Вечный зов Иванов Анатолий
— Инютин Николай моя фамилия. Я насчёт отправки на фронт. Добровольно. Когда эшелон будет, узнать. И ещё в кавалерию, если можно, записать меня.
— Ясно. Молодец ты, Инютин Николай. Сколько тебе лет?
— Мне-то? Восемна… девятнадцать вот-вот будет. Я рослый.
— Это мы видим. А где живёшь?
Колька сказал.
Григорьев встал, подошёл к нему, положил руку на плечо.
— В общем, ты, Николай, хороший парень. Врёшь вот только здорово, это плохо. А до фронта тебе ещё подрасти годика три-четыре надо. Давай договоримся так — ты получше в школе учись, а я об тебе помнить буду. Договорились?
— Это что же, значит, не берёте? — сообразил Колька.
— Значит, не берём пока. Не детское дело война-то, товарищ Инютин Николай.
— Какой я ребёнок вам?
— Ладно, ладно, договорились ведь. Ступай домой. — И Григорьев легонько подтолкнул Николая к двери.
— Я жаловаться буду, понятно! — пятясь, выкрикивал он. — Я Климу Ворошилову жалобу напишу. Или самому Сталину… Или в райком пожалуюсь.
Последние слова он выкрикивал, стоя уже в коридоре, перед плотно закрытой дверью. С досадой плюнув на затоптанный пол, побрёл домой.
В первое время после этого Колькиному негодованию не было границ.
— Вот ведь паразит какой, недаром корявый. Оспа — она таких злыдней и метит! Года четыре, говорит, подрасти надо. Англомерат проклятый! — кипятился он перед Димкой и Андрейкой.
— А что это такое — англомерат? — спрашивал Андрейка.
— Англомерат-то? Ну, это вообще… — презрительно махал рукой Инютин. — А он даже ещё хуже.
Димка слушал разглагольствования Кольки обычно молча, наклонял большую голову книзу, будто искал что на земле. Только раза два или три он обрывал товарища:
— Заткнись ты. Кавалерист выискался! Придёт время — и без спросу заберут. — И почему-то добавлял всегда: — А то забыл, как райкомовский жеребец тебя звезданул?
Андрейка же дотошно выспрашивал, блестя глазёнками:
— Значит, не поверил, что тебе девятнадцать?
— Не поверил.
— Не детское дело, говорит?
— Говорит.
— Через четыре года, сказал? Так и сказал? — И, колупая в носу, отходил в сторону, о чём-то думал.
А однажды он промолвил:
— Дурак ты, Колька. Григорьева этого спрашиваться… Разве он поймёт! Ночью прицепился к любому поезду — и айда…
— Ч-чего? Как это так?
— А так… Поездов сколь от нашей станции отходит — ужас! Я бегал, глядел. Какой-нибудь и до фронта дойдёт.
Эти Андрейкины слова услышал подошедший Семён, молча взял братишку за ухо.
— Ну-ка, ну-ка, что за разговоры?! Какой поезд? Какой фронт?
Андрейка завизжал, заподпрыгивал от боли.
— Я тебе, пшено такое, покажу фронт! Вот ремень ещё сниму… — И, отпустив Андрейкино ухо, повернулся к Инютину: — А ты брось эти разговорчики! Чтоб я не слышал больше!
Дни шли, Колька всё реже вспоминал о том, как Григорьев выпроводил его из военкомата. Но сегодня в нём, видимо, колыхнулась прежняя обида.
Серая, холодная утренняя муть потихоньку светлела, из её вязкой глубины начали проступать тёмные пятна тополиных верхушек. Было пусто как-то в эти минуты в душе у Семёна, тоскливо и неприютно.
Внезапно тишину разорвал надсадный женский голос:
— Мака-ар! Сыно-ок!
Семён приподнял голову. Николай, путаясь в поникшей картофельной ботве, побежал в сторону Кашкарихиного дома.
— Макара уводят! — пропищал он, когда Семён тоже подошёл к огородному плетню. — Всё, амба снова Макару! Я так и знал…
Через плетень Семён увидел возле Кашкарихиного дома неясные фигуры, различил только Аникея Елизарова, который недавно уволился из МТС и поступил вдруг в милиционеры. Елизаров был в шинели, в фуражке и, кажется, с наганом в руке.
— Не лапай, ты! — хрипло крикнул Макар. — Не толкай! Я и так в железках…
— Не орать у меня! — пригрозил Елизаров. — Иди, иди!
— За что, сволочи?! Ответите…
— Иди! За автолавку. Нашёл я её, милок, в Громотушкиных кустах… Жаль, что обчистить успели.
— А я при чём? Я не мог автолавку украсть. Я машину водить даже не умею.
— Там расскажешь при чём. И куда товар дели. Ступай.
И фигуры двинулись, исчезли за углом.
— С автолавкой-то они ловко… Знаешь, они как? — быстро заговорил Инютин. — Макар Витьку заставил. «Иди, говорит, к сторожу, скажи, что в машине шебаршит что-то». Витька не хотел, а Макар ему в рыло. «Ступай» — говорит… А сами за машиной притаились.
— Кто — сами?
— Не знаю. Витька говорит, Макар и незнакомый ещё какой-то парень. Ну, сторож подошёл к машине, а они его ка-ак по голове! Макар сторожа за палатку поволок, а тот, другой, отомкнул дверцу, залез в кабину и погнал машину. У них, у гадов, все машинные ключи есть.
— Постой, а ты откуда всё знаешь?
— Дык Витька рассказал. Когда Макар поволок сторожа, Витька побежал в темноту. Весь день в Громотушкиных кустах дрожал, как заяц. А вчера вечером ко мне пришёл. «Дай, говорит, пожрать». — «А дома, спрашиваю, что?» — «Макара, говорит, боюсь». Ну, слово за слово, я выпытал. Витька и сейчас у меня спит. Мать на заводе в ночную смену сегодня — она ведь тоже по трудповинности работает, — мы одни с Веркой дома да Витька…
— А Верка знает про всё это?
— Не-е… Зачем ей говорить? Баба, выдаст ещё Витьку… Ты сам-то, гляди, не проговорись. Макара забрали — это правильно. А Витька — он не виноват, он подневольно шёл…
Завтракал Семён молча.
— Макара сейчас арестовали, — сказал он.
Мать промолчала.
— Автолавку, говорят, они с кем-то угнали.
Мать и теперь ничего не ответила.
Семён позавтракал и вышел из дому. Опять ему предстояло весь день возить со станции кирпич, железо, какие-то станки.
Шагая по пустынной ещё улице по направлению не к заводу, а к милиции, он в переулке столкнулся с Елизаровым.
— О-о, Сёмка! Здорово, милок! — воскликнул Елизаров, протянул руку. Но Семён будто не заметил этого. — Понятно. Брезгаешь, что я в милицию подался.
— Нет, не поэтому.
— Ну да, знаем… От войны, мол, Аникуша убегает… А я, между прочим, жизнью ежедневно рискую. Сейчас вот одного бандита брали…
— Макара, что ли? Я видел.
— Ага, родственника твоего, — угрожающе произнёс Елизаров. — А у него, у гада, наган под подушкой. Еле вывернул.
— Про наган-то врёшь. Не такой Макар дурак, чтобы попусту наган под подушкой держать. Из тюрьмы он вышел законно…
— Он — всегда законно. А ты, никак, защищаешь его?
— Нет… Просто говорю, что ты врёшь про наган.
— Ну, это неважно. Главное — застукал я его, кажись. Теперь вынюхать бы, куда товар из автолавки припрятал…
— Нюхай. У брата его, у Витьки, поспрашивай. Может, тот что знает.
— Без тебя соображаем. Должно быть, он и есть тот мальчонка, про которого сторож трендил… Да скрылся куда-то, суразёнок. Ну, я его выловлю!
Семён повернул к заводу.
Через две недели после приезда Антона Савельева котлованы под главные заводские корпуса были вырыты, площадки будущих цехов забетонировали, установили на них станки. И Савельев, и Нечаев, и Хохлов, и Савчук, и все другие специалисты эти две недели безвылазно день и ночь находились на территории завода, руководя установкой и наладкой оборудования. Они, обросшие, грязные, похудевшие, носились из конца в конец, что-то приказывали, объясняли, показывали. Шум тракторов, свистки подъёмных кранов, скрип лебёдок, натужный рёв и сигналы грузовиков день и ночь стояли над Шантарой, и казалось, этот хаос никогда не кончится, в нём нет и никогда не будет организующего, разумного начала.
Но вот на одной площадке заухали, сотрясая землю, паровые кузнечные молоты, на другой загудели протяжно станки, засыпали искрами, на третьей зашипели сварочные агрегаты. И эти благородные звуки притушили, стали утихомиривать разноголосый гул. И тогда начали расти кирпичные стены заводских цехов.
Но росли они медленно, потому что поступление кирпича на завод вдруг прекратилось. В область и Наркомат полетели телеграммы, оттуда ответили, что кирпич для завода в скором времени опять начнёт поступать. А пока люди работали под открытым небом.
В конце сентября ударили крепкие утренние заморозки, а потом погода всё чаще стала портиться. По небу шли низкие облака, сеяли противным мелким дождём. Иногда дождь припускал не хуже, чем в июле, поднимался пронизывающий, холодный ветер. Но станки всё так же гудели и сыпали искрами, всё так же склонялись над ними промокшие до нитки люди, окоченевшими руками вынимая из зажимов горячие, только что обточенные головки снарядов. Мокрый металл дымился, люди грели об него руки.
Полным ходом шло и строительство землянок для рабочих. Там беспрерывно махали ковшами экскаваторы, визжали пилы, стучали топоры.
Поликарп Матвеевич Кружилин теперь редко заглядывал на завод. Он редко заглядывал и домой, пропадал в колхозах, хотя чувствовал, что сейчас, как никогда раньше, он должен быть побольше возле жены. Но обстоятельства были сильнее этой необходимости. Урожай в районе был хороший, но косовица затянулась, наступившая непогодь обхлестала хлеба, намолоты резко упали. И обозначилась реально грозная перспектива — район мог не выполнить плана хлебозаготовок.
В начале октября Кружилин созвал бюро, на котором рассмотрели вопросы уборки и хлебосдачи. Но сколько ни говорили, сколько ни подсчитывали — для выполнения плана зерна не хватало. Кружилин помрачнел ещё больше.
После бюро Полипов, тоже невесёлый, сказал:
— Ну вот, сегодня первую партию снарядов отгружают. А ты, помнишь, чуть не наломал дров с графиком пуска завода. Хорошо, что послушался тогда меня. Видишь, как всё вышло… неожиданно.
— Да, но какой ценой?
— Что ж, война… — Полипов помолчал и, глядя в тёмный проём окна, проговорил: — А ведь с Антоном Савельевым мы знакомы. Более того — друзья детства… Потом одни и те же тюрьмы прошли.
— Я слышал.
— От кого? — живо спросил Полипов. — От Субботина, наверное?
— От него. Ну и что же, встречался ты с Савельевым?
— Как же… На квартиру его определил. С семьёй. Жена и сын. Сын у него взрослый, лет около тридцати. Токарь. А жена больная, помешанная немного.
— Как помешанная?
— Ну, не то чтобы совсем. А в общем, тихая, меланхоличная какая-то. В восемнадцатом году её в белогвардейской разведке пытали.
Полипов опять потёр щёки.
— Да, годы… Всё они стирают. Встретились с ним, а говорить, оба чувствуем, не о чем. Так, поудивлялись немного, что постарели, изменились. А жена его вроде и вовсе не узнала меня. Посмотрела, как сквозь пустое место…
— Ты и жену его знал?
— Как же, — криво усмехнулся Полипов. — Мы все росли в Новониколаевске, на одной улице жили… — И встал. — Так не забудь — на той неделе исполком. Вопросов много накопилось.
— Не забуду… Да, а что это за вопрос такой в повестке дня у тебя стоит: «О председателе колхоза «Красный колос» тов. Назарове»?
— Обратил? И это — прогресс.
— Что за тон?
Полипов пожал широкими плоскими плечами, будто не понимая, к чему этот жёсткий вопрос.
— А то, что Назаров самовольно засеял почти все пашни рожью — на это ты обратил внимание?
Несколько мгновений они глядели друг на друга в упор.
— И хлеба государству меньше всех в районе пока сдал тот же Назаров. Это при таком-то положении с хлебозаготовками. И вообще — сколько с ним валандаться, самоуправство терпеть? Кончать пора, освобождать от работы.
— Хорошо, освободим, — вздохнув, сказал Кружилин вялым голосом, устало опустил глаза. Но вдруг снова полоснул председателя райисполкома откровенно неприязненным взглядом. — А хлеб за него ты будешь сеять? Колхозом ты будешь руководить? Давай принимай колхоз!
Кружилин бросил на стол карандаш. Карандаш покатился, упал, Кружилин поднял его и опять швырнул на бумаги.
— Так-с. Всё, кажется, проясняется. Значит, убрать меня хочешь потихоньку из района? Что же, благодарю за откровенность. — Губы Полипова стали похожи на подкову. — Если партии будет нужно, на любую работу пойду. В том числе и в колхоз. И руководить хозяйством буду не хуже Назарова.
— Не хуже? В год, в полтора угробил бы ты колхоз, — спокойнее сказал Кружилин.
— Вот как! Значит, и для колхоза не гожусь. Куда же меня определишь?
— Никуда. Работай пока, где работаешь.
— Что значит — пока?
— Видишь ли, нас с тобой никто сейчас не поймёт, если мы конфликтовать начнём…
— Почему «нас»? Скажи — меня! — Полипов боднул воздух круглой тяжёлой головой, правый угол рта у него задёргался, он прикрыл его ладонью. — А в общем — ещё раз спасибо за откровенность. Когда знаешь карты противника, выиграть всегда легче. Видишь, я тоже откровенен.
— Пётр Петрович, я не игрок, — сдерживая себя, проговорил Кружилин. — Потому и карт своих не скрываю… Назарову я разрешил засеять рожью половину посевных площадей.
Полипов поднял жёлтые брови, широкий лоб его покрылся длинными мелкими складками.
— И ты думаешь, в области это одобрят?
— Нынче, возможно, и нет. А будущая осень покажет… Разрешил в опытном, что ли, порядке. Хотя опытничать вроде и нечего. Достаточно обратить внимание на простые цифры — сколько рожь нынче дала с гектара и сколько пшеница…
— Неужели ты не понимаешь, что рожь — это не пшеница?
— А ты не понимаешь, что рожь — это тоже хлеб? И что лучше иметь пять булок ржаных, чем одну пшеничную? Особенно сейчас, когда идёт война. В общем, давай-ка снимай с повестки исполкома вопрос о Назарове. Хлеба он нынче даст больше других. Жатву заканчивает уже, хлеб у него в скирдах. А другим-то колхозам, из которых ты каждый день нещадно выжимал госпоставки, ещё косить да косить. А что теперь косить — солому? Вот и подумай, сколько по твоей вине хлеба потеряли.
— По моей, значит? Это ты ловко. Я мотался по району…
— И по моей. Завод заводом, а надо было уборочную и мне не выпускать из своих рук. Ошибку сделал.
И вдруг Полипов взорвался:
— Так-с! Я виноват в первую очередь, ты — во вторую! Очень логично! Очень справедливо! Да ты не понимаешь, что ли? Если бы до сих пор не сдавали хлеб… если бы район, все колхозы сдавали его такими темпами, как твой Назаров… нас бы давно с тобой в грязь измесили… Мы бы партбилеты, возможно, выложили. И между прочим — сперва ты, а потом уж я! В мирное время нам не спустили бы, а сейчас…
— Ничего, — произнёс Кружилин, — чёрт не выдаст — свинья не съест.
— А? — остановился Полипов, повёл вокруг подрагивающими глазами. — Как ты сказал? В каком, собственно, смысле?
— В народном. Пословица такая в народе есть.
Полипов подошёл к столу, плюхнулся в кресло.
— Пословиц — их много… Ах, Кружилин, Кружилин… Хочешь ещё на откровенность?
— Давай.
— Не годишься ты в партработники.
Кружилин лишь вопросительно взглянул на Полипова.
— Непонятно? Я уже объяснял тебе насчёт хлебосдачи. Конечно, при такой практике, при таких установках теряем немало хлеба. Но я, что ли, эти установки спускаю?
— Значит, неверные установки.
— А это тоже вопрос — верные или неверные. Советской власти два десятка лет с небольшим, колхозам по двенадцать, пятнадцать. На сознательность людей рановато надеяться. Приотпустить вожжи с хлебосдачей — уплыть он может, хлебушек в бездонные сусеки колхозников, а государственные пустые будут.
— Не верим, значит, мы людям?
— А что же? Тот же твой Назаров, пользовался слухом, тайные посевы делал, а урожай с них по колхозникам делил… Хитёр только, не мог я его поймать. Но всегда знал — плачет по нём тюрьма… Н-да… Значит, выход какой? И хлебосдачу с первого дня жатвы вести усиленно, и косить вовремя. В темпе всё, в комплексе — до ветров, до дождей заканчивать жатву.
— А ежели не успеваем? Физических сил не хватает?
— Должны успевать. Из этого исходят установки. Значит, они правильные.
— Да, теоретик ты, вижу.
— Без этого нельзя, — серьёзно сказал Полипов. — А ты не теоретик, к сожалению. Всё от мужицкого духа идёшь. Он подвести может. Или вот эта твоя пословица? К чему она? Слова — они всякий смысл имеют. И вложить можно всякий. А ты, слышал я, от слов своих пострадал уже однажды…
Кружилин с сожалением поглядел на председателя райисполкома. Тот чувствовал этот взгляд, но не пошевелился даже, сидел, уперев глаза в свои широкие, тупые колени.
— Ты что же, пугаешь меня?
— Не-ет, что ты… То время прошло, кажется. Я же спросил — хочешь на откровенность? Советую просто. — Полипов откинулся в кресле. — А вообще — ты ведь тоже игрок. Но играешь так — интуитивно.
— Это мне тоже интересно. Объясни.
— Не надо, говоришь, с Назаровым кончать? Конечно, сейчас ты сможешь и защитить, вероятно, его. Позиции у тебя сейчас в области окрепли — завод продукцию дал. Непостижимо, но снаряды делает. Хотя это заслуга Савельева, особенно Нечаева. В общем, тебя в области поддержат, видимо… Но этот Назаров икнётся тебе в будущем, — прибавил он.
— Каким образом?
— Давай размышлять. Вопрос о нём я в повестке исполкома, допустим, оставлю. Насчёт ржи резонанс в области хороший будет. А я и дальше заострю: кто он таков по духу, этот Назаров? С тайными посевами — ладно, слушки одни. Но он всяких подозрительных в социальном смысле людей поддерживает. Ивана Савельева, например, бывшего белобандита, в колхоз принял. Потом его посадили за вредительство. А Назаров семью его всячески оберегает, благоустраивает. Н-да… И такого человека ты защищаешь вот…
Полипов говорил теперь неторопливо, раздумчиво, спокойно. И Кружилин слушал его спокойно, внимательно. Полипов сидел боком к Кружилину, смотрел куда-то в угол. Ухо его, небольшое, чуть оттопыренное, пошевелилось. Кружилин впервые заметил эту особенность.
— Слушай, Пётр Петрович, страшный ты человек, кажется, — вдруг сказал он. И только когда произнёс эти слова, понял их смысл, подумал, что, вероятно, не надо было этого говорить.
Уши Полипова замерли. Он медленно повернул к Кружилину широкие плечи, и Кружилин увидел, что по лицу его идут судороги, которые он пытается унять насильственной улыбкой.
— Ну что ты… Не страшней других, — вымолвил он.
— Не понимаю я тебя.
— Да, многим из нас друг друга понять нелегко. Мы объединены общей идеей, строим новое общество. Общество это представляем себе более или менее одинаково, но боремся за него… — Полипов, так и не уняв судорог на лице, чуть пригнулся, — но боремся за него, я бы не сказал — разными методами, но по-разному понимая сущность тех людей, с которыми работаем.
— Туманно очень, — усмехнулся Кружилин.
— Ну, Назарова вот того же по-разному понимаем. — Лицо его наконец стало спокойным. — А кто из нас прав…
Громко хлопнула входная дверь, кто-то заскрипел в коридоре половицами.
— Мне ясно одно, Пётр Петрович, — проговорил Кружилин, глядя прямо в глаза Полипову, — сейчас, по крайней мере, стало ясно, что работать нам вместе будет трудно. Может быть, невозможно станет со временем.
Полипов опять собрал морщинки на лбу.
— Почему? Мы впервые поговорили друг с другом откровенно, в какой-то мере выяснили… что-то друг в друге. В чём-то не сходимся? Разве это беда? Жизнь, говорю, покажет, кто из нас прав. А ссориться сейчас — сам говоришь — никто не поймёт.
— Да ведь ты и собираешься о Назарове спорить! А этот спор, прямо говорю, нешуточный, он серьёзный будет…
Распахнулась дверь, вошёл Савельев.
— Можно? Здравствуйте… Не помешал? Вижу — огонёк… — Савельев шумно подошёл к столу, пожал обоим руки. — Что у тебя, Петро, руки такие потные? Ну-с, начали, друзья мои! Сейчас лично подержал в ладонях полуторатысячный снарядик. Нечаев упаковкой занимается, чуть не каждый снаряд сам в ящик кладёт. На утро перед отправкой снарядов митинг назначили… Телеграммы ещё нет?
— Нет ещё.
— Хорошо бы к утру-то поспели, а?! — И повернулся к Полипову: — Ну, Петро! Забывать уже стал ведь я тебя… Да что там, забыл совсем, лет с десяток не вспоминал. И вдруг — встреча! И поговорить вот даже некогда. За квартиру спасибо. По-царски устроились. Неудобно перед рабочими-то.
— Ничего, директор всё же.
— Где ты-то живал, работал?
— Ну, где? После того как из белогвардейского застенка удалось бежать — не забыл, должно, Свиридова? — служил в Красной Армии до тридцатого почти года. А потом всё время в Новосибирске. Потом вот сюда перевели. И всё, собственно. Спокойная жизнь, — усмехнулся Полипов.
— Поговорить бы как-то. Вспомнить кое-чего!
— Как Елизавета Никандровна?
— Ничего. Здоровьем, конечно, хвалиться не приходится…
Опять хлопнула дверь. Все повернули головы на звук.
— Телеграмма, может? — сказал Савельев.
Минуту-другую в коридоре было тихо, потом раздались торопливые шаги. Все встали, понимая, что это действительно телеграмма.
Дежурная по райкому, молоденькая женщина, заведующая сектором учёта, вбежала взволнованная и раскрасневшаяся.
— Вот, Поликарп Матвеевич… Поздравительные! Одна из Москвы, правительственная. Другая из области.
Кружилин развернул одну из телеграмм:
— «Секретарю Шантарского райкома партии Кружилину, председателю райисполкома Полипову, директору завода Савельеву, главному инженеру Нечаеву…» — начал он читать почему-то с адресатов.
— Ну, я пошёл, — встал вдруг Полипов. — Поздравляю, Антон, от всей души… На митинге завтра встретимся. — И повернулся к Кружилину: — Значит, вопрос о Назарове с повестки исполкома исключить?
— Я тебе всё сказал, — промолвил Кружилин.
Полипов вышел, плотно прикрыв дверь.
Когда телеграммы были прочитаны, Савельев и Кружилин поглядели друг на друга молча.
— Ну вот, Поликарп… — устало вымолвил Савельев. Слова были вялыми, бесцветными. — А всё же не верится.
Савельев был давно не брит, на месте глаз глубокие чёрные ямки, лицо осунувшееся, бледное.
— Сколько ты спал за две-то недели?
— Да, да, сейчас пойду, высплюсь. И побриться надо. Это позор — в таком виде…
Он встряхнулся, оторвал руки от стола. С трудом встал, начал ходить по кабинету. И Кружилин понял — Савельев боится заснуть.
— Ты, конечно, слышал — наши оставили сегодня Орёл, — проговорил тихо Антон, подходя к висевшей на стене карте, утыканной флажками. Вся западная часть советской территории была исчерчена беспорядочными синими полосами — бывшими линиями фронтов. Сейчас самая крайняя к востоку линия шла, начинаясь от самого Ленинграда, вниз, огибая Москву, Орёл, Курск и Харьков, к Днепропетровску, а затем, чуть западнее, к Перекопскому перешейку. Где-то далеко во вражеском тылу была очерченная красным кружком Одесса. Там, в этом кружке, уже около восьми недель истекали кровью тысячи и тысячи людей, военных и гражданских, отстаивая город от врага.
Одесса была обречена, это понимал в стране каждый человек, понимал и Савельев, смотрящий сейчас на карту. Об этом он сейчас и думал, хмуря лоб, и, закрыв глаза, мысленно попытался представить, что там происходит. Ему это оказалось нетрудным. Сразу будто воочию возникло багровое небо над горящим городом, потом — разваливающееся, оседающее в клубах пыли здание, — пронзительный женский крик и плач ребёнка.
То ли от этого крика, то ли от запаха пожарищ, который он почувствовал вдруг ясно и отчётливо, Савельева качнуло. Чтобы не упасть, он схватился, за стенку.
— Антон?! — услышал он голос Кружилина и увидел его рядом с собой.
— Ничего, ничего… А карта у тебя неточная всё же. Линия фронта уже не соответствует… — И он переставил флажок чуть восточнее города Орла.
— Да… Она каждое утро не соответствует, — с горечью произнёс Кружилин. Он, стоя рядом с Савельевым, долго и молча глядел на карту.
— Вот всё хочу спросить у тебя, Антон… Как же получилось, что немцы так легко смяли все наши оборонительные укрепления, будто их и не было на наших новых границах? С западными областями Украины и Белоруссии воссоединились осенью тридцать девятого. Пользовался слухом, что вдоль новых рубежей построены за это время сильные укрепления. А немцы — как нож сквозь масло. Как же так? Ты жил в тех краях…
— Я-то жил. Но я ведь не военный… А Петро где? Ушёл? Вот лавочник! Он, знаешь, из лавочников, отец его в Новониколаевске довольно солидную торговлю вёл.
Кружилин понял, что Савельев хочет переменить тему разговора, отошёл к столу.
— Я знаю. Он об этом и в автобиографии пишет. Сам я тоже, можно сказать, из лавочников — в юности приказчиком служил. — И, помедлив, проговорил: — Как-нибудь рассказал бы, каков из себя Полипов в те годы был.
— Ну, каков? Сперва обыкновенный парнишка-гимназист… Затем увлёкся революционной работой, стал настоящим большевиком. После — аресты, тюрьмы… В дружбе — верный. Мы с ним только в одном врагами были — в любви.
— Да? — шевельнулся Кружилин.
Савельев поглядел на секретаря райкома, что-то в глазах того не понравилось Антону.
— Ага. Мы любили одну и ту же девчонку — Лизу, теперешнюю мою жену… Да ты, собственно, почему об этом спрашиваешь?
— Значит, решающим успехом у неё ты всё же пользовался? — как бы не расслышал Кружилин последнего вопроса.
— Так уж вышло как-то. Я хулиганистый в детстве был. Да и в юности тоже. Может, это и решило, а? Девчонок это, знаешь, на первых порах привлекает. Жил я тогда в Новониколаевске, в семье брата моего отца, Митрофана Ивановича. Он с девятьсот второго года уже подпольщиком был, кажется, чуть ли не первым организатором социал-демократической ячейки. И сын его, Григорий, тоже подпольщиком был. И Лиза тоже. Меня в свои дела они, конечно, не посвящали. А я — переживал. Ух как я переживал! И всё, помню, думал: как же им доказать, что я не такой дурак и шалопай, каким они меня считают?
Савельев говорил, а глаза его закрывались.