Убежище. Дневник в письмах Франк Анна
Дорогая Китти,
Я пугаюсь, когда Петер говорит, что в будущем, возможно, станет преступником или спекулянтом. Конечно, он шутит, но по-моему, сам боится своего слабоволия. Все чаще слышу от Марго и Петера примерно следующее: "Мне бы твои сила, воля, энергия и целеустремленность… Я бы тогда…!"
Действительно ли это мое достоинство, что я не поддаюсь чужому влиянию?
Правильно ли, что исхожу лишь из собственных побуждений? Честно говоря, не могу себе представить, что кто-то признает: "Я слабый", и при этом слабым остается. Ведь если он это знает, почему не борется и не закаляет свой характер? А вот, что мне ответил Петер: "Потому что так удобнее". Такой ответ меня обескуражил. То есть как? Удобная жизнь обманщика и лентяя? Нет, не может быть, чтобы бездействие и деньги так прельщали. Я долго раздумывала о том, что правильно ответить Петеру, как заставить его поверить в себя и измениться к лучшему. Но не знаю, верен ли будет мой совет. Я так часто представляла себе, что кто-то мне полностью доверяется, но теперь, когда это произошло, понимаю, как трудно проникнуть в мысли другого и найти правильный ответ. Тем более, деньги и удобства — далекие и чуждые для меня понятия. Петер все больше ищет во мне поддержку, а этого не должно быть ни при каких обстоятельствах. В жизни не просто встать на собственные ноги, да еще достичь цели, особенно с таким характером, как у Петера.
Я все сомневаюсь и уже долгие дни ищу возражения против этого ужасного слова «удобно». Как доказать ему, что кажущийся простым и заманчивым путь влечет на дно, где нет ни друзей, ни помощи, и подняться откуда будет почти невозможно?
Мы все живем, сами не зная, почему и зачем, и хотим счастья, мы все разные, но в чем-то похожи. Мы, трое, выросли в интеллигентной среде, у нас была возможность учиться, и мы вполне можем стать счастливыми, но… должны сами этого добиться. Чтобы заслужить счастье, надо трудиться, быть честным и добросовестным, а не лентяйничать или спекулировать. Пассивность только кажется приятной, но лишь работа приносит удовлетворение.
Я не могу понять людей, которые не любят работать, но ведь Петер не такой, у него просто нет ясной цели перед глазами, и он считает себя слишком ничтожным и глупым. Бедный мальчик, он до сих пор не знает, что значит делать счастливыми других, и я не могу его этому научить. Он не верит в Бога, насмешливо высказывается об Иисусе Христе, богохульствует. И хоть я не фанатична в своей вере, мне каждый раз больно подтверждение того, как он одинок, убог и беден духом.
Неверующие могут быть довольны, потому что вера в высшее дана не каждому. Совсем не обязательно бояться божьей кары после смерти, адского огня — в существовании ада и рая вообще многие сомневаются. Но религия, не важно какая, удерживает человека не праведном пути — не из-за страха перед Господом, а ответственностью перед собственными совестью и нравственностью.
Какими добрыми и прекрасными стали бы все люди, если бы они каждый вечер, перед тем как заснуть, припоминали все события дня и оценили свое — хорошее или плохое — участие в них. Тогда невольно, с каждым днем, становишься немного лучше и со временем достигаешь чего-то значительного. Этот простой способ доступен всем, стоит небольших усилий, зато очень действенный. Каждый должен поверить в истину: "Силен тот, у кого чистая совесть!".
Суббота, 8 июля 1944 г.
Брукс приобрела на аукционе в Бефервайке клубнику. Она поступила в контору очень запыленная, вперемежку с песком, но зато в огромном количестве. Не меньше двадцати четырех ящиков для фирмы и для нас. Сегодня же вечером мы законсервируем шесть банок свежих ягод и сварим восемь банок джема. А завтра утром Мип будет готовить джем для конторы.
В пол первого, как только за последним рабочим захлопнулась входная дверь, папа, Петер и ван Даан бросились вниз по лестнице — за ящиками. Анна между тем набирала горячую воду из крана, а Марго уносила ведра. Все при деле! С каким-то странным ощущением я вошла в заполненную народом кухню конторы: там уже были Мип, Беп, Кляйман, Ян, папа, Петер — в общем, почти все обитатели Убежища и их помощники, и это среди белого дня! Шторы и окна открыты, каждый говорит в полный голос, хлопает дверями — у меня даже началась дрожь от волнения. "Собственно, скрываемся ли мы еще?" — спросила я себя. Наверно, такое же чувство я испытаю, когда в действительности окажусь на воле. Набрав полную кастрюлю, я быстро поднялась наверх, где в кухне у стола меня уже ждали. Мы принялись перебирать и чистить ягоды — если можно так сказать, поскольку больше исчезало во ртах, чем в ведре. Вскоре понадобилась новая порция клубники, Петер побежал за ней вниз, но тут два раза позвонили во входную дверь, и все работы приостановились. Петер вернулся, закрыв за собой нашу потайную дверь. Мы топтались на месте от нетерпения, но не могли пользоваться водопроводом и только смотрели на ягоды. Святое правило: "Посторонние в доме — не открывать краны" должно неукоснительно выполняться.
В час явился Ян и сообщил, что приходил почтальон. Петер ринулся вниз, но новый звонок заставил его вернуться. Я стала прислушиваться на лестнице: кто же пришел. В конце концов, мы с Петером подобно двум ворам, перегнулись через перила, пытаясь разобрать звуки снизу. Так как чужих голосов не доносилось, Петер осторожно спустился на несколько ступенек и позвал: "Беп!". Потом еще раз: "Беп!". Но шум снизу перекрывал его голос. Петер дошел до кухни, однако вскоре в панике вернулся: Кляйман предупредил его, что в конторе ревизор. Снова дверь на замок и томительное ожидание. Наконец, в половине второго появился Куглер. "Ах нет, и здесь то же самое. Сегодня на завтрак я ел клубнику, Ян объедается клубникой, Кляйман смакует клубнику, Мип варит клубничный джем, Беп перебирает ягоды. Хочу избавиться от этого красного проклятья, поднимаюсь к вам, и что вижу?… Клубнику!". Часть ягод закатали, но две банки открылись, и папа спешно приготовил из них джем. Днем еще четыре банки открылись: ван Даан плохо простерилизовал их. Теперь папа каждый вечер варит джем. Мы едим кашу с клубникой, кефир с клубникой, бутерброды с клубникой, клубнику на десерт… Две недели перед глазами сплошная клубника, пока не кончился запас, а все законсервированные ягоды уже давно стоят под замком.
"Слушай, Анна, — позвала Марго, — мы получили от госпожи ван Хуфен девять килограмм горошка". "Как любезно с ее стороны!" — отвечаю я. В самом деле, любезно, но сколько работы! "Утром в субботу все чистят горошек", — объявила мама за столом. И, действительно, в субботу во время завтрака на стол водрузили большую эмалированную кастрюлю, доверху наполненную стручками. Лущить горошек — скучнейшая работа, тонкую верхнюю кожицу очень трудно отделить, но мало кто знает, какая она вкусная, нежная и богатая витаминами! Однако эти три преимущества теряют свою силу перед тем обстоятельством, что порция очищенного горошка в три раза меньше его первоначального количества в стручках. Лущить горошек — работа, требующая точности и терпения, она подходит скрупулезным зубным врачам или знатокам трав и пряностей, но не девочке-подростку. Это было ужасно! В пол десятого мы начали, в пол одиннадцатого я сделала перерыв, в одиннадцать снова взялась за дело, но в пол двенадцатого уже вымоталась из сил. У меня буквально голова закружилась от вечной однообразной процедуры: надрезать уголочек, отделить кожицу, вытащить ниточку, выбросить стручок, и так далее, и так далее. Только вертятся перед глазами зеленое, зеленое, червячок, ниточка, гнилой стручок и снова сплошная зелень. От отчаяния болтаю всякий вздор, довожу всех до смеха и чувствую, как бесконечная тупость затягивает меня в бездну. Каждая очищенная горошина еще раз убеждает меня, что никогда, никогда я не стану только домашней хозяйкой!
В двенадцать мы, наконец, идем завтракать, чтобы в пол первого снова засесть за стручки. У меня начинается что-то вроде морской болезни и кажется, у остальных тоже. В четыре часа я ложусь спать еще во власти опротивевшего горошка.
Анна Франк.
Суббота 15 июля 1944 г.
Дорогая Китти,
Нам из библиотеки принесли книгу с интригующим названием "Что вы думаете о современной девушке?" Сегодня я и хочу поговорить на эту тему. Писательница беспощадно критикует "современную молодежь", и в то же время не отвергает ее совершенно и не считает никчемной. Наоборот, уверяет, что молодые, если захотят, смогут построить новый лучший мир, и что они на это способны, но заняты пустыми вещами, не замечая прекрасное вокруг.
При каждом новом абзаце мне все больше казалось, что он обращен именно ко мне, что писательница критикует меня. Вот я и хочу, наконец, выступить в собственную защиту. У меня есть одна особая черта, известная тем, кто хорошо меня знает: я могу смотреть на себя со стороны. Без предубеждений и поблажек я ежедневно сужу о том, что Анна сделала хорошо, а что плохо. Это самонаблюдение прочно вошло в привычку: стоит мне произнести слово, как я уже знаю, верно оно или ошибочно. Я очень часто порицаю саму себя и все больше убеждаюсь в справедливости папиных слов: "Каждый ребенок должен сам себя воспитывать". Родители могут лишь направить, дать хороший совет, но истинное формирование характера в твоих собственных руках. А ведь во мне немало жизненной силы, я молодая и свободная и могу много вынести! Когда я открыла это в себе, то очень обрадовалась: я поверила, что не склонюсь без борьбы перед жизненными трудностями, с которыми каждому приходится сталкиваться.
Но об этом я уже говорила достаточно, а сейчас хочу остановиться на главе: "Папа и мама меня не понимают". Родители всегда очень меня баловали, были добры и ласковы, защищали, в общем, делали все, что могут сделать хорошие родители. Но несмотря на это я долгое время чувствовала себя ужасно одинокой, заброшенной и непонятой. Папа все пытался усмирить мое своенравие, но безрезультатно. Я сама исправилась, учась на собственных ошибках.
Как же так случилось, что папа не смог поддержать меня, и его попытки — протянуть мне руку помощи — окончились провалом? Папа выбрал неправильный путь: он всегда говорил со мной, как с ребенком, переживающим детские трудности. Это кажется странным, потому что именно отец уделял мне всегда столько внимания, и никто как другой, сумел заставить меня поверить в собственные силы. Но одну вещь он не понял: как важно было для меня победить трудности. Я совсем не хотела слышать от него утешения типа "возрастные явления", "и у других девочек", "пройдет со временем", я хотела, чтобы со мной обращались не как с девчонкой, одной из многих, а как с Анной, личностью. Пим не смог этого понять. И еще: я не могу довериться тому, кто сам полностью не раскрылся передо мной, а поскольку про Пима я почти ничего не знаю, настоящая близость между нами невозможна. Пим занял позицию умудренного жизненным опытом отца, который тоже когда-то мечтал и сомневался, и сейчас сочувствует современной молодежи. Но по-настоящему понять меня он не смог, как не пытался. Это научило меня никому не доверять свои жизненные наблюдения и выводы, кроме дневника, и иногда — Марго. От папы я скрывала то, что волновало меня, никогда не делилась с ним своими идеалами и сознательно отдалилась от него.
Иначе нельзя было, я действовала, исходя из собственных чувств, возможно, эгоистично, но так мне было хорошо и спокойно. Мои покой и уверенность достигнуты с огромным трудом и еще так не прочны, что могли бы сломаться под напором критики, тогда как моя работа над собой еще не закончена. А ею я не пожертвовала бы даже для Пима, я не только не пустила его в свою внутреннюю жизнь, но и из-за своей раздражительности отдалилась от него все больше. Вот этот вопрос меня очень мучает: почему я так злюсь на Пима? Я его сейчас просто не выношу, его ласки кажутся мне неискренними, и мне хочется, чтобы он оставил меня в покое, пока я не стану достаточно уверенной! До сих пор я не могу простить себе того жестокого письма, которое я в запальчивости написала ему. Ах, как трудно быть сильной во всем!
Но это не самое большое мое разочарование. Гораздо больше, чем о папе, я мучаюсь мыслями о Петере. Я прекрасно знаю, что сама завоевала его, а не он меня, я создала из него идеальную картину скромного, милого и ранимого мальчика, так нуждающегося в любви и дружбе. И мне самой необходимо было выговориться перед кем-то! Я искала друга, который поддержал бы меня, я проделала большую работу, в результате чего Петер медленно, но верно приблизился ко мне. После того, как я позволила ему выразить свои дружеские чувства, наши отношения само собой стали более интимными, но сейчас я осознала, что этого нельзя было допустить. Мы говорили на разные запретные темы, но молчали о том, что лежало у меня на сердце. Я до сих пор не могу понять Петера: или он такой поверхностный, или его сдерживает застенчивость?
Но как бы то ни было, я совершила ошибку: позволив ему интимности, я закрыла путь для развития нашей дружбы. Он жаждет любви и с каждым днем привязывается ко мне все больше — я слишком хорошо это вижу! Он счастлив каждый раз, оставаясь со мной наедине, для меня же эти встречи означают новые и напрасные попытки коснуться волнующих меня вопросов. Петер и не сознает до конца, что я почти насильно притянула его к себе, и теперь цепляется за меня, а я пока не вижу возможности снова отдалить его. С тех пор, я поняла, что он не сможет стать для мне настоящим другом, я стараюсь помочь ему вырваться из его ограниченного мира и почувствовать свою молодость.
"… Потому что на самом деле одиночество в молодости острее, чем в старости". Эту фразу я прочитала в какой-то книжке и нахожу ее очень верной.
Разве взрослым в Убежище труднее, чем детям? Нет, как раз наоборот.
Люди постарше составили уже суждение обо всем и не колеблются в решениях. А нам, молодым, вдвойне тяжелее отстаивать свое мнение в то время, когда рушатся идеалы, люди проявляют свою подлую сущность, и нет больше твердой веры в правду, справедливость и Бога.
И если кто-то все же утверждает, что взрослым в Убежище тяжелее, то он не имеет представления о том, какое огромное количество трудностей наваливается здесь на нас, молодых. У нас еще слишком мало опыта для их решения проблем, и если мы после долгих поисков все же находим выход, то часто на поверку он оказывается ошибочным. Сложность нашего времени в том, что стоит только возникнуть идеалам, новым прекрасным надеждам, как жестокая действительность уничтожает их. Удивительно, что я еще сохранила какие-то ожидания, хотя они и кажутся абсурдными и неисполнимыми. Но я сберегла их несмотря ни на что, потому что по-прежнему верю в человеческую доброту. Я не могу строить свою жизнь на безнадежности, горе и хаосе. Я вижу, как мир постепенно превращается в пустыню, и настойчиво слышу приближающийся гром, несущий смерть, я ощущаю страдания миллионов людей, и все же, когда я смотрю на небо, то снова наполняюсь уверенностью, что хорошее победит, жестокость исчезнет и мир восстановится.
А пока я не откажусь от своих идеалов: ведь могут прийти времена, когда их можно будет осуществить!
Анна.
Пятница 21 июля 1944 г.
Дорогая Китти,
Теперь и я полна надежд: наконец-то у нас, действительно, хорошие новости! Прекрасные новости! Самые лучшие! На Гитлера совершено покушение — и не еврейскими коммунистами или английскими капиталистами, а немецким генералом, графом по происхождению и к тому же еще молодым. "Божье проведение" спасло жизнь фюрера, отделавшегося, к сожалению, несколькими царапинами и ожогами. Несколько офицеров и генералов из его окружения убито или ранено. Главного виновника расстреляли.
Происшедшее — лучшее доказательство того, что множество офицеров и генералов по горло сыты войной и хотят отправить Гитлера ко всем чертям, а потом установить военную диктатуру, заключить мир с союзниками и лет через двадцать снова начать войну. Возможно, провидение намеренно отсрочило уничтожение Гитлера, поскольку для союзников так удобнее и выгоднее: «чистокровные» немцы сами поубивают друг друга, а русские и англичане смогут скорее восстановить свои города. Но всему этому черед еще не пришел, я слишком спешу с радостными выводами. И все же, заметь: то, что я пишу — чистая правда. Так что в порядке исключения, я не строю в этот раз несбыточных идеалов.
Далее Гитлер проявил величайшую любезность, объявив своему верному и преданному народу, что с сегодняшнего дня все военные поступают в подчинение Гестапо, и каждый солдат, узнавший, что его командир принимал участие в том позорном и низменном покушении, может собственноручно пристрелить его!
Хорошенькое получается дело! Представь себе: Пит Вайс устал и еле тащится в строю, за что командир прикрикивает на него. А Пит в ответ поднимает свой автомат и заявляет: "Ты покушался на фюрера, вот за это и поплатишься!". Раздается выстрел, и высокомерный командир, осмелившийся приструнить Пита, перешел в вечную жизнь (или в вечную смерть). В итоге господа офицеры наложат в штаны от страха перед солдатами, оказавшись фактически в их власти. Ясны тебе мои фантазии, или я совсем расшалилась?
Ничего не могу поделать, мне слишком весело от мысли, что уже в октябре я, вероятно, сяду за парту! Ах, да, я же обещала тебе не загадывать вперед. Не сердись, пожалуйста, ведь на зря меня называют клубком противоречий!
Анна.
Вторник 1 августа 1944 г.
Дорогая Китти,
"Клубок противоречий!" Так кончается предыдущее письмо и начинается сегодняшнее. "Клубок противоречий" — можешь ли ты объяснить мне, что это такое? Какое именно противоречие? Это слово, как и многие другие, имеет два значения: внешнее и внутреннее. Первое означает: не соглашаться с мнением других, настаивать на своем, оставлять за собой последнее слово, в общем, все мои общеизвестные и малоприятные черты. Что же касается второго значения, то об этом никто ничего не знает, это моя тайна.
Я и раньше говорила тебе, что моя душа как бы раздвоена. Одна половина состоит из необузданной веселости, насмешек, жизнерадостности и главное — легкому ко всему отношению. И еще я позволяю себе флирт, поцелуи и недвусмысленные шутки. Именно эта моя сторона бросается в глаза и скрывает другую, которая намного красивее, чище и глубже. Та хорошая сторона закрыта для всех, вот почему лишь немногие люди относятся ко мне с симпатией. Все привыкли, что в течение нескольких часов я развлекаю других подобно клоуну, после чего надоедаю им, и обо мне забывают на месяц. Это напоминает мелодраму: глубоко мыслящие люди смотрят ее, чтобы отдохнуть, на мгновение отвлечься, а потом забыть — что ж, занятно, но ничего особенного. Странно, что я тебе такое рассказываю, но почему бы и нет, ведь это правда. Моя легкая поверхностная половина всегда затмевают другую, и поэтому все видят именно ее. Ты не представляешь себе, как часто я пыталась оттеснить и убрать с дороги ту Анну, которая составляет лишь половину Анны всей, но ничего не выходит, и я уже не знаю, как это сделать.
Я очень боюсь, что все, кто знает мою внешнюю сторону, откроют вдруг другую, которая лучше и прекраснее. Боюсь, что они будут надсмехаться надо мной, сочтут меня забавной и сентиментальной и уж никак не возьмут всерьез.
К тому, что меня не принимают серьезно, я уже привыкла, точнее «легкая» Анна привыкла и не очень переживает, но «глубокая» Анна для этого слишком ранима.
Когда я, наконец, с трудом вытаскиваю «лучшую» Анну на божий свет, то она сжимается подобно стыдливой мимозе, и если ей надо заговорить, предоставляет слово Анне номер один и незаметно исчезает.
В обществе других эта серьезная Анна еще никогда, ни единого раза не показывалась, но в одиночестве она почти всегда задает тон. Я в точности представляю, какой хотела бы быть, и какова моя душа, но, к сожалению, знаю это только я одна. Именно поэтому другие убеждены в моем счастливом характере, а я, на самом деле, нахожу счастье в своем внутреннем мире. Изнутри меня направляет «чистая» Анна, а внешне все видят во мне развеселую и необузданную козочку.
Как я уже не раз повторяла — я не высказываю вслух того, что чувствую, вот почему за мной установилась репутация всезнайки, кокетки, обольстительницы и любительницы глупых любовных романов. Веселая Анна смеется, дерзит, равнодушно пожимает плечами и делает вид, что ей все безразлично. Но совсем иначе, и даже как раз наоборот воспринимает все серьезная Анна. Сказать по правде, меня ужасно огорчает то, что я затрачиваю огромные старания, чтобы стать другой, но это лишь напоминает неравный бой с превосходящими меня вражескими силами.
И я беспрерывно упрекаю себя: "Вот видишь, чего ты снова добилась: о тебе думают плохо, смотрят с обидой и упреком, никому ты не мила. А все это потому, что ты не послушалась совета своего лучшего «я». Ах, я бы и сама хотела ее послушать, но ничего из этого не выходит! Если я тихая и серьезная, то все думают, что я готовлю новую комедию, и мне приходится отшучиваться. Ну, а родителей моя внезапная серьезность наводит на мысль, что я заболела! Они пичкают меня таблетками против головной боли и успокаивающими травками, щупают пульс и лоб, чтобы проверить, нет ли температуры, осведомляются, как работает желудок, и в итоге заявляют, что у меня хандра. Тогда я не выдерживаю и начинаю огрызаться, а потом мне становится ужасно грустно. И я снова принимаю легкомысленный вид, скрывая все, что у меня на душе, и ищу способ, чтобы стать такой, какой я хотела бы и могла бы быть, если бы… не было на свете других людей.
Анна Франк.
На этом кончается дневник Анны.
Утром 4 августа 1944 года между десятью и половиной одиннадцатого утра перед домом на Принсенграхт 263 остановился автомобиль. Оттуда вышел немецкий офицер Карл Йозеф Зилбербауер, одетый в военную форму, и трое вооруженных голландских сотрудников Зеленой полиции в штатском. Без сомнения, кто-то выдал укрывавшихся в доме людей. Все они были арестованы, в том числе их покровители Виктор Куглер и Йоханес Кляйман. Полицейские захватили также все найденные ими деньги и ценности.
Сразу после ареста Куглер и Кляйман были доставлены в центр предварительного заключения, затем помещены в амстердамскую тюрьму, а 11 сентября 1944 года без суда доставлены в лагерь для заключенных а Амерсфорте.
Кляймана отпустили 18 сентября 1944 года из-за плохого состояния здоровья. Он умер в 1959 году в Амстердаме.
Куглер бежал из лагеря 28 марта 1945 года во время переправы в Германию. В 1955 году он эмигрировал в Канаду, где умер в Торонто в 1981 году. Элизабет (Беп) Вейк-Фоскейл умерла в 1983 году. Мип Гиз до сих пор живет в Амстердаме.
Обитателей Убежища поместили после ареста в амстердамскую тюрьму, а четыре дня спустя доставили в пересадочный лагерь для евреев в Вестерборке.
3 сентября 1944 года, последним транспортом на восток их депортировали в польский Освенцим.
Эдит Франк умерла 6 января 1945 года в женском лагере Освенцим-Биркенау от голода и истощения.
Герман ван Пелс (ван Даан) согласно сведениям нидерландской организации Красного Креста был удушен в газовой камере в день прибытия в лагерь — 6 сентября 1944 года. По воспоминаниям Отто Франка он погиб позже — в октябре или ноябре 1944 года — незадолго до того, как навсегда погасли печи газовых камер.
Августа ван Пелс была сначала перевезена из Освенцима в Берген-Бельзен, затем в Бухенвальд, и 9 апреля 1945 года — в Терезинштадт. Возможно, это не было ее последним трагическим скитанием. Место и дата ее смерти не известны.
Марго и Анна были депортированы в конце октября 1944 года в Берген-Бельзен. Страшные антисанитарные условия лагеря привели к эпидемии тифа, от которого погибли тысячи заключенных, в том числе сестры Франк.
Первой умерла Марго, а спустя несколько дней — Анна. Дата их смерти приходится на конец февраля — начало марта 1945 года. Тела обеих девочек, вероятно, захоронены в общей могиле Берген-Белзена. 12 апреля 1945 года этот лагерь был освобожден английскими войсками.
Петер ван Пелс (ван Даан) был депортирован 16 января 1945 года из Освенцима в австрийский Маутхаузен, где умер 5 мая 1945 года, всего за три дня до освобождения лагеря.
Фриц Пфеффер (Альберт Дюссель) умер 20 декабря 1944 года в концлагере Нойенгамме.
Отто Франк, единственный из Убежища, пережил ужас концлагерей. После освобождения Освенцима русскими войсками он был перевезен в Одессу, а затем в Марсель. 3 июня 1945 года он вернулся в Амстердам, где жил и работал до 1953 года, после чего эмигрировал в Швейцарию. Он женился вторично на Эльфриде Гейрингер, так же как и он пережившей Освенцим и потерявшей в лагерях мужа и сына. До своей смерти 19 августа 1980 года Отто Франк жил в швейцарском городе Базеле, посвятив себя полностью изданию дневника дочери и сохранению памяти о ней.
Из книги Мип Гиз "Воспоминания об Анне Франк"
Издание 1998 года, Издательство: Ooievaar, Нидерланды.
Перевод Юлии Могилевской, [email protected]
Мип (настоящее имя: Гермина Сантроуз) родилась 15 февраля 1909 года в Вене. В числе других детей, ослабленных и истощенных во время первой мировой войны, она была отправлена в Голландию для укрепления здоровья. Так сложилось, что девочка осталась жить в приемной голландской семье, хотя всегда поддерживала связь со своими австрийскими родными. Имя «Гермина» вскоре было заменено распространенным в то время нидерландским именем Мип.
В 1933 году Мип начала работать на фирме «Опекта», возглавляемой Отто Франком. Она и ее муж Ян Гиз, стали близкими друзьями семьи Франков, впоследствии оказавшими им неоценимую помощь и поддержку в годы оккупации.
Это был обычный летний день, пятница 4 августа 1944 года. Придя на работу, я тут же поднялась в Убежище, чтобы взять список покупок. Наши затворники, уже много месяцев изолированные от внешнего мира, были рады каждому посетителю и с нетерпением ждали новостей извне. Анна, как обычно, забросала меня вопросами, и непременно хотела о чем-то поговорить со мной наедине. Я пообещала ей зайти днем, после того как сделаю покупки. А в тот момент я спешила обратно в контору. Беп и Кляйман уже были там.
Около одиннадцати я вдруг увидела в проеме двери мужчину в штатском. Я и не заметила, как и когда он появился. Мужчина направил на нас револьвер и шагнул внутрь. "Оставаться на своих местах, — сказал он по-голландски, — не двигаться!". И прошел в кабинет Куглера. Мы оцепенели от ужаса. Кляйман прошептал мне: "Мип, это случилось". Беп дрожала всем телом. Кляйман между тем не отрывал глаз от входной двери. Но посетитель с револьвером, по-видимому, явился один. Как только он покинул контору, я быстро вытащила из сумки нелегальные продуктовые талоны, деньги и бутерброды Яна. Приближался перерыв, и Ян мог явиться с минуты на минуту. В тот же момент послышались его шаги. Я немедленно вылетела за дверь и, не дав ему войти внутрь, сунула в его руку сверток. "Ян, беда", — прошептала я. Тот все понял и скрылся.
С отчаянно колотившимся сердцем я вернулась к своему столу, где должна была оставаться по приказу вооруженного мужчины. Беп была сама не своя от страха, и Кляйман это заметил. Он вытащил из кармана кошелек, протянул ей и сказал: "Отнеси его в аптеку на Лелиграхт. Ее хозяин — мой друг, ты можешь воспользоваться его телефоном. Позвони моей жене, расскажи ей, что здесь произошло, и сюда не возвращайся". Беп кивнула и поспешила покинуть контору, бросив на нас последний испуганный взгляд.
Кляйман строго и серьезно взглянул на меня: "Мип, ты тоже можешь уйти". "Нет, не могу", — ответила я. Это была правда. Я, действительно, не могла.
Мы с Кляйманом ждали еще приблизительно три четверти часа, пока не появился мужчина — но не тот, что приходил раньше. Он приказал Кляйману последовать за ним в кабинет Куглера. Я осталась на своем месте, не имея представления о том, что происходит в доме. Но мне и думать об этом было страшно.
Спустя полчаса, а может, час дверь открылась, и вошел Кляйман, сопровождаемый полицейским. Тот приказал по-немецки: "Отдайте ключ молодой даме", после чего снова удалился в кабинет. Кляйман подошел ко мне и протянул ключ со словами: "Мип, уходи немедленно". Я покачала головой. Кляйман взглянул мне прямо в глаза: "Не упрямься. Спаси то, что еще можно спасти, а нам ты уже не поможешь". Я поняла, что он имеет в виду. Как я должна была поступить? Кляйман сжал мою руку и вернулся в комнату Куглера, а я так и не двинулась с места. Я подумала, что полицейские отнесутся ко мне снисходительно из-за моего австрийского происхождения. К тому же они, вероятно, считают, что к Убежищу я не имею никакого отношения.
Спустя несколько минут в комнату вошел первый голландский посетитель, и даже не взглянув на меня, позвонил куда-то по телефону и попросил прислать машину. Дверь он оставил открытой, поэтому я ясно слышала голос немца, потом Куглера, что-то ему отвечавшего, и снова — немца. Я вдруг поняла, что мне в его выговоре кажется знакомым: неподражаемый венский акцент. Точно так же говорили в моей семье, с которой я рассталась много лет назад.
Когда полицейский вернулся в контору, я поняла, что его настрой изменился: он больше не верил в мою непричастность. Очевидно, что-то навело его на мысль, что я знала о скрывавшихся людях. "А теперь твоя очередь", — грубо сказал он и вырвал из моих рук ключ, полученный от Кляймана. Я встала и прямо взглянула на него: "Вы из Вены, как и я". Он замер, явно пораженный, его лицо выдавало смятение. "Паспорт!" — наконец рявкнул он. Я протянула ему документ, который он внимательно осмотрел. В моем паспорте было указано, что я родилась в Вене и состою в браке с нидерландским подданным. Тут полицейский заметил голландца, все еще говорившего по телефону. "Убирайся!" — крикнул он, и тот, прервав разговор на полуслове, бросил трубку и скрылся. Австриец захлопнул дверь, и мы остались одни. Яростно размахивая моим паспортом, согнувшись почти пополам, он направился ко мне: казалось, что гнев заставляет его пригибаться к земле: "И не стыдно тебе потворствовать грязным евреям?" — прокричал он. Затем, осыпав меня всевозможными ругательствами, заключил, что я буду наказана по заслугам. Он был вне себя. Я по-прежнему стояла неподвижно, не отвечая ни словом, ни жестом. Он продолжал мерить комнату шагами, потом вдруг остановился и спросил: "Что же мне, черт побери, с тобой делать?".
В тот момент я подумала, что мое положение не совсем безнадежное. У меня было чувство, словно я выросла на несколько сантиметров. Офицер изучал меня взглядом и, казалось, думал: "Вот, друг против друга стоят два человека, родившиеся в одной и той же стране, одном и том же городе. Один карает евреев, другой помогает им". Взгляд австрийца стал спокойнее и даже человечнее. После долгого молчания он, наконец, сказал: "Из личной симпатии… ладно, оставайся здесь. Но не смей бежать, иначе мы схватим твоего мужа".
Я понимала, что сейчас должна со всем соглашаться, но не сдержавшись, ответила: "Не смейте трогать моего мужа! Он ни к чему не причастен". Офицер надменно взглянул на меня: "Как бы не так! Вы все одна шайка". Он направился к двери, но перед тем, как выйти на улицу, оглянулся. "Я еще вернусь проверить, на месте ли ты". Об этом он мог не беспокоиться: я и не собиралась уходить. Однако австриец повторил: "Не смей бежать. Малейшее непослушание, и угодишь в тюрьму". И захлопнул за собой дверь.
Я не знала, куда он пошел, и по-прежнему не имела ни малейшего понятия о том, что происходит в доме. Я была в полном смятении, мне казалось, что я провалилась в бездонный колодец. Мне ничего не оставалось делать, как сидеть и ждать.
Тут я услышала, как наши друзья из Убежища спускаются по лестнице. По звуку шагов казалось, что они идут подобно побитым собакам.
Я как будто окаменела, мне казалось, что время остановилось. В какой-то момент ко мне подошли два работника склада и выразили сожаление о том, что ничего не знали об Убежище. Ван Марен прибавил, что австриец отдал ему ключ, отобранный у меня. Не знаю, сколько еще прошло времени. Вдруг я услышала быстрые шаги по лестнице. В комнату влетела Беп, за ней — Ян. Я поняла, что уже пять часов, конец рабочего дня. Ян сказал ван Марену: "Как только уйдет последний рабочий, закрой за ним дверь и возвращайся".
Позже, когда мы остались в конторе вчетвером, Ян обратился к ван Марену, Беп и мне: "А теперь посмотрим, что там, наверху". Дверь в Убежище была заперта на замок, но к счастью, в конторе хранился запасной ключ. И вот мы наверху. Там все было перевернуто вверх дном: сдвинута мебель, содержимое шкафов и ящиков выброшено на пол. В спальне господина и госпожи Франк в ворохе бумаг на полу мне бросилась в глаза тетрадка в оранжевом переплете. Это был дневник Анны. Я вспомнила, как она радовалась, когда родители подарили ей эту тетрадь на день рождения, и как важно было для нее все, что она писала. Я стала разбирать бумаги и увидела несколько кассовых книг и отдельных листков, которые Анна использовала для своих записей, когда первая тетрадка кончилась.
Беп дрожала от страха и явно хотела поскорее уйти. Я сказала ей: "Помоги мне все это собрать". Я сама ужасно боялась, что австриец вернется и застигнет нас за присвоением "еврейского имущества". Ян между тем захватил несколько библиотечных книг и испанских учебников доктора Дюсселя. Он торопил нас. Ван Марен, стоящий у двери, тоже нервничал. Мы поспешно пошли к выходу, но по дороге на двери ванной я увидела висящий халатик Анны. Хотя мои руки были заняты, я захватила и его, сама не знаю, почему.
И вот мы с Беп стоим в конторе с кипой бумаг. "Ты старшая, — сказала Беп, — решай, что делать со всем этим". Я открыла нижний ящик стола и вложила в него все тетрадки и листы. "Я буду хранить их до тех пор, пока Анна не вернется".
Дома я услышала от Яна о том, что произошло после того, как он узнал о приходе полиции. Вот его рассказ:
"Я поспешил обратно в свою контору. Обычно дорога занимает у меня семь минут, но в этот раз через четыре минуты я уже был на месте. Я хотел как можно скорее спрятать нелегальные талоны. Положив их в ящик стола, я стал думать, что делать дальше. Хотя я хорошо понимал, что разумнее всего ничего не предпринимать и лишь ждать, я не мог сидеть спокойно. Я решил рассказать обо всем брату Кляймана и пошел на часовую фабрику, где тот работал. Он был потрясен случившимся, и несколько секунд мы лишь горестно и беспомощно смотрели друг на друга. Потом пошли на Принсенграхт и притаились в подъезде напротив конторы. Вскоре перед домом 263 остановилась машина Зеленой полиции. Дверь открылась, оттуда вышли наши друзья с небольшими узелками в руках и сели машину. Мы были слишком далеко, чтобы разглядеть выражения их лиц, я только заметил, что Куглер и Кляйман тоже были там. Арестованных сопровождали двое вооруженных мужчин в штатском. Они зашли в машину последними, и она тут же тронулась, свернула на другую сторону канала и проехала совсем близко от нас. После этого мы ушли, посчитав опасным зайти в тот момент в контору".
Мы с Яном хорошо понимали, что ожидает наших друзей, и какая опасность грозит нам самим, но не стали говорить об этом.
На следующий день Ян пошел к жене Дюсселя, чтобы сообщить ей об аресте. "Она держалась мужественно, — рассказал он потом, — и очень удивилась, что ее муж все это время скрывался в центре Амстердама".
На следующий день я пошла, как обычно, на работу, хотя все еще находилась в состоянии шока. Теперь я чувствовала себя ответственной за фирму: я работала здесь с 1933 года и хорошо знала положение дел. В тот день как раз присутствовало много наших посредников, которым я должна была дать советы и указания. Все были поражены известиями о судьбе семей Франк и ван Пелс. Один из посредников подошел ко мне и сказал: "Госпожа Гиз, я вдруг подумал вот о чем. Война почти закончилась, немцы устали, хотят домой и, разумеется, стремятся захватить с собой как можно больше денег. Что, если вам пойти к тому австрийскому нацисту? Он оставил вас на свободе, значит, наверно, не откажется вас выслушать. Спросите его, за какой выкуп он согласен отпустить арестованных. Вы единственная, кто может попробовать его уговорить". Пока посредник говорил, я вдруг вспомнила, что он член нацистской партии. Но несмотря на это я была уверена в его порядочности. Господин Франк знал о его партийной принадлежности еще до своего ухода в Убежище, и как-то сказал о нем: "На этого человека, как мне кажется, можно положиться. По-моему, он по своей истинной сущности не фашист и вступил в партию, поддавшись влиянию друзей. Может, он просто искал выхода из одиночества, ведь у него нет семьи". Все это я вспомнила во время разговора с посредником и кивнула в ответ: "Хорошо, я пойду". Мой собеседник продолжал: "Мы все так любим господина Франка. Я уверен, что каждый даст денег, сколько может, и мы наберем нужную сумму".
Я тут же подошла к телефону и стала звонить австрийцу в отделение гестапо в южной части Амстердама, где он работал. Услышав его голос, я спросила, могу ли говорить с ним по-немецки. "Речь идет об очень важных вещах", — прибавила я. "Хорошо", — ответил он и назначил мне встречу в понедельник в девять утра.
Ровно в это время я стояла у ворот гестапо. Всюду сновали немцы в военной форме, над домом развивался флаг с черной свастикой. Все знали: стоит переступить порог этого здания, и назад пути нет. Тем не менее, я вошла внутрь, и спросила у солдата, стоявшего на вахте, как найти австрийца. Получив разъяснения, я через коридор прошла в огромный зал. Всюду за столами сидели машинистки, в ушах стоял звон от клавиш пишущих машинок. Я сразу увидела австрийца, сидевшего ко мне лицом. Его звали Карл Зилбербауер. Приблизившись к его столу, я остановилась в нерешительности. Я не ожидала, что при нашем разговоре будут присутствовать посторонние, и не хотела открывать перед ними свои намерения. Я молча посмотрела в глаза австрийца и потерла указательным пальцем о средний: этот жест означал деньги. Тот сказал: "Сейчас я ничего не могу для тебя сделать. Приходи завтра в девять утра. И с преувеличенным вниманием склонился над бумагами, дав понять, что больше не произнесет ни слова.
На следующее утро я снова пришла. В этот раз Зилбербауер был в конторе один. Я решила идти напролом и выпалила: "За какую сумму вы согласны отпустить арестованных людей на свободу?". Австриец ответил: "Очень сожалею, но ничем не могу помочь, даже если бы захотел. Я лишь исполняю приказы и даже не имею права говорить с тобой". Не знаю, как у меня хватило смелости, но я сказала: "Я вам не верю".
Он не рассердился, лишь пожал плечами и взглянул на меня, покачивая головой. "Зайди к моему начальнику". И назвал номер комнаты.
Стараясь унять дрожь, я поднялась по лестнице, постучала и, не дождавшись ответа, распахнула дверь. Я увидела множество нацистских офицеров, сидящих вокруг круглого стола, в середине которого стоял приемник. Я услышала английскую речь, и сразу узнала Би-би-си.
На меня обратилось множество взбешенных взглядов, ведь я застигла их врасплох: вражеский голос мог стоить им жизни. Теперь я была полностью в их власти. Решив, что мне нечего терять, я спросила: "Кто здесь главный?".
Один из офицеров поднялся и с искаженным лицом направился ко мне. Сейчас… Но нет, обошлось. Он только схватил меня за плечо и, яростно прошептав «свинья», выставил за дверь.
Вне себя от страха я помчалась обратно в кабинет Зилбербауера. Тот вопросительно взглянул на меня, и я в ответ покачала головой. "Поняла? — спросил он, — а теперь убирайся!". Я хотела было снова заговорить с ним, но поняла, что это бесполезно, и пошла к выходу через коридор, полный гестаповцев. Неужели я выйду из отсюда свободной? Лишь на улице я осознала, какой опасности избежала.
Некоторые сотрудники конторы просили меня дать почитать им записки Анны. Но я всегда отвечала одно и то же: "Нет, не могу. Это дневник девочки, ее тайна. И я отдам его только ей самой".
Меня не оставляли мысли, что в Убежище на полу лежат еще листки Анниных дневников, которые мы не успели захватить с собой. Но я боялась подниматься туда, потому что Зилбербауер уже несколько раз приходил с проверкой. При этом он всегда приоткрывал дверь конторы, бросал на меня взгляд и произносил: "Так, ты на месте". Я ничего не отвечала, и он тут же исчезал.
Я боялась подниматься в Убежище и по другим причинам: я бы не вынесла вида пустых комнат.
Но через три дня должны были прийти рабочие, чтобы увезти "еврейское имущество", которое сначала будет доставлено на склад, а затем — в Германию. Я обратилась к ван Марену: "Предложи свою помощь при погрузке вещей. Если увидишь исписанные листки бумаги на полу, незаметно собери их и отдай мне".
Грузчики приехали на следующий день. Ван Марен выполнил мою просьбу и отдал мне стопку бумаг. Я положила их в ящик, где хранила другие записи.
Как только грузовик отъехал, в конторе воцарилась тишина. Вдруг я увидела Муши, кота Петера. Он подошел ко мне и потерся головой о мою ногу. "Пойдем в кухню, — сказала я, — попьешь молока. Ты останешься здесь, мы с Беп будем заботиться о тебе".
После ареста Кляймана и Куглера я оказалась единственной из оставшихся сотрудников, кто мог возглавить фирму. Но для этого мне необходимо было разрешение на пользование банковским счетом Опекты. Я пошла в банк и рассказала директору о сложившейся ситуации. Тот дал разрешение без колебаний.
Несмотря на ужасные события, жизнь нашей конторы потекла своим чередом. Мы по-прежнему получали и исполняли заказы по изготовлению джемов, вкусовых приправ и колбас.
Отец Беп, господин Фоскейл, умер от рака после долгих и мучительных страданий. Должна признаться, что почувствовала облегчение, узнав об этом.
25 августа был освобожден Париж, 3 сентября — Брюссель, а днем позже — Антверпен. Со дня на день ждали освобождения и мы.
3 сентября Би-би-си сообщило, что англичане достигли Бреды. Чувство радости и надежды охватило нидерландцев. Начиная с 5 сентября, который позже назовут безумным вторником, немецкие войска начали постепенно покидать город. Это уже не были молодые, здоровые и самоуверенные солдаты в новеньких шинелях, вступившие в столицу в мае 1940 года. Они уходили униженными и жалкими, унося с собой, тем не менее, немало награбленных вещей и ценностей. А с ними, нагруженные мешками, уходили их приспешники — голландские нацисты. Никто не имел понятия, куда они направляются, и кажется, они сами не знали об этом.
Старательно спрятанные красно-бело-синие флаги с оранжевыми вымпелами вновь взвились на крышах. Люди собирались на улицах, невзирая на запрет собраний. Дети держали в руках бумажные флажки, импровизирующие английский флаг, чтобы приветствовать ими освободителей.
Но шли дни, и ничего не происходило. Присутствие немцев снова стало ощутимым, как будто отступления и вовсе не было. Сообщение о том, что англичане освободили юг Голландии, оказалось ложным. Энтузиазм пятого сентября постепенно сошел на убыль, но все знали, что ждать уже недолго.
17 сентября королева Вильгельмина призвала работников железных дорог начать забастовку с целью помешать передвижению немецкого транспорта. Она произнесла проникновенную речь, но все же попросила рабочих быть осторожными. Это не были пустые слова: участие в стачках каралось расстрелом. Причиной обращения королевы стало, очевидно, новое и увы — снова ложное — сообщение о вступлении англичан и американцев в город Арнем. И все же поезда встали! Машинистов искали, но не нашли — они ушли в подполье. Немцы были в бешенстве.
Однажды утром, в разгар описанных мной событий, я столкнулась на работе с проблемой, которую сама не могла решить. Как всегда в подобных случаях, я позвонила брату Кляймана. "Обратись лучше к нему самому", — неожиданно ответил он. Я была поражена подобной циничностью. "Это же невозможно, он в лагере, в Амерсфорте!" "Вовсе нет, он направляется к вам, в контору. Выйди за дверь, увидишь сама". Я не верила ему. Как можно так шутить! Но тот настаивал: "Иди на улицу, Мип! Это правда".
Уронив телефон, я бросилась к выходу. Беп, решив, что я сошла с ума, побежала за мной. С бьющимся сердцем я огляделась вокруг и, действительно, увидела Кляймана. Он как раз пересекал мост между Блумграхт и Принсенграхт и махал мне рукой. Мы с Беп бросились к нему. Я что-то кричала, не помню — что, хотя по натуре я человек спокойный, Беп тоже была вне себя. Смеясь и плача, мы стали обнимать Кляймана, и втроем пошли в контору. Радость захлестывала нас, мы беспрестанно говорили, перебивая друг друга.
Я все еще не верила собственным глазам. Вернувшись из концлагеря, Кляйман выглядел хорошо, лучше, чем когда-либо. Он, конечно, похудел, но глаза его светились, и на щеках лежал румянец. Я сказала ему об этом, и он ответил, смеясь: "Лагерная еда была, конечно, ужасной. Каждый день сырая морковка и свекла и лишь иногда жидкий суп. Но ты не поверишь: кажется, благодаря этим сырым овощам я избавился от своей желудочной язвы!".
Я была так рада, так бесконечно счастлива, что он вернулся! Я спросила нерешительно: "А остальные? Известно ли что-нибудь о них?" Кляйман покачал головой: "Нет, к сожалению, я ни о ком ничего не знаю".
Это чудесное возвращение дало мне надежду, что и остальные вернутся целыми и невредимыми. Кляймана отпустили из-за его плохого здоровья благодаря стараниям организации Красного Креста.
Снова мучительно потянулись дни. Кончился сентябрь, но ничего не менялось. Немцы никуда не уходили, только становились более мстительными и жестокими. Мы уже не верили, что война когда-нибудь кончится.
В марте и апреле все еще стояли зимние холода. Все говорили и думали только о еде. Поскольку у нас не было радио, один наш друг пообещал прийти к нам, как только услышит что-то важное. Но самым важным для нас сейчас была еда. Когда мы навещали этого друга, то даже не слушали радио, а переписывали из его поваренной книги рецепты блюд, которые будем готовить после победы. Почему-то больше всего я мечтала о чашке дымящегося какао.
Ежедневно сотни голландцев умирали от голода. Мы с Кляйманом заставляли себя приходить в контору, а вечером — все с теми же мыслями о еде — плелись домой. Дома меня ждали Ян и наш кот Берри. Но как я могла из двух картофелин приготовить обед для двух взрослых людей и кота? Весна постепенно набирала силу и приносила все больше тепла и света. Но голод мучил с каждым днем все больше. Конечно, я продолжала вести конторские дела, но все мои мысли были о том, где бы достать съестное. И так было со всеми.
В мае установилась прекрасная погода: светило солнце, и появились цветы на деревьях. Это составляло странный контраст с истощенными, бледными и грустными амстердамцами.
В пятницу 4 мая, после однообразного рабочего дня я вернулась домой и сразу пошла на кухню, чтобы отварить нескольких картофелин и морковок. Я поставила кастрюлю с водой на огонь, и мне казалось, что вода не закипала целую вечность. Неожиданно появился Ян, крепко обнял меня и сказал: "Мип, у меня потрясающая новость. Немцы капитулировали, война закончилась!".
Я почувствовала слабость в ногах, я не смела верить… Но взглянув в сияющие глаза Яна, поняла, что это правда. В праздничном настроении мы уселись за стол и съели жалкий обед, показавшийся нам пищей богов. Потом заговорили о том, что будет дальше. Война кончилась, но немцы еще были в городе. Наверняка, они в бешенстве, поэтому пока надо быть предельно осторожными. Мы, конечно, заговорили о наших друзьях, заключенных в лагерях — в надежде, что они живы и вернутся к нам.
Пробило восемь часов — комендантский час, когда мы услышали стук в окно. Это был наш друг, который обещал сообщить об окончании войны. "Пошли на улицу, — закричал он, — запретов нет, мы свободны!".
Город был полон народу и сиял огнями. Каждый держал в руке свечку, ветку, клочок бумаги — все, что могло гореть. Люди танцевали, смеялись, обнимали друг друга.
Этой ночью я не могла сомкнуть глаз. Вдруг я услышала птичье воркование и, выглянув в окно, увидела в соседнем саду несколько голубей. Я вспомнила, что во время войны птиц в Амстердаме совсем не было, даже воробьев. А домашних голубей немцы держать запрещали. Значит, их прятали во время оккупации, а теперь, наконец, выпустили. Над крышами Амстердама снова будут летать птицы, такие же свободные, как мы.
На город с самолетов буквально дождем сыпались продовольственные пакеты: банки маргарина и масла, печенье, сосиски, сало, шоколад, сыр и яичный порошок. Самолеты пролетали над городом совсем низко, но они уже не вызывали ни страха, ни паники, как раньше. Люди без боязни залезали на крыши и размахивали флагами, а то и просто простыней или полотенцем.
В субботу утром, по дороге на работу мне показалось, что все амстердамцы вышли на улицу. И это невзирая на опасность — ведь захватчики еще были в городе! И действительно, немцы пришли в ярость: на Соборной площади стали стрелять в толпу и убили несколько человек. Но даже это не остановило людей, обезумевших от радости: мы знали, что победа уже пришла.
Вернувшись с работы, я предложила Яну пойти в центр, чтобы присоединиться к толпе. Но тот покачал головой: "Нет, не пойду. Я не могу веселиться. Слишком много произошло за эти пять лет. Сколько людей отправлено в лагеря, и сколько уже не вернется. Конечно, я рад, что все закончилось, но мне не до праздника".
7 мая мы услышали, что в город вошли канадские войска. Мы тут же помчались встречать наших освободителей, но прождав три часа, увидели лишь три маленьких танка. Зато на следующий день канадцы заполнили весь город. Это был настоящий военный парад, и хотя солдаты выглядели довольно грязно, голландские девушки бросались им на шею и целовали в обе щеки. Канадцы раздавали горожанам настоящие сигареты.
Королева Вильгельмина вернулась на родину после пяти лет, проведенных в Англии. Этой маленькой энергичной женщине, которую Черчилль назвал "самым храбрым мужчиной Англии", было тогда шестьдесят четыре года. Она мужественно выстояла войну, как и весь голландский народ.
Праздник продолжался несколько дней, всюду слышался то голландский, то английский гимн, на улицах играла музыка, люди танцевали. Откуда-то появились передвижные органчики, играли на флейтах и старых аккордеонах.
Люди, прятавшиеся во время войны, выходили из своих убежищ — истощенные, бледные и напуганные, щурясь с непривычки на солнечный свет.
Очень скоро мы узнали, что Виктор Куглер жив: ему удалось бежать из лагеря, и всю голодную зиму он скрывался в собственном доме, опекаемый женой.
Вскоре он сам появился в конторе, и вот его рассказ:
"Сначала меня поместили в лагерь Амерсфорта, где находились в основном политические заключенные, торговцы черного рынка и христиане, укрывавшие евреев. Потом меня перевозили из одного лагеря в другой, последний находился на границе с Германией. Условия были относительно сносными. Нам разрешали носить собственную одежду и принимать передачи от местных жителей. Сотрудники Красного Креста регулярно наведывались с проверкой, часто приходил священник.
Но однажды зимой, рано утром всех заключенных вызвали на сбор, а потом куда-то погнали. Я шел сзади, рядом с немецкими солдатами. Они выглядели мрачно и устало, война явно надоела им. Я подумал: почему бы не заговорить с ними на немецком и не спросить, куда мы направляемся. Они ответили: "В Германию, пешком. Целым лагерем". Я подумал: "Живым оттуда уже не вернуться" и стал постепенно замедлять шаг.
Неожиданно, когда мы проходили мимо кукурузного поля, началась воздушная бомбардировка. Немцы закричали: "Ложись!" Как только бомбежка кончилась, последовал приказ: "Вставай в строй! Дальше, марш!". Но я остался лежать, затаив дыхание, заваленный листьями кукурузы. И — о чудо — они, забыв обо мне, пошли дальше.
Я подождал немного и пополз по полю в обратном направлении. Потом, решив, что опасность миновала, встал и пошел и вскоре добрался до деревни. Лагерная одежда выдавала во мне беглеца, и мне ничего не оставалось, как действовать в открытую. Я увидел магазин поддержанных велосипедов и, набравшись смелости, вошел внутрь. Я рассказал продавцу, что бежал из концлагеря и попросил его: "Пожалуйста, одолжите мне велосипед, чтобы добраться до дома".
"Хорошо, — ответил тот, — только верните его, когда закончится война". Так я вернулся домой, и жена всю голодную зиму заботилась обо мне".
Спустя несколько недель в витринах магазинах стали появляться товары: меховые шубки, красивые платья. Однако они предназначались не для продажи, а только для витрин. Другие магазины выставляли муляжи молочных бутылок, упаковки масла и сыра.
Я узнала, что союзники организуют реабилитационные лагеря для голландских детей, где те могли бы набраться сил и поправить здоровье.
Каждый день Ян заходил в организацию по поиску людей, потерявшихся во время войны, и задавал одни и те же вопросы: "Знаете ли вы что-то о семье Франков: Отто, Эдит, Марго, Анне? Или о семье ван Пелс?". И наконец услышал: "Нам известно, что Отто Франк жив и скоро вернется.
Ян помчался домой так быстро, как только мог. Это было 3 июня 1945 года. Он влетел в гостиную, схватил меня за руки и закричал: "Мип, господин Франк вернется!". У меня перехватило дыхание. Всегда, в глубине сердца я знала, что он выживет, и все остальные — тоже. В тот момент кто-то прошел мимо нашего окна. Меня охватило непонятное волнение, и я открыла входную дверь. Передо мной стоял Отто Франк, собственной персоной!
Мы молча смотрели друг на друга. Мне так много хотелось сказать ему, но я не могла подобрать нужных слов. Он похудел, но я всегда знала его худощавым. В руках он держал узелок. Мои глаза наполнились слезами. Вдруг мне стало страшно, что сейчас он расскажет что-то ужасное о судьбах других. Сама я не решалась об этом спросить.
Наконец Франк сказал: "Мип, Эдит уже никогда не вернется". Мне показалось, что к моей шее приставили нож, но я постаралась скрыть эмоции. Я взяла его за руку: "Зайдите в дом". Он продолжал: "Но я надеюсь, что Марго и Анна живы". "Да, будем надеяться, — ответила я, — а сейчас мы так рады видеть вас у себя!". Но Франк, казалось, не решался переступить порог. "Мип, я пришел к вам, потому что вы единственные близкие мне люди в этом городе". Я взяла узелок из его рук: "Мы дадим вам отдельную комнату и живите у нас, сколько захотите". Я приготовила для него спальню и поставила на стол самое лучшее, что было в доме.
Во время ужина Франк рассказал, что до освобождения находился в Освенциме, где последний раз видел Эдит, Марго и Анну. По прибытии в лагерь мужчин и женщин сразу разделили. В январе лагерь освободили русские, которые помогли ему добраться до Одессы, откуда он кораблем прибыл в Марсель, а потом — поездом в Амстердам.
Первые несколько недель после прихода русских Франк — до крайности исхудавший и ослабевший — оставался под врачебным присмотром на территории лагеря. Как только силы немного вернулись к нему, он попытался что-то узнать о судьбе своей семьи. Его постигло первое страшное горе: он услышал, что Эдит умерла 6 января 1945 года. О дочерях ничего достоверного известно не было, но Франк предполагал, что Анна, Марго и госпожа ван Пелс были депортированы в Берген-Белзен. След доктора Пфеффера Франк потерял еще в голландском пересыльном лагере Вестерборке. Господина ван Пелса он видел собственными глазами среди приговоренных к газовой камере. Петер оставался в Освенциме. В ноябре 1944 года он часто навещал господина Франка в больничном бараке, куда тот поступил, находясь на грани истощения. Франк знал, что немцы, отступая в Германию, нередко захватывают с собой группы заключенных, и умолял Петера сделать все, чтобы тоже оказаться на больничной койке. Но, очевидно, тому это не удалось, и он как раз попал в такую группу. Господин Франк видел Петера в последний раз бредущим по снегу в сопровождении немецких солдат.
Все это он рассказывал своим тихим спокойным голосом.
Отто Франк остался жить у нас. Он сразу занял на фирме свое место — директора. Я знала, как важна для него работа, отвлекающая от тяжелых воспоминаний и тревог. Между тем он обратился во всевозможные организации по поиску депортированных евреев. Может, что-то известно о Марго и Анне? Он не терял надежды на возвращение девочек. Берген-Белзен был трудовым лагерем, а не лагерем смертников. Конечно, его не обошли ни голод, ни болезни, но заключенных не посылали в газовые камеры. Марго и Анна прибыли туда последним транспортом, значит, находились в лагере не так долго, они были молоды, здоровы. Как и господин Франк, я всем сердцем надеялась, что девочки живы!
Франк разузнал адреса голландцев, вернувшихся из Берген-Белзена, и послал им письма. Так многие находили своих близких. Мы ждали известий каждый день. Когда я слышала шаги по лестнице, меня охватывала безумная надежда, что это Анна и Марго! 12 июня был день рождения Анны, ей исполнилось шестнадцать лет. Может, именно в этот день придет счастливая весточка? Но новостей по-прежнему не было.
А люди возвращались из лагерей. Пришел хозяин овощного магазина. Он ходил с трудом, оказалось, что отморозил ноги. Мы встретились, как старые друзья.
Магазины еще стояли пустые, все приобреталось по талонам. Наша фирма продавала в основном заменители продуктов, но их брали охотно.
Однажды утром в конторе мы с господином Франком просматривали почту. Я слышала, что он открыл какое-то письмо, и после этого наступила тишина. Я вся напряглась. И тут раздался ровный тихий голос: «Мип». Франк держал в руках листок бумаги. "Мип, я получил письмо от медсестры из Роттердама. Анны и Марго больше нет в живых". Меня охватило безысходное горе. Но тут я вспомнила о дневнике и вытащила из ящика стола тетради и листки, до которых никто не дотрагивался с тех пор, как мы нашли их в Убежище. Я протянула их господину Франку: "Вот, что осталось от вашей дочери Анны". Тот взял бумаги и исчез в своем кабинете. Спустя некоторое время он позвонил мне и сказал: "Мип, сегодня я никого не принимаю". "не беспокойтесь", — ответила я.
Когда господин Франк поселился у нас, он сказал: "Мип, обращайся ко мне теперь по имени, ведь мы — одна семья". Я согласилась, однако прибавила: "Дома я буду звать вас Отто, но на работе по-прежнему — господин Франк".
К сожалению, наши отношения с квартирной хозяйкой ухудшились, и мы решили искать новое жилье. Неподалеку от нас жила сестра Яна. Одна комната в ее квартире пустовала, и она предложила нам поселиться у нее. Мы с радостью согласились: найти жилье в Амстердаме было в то время непросто. Свободную комнату выделили Отто, мы с Яном поселились в комнате его сестры, а она сама спала теперь в гостиной.
Магазины по-прежнему пустовали, продавалось лишь самое необходимое. Я все же старалась из скудных однообразных продуктов ежедневно готовить что-то вкусное. Мы чувствовали себя усталыми, опустошенными, но пытались держаться. Мы мало говорили о прошлом, но знали и чувствовали, что общие воспоминания навсегда объединили нас.
Отто нашел старых друзей, к которым перед переездом в Убежище отвез часть своей мебели и вещей. Теперь мы могли все это забрать, и вот в нашей скромной квартире появился огромный французский маятник, антикварный шкаф и секретер. "Как бы радовалась Эдит, — сказал Отто, — если бы узнала, что эти семейные реликвии вернулись к нам".
"Красный Крест", наконец, опубликовал списки вернувшихся пленников концлагерей. В живых осталось только пять процентов! Из тех, кто сумел спрятаться, выжила по крайней мере треть. Мы узнали, что Фриц Пфеффер погиб в лагере Нойенгамме, и что Августа ван Пелс умерла в Бухенвальде или в Терезинштадте. Петер чудом пережил переход из Освенцима в Маутхаузен, но умер в лагере всего за три дня до его освобождения американцами.
От очевидцев мы услышали, что в Освенциме Анну и Марго разлучили с матерью. Девочек отправили в Берген-Белзен, где в начале 1945 года они заразились тифом. Марго скончалась в феврале или марте. Анна умерла несколько дней спустя.
Каждый вечер после ужина Отто уходил в свою комнату, где переводил фрагменты из дневника Анны на немецкий язык для своей матери, живущей в Базеле. Иногда он заходил к нам и восклицал, качая головой: "Мип, ты не представляешь, что Анна написала! Могли мы подумать, что у нее такой острый взгляд, что она так наблюдательна?". Но когда Отто предлагал почитать что-то вслух, я отказывалась. Я не могла себя заставить услышать живой голос моей младшей подружки, мне казалось, что у меня не выдержат нервы.
15 мая 1946 года Беп Фоскейл вышла замуж и уволилась с работы. Беп выросла в большой семье и всегда хотела иметь много детей. К своей огромной радости она почти сразу забеременела.
Мой возраст приближался к сорока, и думать о детях было уже поздно. На мои неосуществленные мечты о материнстве оказали влияние военные и предвоенные годы. В это страшное время я была рада, что у нас нет детей. После войны мы о детях никогда уже не говорили.
В декабре 1946 года мы решили, что пора искать другую квартиру: нельзя было дольше стеснять сестру Яна. Один наш давний друг, вдовец, господин ван Каспель жил в большом доме. Его девятилетняя дочка воспитывалась в интернате, и приезжала только по воскресеньям и праздникам. Ван Каспель предложил нам разделить дом с ним, и мы согласились. Разумеется, Отто Франк переехал с нами. "Я не хотел бы жить один, Мип, — сказал он, — с вами я всегда могу говорить о своих близких". В действительности Отто не часто говорил о погибших родных, но это редкие разговоры были чрезвычайно важны для него.
Каждое воскресенье господин Франк встречался с друзьями и знакомыми, которые, как и он, вернулись из концлагерей. На этих вечерах беседовали о многом: кто в каких лагерях побывал, каким транспортом был доставлен, кто выжил из родных. Но никто не делился личными переживаниями. Существовал негласный порог откровенности, через который никогда не переступали. Однажды Отто рассказал о дневнике Анны, и несколько присутствующих выразили желание его почитать. После некоторых сомнений Франк дал им фрагменты, которые переводил для своей матери и которые уже столько раз предлагал мне. Прочитав эти отрывками, один из друзей Франка попросил дать ему весь дневник, на что Отто, хотя не сразу, но согласился. Потом тот друг стал убеждать Франка, позволить почитать дневник историку Яну Ромейну. Франк долго отказывался, но в конце концов дал себя уговорить. Ромейн опубликовал большую статью о дневнике в газете «Пароль» и попросил у Франка разрешения издать записки Анны. Отто решительно отказался, но Ромейн не упокаивался. Он, а также друг, тоже прочитавший дневник, считали, что Франк обязан предоставить его голландцам, как мемуары необыкновенно талантливой юной девочки и уникальный военный документ.
Франк, вначале убежденный, что дневник имеют право читать лишь близкие ему и Анне люди, постепенно все больше прислушивался к их аргументам и, наконец, дал согласие. В 1947 году была издана сокращенная и обработанная версия дневника под названием «Убежище». Но даже тогда ни я, ни Ян не могли заставить себя прочитать его.
Первоначально книга была встречена с равнодушием: люди предпочитали поскорей забыть тяжелые военные годы и настороженно относились к свидетельствам о них. Но книга была переиздана и постепенно находила все более широкого читателя.
Жизнь постепенно входила в свою колею. Снабжение продуктами налаживалось, с улиц убрали мусор, заработал общественный транспорт.
Как-то быстро исчезли единство и солидарность, объединявшие людей во время войны: теперь каждый вновь принадлежал к своей партии, церкви и группе. Война изменила людей меньше, чем я ожидала.
Во время оккупации пустующие квартиры евреев на юге Амстердама были заселены другими людьми. Район, который раньше все называли еврейским, фактически перестал быть таковым. Да и весь Амстердам постепенно становился обычным современным городом, жители которого имели мало общего друг с другом.
"Опекта" теперь продавала натуральные продукты и заняла прочное место на рынке, что являлось в немалой степени заслугой ее директора, господина Франка. Но в последнее время он стал отходить от дел фирмы. Публикация дневников Анны требовала от него много времени и внимания. К тому же он получал огромное количество писем от читателей — как детей, так и взрослых — и отвечал на каждое.
Домашние заботы отнимали у меня немало времени и сил. Я делала покупки, готовила, стирала и гладила для себя и трех мужчин: Яна, Отто, господина ван Каспеля, а также для его дочки, приезжающей на выходные домой. Кроме того на мне лежали уборка дома и починка одежды.
Теплым летним днем 1947 года я в последний раз пришла в контору на Принсенграхт и распрощалась со всеми сотрудниками. Я уволилась: сочетать домашние дела с работой мне было не по силам. Я уже давно не была юной девушкой, которая когда-то, полная надежд, впервые вступила за порог «Опекты». Все в Амстердаме менялась, и я тоже.
Второе издание дневника Анны было полностью распродано, и готовилось третье. Теперь господина Франка уговаривали дать разрешение перевести дневник на другие языки, чтобы опубликовать его в разных странах мира. И вновь, преодолев колебания, он согласился: его воодушевила идея, что записки Анны будут доступны еще более широкой публике.
Франк продолжал уговаривать меня прочитать дневник. И хотя я по-прежнему упорно отказывалась, он не оставлял меня в покое. "Мип, ты должна обязательно прочесть! Ты и не представляешь, что прокручивалось в Анниной смышленой головке…".
Наконец я согласилась: "Хорошо, я почитаю, но при этом я должна быть совсем одна". Как-то утром, когда все ушли на работу, я взяла в руки второе издание книги, пошла в свою комнату и закрыла за собой дверь. Дрожа от волнения, открыла первую страницу и, не отрываясь, на одном дыхании прочитала весь дневник. До последней строки я изумлялась, с какой точностью, наблюдательностью и юмором моя юная подружка описывала известные и неизвестные мне повседневные события жизни в Убежище. Мне казалось, что она сейчас говорит со мной, что я слышу ее голос, полный жизнелюбия, любопытства и энергии. И я еще сильнее ощутила тяжесть потери.
В 1948 году Ян выиграл небольшую сумму в лотерее, которую мы потратили на отдых в Швейцарии. Отто Франк поехал с нами и впервые за много лет увиделся со своей матерью.
В 1949 году произошло невероятное событие: на сороковом году жизни я забеременела, и 13 июля 1950 года появился на свет наш сын Пауль.
Осенью 1952 году господин Франк, прожив с нами семь лет, эмигрировал в Швейцарию, чтобы быть ближе к матери. В ноябре 1953 года он вторично женился. Его супруга, так же как и он, пережила Освенцим и потеряла в лагерях мужа и сына. Это была необыкновенная сильная и сердечная женщина. Франк прожил с ней в полной гармонии до своей смерти в 1980 году.
В 1948 году амстердамская полиция начала процедуру по розыску предателя, выдавшего наших друзей из Убежища. Согласно полицейским отчетам такой человек существовал, но его имени не знал никто. Было известно лишь, что за каждого еврея он получил награду в семь с половиной гульденов. Поскольку господин Франк отказался участвовать в расследовании, оно было прекращено, но в 1963 году начато снова. Дневник к тому времени приобрел мировую известность, и со всех сторон поступали требования о том, что предатель, по вине которого погибли невинные люди, должен быть найден и наказан. Меня тоже допрашивали. Я не поверила своим ушам, когда следователь сказал по телефону: "Госпожа Гиз — вы одна из подозреваемых, потому что вы родились в Вене".
Следователь пришел к нам домой, чтобы побеседовать со мной и Яном. Было холодно, и мы уселись у камина. Посетитель начал с незначительных вопросов. В какой момент огонь в камине стал затихать, и Ян вышел во двор, чтобы принести дров. Как только он закрыл за собой дверь, следователь наклонился ко мне и тихо произнес: "Я не хочу говорить здесь с вами о том, что вашему мужу не следует знать. Приходите завтра в отделение. Одна". Я изумленно взглянула на него, и тот, помявшись, прибавил: "Когда мы допрашивали господина ван Марена, тот сообщил, что у вас были слишком дружественные… так сказать, интимные отношения с одним гестаповским офицером. И что вас также связывала особая дружба с господином Кляйманом". Кровь бросилась мне в лицо. Я без колебаний ответила: "На подобную клевету я не считаю нужным отвечать. Пожалуйста, передайте моему мужу все, что вы только что сказали мне.
Мы оба не произнесли ни слова, пока не вернулся Ян. Следователь обратился к нему: "Мы узнали от ван Марена, что ваша супруга поддерживала слишком близкую дружбу с офицером Гестапо, а также со своим коллегой Кляйманом. Известно ли вам что-то об этом?". Ян взглянул на меня и ответил: "Интересно, Мип, когда ты могла найти время для таких ‘дружб'?". Утром мы вместе выходили на работу, всегда встречались во время обеденного перерыва, а вечером были вместе дома…". Следователь прервал его: "Этого достаточно". Потом он спросил нас, не подозреваем ли мы ван Марена, на что я ответила, что убеждена в его непричастности. Следователь возразил, что по мнению других именно ван Марен был доносчиком, да и в Аннином дневнике он описан, как человек, недостойный доверия. Но я повторила, что не считаю ван Марена предателем.
Несколько недель спустя следователь снова позвонил мне. "Я поеду в Вену к господину Зилбербауеру, офицеру Зеленой полиции. Может, он что-то знает. Я также спрошу его, почему он отпустил вас на волю, а не отправил в лагерь". "Хорошо, — ответила я, — мне самой интересно услышать, как он это объяснит". Вернувшись, следователь передал мне ответы австрийца. Оказывается, тот не арестовал меня, потому что я произвела на него хорошее впечатление. А имя предателя он забыл: доносов в то время было множество, и как запомнить все имена?
Зилбербауер служил в венской полиции. В течение первого послевоенного года его не допускали к работе за нацистское прошлое, а потом восстановили во всех правах.
Следователь спросил меня, почему я так упорно защищаю ван Марена: его подозревали многие, к тому же именно он оговорил меня. Я рассказала то, что знала от одного из представителей нашей фирмы. Ван Марен в течение всей войны тоже скрывал одного человека у себя в доме: собственного сына. Поэтому я была уверена, что несмотря на некоторые отталкивающие черты, он не мог стать доносчиком.
Были разные версии о предателе. Возможно, грабители, не раз бывавшие в доме, что-то заметили. А может, вечерний патруль, соседи, просто прохожие? Никаких конкретных сведений и доказательств полиции найти не удалось, и никто не был арестован.
Дневник Анны, переведенный на английский язык, был издан в Америке, где завоевал большую известность. Вскоре появились переводы и на другие языки.
В Голландии был поставлен спектакль по дневнику. На премьеру 27 ноября 1956 года были приглашены я, Ян, Беп с мужем и Кляйман с женой. Куглер не мог прийти, так как за год до того эмигрировал в Канаду. Странное чувство не покидало меня во время представления. Мне все казалось, что вот сейчас на сцену вместо актеров выйдет сама Анна и другие жители Убежища.
Потом по дневнику сняли фильм, на его премьере 16 апреля 1959 года присутствовали королева Юлиана и наследная принцесса Биатрикс. Нас всех, конечно, тоже пригласили, и меня с Беп представили самой королеве. Насколько я знаю, Отто Франк не разу не видел ни фильма, ни спектакля. Я его очень хорошо понимаю.
Не проходит дня, чтобы я не вспоминала наших друзей из Убежища и не горевала об их трагической судьбе. Но один день году для нас особенный: 4 августа. В этот день мы никогда не выходим из дома. Я обычно стою у окна, а Ян сидит спиной к окну, и мы почти не разговариваем друг с другом. Только к вечеру мы снова возвращаемся к нашей повседневной жизни.
Карол Анн Лей. Последние дни Анны Франк
Из книги Карол Анн Лей
"Сорви розы и не забывай меня. Анна Франк 1929–1941"
Издание 1998 года,
Издательство: Uitgeverij Мaarten Muntinga, Амстердам
Перевод Юлии Могилевской, [email protected]
Карол Анн Лей родилась в Англии в 1969 году. Над биографией Анны Франк она работала десять лет. Книга написана на основе документальных и архивных материалов, интервью с родственниками и друзьями семьи Франк и другими очевидцами. В биографии описывается вся жизнь Анны от ее рождения в Франкфурте-на-Майне до гибели в концлагере Берген-Белзен. Рассказывается также о судьбах подруг и знакомых Анны, имена которых упомянуты в ее дневнике.
Здесь дается перевод части книги, описывающей последние месяцы жизни обитателей Убежища — после их ареста.
Ясным утром 8 августа 1944 года на одном из перронов амстердамского центрального железнодорожного вокзала было многолюдно. Там среди других ждали поезда и сестры Дженни и Ленни Бриллеслейпер, арестованные из-за участия в движении сопротивления. Их разлучили с мужьями и детьми и теперь вместе с родителями и братом отправляли в голландский концентрационный лагерь Вестерборк. Рассматривая других пассажиров, Дженни обратила внимание на одну семью: заботливый отец, растерянная и нервная мать и две девочки-подростка, спортивного вида, с рюкзаками. День был необыкновенно теплый и солнечный, город покрывала золотая дымка, но все люди на платформе, на лицах которых читалось безмолвное отчаяние, казалось, не замечали этого.