого, наверное, был целый хвостище, который мешал ему жить, поэтому он его и закручивал каким-то бабьим узелком. Хотя в лице ничего бабьего не наблюдалось, лицо очень даже мужское, холодное и недоброе. Заметь его Люба раньше, заставила бы прочитать телеграмму на площадке… А была ли вообще телеграмма-то? Или они такой уловкой воспользовались, чтобы попасть в квартиру? И обморок – всего лишь притворство?
То-то парень так оглядывал комнату. Присматривается, что можно прихватить? Это воры, что ли? Грабители?!
Совершенно не к месту Люба вдруг вспомнила, что Виктор, бывший муж, называл сущим мещанством ее страсть украшать квартиру картинами, пледами, подушками, а когда она говорила, что старается ради уюта, зло огрызался, мол, мещанский это уют.
А ведь в доме есть вещи, которые пришлись бы по нраву любому грабителю! Которые можно сбыть таким же мещанам, как Люба.
Ее просто в жар бросило. Или в холод, она толком не поняла. Короче, взяла ее оторопь, стало жутко, она хотела закричать: может, услышит кто-нибудь из соседей?.. Хотя шансов мало. А если и услышат, вряд ли бросятся на помощь! Кому это вообще нужно?
С другой стороны, кричать было глупо. Вдруг это и в самом деле разносчица телеграмм, а парень – просто ее парень, муж, например, или, как теперь говорят, бойфренд? Может, девушка беременна, поэтому и грохнулась в обморок?
И стоило Любе так подумать, как парень поднял на нее свои темные глаза и сказал:
– Она беременна. Три месяца. Аборт уже поздно делать, понимаете? Поэтому мы и пришли.
Люба только моргнула. И взглянула в его напряженные глаза. Если девица была совсем молодая, двадцать, ну, от силы двадцать два – двадцать три года, то парню на вид лет тридцать, а то и с хвостиком. И смотрел он на Любу не то осуждающе, не то настороженно. Как будто ждал ответа.
– Ничего не понимаю, – беспомощно проговорила Люба. – А при чем тут телеграмма?
– Да про телеграмму Элька придумала, – кивнул парень на свою спутницу, которая уже начала подавать признаки жизни: сделалась не такая мертвенно-бледная, приподняла ресницы и медленно, видимо, еще не вполне соображая, что с ней и где она, водила глазами по комнате. У Любы мелькнула мысль, что девица как бы оценивает простенькую обстановку, размышляет, что тут можно прикарманить… а впрочем, глупости, глаза ее оставались еще мутны и довольно бессмысленны. – Вбила себе в голову, что иначе вы с нами и разговаривать не станете и на порог не пустите.
Люба зябко стянула халат у горла. Ноги у нее тоже замерзли, и она вспомнила, что из-под халата торчит подол ночной рубашки. Рубашка была белая в синий горох, бязевая, теплая, просторная, очень любимая, но совсем простая, безо всяких кружев, оборочек или рюшей. И почему-то Любе стало стыдно от того, что этот парень видит ее хоть и чистую, но заношенную рубаху, краешек подола который обтерхался от частых стирок, и ноги ее голые видит, и старых «зайцев» – шлепанцы, которые ей когда-то подарил на Восьмое марта Виктор… Почему-то Люба именно сейчас вспомнила, что «зайцы» были подарены Виктором.
Это случилось, когда их семейные дела шли уже совсем плохо, и она догадывалась, что у Виктора кто-то появился, причем на сей раз – всерьез, не просто так, как было со Снегуркой. Но все оставалось только догадками, ничего конкретного, и Люба заставила себя скрепиться: мало ли что мерещится женщине, прожившей в браке добрую четверть века?! А у мужчин начинается кризис среднего, то есть, вернее, старшего среднего, возраста… с ними нужно быть тактичной, умной, понимающей… они одумаются и оценят верность аксиомы: старый, мол, друг лучше новых двух, в смысле, старая жена лучше двух новых. Но аксиома эта оказалась постулатом, то есть тем, что нуждается в доказательствах, и Виктор доказал ее совершенно неожиданным образом. То есть для всех этот образ был как раз ожидаем, только одна Люба, как курица, прятала голову в песок… хотя нет, это страус прячет голову в песок, а Люба совала ее под крыло и еще глаза зажмуривала: нет-нет-нет, все у меня хорошо, а если сейчас не слишком, то завтра непременно будет отлично! Ничего хорошо, тем паче – отлично в ее жизни не стало… и «зайцев» на Восьмое марта Витька притащил с теми же намерениями, с какими привез Любе из Сибири «камень счастья»: чтобы ее немного умаслить, усыпить жертву перед тем, как вонзить в нее нож.
И усыпил… Любе эти тапки понравились просто невозможно как, они оказались такие мягкие, уютные, с наивным выражением вышитых мордашек, глазки-пуговицы у них были косые, как и положено настоящим зайцам, и белки у глаз были голубые, а радужки – карие. Это придавало мордочкам жуликоватый и в то же время виноватый вид. Точно такой вид был у Виктора, у него даже глаза косить начали, но Люба решила, что это он смущается, потому что раскаивается, хочет отношения с ней наладить!
Наладил, как же… Через неделю заявил, что уходит из дому, так как нашел свою истинную любовь и хочет счастливо прожить остаток жизни. А она, Люба Ермолаева, та, которую Виктор когда-то называл «моя Любовь, Любовь моя», получается, была любовью НЕистинной. Ошибочка вышла, короче говоря, звиняйте! И теперь Виктор эту судьбоносную ошибку решил исправить.
Когда они разводились, Люба хотела ему все его подарки вернуть. Браслет и цепочку итальянскую из белого золота и желтого, серьги с маленькими изумрудиками, что-то еще по мелочам… ну и, конечно, перстенек с «камнем счастья» – самоделка, серебро и камень вроде топаза, но не топаз: местные жители, которые этот камень втихую добывали и мастерили с ним поделочки разные, называли его «камнем счастья» и уверяли, что на руке счастливой, по-настоящему счастливой женщины он засветится теплым солнечным светом. Когда Виктор надел перстенек на палец Любе, физиономия его вытянулась: камень не засветился. «Ты со мной несчастна, да?» – спросил упавшим голосом, и Любе пришлось долго уверять его, что все это сущее суеверие. Ну как может камень сам по себе светиться?! Она даже книжку какую-то старинную отыскала про драгоценные камни и читала ему всякие байки на эту тему: мол, жемчуг, надетый на шею невинной девушки, наливается свежим блеском, а бирюза раскалывается на больном человеке, и еще что-то там мутнеет, а камень лигурий вообще способен оживить мертвых. В книжке приводился случай, как битая, засоленная птица, взятая на корабль в качестве провианта, в соседстве с лигурием ожила… Короче, излечила Люба больное самолюбие Виктора, но на камень он все же поглядывал с некоторой обидой, и постепенно Люба перестала этот перстень носить, чтобы мужа не травмировать, хотя перстень был красоты редкостной… Ну, разумеется, она хотела и его мужу вернуть вместе со всем прочим – хотела вернуть, да забыла, потому что украшения и «зайцы» с глаз долой куда-то подевались во время разводных дел. Люба их не могла найти и думала, что Виктор стащил, а потом подарит этой новой… молодой… и на ее пальце перстень «камень счастья» вдруг возьмет да засветится! Любу это ужасно мучило. А там она про все эти безделушки забыла: размен квартиры, переезд, потом Женька сдавал свой «TOEFL», чтобы конкурс пройти и поехать в американский университет, вообще чудо, что сдал – в такой-то нервотрепке! И еще они ремонт в новой квартире затеяли – в смысле в той старой двухкомнатной хрущевке, куда переехали, – делали ремонт, потому что Женька знал, маме будет трудно без него с ремонтом справиться, а не делать его было никак нельзя: квартира запущенная, жить в ней – никакого удовольствия, к тому же Таня собиралась приехать на Новый год вместе со своим Майклом. А Любе хотелось, чтобы Женька уехал не из разора, не из разбомбленного прошлого, а из нового дома, из уютного дома, в который бы хотелось вернуться… она так боялась, что Женька останется в Америке, как однажды осталась в Австралии Таня, которая тоже вроде бы поехала только на практику!.. Ну, в общем, ей, конечно, было совершенно не до пропавших безделушек.
А потом, уже за день до своего отъезда, Женька сказал:
– Мама, ты меня прости: когда переезжали и собирали вещи, я сунул нечаянно кое-что в свою коробку с дисками, чтобы не потерялось, – и только сейчас вспомнил.
И он подал Любе «зайцев», в которые оказались засунуты ее любимые шерстяные носки: она всегда в них дома ходила – у них на старой квартире был почему-то очень холодный пол, – а в одном из носков нашлись те пропавшие золотые штучки, а вместе с ними и перстень с «камнем счастья».
Боже ты мой, как же Люба им обрадовалась! Женька соврал, конечно, она об этом тотчас догадалась… Люба ведь не скрывала, что намерена Виктору подарки вернуть, но он понимал, что, успокоившись, отдышавшись, так сказать (когда они с Виктором скандалили во время развода, Женька часто повторял: «Отдышитесь, родители, а то скоро будете друг в дружку сковородками швырять. Так себя вести – мещанство!»), ну так вот, он же знал, что, отдышавшись, она пожалеет об этих вещах, как могут жалеть только женщины, для которых вещи – не просто барахлишко, а некие знаки, вехи их жизни, их судьбы. Как бы ключики в прошлое.
Да нет, Люба не хотела вспоминать минувшее и не лелеяла воспоминания о том, как они с Виктором в 91-м году стояли в Ялте в жуткой, просто-таки нечеловеческой очереди за золотом, потому что в ту пору это был единственный способ вложить деньги хоть с каким-то толком, чтобы не проснуться среди вороха обесценившихся, никчемных бумажек. Теперь Люба просто радовалась, что у нее есть возможность надеть эту цепочку, этот браслет, эти серьги. Разве купишь сейчас что-то новое? Разве это по ее деньгам? Всегда есть что-то более важное, чем драгоценности. Женьке послать перевод, Тане русских фильмов отправить и конфет «Птичье молоко», которые она обожает, а там, в Сиднее, таких нет… «Камень счастья» тоже жалко было бы потерять: в рынке не больно-то похвастаешь новыми платьями и туфельками, все там стоят в халатах и пилотках, а под халатами надето что потеплей да попроще, поэтому и навешивают на себя всякие цацки. Ну, в бриллиантах мясо продавать – умора, конечно, это уж полный нонсенс, а вот с таким перстнем, как Любин, – почему и нет? Да ладно, пусть «камень счастья» и не светится, зато сам перстень красивый и оригинальный. Вот Люба его и носила. Ну а что до тапочек, она, конечно, могла бы купить новые, уж на такую ерунду у нее хватало, но Люба с этими «зайцами» сроднилась, честное слово, они, с их косыми милыми, какими-то одушевленными мордашками, были для нее вместо домашних животных, вместо кошек и собак… это были заслуженные, преданные «зайцы», и если уши у них обтерхались, а морды кое-где протерлись до дыр, то Люба этого даже не замечала.
Но вот сейчас заметила – под взглядом незнакомого парня…
Она вынырнула из воспоминаний, которые нахлынули, как Всемирный потоп, грозя затопить, уничтожить все те робкие ростки покоя, которые она с таким трудом взрастила, взлелеяла в своей душе, в своей жизни, и посмотрела на незнакомца со злобой.
Она ненавидела этого парня за то, что он заставил ее вспомнить!
– Слушайте, – тихо, яростно проговорила Люба. – Я-то тут при чем, если ваша девушка беременна, а сроки делать аборт уже вышли? Вы какого черта ко мне в дом ворвались? – Она никогда так не разговаривала с людьми. Но наглость этих молодых идиотов вывела ее из равновесия. – Вы что, меня за гинеколога приняли, который в домашних условиях криминальные аборты делает, что ли? Ну так вы адресом ошиблись, понятно? Поэтому берите вашу девушку и… – Она сердито махнула рукой на дверь. – Понятно?! Мне на работу пора, понятно?
Люба то и дело повторяла это «понятно?», а молодой человек покорно кивал. И вдруг кивать перестал, а взял да и покачал головой. И сказал:
– Да вы все не так поняли, Любовь Дмитриевна.
Люба уставилась недоумевающе:
– Откуда вы знаете, как меня зовут?!
– Да вот знаю. – Парень вздохнул и развел руками с таким выражением, как если бы хотел сказать: «Не хотелось, да вот судьба припала!» – Знаю. И еще раз говорю: вы все неправильно поняли. Я Элькин брат, меня Денисом зовут. Ну а она моя сестра, значит. И ехали мы не к какому-то там доктору по криминальным абортам, вот еще не хватало, а именно к вам! У вас ведь сын есть, Евгений Ермолаев?
– Да, – кивнула Люба. – Есть у меня сын Евгений. А что?
– Не догадываетесь? – Денис посмотрел исподлобья.
– Да нет, а о чем мне догадываться? – с независимым видом пожала плечами Люба… хотя она лукавила, конечно, она уже понимала, что собирается сказать Денис… И все равно – ее словно в лицо ударило, когда он проговорил:
– Элька от Евгения вашего беременна. Понимаете? Перед самым его отъездом у них была встреча… То есть они и раньше встречались, а тут вот так вышло… на прощанье… переспали. Ну и… Понятно?
Теперь он задал этот вопрос, а Люба тупо кивнула. Да чего уж тут не понять?!
Бывают дни как дни, а бывает кошмар какой-то, честное слово. Такое впечатление, что всю ночь облака черные клубились над твоей судьбой, а утром разразились грозой, которую копили всю ночь.
Проверки на Старом рынке случаются часто, раз в неделю – это уж обязательно: если надо для отчетности санэпидстанции, налоговикам или участковым какую-нибудь гадость сыскать, они идут на рынок, оттуда ведь с пустыми руками не уйдешь, обязательно на какое-то нарушение наткнешься; но чтобы два прямых попадания в день в одного и того же продавца – это уж чересчур. Ну, уже понятно, кто стал этим разнесчастным, разбомбленным продавцом…
Сначала притащился участковый. Новый. Чокнутый и упертый. Старый был добродушный, тихий дяденька, который все на свете понимал и входил во все положения, прочно усвоив за жизнь, что все мы люди, все мы человеки, а человеку без ошибок никак не обойтись. Он любил эти слова повторять, Любу они всегда успокаивали, да и не одну ее, поэтому никто особенно не злился на старого участкового, даже когда он цеплялся к кому-нибудь. Ну, прицепится, к примеру, что без пилотки форменной стоишь, ну, побранит, ну, скажешь ему:
«Честное слово, Григорий Иванович, я в последний раз. Ну не пишите протокол, а? Зачем эту волокиту разводить? Посмотрите лучше, какое у меня сегодня мясо чудное. Вот телятинка свеженькая, только вчера забили, сегодня утром из Уразовки привезли. Печеночка есть отличная, языки… Языки, Григорий Иванович! А?.. Давайте посмотрим что-нибудь к столу, а?»
Григорий Иванович языки очень любил, причем он был человек покладистый и, если не оказывалось мясистых, мягких говяжьих, охотно соглашался на два свиных, хотя они и суховаты, и жестковаты, их лучше в салаты, а так-то просто, с хренком, они не слишком хороши…
А потом Григорий Иванович взял да и умер от сердечного приступа, царство ему небесное, доброму человеку, и пришел на его место этот новый. Фамилия его была Капитонов, а он, наверное, решил, что Капитанов, и вообще – что он по меньшей мере капитан милиции, а не какой-то там старшина. Когда Григорий Иванович покойный шел с проверкой, он всегда останавливался у входа на рынок – чтобы его заметили, стало быть. Чтобы заметили и смекнули: участковый тут не просто так торчит, наслаждаясь хорошей погодой. Он скоро с проверкой пойдет. И поэтому все, так сказать, заинтересованные лица быстренько улаживали все, что было у них не в порядке, а те, кто уладить по каким-то причинам не мог, предпочитали на сегодня вообще закрыться, чтобы проблем лишних не создавать. Григорий Иванович, конечно, был сговорчивый человек, но тоже – в разумных пределах, денег вообще не брал, с этим и соваться к нему не стоило, если не хотелось нажить неприятностей, а кому этого хотелось?!
Словом, с Григорием Ивановичем вполне можно было мирно сосуществовать. А с этим Капитоновым…
Он умудрялся как-то так просочиться на рынок, что его никто не замечал, даже Рашид, который возле верхних ворот фрукты продает, так что мимо него в принципе муха не пролетит! Капитонова не отслеживали даже бабки, сидевшие с семечками и орехами возле нижних ворот. Он передвигался по рынку, словно был в шапке-невидимке, и первым делом следовал в мясной отдел. И тут шапку-невидимку срывал – и налетал, как вихрь… на Любу Ермолаеву.
– Запал на тебя, – смеялись продавцы.
– Чтоб он пропал! – ворчала Люба.
– Крутой поклонник! – пошучивали над ней.
– Да я кому угодно в ножки поклонилась бы, только бы избавили от такого поклонника, – отмахивалась Люба.
Ну, короче, и в этот день участковый Капитонов возник в дверях и уставился на Любу Ермолаеву. По залу прошел тихий шорох… Продавцы в рынке – народ особенный, видят и то, что на своем прилавке, и на чужом прилавке, и под ним, а также замечают все, что в зале творится. Развивается этакая особенность зрения. Оно становится всеохватным. А уши – всеслышащими. И словно бы еще одна пара рук появляется – рук, которые совершенно незаметно могут что-нибудь куда-нибудь сунуть, да так, что потом сам черта с два найдешь. Да ладно, главное, чтобы не нашел проверяющий! Беда тем, кто этими качествами еще не обзавелся. Вообще-то они или есть в твоей натуре, или их нет. Насчет Любы Ермолаевой понимающим людям все было сразу ясно: рохля и растеряха. Почему ее Степа на работу взял, уму непостижимо. Видимо, за какие-то боевые заслуги. Ну, понятно, что имеется в виду… дескать, что имею, то и введу… То есть так все сначала думали, когда Люба еще только пришла в рынок.
А впрочем, сейчас не об этом речь. А о том, что появление Капитонова заметили все, и все мгновенно выстроили все мыслимые и немыслимые оборонительные сооружения. Все – кроме Любы Ермолаевой.
Люба Ермолаева любезничала с бомжом Николашей.
Николаша был убежден, что Люба к нему неравнодушна. У него имелась такая манера: придет в рынок, гордо разожмет ладонь, покажет кому-то из продавцов замусоленный пятак и скажет:
– Дайте что-нибудь на эту сумму, супчику сварить.
На сумму, заметьте себе!!! Слов-то каких нахватался!
Ну и что ответит ему всякий нормальный человек, которому, как тому ежу, понятно, что это никакая не сумма, и даже не разница, а одно сплошное вычитаемое? Пошлет на три буквы. Или, как теперь стало модно выражаться, в пешее эротическое путешествие. Или скажет: «Видите вон там, вдали, фаллический символ? Вам туда». Но нет, с Николашей этот номер не пройдет. Он небось и не ведает, что такое фаллический символ. Хотя черт его знает, может, и ведает… Дело-то, в общем, нехитрое… Ну, словом, все порядочные люди посылали Николашу в даль светлую. А Люба смущенно улыбнется и набьет ему пакет обрезками. Пленки, заветренные места, ну, все такое. Вообще-то обрезки для собак берут, но они вполне нормальные, а если даже пашинка с запашком – промыть как следует, и вполне едомая еда, из них суп сварить – милое дело, тем паче бомжу! Килограмм обрезков рублей тридцать-пятьдесят, а Люба Николаше за пятак отдаст. Ну, он, понятно, был убежден, что Люба к нему неровно дышит. Она-то его просто жалела, а Николаша верил в дурацкую премудрость: жалеет – значит, любит, любит – значит, кормит. И тащился с этими своими пятаками, а то и с пустыми руками к Любе каждый день – через день. Единственные передыхи выпадали, когда Николаша впадал в запой, ну а в запой он впадал всерьез и надолго, порой неделю потом замертво лежал, только это и спасало бизнес Степы, которому вдарила моча в голову подрядить такую жалостливую продавщицу.
Короче, этот самый Николаша, в очередной раз воскресший из мертвых, торчал у прилавка, когда появился Капитонов.
Говяжья девчонка Света (понятно, да, что так называют тех, кто только на говядине специализируется? К ней одни татары ходят, им же свинину вкушать Аллах не велел! Евреи тоже около говяжьих девчонок тусуются, но им больше нравится Фая – она бывшая библиотекарша, интеллигенция, так сказать, а их кошерным мясом не корми, только дай с интеллигенцией пообщаться, а Светка не про них – она русская, это раз, простая, как русская печь, продавец и дочь продавцов – это два) как раз ляпнула, с отвращением глядя на запухшую Николашину морду:
– Да на тебя смотреть-то противно, а Любка с тобой еще шуры-муры разводит. Как ты можешь?! – это уже к Любе. – Послала бы его… сама знаешь куда. Вот долюбезничаешься – появится санэпидстанция, мало не покажется, что такую грязь привечаешь.
– Сама ты грязь, – обиделся Николаша. – Я в августе купался на Гребном канале!
На Гребном канале – это значит, что он, родимый, в Волге-матушке купался. В августе, главное! А на дворе уж октябрь! Тут бы Любе брезгливо отдернуться, а она плечами пожала и говорит Свете:
– Ну, знаешь, всякое может в жизни случиться. От сумы да от тюрьмы не зарекайся.
И как накликала, потому что в этот миг на нее коршуном налетел Капитонов.
Николаша испарился. Капитонов только руку протянул, чтобы его схватить, как он исчез. Ну вот натурально – был человек, и нет человека. Только ветер по мясному отделу пронесся, и Капитонов с удивлением сжимал и разжимал руку, которая вроде бы должна была вцепиться в Николашин видавший виды куртец, но почему-то оказалась пустой.
Вскинул бешеные глаза на Любу:
– Что это вы нищенство поощряете?! Почему с бомжом болтаете?! У вас мясо на прилавке, а вы тут грязь разводите!
– А он бомж?! – хлопнула глазами Люба. – Что вы говорите?! Я его впервые вижу. Он хотел мяса купить, да вспомнил, что деньги забыл, вот и побежал за ними. Я и не знала, что он нищий. Я его впервые вижу, честное слово.
Капитонов озадачился. Он привык, что эта тетка всегда тише воды ниже травы… заискивающе улыбается, краснеет, трепещет. А тут такая наглость.
– Как это впервые? – спросил растерянно. – Да я сам его сто раз на рынке видел, он то возле одних ворот, то возле других попрошайничает.
– А я нет, – пожала плечами Люба. – Я вообще, кроме мяса и своих покупателей, ничего и никого не замечаю.
– А вы знали, что он бомж? – повернулся Капитонов к бараньей Вале.
– Кто? – деловито спросила Валя, поддергивая свои белоснежные нарукавники, лишь в одном месте самую капельку запятнанные кровью: Валя была великая аккуратистка. – Я тут вообще никого не видела, мясо выкладывала.
И она показала на свой прилавок, посредине которого красовалась потрясающей свежести двусторонняя ляжка, иначе говоря – еще не разрубленный задок.
– Да не было тут никого! – приветливо поддакнула Люба, которая вообще милицейского начальства боялась до остолбенения, а тут что-то осмелела. Ну, после того, что она сегодня утром устроила, можно было и осмелеть.
А что, в конце концов?! Пусть никто не лезет в ее жизнь и в жизнь ее сына!..
Но сейчас она находилась не в своей квартире, где была полновластной хозяйкой и вообще владычицей морскою и могла творить что хотела, а в рынке. И то, что Капитонов легко спустил огромной, пышной, налитой, румяной, уверенной в себе, как памятник Валерию Чкалову, бараньей Вале в белоснежном халате и крохотной пилотке на взбитых кудрях, он не собирался спускать этой затурканной тетке с голубыми глазами, которые всегда боязливо вспыхивали при виде участкового, а сейчас почему-то смеялись.
Старшина привык, что она его боится. Что за новости?! Получалось, она из Капитонова идиота принародно делает?! Ну уж нет! Он взбесился и пошел вразнос:
– Опять у вас голова не покрыта? Кажется, уже был разговор!
Разговор и правда случался. Тогда Любе удалось свести его на нет, хотя имелся факт налицо, вернее, на голову: пилотки форменные она терпеть не могла. Волосы у нее пышные, но мягкие и легкие, чуть примнешь – теряют вид. Так-то вьются, разлетаются вокруг лица, а наденешь на них хотя бы эту легонькую пилоточку, снимешь – и будто Мамай по голове прошелся, как говорила одна старинная знакомая – кладовщица из типографии, где Люба работала, пока ее не уволили по сокращению штатов.
Впрочем, речь не о том. А о том речь, что в прошлый раз Любе удалось уболтать Капитонова, а сегодня не удастся, а она это мигом почувствовала.
– Слушайте, товарищ сержант, ну что вы меня мучаете? – проговорила Люба, вздохнув. – Ну что вам не нравится? Волосы у меня чистые, аккуратно подстрижены. Ну не переносят они шапок и чепцов, я даже в морозы хожу без шапки, в лучшем случае капюшон накину. Не смогу работать, если на мозг что-то давить будет. И вы посмотрите, ведь в пилотках этих дурацких никто не стоит, кто платок, кто берет надевает, а это тоже не форменная одежда…
– Как не надевает? Перед вами женщина в пилотке, – указал Капитонов на баранью Валю, и Люба едва сдержала смех, потому что прозвучало это так торжественно и высокопарно, как будто Капитонов был экскурсоводом в картинной галерее и представлял посетителям знаменитое полотно: «А теперь посмотрите налево (или направо, не суть важно). Перед вами „Женщина в пилотке“ кисти Рафаэля-Тициана-Рубенса…» – И у всех остальных головы прикрыты. Вы вот говорите, что у вас волосы чистые. А может, у вас себорея, и перхоть сыплется на мясо, которое люди потом в рот берут. А если пилотка давит вам на мозг, то ищите другую работу, где ношение форменной одежды необязательно.
– Себорея! – льстиво взвизгнула Светка, которая была до изнеможения довольна, что Любе достается по первое число. Света жутко завидовала ее кудряшкам, потому что у нее самой были не волосы, а какая-то сетка для волос – все в облипочку, стриги не стриги, завивай не завивай, на голову будто ведро воды вылили, никакой пилоткой не испортишь. Испорчено самой природой!
– Сама ты себорея, – буркнула Люба, покосившись на Светку, ну а Капитонов, если он не полный идиот, мог бы понять, кому на самом деле была сия реплика адресована и кто здесь вообще себорея – такой же прилипчивый и неотвязный. – Что вы такое говорите, товарищ участковый? Мы же каждые полгода медосмотр проходим. Вам санитарную книжку показать?
И только Люба это сказала, как вспомнила, что последние три дня она начисто забывала пройти медосмотр. И штамп в книжке у нее просрочен. На день, но все же… Сегодня утром она уже хотела поступиться принципами и, забежав к знакомой докторше, просто заплатить, чтобы штампик поставили. Но притащились эти… телеграмма, главное! – и она обо всем забыла. Еле-еле на работу успела, Степа уже сатанеть начал: мясо отличное привезли, а продавца нет! Короче, книжка просрочена. И потянул же черт за язык! Сейчас Капитонов ка-ак скажет: «А покажите вашу книжку!» Но он сказал не это.
– Короче, так, – произнес Капитонов самым категоричным на свете тоном. – Пишем протокол.
– Ну слушайте, – упавшим голосом протянула Люба, с тоской провожая глазами свою постоянную покупательницу, которая опасливо посмотрела на Капитонова, потом на Любу – да и ушла в кому-то в другой конец зала. Этот служитель правосудия всю клиентуру разобьет. Стабильную выручку в рынке постоянный покупатель делает, это же всем известно! Надо участкового сплавить скорей, а то протокол – это такая нудьга! Не стоит доводить до протокола, это всем известно. – Ну товарищ старшина, ну мы же не на кондитерском производстве, весь наш товар ведь подвергается тепловой обработке!
– Ничего не знаю, – мотнул головой Капитонов. – Форма торговых работников определена уставом предприятия. А у вас пилотки вообще нет.
– Как это нет?! – возмутилась Люба и выхватила из-под прилавка проклятущую пилотку. – Есть! Только я ее…
Она хотела сказать: «Терпеть не могу!», но поймала взгляд проходившей мимо Тамары Басиной. В одной руке Тамара несла говяжьи ребрышки, которые ей только что нарубили, другой покрутила у виска, глядя на Любу. И ту как осенило: что ж она попусту заводит этого упертого дурака? Пора давать задний ход. И дала, и начала вертеться:
– Я хочу сказать, что я ее только что сняла. Выходила в туалет – и сняла, чтобы она там с головы не упала, понимаете?
Капитонов присвистнул:
– А почему сразу не надели, когда вернулись? Я же видел: когда вы болтали с этим бомжом, на вас пилотки не было.
– Да я просто не успела надеть, – брякнула Люба – и Капитонов аж подпрыгнул, как мальчишка, довольный до ужаса:
– Ага, значит, признаете, что болтали с бомжом на рабочем месте?!
Ну что, подловил он ее, очень ловко подловил, и отпираться теперь было бесполезно. Люба вздохнула:
– Ох, товарищ старшина, ну что вы такой придирчивый? Ну проще надо к жизни относиться, честное слово. Вы все так близко к сердцу принимаете, слишком много нервов тратите. От этого и бледный такой. Вам надо мясных продуктов побольше есть. Может, возьмете что-нибудь к столу?
Был Капитонов бледный, стал красный, занервничал еще сильнее и выдавил ужасным голосом:
– Вы мне что, взятку предлагаете в виде мяса?
– Мать родная… – пробормотала сокрушенно Валя. – Уж и мяса ему не предложи, тоже мне, Павлик Морозов на нашу голову выискался!
– Что? – бешено покосился Капитонов.
– Да ничего, – махнула рукой Валя, чуть не задев Любу своим острющим ножом. – Я в пилотке стою и молчу. В пилотке! – И для наглядности потыкала ножом в сторону упомянутого головного убора.
– Что тут у вас, товарищ старшина? – раздался в это мгновение начальственный женский голос, и рядом с Капитоновым образовалась маленькая сухонькая тетенька с суровым выражением лица, одетая до того уныло, что при одном ее виде зевота одолевала.
«Определенно какая-то инспекторша», – с тоской подумал Люба – и не ошиблась.
«Снегурочка!» – подумал Ермолаев и удивился, что у нее теплая рука. Он стоял и держал ее за руку, совершенно обалдев от этой невероятной красотищи, которая вдруг оказалась рядом и лишила его дара речи. Снегурочка была тоненькая и такая молодая-молодая… Почему-то казалось, что она должна все время смеяться, но глаза ее смотрели очень серьезно.
Она что-то говорила, но Ермолаев не только слова в ответ молвить не мог, но и слышать ничего не слышал. Вроде как туман, ошеломление какое-то на него нашло. Наконец к ним приблизился парень с видеокамерой – невысокий, бойкий с виду, в усах и бороде, в черной куртке, черных очках и сам черный. Назвался Димой. На него Ермолаев только мельком взглянул и тотчас забыл – опять уставился на Снегурочку. А она, озабоченно сдвинув тонкие, как прутики, брови, велела черному Диме начинать.
Оператор снял темные очки и надел другие – со светлыми стеклами, сквозь которые были видны его маленькие насмешливые глаза. Тоже черные, само собой! Потом он пристроился к видоискателю, поводил камерой туда-сюда и нажал на какую-то кнопку. Зажегся красный глазок – камера заработала. Дима наводил ее на заснеженные поля, на кривую лиственницу, поднимал к небу и опускал до самой дороги. После того вплотную взялся за Ермолаева: заставлял его проверять прицеп, поднимать капот, лазить в кузов и лихо – он так и сказал: «Лихо!» – спрыгивать. Садиться в кабину, закуривать и бросать в боковое оконце папиросу.
Виктор выполнял все скованно, прыгнул из кузова тяжело, так что ноги загудели, а закурить долго не мог: поглядывал на Снегурочку, которая стояла на обочине и ободряюще кивала, и ломал спички, будто разучился их зажигать. Выглядело это, конечно, глупо… У него была зажигалка, но бензин в ней закончился, а ни Дима, ни, само собой, Снегурочка не курили. Почему-то он вспомнил, что Люба иногда, под настроение, хваталась за сигаретку. «В жизни больше не разрешу!» – подумал мрачно и ощутил тоску оттого, что никогда и ничего не сможет запретить или разрешить Снегурочке.
Наконец Дима угомонился, и к Ермолаеву подступила Снегурочка.
– Я сейчас возьму диктофон, – сказала она, – и мы побеседуем, хорошо? Я не люблю видеоинтервью, мне больше нравится, когда звуковой ряд под изображение подкладывается, – пояснила она Ермолаеву так доверительно, как будто он что-то понимал из ее слов. Хотя, с другой стороны, ничего сложного в ее словах как раз не было, просто он все еще пребывал в некоем ступоре. – Короче, мы побеседуем у вас в машине, хорошо? И вы не будете возражать, если прямо на ходу? Тогда разговор получится естественный – и шум мотора, и паузы такие живые, понимаете? А Дима еще немножко поснимает.
Повернулась к оператору:
– Дима, ты иди в нашу машину, поезжай рядышком и сделай побольше таких планчиков хороших, как ты умеешь, а мы с Виктором Сергеевичем поедем не очень быстро.
Дима, опять нацепивший темные очки, не тронулся с места. Вид у него был такой: «Ну, раскомандовалась!» Ермолаев возмущенно на него покосился, но ничего не сказал – сдержался. Пошел, демонстрируя беспрекословное повиновение, к «МАЗу», взлетел за руль, открыл дверцу для девушки. Она подошла. Но не села – нерешительно переминалась внизу, робко заглядывая в кабину, потом, смущенно улыбнувшись и чуть наморщив носик, покачала головой. Дима стоял позади, его непроницаемые очки поблескивали. Он-то был серьезен, а вот очки определенно усмехались.
Ермолаев поглядел на светлые Снегурочкины джинсы, на ее белоснежную курточку, все понял и со стыдом принялся тряпкой, которой обычно отчищал ветровое стекло от подтеков, протирать до белизны вытертое дерматиновое сиденье, не понимая, что пачкает его еще больше. Конечно, пыль, грязь, а на резиновом коврике несколько золотистых шелушинок от тыквенных семечек, горсть которых ему сунула сегодня в карман куртки Люба. «Вот вечно она!» – сердито подумал он о жене, хотя семечки сгрыз за милую душу.
Он нагнулся было, чтобы подобрать скорлупки, но Снегурочка, вскинув руку в белой перчатке, смущенно улыбаясь, остановила его:
– Знаете что… Пойдемте лучше в нашу «Волгу». Там как-то уютней и вообще… Попросим нашего шофера мотор завести – и получится, будто у вас. Хорошо?
Ермолаев покорно выбрался из своей машины. Покорно! Да он не то что в «Волгу» полез бы сейчас – на вершине вон той кривой лиственницы готов был рассказывать о чем угодно.
Смешно признаться: его даже в пот бросило от мысли, что неприглядная кабина его «МАЗа» испугает девушку, что махнет она своей беленькой теплой ручкой и укатит восвояси. Но нет, оказывается, еще можно побыть с ней, даже рядом посидеть и посмотреть на нее, пребывая в этом ошеломленном и радостном состоянии, что охватило его и не отпускало.
Никогда с ним такого не было. Ни-ког-да!
– А вам что? – повернулся Капитонов сурово. – Не мешайте, я при исполнении.
– Я тоже, – усмехнулась она и вынула из сумку удостоверение инспектора Роспотребнадзора. – Проверяем санитарные книжки. Прошу предъявить.
Это адресовалось уже, понятное дело, не Капитонову, а Любе, однако отозвался первым Капитонов.
– Да в порядке у нее книжка, – отмахнулся он. – Не мешайте, у нас вопрос посерьезней.
«Может, обойдется?!» – подумала Люба, которая стояла ни жива ни мертва.
– Откуда вы знаете, что в порядке? Проверяли? – уперлась инспекторша. – Нет уж, покажите книжку мне.
– Давайте быстро предъявляйте свою книжку, и продолжим писать протокол, – азартно приказал Капитонов Любе, а она взялась за отвороты своего халата и крепко их стиснула.
Влипла, называется. То есть почем зря влипла!
Разве что сказать, что дома забыла? Да нет, так еще хуже…
Ну, вытащила Люба эту несчастную просроченную книжку.
– Ага! – алчно воскликнула инспекторша. – Посмотрите, сержант. Это вы называете – в порядке?
Лицо Капитонова стало таким, словно перед ним стоял предатель родины, а не злосчастная Люба Ермолаева.
– Так вы меня обману-у-ули?! – провыл на низких нотах, на таких низких, что ниже уж некуда. – У вас мало что головного убора… бомж… у вас еще и книжка?! Нет, протокол! Протокол! Протокол!
Люба никогда не подозревала, что слово «протокол» – такое острое, колючее и болезненное, оно в нее так и вонзалось, в самом деле – как кол!
– Про-то-кол? – по слогам, уничтожающе повторила инспекторша. – Конечно, только это будет мой протокол. И с ним вы пройдете в районную административную комиссию. А вы, товарищ старшина, сопроводите туда нарушительницу.