Разум слов Гандельсман Владимир
© Владимир Гандельсман, 2015
© Валерий Калныньш, дизайн серии, 2015
© «Время», 2015
Разум слов
Человеку нужна только комната
«Как ты не любишь, как зима черна…»
- Как ты нелюбишь, как зима черна,
- как нелюбовь твоя непредставима,
- о, всё, чем жив – тобой, твоим, твоими,
- на всё твоё душа обречена,
- не дай любить кому-нибудь, как я
- тебя, и вспоминать, как вспоминаю,
- как ты нелюбишь, будто жизнь иная
- нам предстоит, любимая моя.
«Я люблю твою жизнь, что согрета теплом изнутри…»
- Я люблю твою жизнь, что согрета теплом изнутри,
- от тебя независимо, взятую всею тобою,
- у окна, где дрожат осыпающиеся фонари
- и уходит трамвай к Блохину, словно зверь к водопою.
- Я тем больше люблю её, что не могу сохранить
- так, чтоб ты её тоже любила и, больше не споря,
- чтоб душа твоя в силах была повторить
- эту чистую линию тела, лишённую горя.
- О твоём белоснежном объёме, имеющем зренье и слух,
- о гордыне твоей в драгоценном сосуде,
- говорю о тебе, о твоём умирающем чуде —
- так смиренно создать мог не гордый, но любящий дух.
Данте
- Я в неоплатном пред тобой долгу
- за оголённость слова до весла,
- которым толщу океана гну.
- Прощай навеки, ты меня спасла.
- Я знаю, с кем я разговор веду,
- и если слышен в голосе металл,
- то это к непосильному труду.
- Я видел куст – он кровью истекал.
- Не узришь ты ни скорбного лица,
- ни слёз моих, их бездна подо мной,
- горбатое усилие гребца
- не знает этой немощи земной.
- Не до друг друга, мы теперь – одно,
- везде тебе пристанище, как мне
- изгнание повсюду суждено.
«Тихопомешанному на муравьях…»
- Тихопомешанному на муравьях
- чайка была продолженьем ладони,
- с пепельной славой на тонких крылах
- и в летаргическом полунаклоне.
- Он растворялся в соседних мирах.
- Бледным цветком, прозябающим в скалах,
- осенью в сердце селившийся страх
- так и дрожал среди родственных малых.
- Жизнью соринки, что слишком мала,
- тихопомешанному увлечься
- было всегда перед сном и улечься
- с радостным риском – была не была!
- Всё продолжается – только и знал,
- было движение – так он и помнил,
- только и видел: соломинку поднял,
- на муравьиной тропе исчезал.
«Снег – на землю, душа – от земли…»
- Снег – на землю, душа – от земли,
- вам сегодня меняться местами.
- Что ты медлишь, душа? Утоли
- этот замысел. Больно?
- Так зачем привязалась ко мне?
- Наш разлад – он затеян над нами.
- Ты любила кого-нибудь? Нет.
- А со мной породнилась невольно.
- Всё кому-нибудь принадлежит.
- Снег и снег, как попытка оспорить,
- исчезая, летит и летит,
- так прекрасен, что боязно вторить.
- Ну и всё же скажи, мы могли
- полюбить, как пришли, – не владея?
«В области пчёл, в рыжей стране с солнечной осью…»
- В области пчёл, в рыжей стране с солнечной осью,
- там, где паук плёл мои сны по древесине,
- я собирал дождь золотой или колосья
- и на веранде павлин плыл в керосине.
- Книгою мне лес пламенел, набранный густо
- временем игл, липкой листвой и запятыми
- угольных мух, влажным камням – влажное чувство
- вторило и растворялось в полуденном дыме.
- Этот песок вдоль по ступням к пяткам сандалий,
- гретый асфальт или залив в отмелях белых,
- россыпь мальков, хрупкий хрусталь рыбьих печалей,
- их позвонки, перезвон слёз тонкотелых.
- Если бы мог, если бы смел я усомниться
- в том, что живу, прежде не жив, или растенье
- если бы смел не называть умершей птицей
- или птицу не называть ангельской тенью,
- то и тогда…
«Сквозь тьму непролазную, тьму азиатскую, тьму…»
- Сквозь тьму непролазную, тьму азиатскую, тьму,
- где трактор стоит, не имея любви ни к кому,
- и грязи по горло, и меркнет мой разум,
- о, как я привязан к Земле, как печально привязан!
- Ни разу так не были дороги ветви в дожде,
- от жгучего, влажного и торопливого чтенья
- я чувствую, как поднимается сердцебиенье
- и как оно глохнет, забуксовав в борозде.
- Ни разу ещё не желалось столь жадностно жить,
- так дышит лягушка, когда малахит её душат,
- но если меня невзначай эти ночи разрушат,
- то кто, моя радость, сумеет тебя говорить?
- Так вот что я знаю: когда меня тянет на дно
- Земли, её тягот, то мной завоёвано право
- тебя говорить, ну а меньшего и не дано,
- поскольку Земля не итог, но скорей переправа.
- Над огненным замком, в котором томится зерно,
- над запахом хлеба и сырости – точная бездна.
- Нещадная точность! Но большего и не дано,
- чем это увидеть без страха, и то неизвестно.
«Расширяясь теченьем реки, точно криком каким…»
- Расширяясь теченьем реки, точно криком каким,
- точно криком утратив себя до реки, испещрённой стволами,
- я письмом становлюсь, растворяясь своей вопреки
- оболочке, ещё говорящей стихами.
- Уходя шебуршаньем в пески, точно рыба, виски
- зарывая в песчаное дно, замирающим слухом…
- Как лишиться мне смысла и стать только телом реки,
- только телом, просвеченным – в силу безмыслия – духом.
- Только телом, где кровь прорывает ходы, точно крот,
- пронося мою память, её разветвляя на жилы…
- Я к тебе обращён, и теперь уже время не в счёт:
- обращённый к тебе, исчезаю в сознании силы.
- Опыт горя и опыт любви непомерно дают
- превращение в сердце, лишённое координаты,
- оно – всё, оно – всюду, с ним время в сравнении – зуд,
- бормотание, шорох больничной палаты.
- И теперь всемогущество зрения – нежность его,
- пусть зрачок омывает волна совершенным накатом,
- это значит, пробившись за контур, слилось существо
- с мнимо внешним и мнимо разъятым.
«Бывали дни безмыслия…»
…и потом одаривает втрое.
В. Черешня
- Бывали дни безмыслия, июль
- на цыпочках заглядывал с балкона,
- и проникал, чуть оживляя, тюль,
- и к изголовью свет струил наклонно.
- Бывали дни – не верил, что умру,
- когда нас ночь на даче заставала,
- и сад сиял, и больше никому,
- нигде и никогда не предстояла
- не только ты, но эта полнота,
- утишившая время до приметы.
- Я и теперь не верю, хоть она
- изнемогла, распавшись на предметы.
- Я и теперь не верю, но слабей.
- Скажи: волна уходит, оставляя
- воспоминанья в линзах пузырей,
- один пузырь с другим сопоставляя…
- Но человек, склонённый над столом,
- не слышит, как стучит металлолом
- и мёртвые клешни передвигает,
- он времени волну одолевает,
- и всё его живое существо
- втройне одарено одним мгновеньем:
- июльским днём, бессмертным помышленьем
- и точным воплощением его.
«Где прошлое, в особенности то…»
- Где прошлое, в особенности то,
- которого не помню? Не уверен,
- что я там жил, и надевал пальто,
- подшитое убитым насмерть зверем,
- и выходил в пространство… Там – никто.
- Но где уже случалась эта явь,
- которой остановлен я сегодня:
- пальто, и приоткрытый в бездну шкаф,
- и нечто, что томится в преисподней,
- себя своею памятью обстав?
- И промельком – окно, белёсый дым
- над городом, где я всегда повинен
- в твоих слезах… О чём мы говорим?
- Зачем наш спор так сумрачен и длинен?
- Чего ещё друг другу не простим?
- Какая тяжесть в том, что не укрыть
- забвением себя, и тяжесть вдвое —
- не помнить, что ты помнишь, не любить
- тех призраков, притянутых строкою,
- которых ни изгнать, ни воплотить.
«Вечер. Капель синь.…»
- Вечер. Капель синь.
- Уличный фонарь —
- мокрый апельсин.
- Зарево и хмарь.
- Ложное торчит
- тело. Ты моё?
- Как я нарочит.
- Лодочка-чутьё.
- Влажное весло
- вспыхивает там.
- Мост. Не Ватерлоо.
- Тело по пятам.
- Кто во мне идёт?
- На исходе дня
- тело завернёт
- за угол меня.
- Островок сухой
- от его пяты
- стянется водой.
- Что здесь было? Ты?
«Я жил не в эпоху войны…»
- Я жил не в эпоху войны,
- не в пору гонений неправых,
- не в горькое время вины,
- на личных настоянной травах.
- От пыли полуденной сер,
- в припадках то зла, то роптанья,
- я жил, как замотанный зверь,
- заботами о пропитанье.
- И дни мои сбились в одно
- пугливое серое стадо,
- я с мёртвою болью в окно
- следил за живучестью сада.
- И слово искало порог
- ступить и исторгнуться вещью,
- но горло могучие клещи
- сжимали, и зверь становился жесток.
- Уж лучше б я был недвижим
- и слеп, чем, запёкшейся речью
- сращённый с тоской человечьей,
- задуман настолько живым.
«Без отечества по существу…»
- Без отечества по существу,
- на одной из нелюбящих родин
- оказавшись в значенье «живу»,
- я дышу – и тем самым свободен.
- Я свободен, я делаю шаг,
- проявление собственной воли,
- зарождаясь во мраке – во мрак
- переходит, но высветясь, что ли.
- Так вот в комнате фары спугнут
- застоявшуюся перспективу —
- удлинённые тени взбегут
- по стене и сбегут торопливо.
- И на стыке косых плоскостей
- своевольным капризом движенья
- ты пронизан до самых костей,
- лишний раз изменив положенье.
«Если заперты рыбы, прохожий…»
- Если заперты рыбы, прохожий,
- подо льдом чернокровной зимы,
- не сошлёмся на промысел Божий —
- мы виновны, что это не мы.
- Не забудем холодные трубы
- (после кубиков на ковре)
- первых зим и цигейковой шубы
- леденеющий ворс на дворе,
- невозможную эту картину
- чистоты, изумленья, тоски,
- и ботинки, и вонь гуталина,
- вечнорвущиеся шнурки.
- Всё могло повернуться иначе,
- если б ты не на шутку продрог,
- как упорный, косой и собачий
- этот бег мостовой поперёк,
- и теперь, если ты не безумец,
- у перил, на железном мосту,
- ты останься без дома, без улиц,
- без всего, я имею в виду, —
- будет страшно и празднично как бы,
- как на кухне в торжественный час,
- где дышали зеркальные карпы,
- шевеля металлический таз,
- и, сочувствуя мёрзнущей твари,
- ты над этой страной воспари
- полосой розовеющей гари,
- кровоточащей раной зари.
«Троллейбус, что ли, крив…»
- Троллейбус, что ли, крив,
- раздрызган и знобящ,
- что едешь, полужив,
- завёртываясь в плащ,
- дрожишь, облокотясь
- на отсвет свой в окне,
- без тела-то сейчас
- ему теплей, чем мне.
- Да, я бы мог не жить,
- не видеть вообще,
- и слов не говорить,
- и не дрожать в плаще,
- но если это Бог
- мне зябкий подал знак,
- то как Он одинок,
- Собой расщедрясь так.
«Чем пахнет остывающий утюг…»
- Чем пахнет остывающий утюг,
- и комнаты молочное смерканье,
- и женственная плавность этих рук,
- как не ребёнком спящим, как не тканью,
- где затаился шёлковый испуг.
- Средь бела дня есть пауза, она
- от тяжести любви почти свободна,
- в ней женщина не мать и не жена
- и сбывшемуся так же чужеродна,
- как будто на него осуждена.
- Не я из её паузы изъят,
- я только лишь угадываю сумрак
- да зеркала темнеющий квадрат,
- где в глубине графин с набором рюмок
- мерцающее что-то говорят.
- Тем лучше, что мы не были близки,
- что порознь испытываем эти
- приливы изумительной тоски,
- которые испытывают дети,
- проснувшись, когда в комнате ни зги.
«Ты – лишь инстинкт переступанья…»
- Ты – лишь инстинкт переступанья,
- инстинкт ступни,
- услышавшей пересыпанье
- песка и шорох
- листвы в осенних коридорах,
- где гаснут дни,
- ты – только ритм преодоленья
- всех мер длины,
- пульсация без направленья,
- наклон походки,
- зрачки, посаженные в лодки,
- что так черны,
- освобождение от шарфа,
- от шляпы, блеск
- волос, упавших, точно арфа,
- меж пальцев, если
- ты перед зеркалом и в кресле,
- и слышен плеск
- дождя, начавшегося с ходу,
- чтоб жизнь в тепле
- вдруг оттенила непогоду,
- и вечер зябкий,
- и женщину в намокшей шляпке —
- там, в полумгле, —
- ещё сильней, ты – согреванье
- еды, питья,
- со стороны ты – небыванье
- на этом свете,
- так отрешённо смотрят дети
- из забытья.
«Вот и Нила разлив…»
- Вот
- и Нила разлив,
- крокодильского Нила,
- крокодильского Нила разлив.
- На окраине Фив
- ночь слезы, говоришь? Как ты плачешь, Исида, красиво,
- очи полузакрыв!
- Ты
- прекрасна, ты миф,
- одаряющий щедро
- благодарные полосы нив.
- Но поблизости Фив
- мне к отплытью готовиться в барке ливанского кедра,
- слышишь арфы призыв?
- Не
- дожив до войны
- (слава богу Амону!),
- пару лет не дожив до войны,
- я загробной страны
- дуновению внял и поддался холодному гону
- той змеиной волны,
- той
- волны, исподволь
- абиссинскою кровью
- гор увитой… Но так не неволь,
- распусти мою боль,
- мой клубок жизнелюбия, крови, прокорма, здоровья
- и не сыпь эту соль!
- И
- бескрайний песок,
- и просторы не эти ль
- я любил, но не мог, но не мог
- тебе верить, мой бог…
- Моё сердце, пишу, не восстань на меня как свидетель
- по ту сторону строк.
«Скучно жить стало…»
- Скучно жить стало, в этой связи
- мирры, что ли, мне привези,
- перьев страусовых, милый муж,
- надоело в грязи —
- то дожди проливные, то сушь.
- Хоть и нету тебе житья
- от причуд моих и нытья,
- с Пунта дальнего, милый муж,
- скоро ль с глупостями ладья
- завернёт в нашу глушь?
- Что мечтать о полях Иалу,
- милый муж, коли служишь злу,
- служба – умным, нектар – для дур,
- ты пахучую эту смолу
- привези да пантеровых шкур.
- Пусть не вспыхнет вода огнём
- под твоим, милый муж, веслом,
- пусть, с твоим дыханием слит,
- Шу ни ночью дыханье, ни днём
- от ноздрей твоих не отвратит.
- А вернёшься – податься из
- этих мест хорошо бы вниз
- по течению, там-то уж
- ты простишь мой каприз
- и тоску мою, муж.
«Всё совестней цепляние за жизнь…»
- Всё совестней цепляние за жизнь,
- а речь срывается в словесный шум, кишащий
- самим собой, ты вылазке кошачьей
- четверолапых строф бросаешь «брысь!».
- Речь раньше разума, невнятность не каприз,
- но чуянье и призрак настоящий.
- И, в дебри зарываясь, как зверьё,
- почуявшее смерть, она клокочет
- тем человечнее, чем больше забытьё,
- чем более сама себя не хочет…
- То жизнь моя, цепляние моё,
- обвал и пропаданье среди ночи.
«Над дебаркадером ползёт чёрно-серое небо…»
Валерию Черешне
- Над дебаркадером ползёт чёрно-серое небо,
- пожиратель стоит пирожков,
- и дымятся лотков маслянистые недра,
- и в крестовом походе летящего снега
- я прочитываю: Петергоф.
- Всё. Пора. Всё. Пора. Затолкать себя в тамбур.
- Набирая и скорость и хруст,
- пусть меха меж вагонами хрипло болеют катаром,
- а на станциях двери, расфыркавшись паром,
- останавливают вдали чернокуст.
- Ради слова, растущего ветвью, энергией взрыва —
- промахнувшись, бесспорно попасть, —
- ради внутрислогового в суставах его перебива,
- перелома, сращённого верно и криво,
- я и трачу построчную страсть.
- Разве речь одержимого не пробирает до дрожи,
- и её осязаемый пыл
- через голову смысла бросается на бездорожье
- ослепительных чуждостей, но – и не тронутых ложью,
- и исполненных сил.
- Разве из черноты набегают огни Петергофа,
- или это скорей
- называние жизни, и тяжеловесные строфы,
- и ворчанье с ворочаньем в шубе, сцепления грохот,
- шаг вовне из разверстых дверей.
«Я тоже проходил сквозь этот страх…»
- Я тоже проходил сквозь этот страх —
- раскрыв глаза,
- раскрыв глаза впотьмах, —
- всех внутренностей, выгоравших за
- единый миг,
- и становился как пустой тростник,
- пустой насквозь,
- пустее всех пустых,
- от пальцев ног и до корней волос,
- я падал в ад,
- точней во тьму иль в вашу Тиамат,
- не находя,
- где финиковый сад,
- где друг умерший, где моё дитя,
- где солнца жар,
- где ты, спускающийся в Сеннаар,
- где та река
- и где над нею пар,
- где выдохнутый вон из тростника
- летучий дар.
- Я этим жил на протяженье лет,
- тех лет моих,
- которых больше нет
- ни среди мёртвых, ни среди живых,
- я извлекал
- звук из секунд, попав под их обвал,
- благодаря
- тому, что умирал
- прижизненно, а зря или не зря —
- поди измерь…
- Не так твоими мускулами зверь
- зажатый пел,
- как я, скажи теперь?
- Не песней ли и ты перетерпел
- ночной кошмар,
- ты, с гор спускающийся в Сеннаар?
- Смотри – река,
- смотри – над нею пар,
- как выдохнутый вон из тростника
- летучий дар!
«Я говорю с тобой, милый…»
- Я говорю с тобой, милый, из угольной, угольной
- ямы, своей чернотою смертельно напуганной,
- вырытой, может быть, в память об Осип Эмильиче,
- помнишь, твердившем в Воронеже: выслушай, вылечи.
- Я говорю с тобой, больше и не с кем, и не о чем,
- только с тобою, ещё нерождённо-нежнеющим
- во временном послезавтрашнем срезе, ты выуди
- смысл оттуда, где нет его, ты его вынуди
- быть в этой угольной яме, безумной от копоти,
- выкопай слово о счастье, о смысле, об опыте
- письменной речи – возьми её в виде образчика
- речи, сыгравшей прижизненно в логово ящика,
- в страшной истории так откопают умершего,
- Господи, он ещё дышит, утешься, утешь его.
«Слушай! Когда тишина над рекой бессловесна…»
- Слушай! Когда тишина над рекой бессловесна,
- там, на кольце сорок пятого с семьдесят первым,
- там, где деревья стоят над рекою отвесно
- в чём-то сыром – то коричневом, то светло-сером, —
- дни моей жизни таким убывают манером,
- что пресловутому сердцу становится тесно.
- Слушай! В ветвях облетевших не больше смиренья,
- чем в оживлённых листвой, но в осенних пробелах
- ищет смиренных сестёр сиротливое зренье
- прямолинейнее… И в монотонных пределах
- низкого неба, среди облаков крупнотелых,
- осени блёклое солнце – ему озаренье.
- Что же, не зря облюбован был мной этот угол,
- где по ночам, в черноту непроглядную в оба
- глядя, твердил: примирись! если кто и напутал
- в жизни – ты сам, примирись, привыкай к форме гроба
- в этой каморке, где затхлости запах особый,
- где ты безверие зябко в иронию кутал.
- Что же, отъявленный бред полагать, что за ширмой
- был кукловод – разве он уместился бы в образ? —
- нет, никогда, никогда ты не слышал надмирный
- голос Того, для Кого ты придумывал голос,
- хоть и не верил в Него, и осенняя морось
- всё застилала, как жгучей тоскою обширной.
- Слушай! Когда, вкруг полуденной точки свернувшись,
- день, не успев посветлеть, угасал, там, где вечер
- осени поздней под дверь мою сбрасывал тушку
- голубя – вот благовещенье! – там, где я встречи
- этой пугался и вздрагивал, там, где диспетчер
- метрах в двухстах, на кольце, превращалась в старушку —
- слушай! – там дни моей жизни текли неизбывно,
- впрочем, щадя и ночные часы замедляя,
- там, где последний автобус гасил свои бивни,
- там, где, инерцию наглого слова теряя,
- я засыпал и вставал, уже не понимая
- прошлого дня с его пульсом тяжёлого ливня.
«Это город слепых…»
- Это город слепых,
- розоватых, трапецьеобразных
- стен, от ветров ненастных
- оградивших живых,
- это город глухих
- переулков несчастных
- и безмолвных, прекрасных
- снегопадов густых.
- Это город теней
- во дворах нездоровых,
- это город готовых
- к вымиранью людей.
- Это город детьми
- облюбованных горок,
- древний образ мне дорог, —
- если хочешь, возьми, —
- это город зимы,
- мандариновых корок,
- холодов, полутьмы,
- вереницы огней
- с жёлтым прицветом йода,
- и железных коней,
- и того пешехода…
- Ну, живи, цепеней.
«Вы просыпались рано утром…»
- Вы просыпались рано утром,
- зимой, когда по цвету дыма
- из заводской трубы определяли
- температуру воздуха… Тогда
- вы знаете, как ищет мысль лазейки —
- как мышь, откопанная на морозе,
- живая, обезумевшая, в страхе
- бросаясь напролом…
- Месяц как твержу:
- «Я ещё здесь, здесь, здесь,
- Господи, здесь…» —
- не разжимая губ твержу и продолженья
- не вижу столь же истинного…
- Вы просыпались рано утром,
- зимой, проездом
- вы замечали в окнах заводских
- рабочего, вы думали: как рано
- он приступает к выполненью плана —
- такой живой! Вам не было смешно…
- Вы помните, вас в детский сад будила
- передовая сталинская мама,
- включая беспощадно свет
- и радио одновременно,
- а вы за миг до этого
- всей мышечною, мышьей жизнью
- в сон зарывались под одеяло,
- вы помните, как в детство проникает —
- в столь раннее, что – навсегда, – казённый
- линолеума запах, туалета
- и кухонный непостижимый дух…
- Вы просыпались рано утром,
- зимой…
«Когда бы знал, что ждёт…»
- Когда бы знал, что ждёт,
- не захотел бы жить,
- но ты всегда лишь тот,
- кто и не мог не быть.
- Но если здесь дышать,
- таких измен, как та,
- ты бы не мог не знать,
- ты бы не жил тогда.
- И говорю: прими.
- Ты не обманут, но
- лишь окружён людьми,
- и потому – темно.
«И от любви остаётся горстка…»
- И от любви остаётся горстка
- пепла, не больше напёрстка.
- Нет, не страшно стало душе
- быть нелюбимой уже.
- Вот тебе рукавицы, ватник,
- лампочка в сорок свечей,
- кружка воды и мышиный привратник.
- Чей ты теперь? Ничей.
- Будешь двуруким теплом двуногим
- жить, согревая тьму,
- счастьем обязан был ты не многим,
- будешь зато – никому,
- это и есть твоё счастье… Всё же
- это ещё и твой страх,
- что и тогда тебе Бога дороже
- будут пепел, напёрсток, прах.
«Человеку нужна только комната…»
- Человеку нужна только комната,
- комната и кровать,
- чтобы не метаться из города
- в город, не ночевать
- на вокзале, не дрожать от холода.
- Человеку нужна только комната,
- чтобы молиться всенощно
- и вседенно о себе и о ком-то
- ещё любимом, чтобы чувства мощно
- высились подобно иконам.
- Человеку нужна комната
- и жизнь, прожитая неверно,
- с ненавистью, с удушающим опытом
- измены, трусости, скверны
- пошлого на ухо шёпота,
- чтобы сердце рвалось, потом окрепло
- и превратилось в скалу, чья память
- не возрождает из пепла
- любимых, ни подниматься, ни падать
- не умея, но лишь стоять ослепло.
«Феноменальность жизни моей, шага…»
- Феноменальность жизни моей, шага,
- вдоха грудная тяга,
- коченеющий утра пустой объём
- и шаги мои в нём.
- В жизнь упавший, в чехле
- кожи, с принятой на земле
- логикой мышц, суставов, костей
- вертикальных людей,
- я иду к остановке, и там стою
- безмолвно, и не перестаю
- шевелить от холода пальцами ног,
- весь – удар прицельного бытия и его срок.
«Ребёнок спит, подложив под щёку…»
- Ребёнок спит, подложив под щёку
- руку, другой обняв
- куклу, ему не снится совесть,
- он глубоко прав.
- Так глубоко, как на пустыре
- снег, – ни фабрик вблизи,
- ни чёрных фигур во дворе
- по колено в грязи.
- Снег на пустыре один,
- как ребёнок, спит,
- он ослепительно состоит
- из самого себя.
«О радости – как засыпает мост…»
- О радости – как засыпает мост,
- как засыпают полувеки
- его пролётов,
- как снег летит в деревья, в их навеки
- открытый мозг,
- о русле, где лиловое сверло,
- своих тяжёлых оборотов
- вращая бремя,
- колеблет цепи ртутных перемётов,
- и занесло
- мой спичечный – по крышу – коробок,
- дарованный на время
- сезонной стужи…
- Два-три пейзажа, чувства, две-три темы
- и детский бог —
- вот всё, что есть, все крохи изнутри.
- О радости, о разности – снаружи
- покой могучий,
- душа иль плоть – они так много хуже
- любой поры.
- Лишь точной речи, поднятой со дна,
- влажно-сыпучей,
- вся разность эта —
- ослепшей речи, поднятой на случай, —
- всегда равна.
- О радости – как засыпает всё,
- как милицейская комета
- летит, мигая,
- наматывая зелень снега, света
- на колесо.
«Домой, домой, домой…»
- Домой, домой, домой,
- с Крестовского съезжая
- моста, я вздрогнул: боже мой,
- какая жизнь простая,
- как всё проявлено: торчат
- деревья, трубы,
- и мокрый снег летит, и спят
- в снегу гребные клубы,
- и всё молчит, срезаясь за
- стекло косым квадратом,
- то набегая, то сквозя,
- то волочась закатом,
- а там, средь серых плоскостей,
- смиряются, смиряют,
- хоронят, любят, ждут гостей,
- живут и умирают,
- и надо двери отворить,
- и надо чаю заварить.
Три времени года
1. «Чередование года времён…»
- Чередование года времён
- я застаю у себя в котельной,
- с мышью, притихшей в кладовке, вдвоём
- слушаем осени шум запредельный
- или вдруг слушать перестаём.
- Третий уж год параллельно реке
- я засыпаю, по левую руку —
- парк, и ничто уже не вдалеке.
- Дверь отворяю и радуюсь другу,
- снегу, тающему на воротнике.
2. «За ночь снега под дверь насыпет…»
- За ночь снега под дверь насыпет,
- я лопатой его разгребу,
- оглянусь – параллелепипед
- дома жёлтого на берегу,
- дверь открыта и чай не выпит.
- А на стенах осела копоть,
- невесомый рисунок дней,
- тех, что некий безумец копит
- и записывает… Ему видней…
- Но меня ничто не торопит.
3. «В угол, в уголь смотрел чёрно-синий…»
- В угол, в уголь смотрел чёрно-синий
- я вчера и таких длиннот
- вдруг услышал – не звук – пустыню,
- что замедлило время ход
- и пропало в полночной тине.
- Но откуда тогда под подошвой
- утра хрусткие ямы, бугры,
- ночь, утёкшая в темень коры,
- мир с голубизною подмёрзшей
- накануне цветенья поры?
«Ещё хожу и говорю…»
- Ещё хожу и говорю,
- на голос отвечает голос,
- из электрички тонкую зарю —
- вот эту – я увижу ли ещё раз?
- Какую глупость совершить могу —
- так втрогаться в стеклянно-пыльный
- пейзаж, что говорить: я избегу
- тоски грядущей, непосильной,
- и не завидую не любящему жизнь.
- Но я уже не верю
- словам, которые произнеслись.
- Мы жаркие, вседышащие звери
- и ничего не избежим.
- Тем ненасытней потрясенье,
- когда в вагоне в тридцать тел дрожим
- и дышим сумерками воскресенья.
«В точке мира стоять…»
- В точке мира стоять,
- тучным телом её заполнять,
- под молочною кожей руки
- слабый воздух нежнеет,
- и дождём, набираясь сознания, вдруг тяжелеет,
- рассыпается на черепки,
- и уходит буксир под темнеющий свод,
- выворачивая рукав
- мирового пространства, его, исчезая, взорвав.
- Разве был мне когда-нибудь год?
- Черепки, черепица дождя
- затихает, и воздух, свежея,
- снова ластится, как дитя,
- и в ключицы впряжённая шея
- человеческий череп вращает для бытия.
«Я о тебе молюсь…»
- Я о тебе молюсь,
- я за тебя боюсь.
- Пока живём – живём,
- пока вдвоём – вдвоём,
- но как вместить обещанную грусть,
- какое платье из неё сошьём?
- Я не хочу смотреть
- на государство-смерть,
- и на его зверей,
- и на его червей,
- но как вместить обещанную твердь,
- читатель Иоанновых страстей?
- Но как тебя спасти,
- когда нас нет почти,
- и дар случайный жить
- нас понуждают скрыть.
- Я ничего не вижу впереди.
- Как эту тьму кромешную вместить?
- Дай только раз вдохну,
- дай только жизнь одну, —
- пока живём – живём,
- пока вдвоём – вдвоём, —
- дай только жизнь ещё раз помяну.
- Жить будем ли мы вновь, когда умрём?
«Шум, шум, шум…»
- Шум, шум, шум
- дождя, шум, шум,
- спит земля-тугодум,
- я в подушку стихи прочту
- не про эту жизнь, а про ту,
- где и сердце и ум.
- Спит, спит, спит
- земля, спит, спит,
- кто убил, тот и сыт,
- я тобою лишь дорожу
- да ещё двумя, кем дышу,
- кто ещё не убит.
- Друг, друг, друг,
- тебе, друг, друг,
- моё слово не вдруг,
- ты приник к нему-своему,
- как и я приник к твоему,
- есть лишь родственный звук.
- Лишь, лишь, лишь
- дождя, лишь, лишь,
- под который ты спишь,
- наполняет комнату шум,
- шевелящихся долгих дум
- потрясённая тишь.
«Есть чувства странные, живущие не в сердце…»
- Есть чувства странные, живущие не в сердце,
- но в животе, и даже не как чувства
- живущие – скорей как мыши. Свет
- в подвале зажигая, полсекунды
- ты смотришь никуда, чтобы они
- успели незамеченными смыться.
- И можно жизнь прожить, не отогнав
- и не постигнув маленького чувства,
- которое заполнило тебя.
- Нелепость. Но когда родную дочь
- старик подозревает не своею,
- то не измена мучает его,
- а то, что он любовь извёл на нечто
- столь чуждое, что страшно говорить.
«Ехал ученику…»
- Ехал ученику
- дать урок на краю
- города по языку
- и в проезжую смотрел колею,
- загорались огни
- новостроек, вдали
- лезли в душу
- рельсы, шпалы, клочки земли,
- вот отец его, адвокат,
- предлагает борща:
- «Пища сталинская у нас, простая,
- мы с сынком
- остались вдвоём», —
- е и ё после ща,
- где её (после ща)
- обитает здесь дух?
- Я смотрю на сынка, на хрыча,
- проверяю на слух:
- человеческий род,
- этот полный абсурд,
- пощадил бы и тот,
- кто не полностью мудр.
- «Я вас вознагражу». —
- «Извините, спешу».
- Руку гладко-сухую суёт,
- сын снуёт, сын на заднем плане снуёт.
«Должен снег лететь…»
- Должен снег лететь
- и кондитерская на углу гореть,
- мать ребёнка должна тянуть
- за руку, должен ветер дуть,
- и калоши глянцевые блестеть,
- продавщицы розовые в чепцах
- кружевных должны поднимать
- хруст слоёных изделий в щипцах,
- и ребёнок, влюблённый в мать,
- должен гибнуть в слезах,
- и старик, что бредёт домой,
- должен вспомнить, как – боже мой! —
- как сюда он любил
- заходить, как он кофе пил,
- чёрный кофе двойной,
- «Больше, – шепчет, – лишь смерть одна,
- потому что должна
- этот шорох и запах смыть…» —
- и глухая должна стена
- тень его укрупнить,
- и тогда снегопад густой
- всё укроет собой,
- и точильного камня жрец
- сотворит во мгле под конец
- дикий танец с искрой.
«Если это последний…»
- Если это последний
- день, то я бы сошёл
- в том саду,
- где стоит дискобол
- и холодный и бледный
- свет горит, как в аду.
- Дочь моя, или сын мой,
- или друг мой идёт
- впереди,
- чёрен твой небосвод,
- город снежный и дымный,
- нет другого пути.
- Сохрани тебя Боже…
- Путь ли это домой
- вдоль реки…
- Ты и вправду живой?
- Дай дотронуться всё же
- до пальто, до руки.
«…из тех, кто ждёт звонка и до звонка…»
- …из тех, кто ждёт звонка и до звонка
- за миг уходит из дому, из тех,
- кому не нужно ничего, пока
- есть не интересующее всех,
- из тех, перебирающих листы
- с печатными столбцами, находя
- в них водяные знаки красоты
- и – ничего немного погодя,
- из тех, себя увидевших в родне,
- как в зеркалах возможного, от них
- бежавший и привязанный вдвойне
- к отвергнутому, из ещё живых…
«Днём в комнате зимы начальной…»
- Днём в комнате зимы начальной
- голубоватый свет и потолок белесый.
- Я вижу тебя девочкой печальной,
- вне сплетенного к жизни интереса.
- Без твоего участья день стихает,
- придёт с работы мать, суп разогреет
- грибной (за дверью связка усыхает),
- потом над кройкой и шитьём стареет.
- Ещё увидишь: лампы свет прикроет
- газетой, и такая грусть настанет,
- как будто ты раздумываешь – стоит
- или не стоит жить, – не слишком тянет.
- Я там тебя люблю, и бесконечней
- не знаю ничего, не знаю чище,
- прекраснее, печальней, человечней
- той нерешительности и свободы нищей.
На ладони
1. «Как я свободен…»
- Как я свободен —
- как отцепившееся небо,
- и никому не должен, и никуда не годен.
- Я только вдоху повинуюсь слепо.
- И это всё, всё, всё,
- живущему не надо оправданья —
- столь выпукло его лицо
- и явственно его дыханье.
2. «Это долгий путь…»
- Это долгий путь
- вдоль по набережной куда-нибудь.
- Вдруг найдёшь на краю
- городского ума – в лопухах
- и репейниках жизнь свою.
- Жизнь свою, ах.
- Надышавшись мокрыми сливами
- синей реки,
- вдруг найдёшь вопреки
- смыслу – в пальто и кепке
- жизнь свою в устройствах куда-нибудь кем-то
- на работу. Осенью, часа в четыре,
- найдёшь себя у себя на ладони.
- Это долгий путь в гаснущем мире,
- в солнечных сумерках, на фоне
- кирпичной стены.
3. «Я ли при жизни…»
- Я ли при жизни,
- воздух ли здесь у лица?
- Свет обступает.
- Кто тебя видит и кем ты так выбран стоять
- в солнечной осени возле киоска?
- Нет никого, без тебя
- кто бы не мог обойтись, нет никого.
- Боль – это то, что стихает.
- Так ли правдиво-пустынно твоё существо?
«Я шум оглушительный слышу Земли…»
Вступление
- Потому что я смертен. И в здравом уме.
- И колеблются души во тьме, и число их несметно.
- Потому что мой разум прекращается разом.
- Что насытит его – тем, что скажет, что я не бездушен,
- если сам он пребудет разрушен, —
- эти капли дождя, светоносные соты?
- это солнце, с востока на запад летя
- и сгорая бессонно?
- Что мне скажет, что дождь – это дождь,
- если мозг разбежится как дрожь?
- Так беспамятствует, расщеплено, слово, бывшее Словом,
- называя небесным уловом то, о чём полупомнит оно.
- Для младенческих уст этот куст. Для младенческих глаз.
- До того как пришёл Иисус. До того как Он спас.
- Есть Земля до названья Земли, вне названья,
- где меня на меня извели, и меня на зиянье
- изведут. Есть младенческий труд называнья впервые.
- Кто их создал, куда их ведут, кто такие?
- Усомнившись в себе, поднося свои руки к глазам,
- я смотрю на того, кто я сам:
- пальцы имеют длину, в основании пальцев – по валуну,
- ногти, на каждом – страна восходящего солнца,
- в венах блуждает голубизна.
- Как мне видеть меня после смерти меня,
- даже если душа вознесётся?
- Этой ночью – не позже.
- Беспризорные мраки, в окно натолпившись, крутя занавеску, пугая шуршаньем, бумагу задевая, овеют дыханьем дитя.
- Дитя шевельнёт губами.
- Красный мяч лакированный – вот он круглит на полу.
- А супруги, разлипшись, лежат не в пылу, и пиджак обнимает в углу спинку стула, и масляет вилка на столе, и слетают к столу беспризорные звуки и мраки, и растут деревянные драки веток в комнате, словно в саду.
- А бутылка вина – столкновенье светящихся влаг и вертящихся сфер, и подруга пьяна, и слегка этот ветер ей благ – для объятий твоих например. Покосится страна и запаянный в ней интерьер.
- Вот вам умное счастье безумных, опьянение юных и вдох для достания дна.
- Одинокая женщина спит-полуспит. Если дом разобрать, то подушка висит чуть пониже трубы заводской, чуть повыше канавы. Станет холодно пуху в подушке. Спит гражданка уснувшей державы, коченея в клубочке, как сушка.
- Ты пейзаж этот лучше закрой.
- Ночь дерева, каторжника своих корней, дарит черномастных коней, разбегающихся по тротуару.
- Ночь реки, шарящей в темноте батарей, загоняет под мост отару золоторунных огней.
- Ночь киоска, в котором желтеет душа киоскёра.
- Ночь головного убора на голове манекена.
- Ночь всего, что мгновенно.
- Проживём эту ночь, как живут те, кто нищи. Разве это не точный приют – пепелище? Что трагедия, если б не шут, тарабанящий в днище?
- Вот почему ты рвёшься за предмет, пусть он одушевлён, – чтоб нищенствовать.
- Там, где пройден он, к нему уже привязанности нет.
- Две смерти пережив – его и в нём свою, – не возвращай земного лика того, кто побеждён, как Эвридика. Для оборотней мёртв его объём.
- Лишь ты владеешь им, когда насквозь его прошёл, твои края не те, где нищенствуют вместе или врозь, – но нищенствуют в полной нищете.
- Здесь расстаются, нервы на разрыв испытывают, ненависть вменив в обязанность себе для простоты, здесь женщина кричит из пустоты лет впереди.
- Печальнейший мотив.
- А более печального не жди.
- Старушечьи руки, и рюмочка из хрусталя, и несколько капель пустырника, и опасенье, что жизнь оборвётся вот-вот, но ещё, веселя, по капле даётся, и вкусно сосётся печенье. И крылышки моли из шкапа летят, нафталя.
- В большую глубину уходит кит, чернильной каплей в толщу океана опущена душа левиафана, полночная душа его не спит.
- Он с общим содержаньем столь же слит, сколь форма его в мире одинока, и, огибая континент с востока, – уходит, как чутьё ему велит.
- И высится в море терпенье скалы, осаждённой таким неслыханным ветром морским, что слышится ангелов пенье.
- И разум упорствует, противоборствуя тьме. Но тотчас, из хаоса выхвачен самосознаньем, он хочет бежать бытия и вернуться к зиянью, подобному небу, когда оно ближе к зиме.
- Бедняжливый узник в своей одиночной тюрьме страстей, он расхищен на страхи, любовь, покаянье, и нет ему выбора – только принять умиранье всего, что он слышит, принять его в ясном уме.
Часть первая
…коротенький обрывок рода.
А. Блок. Возмездие
«Мальчик встанет, телом тонким потянувшись…»
Мальчик встанет, телом тонким потянувшись, мальчик встанет, умалением свободы – поперёк – сегодня станет,
а сквозящую наружу душу плачем остановят, а возьмут обидой горло те, кто мальчика изловят,
подойдёт к тетрадке мальчик и запрёт в портфель тетрадку, аккуратно съест яичко, мальчик съест яичко всмятку,
голубой белок, который приварился к скорлупе, соскребёт фамильной ложкой, затеряется в толпе,
он в автобус сядет львовский на большое колесо и покатится на Невский в одинокое кино…
Вечерняя ворована сирень, все запахи затылочны и гулки, за папиросною бумагой брезжит день, как бы рисунок в «Малахитовой шкатулке»…
Так мальчик возвращается, дрожа, с букетом маме, постаревшей на год, как жалко маму, как колотится душа, как гости с хохотом на птицу подналягут…
Когда бы нюх звериного чутья мне щупал путь, блуждая по Европе, то запах отыскался б не в укропе, а в комнате для стрижки и бритья:
картавый тип с повадками врача, орудуя машинкой по затылку, то выпускает в зеркало ухмылку, как скользкую рыбёшку, то, с плеча прицелившись и отведя бутылку, сжимает грушу, дурно хохоча, —