Рубеж Блохин Священник
– Я не знал, – сказал я хмуро. – Не знал, что у них такие правила!
Сале, Сале, вот так Сале…
Поняла ли она, в чем заключались претензии Досмотра? И если поняла – как восприняла новость? В отношении Заклятых всегда было полным-полно предубеждений…
– За дело, – хрипло велел я, забираясь в седло. – Сперва найдем младенца, а потом… потом посмотрим.
Хостик улыбался, глядя в пасмурное небо. Улыбка преобразила его лицо – будто сфинкс, переживший века, вдруг вывалил из суровой каменной пасти розовый влажный язык.
Чумак Гринь, сын вдовы Киричихи
Исчезник больше не появлялся. Будто ушел обратно в свою скалу.
Миновала неделя; младенец жрал, как не в себя, и рос так, что чуть не лопалась кожа. Уже пытался сидеть, ползал на четвереньках и заползал в самый дальний уголок на печи; Гринь боялся, что очень скоро и корзина станет для него мала.
Однажды, пососав свою «куклу», младенец внезапно разболелся – его понесло жидким поносом, глаза затуманились, тельце сделалось горячим, как разогретый свечной воск. Гринь нашел среди прочих травок одну «от живота», но и отвар не помог; младенец пищал непрерывно, но и голос его был какой-то болезненный, слабый. Гринь сидел перед корзиной, свесив руки почти до пола, и думал, что вот и конец, что он, сам того не желая, отравил братишку, и только бы дите не мучилось, только бы скорее все кончилось…
Прошел еще день. Ребенок отощал так, что явственно проступили ребра, и уже не плакал – лежал тихо. Гринь ходил к знахарке, старая Ивдя сперва отказалась пустить «чортового пасынка» на порог, но потом, сжалившись, дала свежий травяной сбор и заговоренное ржаное зернышко.
Еще через день младенец оклемался. Попросил есть, завозился в пеленках, высвобождая ручки; Гринь глянул на розовые разнопалые ладошки – и ушел на двор, сел на пороге, опустил голову на руки и так сидел до темноты.
Семейство у деда было большое, ртов много, а земли мало. Женатые сыновья не спешили отделяться; Гриня еще бесштаньком брали на жнива – будили ночью, когда самый-самый сладкий сон. Посреди двора стоял воз, уже готовый и снаряженный. Дед, баба, Гриневы дядья, из которых младший был ему ровесником, отец и мать, двоюродные сестры – все оборачивались на восход солнца, все слушали, как дед благословляет новый день и предстоящие жнива, и всех работников, и просит хорошей погоды, здоровья жнецам и милости от поля.
Едва занимался рассвет, все пешком выходили за ворота и там уже, за воротами, садились на воз. Вожжи были в руках у отца, кобыла ступала торжественно, будто понимая, что ее тоже благословили. Изо всех дворов, изо всех ворот выезжали снаряженные возы. Целая процессия тянулась на поле – и ревнивые глаза соседей отмечали, кто как снарядился да как подготовился, да сколько жнецов выставил, да вовремя ли поднялся в это единственное, самое главное утро.
Добравшись до своей полосы, слезали с воза. Становились полукругом и смотрели на рожь – накормит ли? Что за год будет – сытый?
А потом мужчины брали серпы, женщины принимались вязать снопы, а малышня вроде Гриня была на подручных работах – воды принести, еще чего…
И только когда солнце поднималось высоко и первые снопы стояли уже на стерне – только тогда дед варил в казане кулеш и садились завтракать, и слаще тех завтраков была только вода в чумацкой степи.
Гриня передернуло. Он поднял голову, прислушался; в хате было тихо. Ребенок, насытившись, спал.
В степи тоже был кулеш, чумацкий, с салом; сало было настоящее, старое, темное, с запутанными ходами червячков. А иногда попадался живой «хробачок», и седоусый Брыль балагурил, что без живчика и сало не сало.
Заскулил на привязи Бровко, зазвенел цепью. Гринь тупо смотрел на свои ладони.
Идти к Оксане?
Куда идти? Была бы гадалка – пошел бы к гадалке.
К матери на могилу?
Ох и красавицей была мать! Ох и ревнивый же был отец… Ох и бегал же за матерью по двору с кнутом, Гринь помнит.
А тем временем мать никогда не смотрела на сторону. И отец, напившись пьяный, каялся, говорил, что всему виной бесстыжие хлопцы и мужики, которых так и тянет к Ярине, будто медом здесь помазано. А Ярина не виновата, нет…
Куда идти?
Гринь вернулся в дом.
Младенец спал, причмокивая губками, рядом в пеленках лежал медальон на слишком длинной цепочке. Гринь не раз порывался его снять – еще задушится дите!
Порывался – но так ни разу и не попробовал. Будто удерживало что.
– Выдь, чумак. Поговорить надо.
– Заходите в дом, окажите милость.
Гринь не рад был увидеть у ворот дьяка. Сам не знал, почему так нехорошо сделалось на сердце; дьяк усмехнулся, глядя в сторону:
– Не… ты выйди, чумак.
Гринь цыкнул на Бровка и вышел, притворив за собой калитку. И сразу же увидел, что в конце улицы ждут, спрятав руки в рукава, соседи ближние и дальние, всего человек десять.
И вздрогнул, потому что среди собравшихся был и Оксанин отец.
– Ты хлопец хороший, чумак. Батько твой был хороший мужик. Хоть в бедности, а на церковь жертвовал… А за мать молись. Молись, Гриня… И, чтобы грех не растить, чертененка надо того… экзорцировать. Беса, то есть, выгнать обратно в преисподнюю… Жив-то чертененок?
– Жив, – сказал Гринь, чувствуя, как мороз дерет по спине.
Дьяк скрипнул снегом, переминаясь с ноги на ногу:
– Грех, Гриня.
Гринь сглотнул:
– Знаю, что грех… Что мне, не кормить его? Орет…
– Грех, – повторил дьяк, глядя в сторону. – Напасти на село пойдут… Недород… а то и вообще засуха. Как в тот год, когда твоих-то Бог прибрал. Помнишь?
Гринь и рад был забыть.
Кормилица-нива почернела тогда и пожухла; выехав на жнива, семья долго смотрела на мертвое поле. Отец бродил, выискивая хоть зернышко, плакал… Зимой продали все, что было. Весной стали помирать – двое Гриневых братьев, сестра, последним ушел отец, и не от голода даже – от горя.
– А в том году, – Гринь не узнал своего голоса, – какой был грех?
Дьяк посмотрел сычом:
– Не все знать положено… Может, тоже какая-то баба втайне бесененка прижила. Или девка с перелесником согрешила. Или еще что… Столько народу повымерло – страх… Ты, Гринь, не сомневайся. Давай бесененка – мы уж придумаем, как с ним…
– Убьете? – тихо спросил Гринь.
Дьяк поморщился:
– Не зыркай… тоже, поди, не звери. Сказано – эк-зор-цизм!
Слово было нехорошее. Каленым железом веяло от слова, железной цепью да горючим костром.
Гринь молчал.
– Что смотришь, чумак? Люди собрались… давай, неси чертененка.
– Брат он мне, – сказал Гринь и сам подивился своим словам.
Дьяк разинул рот:
– Что-о?!
Гринь молчал, испугавшись.
– Ты, чумак… ты смотри. Дело серьезное. Коли недород случится – тогда уж бесененка жечь поздно будет… Дождешься, что хату тебе подпалят. Вместе со всем… Слышишь?
Гринь сглотнул:
– Никак угрожаете мне?
– Дурень, – дьяк сплюнул. – Дурень, дурень… Дурень! Грозить тебе… Против села пойдешь? Против совести пойдешь? Твой же батька в могиле перевернется… хоть и так уже, поди, переворачивается… Дурень!
Народ в конце улицы переговаривался все громче. Подступал ближе – Гринь увидел среди соседей уже и Касьяна, и Касьянового отца, который о чем-то толковал с отцом Оксаны.
– Подумать надо, – сказал Гринь шепотом.
– Думай, – неожиданно легко согласился дьяк. – Знаю, хлопец ты умный и придумаешь хорошо. Как придумаешь, приходи. А не то, гляди, сами к тебе придем.
Гринь повернулся и ушел в дом – не попрощавшись, против вежливости, не поклонившись людям.
Ему смотрели вслед.
…Брат.
Гринь всегда был старший, самый старший, братишки ковыляли по двору, сестра орала в корзине, родителей не было весь день, надо было качать и баюкать, до хрипу орать колыбельные, вытаскивать неслухов из собачьей будки, вытирать сопли, лупить хворостиной, снова вытирать сопли, утешать… В сердцах отлупив меньшого братишку, Гринь уже через несколько минут раскаивался, ему жаль становилось маленького, ревущего и несчастного, он с трудом поднимал брата на руки, тот обхватывал его за шею и тыкался мокрой мордочкой в щеку.
А вот сестру Гринь не любил. Она всегда орала и мешала спать и выплевывала «куклу», едва Гринь пытался заткнуть ей рот. «Люли-люли!» – выкрикивал он и качал колыбель так, что дите едва не вываливалось наружу. «Люли-люли… Замолчи, а то задушу!»
Потом все забылось. И вспомнилось в тот день, когда сестру хоронили – она первая не выдержала голода, с малолетства худая была и болезная…
Гринь обнаружил, что стоит посреди комнаты с ребенком на руках. И малыш гукает, пытаясь потрогать Гриня за усы. И чертененок теплый, и очень похож на мать, вот если бы только не ручки эти, четырехпалая и шестипалая.
И медальон с золотой осой.
– Люли-люли, прилетели гули… что мне с тобой делать… что мне с тобой делать…
Он ходил и ходил по комнате, раз за разом повторяя свой вопрос, и от частого повторения слова его превратились в лишенные смысла звуки. Младенец не отвечал – пригрелся, заснул у братца на груди; Гринь уложил его в корзину, пристроил сверху вышитый матерью полог.
Долго сидел на лавке, свесив руки между колен.
Потом встал, оделся, взял шапку и пошел к Оксане.
– Завтра Касьян сватов присылает.
Гриня, против ожидания, пустили в хату. Оксанины сестры шушукались на печи, Оксана стояла в сторонке и ковыряла на печи известку – хотя рано еще, завтра будет ковырять, когда сваты придут.
Гринь присел на уголке стола. Оксанины родители сидели на лавке плечом к плечу – почти одного роста, оба сухощавые, суровые, со складками у бровей.
– Откажите Касьяну, – сказал Гринь.
– С какой радости?
– Сам сватов пришлю.
– Что за горе! – в сердцах сказала Оксанина мать. – Извел девку, истомил… И деньги уже есть… только куда дочь отдавать – в хату, чортом отмеченную?!
– Бесененка выкинь, – тяжело проговорил отец. – Попа позови, пусть покадит и все что надо прочитает. Коли пообещаешь, что завтра же – откажем Касьяну.
Оксана уткнулась в печку лбом. Так и замерла, не глядя ни на кого.
– Обещаешь, чумак? Чтобы завтра же…
Гринь молчал.
– А нет, так убирайся! – внезапно разозлилась Оксанина мать. – Душу тянуть из девки… чтобы ноги твоей не было!
– Он пообещает, – сказала Оксана, и по голосу ее было ясно, что она с трудом сдерживает слезы.
– Молчи, когда старшие говорят! – Оксанин отец опустил на стол кулак так, что подпрыгнули миски и кринки.
Гринь проглотил слюну.
– Обещаешь? – ласково, почти умоляюще спросила Оксанина мать.
Гринь молчал.
Оксанин отец поднялся с лавки. Широко распахнул дверь; прошелся по хате холодный сквозняк. Указал Гриню на выход:
– Вон.
Гринь не шелохнулся.
– Вон, сучье племя! Ведьмачий сын, чортов пасынок, чтобы духу твоего здесь не было!
Гринь поднялся и вышел.
В спину ему грохнула дверь; пройдя несколько шагов, Гринь наткнулся на поленницу, споткнулся, встал, удивленно глядя перед собой и не понимая, как это можно было промахнуться мимо калитки.
– Гриня…
Оксана выскочила ему вслед. Без свитки, босиком.
– Гринюшка, да что ж ты… да как же ты отказываешься от меня, я тебя из чумаков ждала, молилась, на дорогу ходила, все глаза проглядела! Все думала, как свадьба будет… как в дом к тебе приду… Гриня, не хочу за Касьяна, откажись ты от матери своей ведьмы, от байстрюка чортового, возьми меня за себя, обещал ведь!
– Обещал, – сказал Гринь мертвыми губами.
– Так откажешься от байстрюка?!
Гринь перевел дыхание. Положил руки Оксане на плечи, ей ведь холодно без свитки.
В тот день его выпорол отец, как оказалось, без вины; Гринь сидел в бурьяне под чьим-то забором и ревел в три ручья, не столько от боли, сколько от несправедливости. Она подошла – коса до пояса, в стиснутом кулаке, в чистой тряпочке – сокровище.
«А у меня яблоко!»
«Ну и что, – сказал Гринь сквозь слезы, – у нас во дворе целая яблоня стоит!»
«У вас дичка, – засмеялась девочка, – а это яблоко из панского сада».
И развернула тряпочку. И Гринь вылупил глаза – такого чуда видеть не доводилось, наливное, будто из воска, желто-розовое яблоко в пятнышках веснушек… А запах, запах!
«Ты не реви, – благожелательно сказала маленькая Оксана. – Ты, это самое… Хочешь, дам откусить?»
– Гринюшка… отдай байстрюка.
Он помолчал, слыша, как бьется ее сердце.
– Отда… отдам.
– Обещаешь?
– Обещаю…
– Мама! – Оксана, спотыкаясь, метнулась к дому. – Мама, батька… он обещает!!
Громко, на весь двор, зевнул в своей конуре Серко.
Значит, судьба.
Значит, судьба тебе такая. Исчезник тебя зачал, мать моя тебя родила, да ты же и убил ее. А теперь все. Свою жизнь загубить, да еще Оксанину – дорого просишь, братишка. Так дорого, что и медальоном золотым не откупишься.
Гринь едва доплелся до дома. Все бродил кругами, оттягивал время, когда войти надо будет, младенцу пеленки поменять да и отнести его, младенца, на расправу, на эк-зор-цизм.
А коли правда, что из-за этого малого новая засуха прийти может?! У кого пять детей – останется один или двое…
Дорого просишь, братишка. Не такая тебе цена. Не понесу тебя никуда. Дам знать дьяку – пусть сам приходит с людьми да и берет. А мне со сватами надо договариваться – чтобы завтра же Оксану засватать, завтра!
Прыть-то поумерь, Касьянка. Не для тебя девка. Вон, бери на выбор: Приська созрела, Секлета, Одарка…
Смеркалось.
Гринь долго стоял перед собственными воротами. Не решался войти; странно, остервенело гавкал Бровко на короткой цепи: то ли не признал хозяина, то ли замерз.
Вошел. Остановился среди двора. Мерещится – или дверь приоткрыта?!
«Хату простудишь, – недовольно кричала мать. – Живо дверь закрывай, живо…»
В хате было холодно. Остатки тепла вынесло сквозняком; еще в сенях Гринь зажег свечку.
Корзина стояла на столе пустая, вышитый матерью полог лежал рядом.
Гринь ушибся головой о притолоку.
Вот, значит, как… Пришли и взяли. Вот следы сапог на пестром половичке… Пришли и взяли, Гринь хоть сейчас может сговариваться со сватами, еще не так поздно, только что стемнело.
Ни о чем не думая, Гринь полез за печь и проверил тайни*!*чок. *!*Деньги были на месте – ничего не пропало. Хватит, чтобы*!* *!*стол накрыть и музыку нанять. Хватит, чтобы земли прикупить и нужды не знать, жену баловать обновками, а детей – пряниками.
Разве не для этого он жарился под солнцем в степи?! Разве не для этого рисковал жизнью, отбивался от разбойников и откупался от мытарей?
Гринь стянул сапоги. Перемотал онучи; зачем-то обулся снова. Наклонился над опустевшей корзиной – теперь Оксана будет складывать в нее чистое белье.
Корзина пахла младенцем. Кисловатым, молочным запахом.
Он застал их на площади перед церковью. Горели факелы, будто в праздник; луны не было, зато из-за обилия звезд небо казалось обрывком церковной парчи.
Младенец орал.
Орал от холода, или от голода, или от страха; дьяк читал что-то по книге и, силясь перекричать младенца, охрип.
– Вы что творите?! – закричал Гринь издалека еще, на бегу. – Вы зачем человеческую тварь невинную мучаете, Божьим словом прикрываетесь, как воры?!
Те, что стояли на площади, разом обернулись. Хмурой решимостью повеяло на Гриня, решимостью, отчаянием и злобой:
– Отойди, чумак!
– Отойди, а то будет тебе проклятье… дом спалим – с сумой пойдешь…
– Нового недорода захотел?! Чумы захотел, да?!
Поначалу собравшиеся показались Гриню безликой темной толпой – но уже через минуту он увидел и Василька с отцом, и Колгана, и Матню, и Касьяна с братьями, и всех соседей-мужиков… Баб не было. Ни одной. Не бабское это дело.
– Не мучьте дите!
– Зачем оно тебе надо, чумак?! Твое, что ли? Поперек горла тебе и всем… чортово отродье, вражье зелье! Ну что тебе надо?!
Гринь остановился.
Зря пришел сюда. Ох, зря; на одной половинке весов и Оксана, и… все, а что на другой?! Зря только лечил от поноса… зря молоком поил, зря на руки брал…
– В костер бросите? – спросил он шепотом, ни к кому не обращаясь.
– В какой костер?! – удивился оказавшийся рядом сосед. – Читать надо, пока не замолчит. Беса гнать… Это не дите орет – это бес в нем.
Младенец зашелся новым криком; Гринь покачнулся, схватил ртом морозный воздух – и, не размахиваясь, ударил соседа в челюсть.
Хороший был кинжал. Дядька Пацюк сам его для Гриня выбрал, посоветовал денег не жалеть. Кривой кинжал, на лету волос перерубает. Пацюк же и научил Гриня приемам – и пригодилась наука, ох как пригодилась, особенно весной, когда разбойников стало больше, чем ворон.
– Не подходи! Убью!
Дьяк пятился, уронив свою книгу на снег. Нехорошо улыбался Матня, хмурились Касьяновы братья, и везде, где хватало света факелов, блестели яростные глаза.
– Не подходи!..
Гринь набросил на младенца свою свитку. Тот замолчал, как по команде; люди зароптали:
– Бес…
– Чует… бес…
– И этот уже бесами забран!..
– Чортов пасынок…
Матня поудобнее взял факел. Пошел на Гриня боком, отведя факел чуть в сторону; его одернули. Отец велел вернуться – Матня оскалился и попятился назад.
Поблескивал кривой кинжал. Мужикам постарше доводилось видеть такие клинки – и по тому, как Гринь держал его, ясно становилось, что хлопец не в бабкином сундуке отыскал оружие. Что хлопец тот еще.
– Камнями его, – сказали из задних рядов.
– Тихо, – поп шагнул наперед. – Гриня, уйди. На исповедь придешь, замолишь… Уйди. Не то худо будет, слышишь, Гриня?!
– Не дам дите! – крикнул Гринь срывающимся голосом. – Нечего мучить! Своих вон рожайте и мучьте…
Попа оттеснили. Мужики наклонялись, искали под снегом камни; камней под заборами было в избытке.
– Забьем обоих, – хрипло сказал Матня. – Отойди от пащенка, коли жить не надоело!
Гринь проглотил слюну.
А чего терять-то? Всему пропадать! Оксаны не видать больше. В отцовской хате не жить. Только в проруби топиться – так лучше в бою, как чумак, как мужчина…
Матня первым кинул камень – Гринь увернулся. Зато следующий камень метил в младенца – Гринь отбил его кулаком, и рука сразу же онемела.
Потом камень угодил ему между лопаток.
Потом – в плечо.
Потом одновременно в спину, в колено и в грудь. Потом в лоб – Гринь зашатался, но устоял. Кинжал был бесполезен – мужики держались широким кольцом. Гринь склонился над младенцем, прикрывая его собой…
И вдруг стало светло.
– Что здесь происходит?
Камни больше не летели. Гринь поднял голову.
– ЧТО ЗДЕСЬ ПРОИСХОДИТ?
В свете новых, сильных факелов на толпу смотрели четверо. Первый восседал на огромной белой лошади, закованный в невиданную гибкую броню, в руках его был хлыст, а у пояса – сверкающий меч; двое его спутников отставали на полкорпуса, один в черном, заросший бородой до самых бровей, страшный, как в детском кошмарном сне, второй в зеленом, белолицый, с надменной усмешкой и тоже с плетью в руках.
И женщина. Такими обычно представляют ведьм – чернявая, с глазами как уголья, да еще в мужской одежде.
Мужики побежали.
Они бежали молча, падая в темноте и наступая на упавших; дьяк убежал первым, и книжка его с экзорцизмами так и осталась валяться в снегу. Поп спрятался в церкви и запер за собой дверь.
Гринь громко хлюпнул носом. Втянул в себя кровь.
Младенец заплакал. Сперва неуверенно, потом все громче.
Часть вторая
Девица и консул
Пролог на земле
Здесь магнолии не росли.
У него не было сада, не было дома с колоннами розового мрамора. Няни не было тоже. Маленькая хибарка на окраине Умани, вишневое дерево у входа, единственный лапсердак с заплатками на локтях, доставшийся ему от щедрого дяди Эли…
– …Ваш сын станет великим учителем, уважаемый ребе Иосиф! Может быть, даже наставным равом в самом Кракове! Хотел бы я, чтобы мои великовозрастные балбесы понимали Тору хоть вполовину так же, как и он. А ведь вашему сыну, тьфу-тьфу, чтоб не сглазить, только двенадцать!..
Ему действительно недавно исполнилось двенадцать, когда проклятый Зализняк ворвался в Умань.
Отец не верил – и отказался бежать. А потом стало поздно. Семья успела выбраться из северных ворот, но только для того, чтобы наткнуться на очередную гайдамацкую ватагу, – люди Зализняка спешили в горящий, гибнущий город.
– …Хлопцы! Глянь! Так то ж жиды! А ну, робы грязь!..
Отцу повезло – он упал сразу под ударами шабли. Повезло и матери – ее проткнули острой косой. И Лев Акаем, жених сестренки старшей, погиб без мучений – бросился на врагов и упал бездыханным.
Ему повезло меньше – ему, сестрам, братьям.
Лея, младшая, умерла быстро – уже под третьим или четвертым ублюдком, терзавшим ее юное тело. А Рахиль жила долго и все кричала, кричала… кричала.
Пока одни убивали сестер, другие разжигали огонь. Дрова разгорались плохо, недавно прошел дождь…
– А ну, говорите, жидята, где ваш батька червонцы запрятал?!
Голые ноги – в костер.
Страшный дух горящей плоти.
И крик… Сначала умер Ицык, самый младший, затем – Шлема…