Царевна Софья и Пётр. Драма Софии Богданов Андрей

Смесь страха и ненависти руководила поступками повзрослевшего Петра: к царскому двору с его торжественными светскими и церковными церемониалами (в которых он играл роль подставной фигуры), к стрельцам и народной стихии, вообще к русскому обличию своих детских ужасов. Пётр полностью терялся, когда ситуация не решалась в приказном порядке, силой: дрожал от страха до полной неспособности действовать после Нарвы и во время Прутского похода, — зато бестрепетно жертвовал десятками и сотнями тысяч жизней, как будто не имея представления об их цене.

До самой смерти матери — царицы Наталии Кирилловны — 25 января 1694 г. Пётр не допускался к сколько-нибудь серьезным вопросам государственного управления. Царю позволялось играть в живых солдатиков и строить кораблики на Плещеевом озере. Понимая, что великовозрастному юнцу мало этих забав, и зная, сколь легко он поддается влиянию, мать и родственники приложили особые усилия, чтобы отдалить Петра от благонравной супруги Евдокии Фёдоровны, в девичестве Лопухиной, и вызвать ненависть к ее родне.

Важная должность кравчего (виночерпия) при царе была поручена Кириллу Алексеевичу Нарышкину, идеальным местом для постижения Петром науки пьянства и разврата стал дом швейцарского авантюриста купеческого происхождения Франца Лефорта в Немецкой слободе. К тому времени, как Лефорт умер от горячки, ущербная психика Петра была окончательно расшатана, а его аморальность потрясала современников.

Неслучайно в народном сознании Пётр принял образ Антихриста, пришедшего заменить христианское царство господством Зверя. Именно свирепый враг своего народа мог выполнить задачу спасения феодального государства, не гнушались ни какими средствами, чтобы остановить буржуазные тенденции в развитии России, обессилить страну и заковать ее в военно-полицейские цепи.

Неудобства непредсказуемого буйства Петра, то заменявшего моду европейского света обличием завсегдатаев немецких кабаков, то кузнечными мехами надувавшего собутыльника через задний проход, пока тот не лопнет, то скандально возвышавшего безграмотного хама — искупались в глазах «верхов» его функциональной полезностью. Кто еще с такой яростью мог пытать и лично рубить топором стрельцов, истребляя их до малолетних и с маниакальным упорством создавая на месте разгромленной армии дворянские и крепостные полки, достаточно замордованные для успешного выполнения карательных функций?!

Перестройка государственных учреждений и военизация новосозданного громоздкого административного аппарата оставляла, вопреки декларированным целям, широчайшие возможности обогащения чиновников. А знать отнюдь не пострадала от притока в «верхи» отдельных выскочек: именно родовитое дворянство укрепило при Петре свои позиции, составляя основную и важнейшую часть окружения второго (после Лжедмитрия) российского императора{36}.

Колоссальные потери в Северной войне, позорное поражение от турок, строительство на костях — все это имело смысл: страну надо было обескровить, чтобы подогнать под крепостной хомут. Петру удалось не только остановить естественный рост численности населения, но уже к 1710 г. сократить количество крестьянских дворов на 19,5%, а местами — на 40–46%{37}. Даже Верховный тайный совет тирана после его смерти констатировал, что народ приведен «в непоправляемое бедствие» и нужно срочно давать послабление, иначе драть налоги будет уже не с кого{38}.

Понятно, какое значение имело для новой власти истребление памяти о временах царя Фёдора, Софьи и Голицына, которые многим представлялись царством свободы, справедливости и богатства. Требовалось доказать, что развитие страны началось с нуля — и это было сделано. Сделано основательно, на века.

ВЗГЛЯД ФРАНЦУЗСКОГО АВАНТЮРИСТА.

Приключения Нёвилля и его Записки о Московии

Во второй половине XVII столетия в западной половине Европы резко возрос интерес к государству, выходящему на международную арену в качестве великой державы. О России писали путешественники и ученые, послы и постоянные резиденты, аккредитованные в Москве, представители разных конфессий, военные и гражданские специалисты на русской службе, тайные агенты. В Германии, Австрии и Италии, Швеции, Дании, Англии и Голландии с интересом читали и публиковали исследования, реляции, путевые заметки и прогнозы о таинственной Московии, воля которой уже сказывалась на решении основных вопросов жизни Европы.

Спешила удовлетворить свой интерес и Франция, боровшаяся в это время за лидерство на Западе континента. Прямые контакты двух государств ограничивались за весь XVII в. менее чем десятком разного уровня посольств{39}. Однако дипломатические миссии «царя-солнце» Алексея Михайловича и «короля-солнце» Людовика XIV вели борьбу, а иногда сотрудничали по всему европейскому дипломатическому фронту. В последней четверти XVII в. русская и французская дипломатии взаимодействовали в Речи Посполитой и Османской империи, традиционно союзных Франции, в политически более близких к России Голландии, Дании, Швеции, Пруссии и Австрийской империи, энергично интриговали в Англии и Испании.

В России издавна находили пристанище гонимые во Франции гугеноты, здесь получали под команду полки и эскадроны оскорбленные королевской властью дворяне, шпионили более прославленные позже, в XVIII в., французские авантюристы. Одним из ранних таинственных искателей приключений был, по мнению историков, французский дворянин древнего рода Фуа де ла Нёвилль, побывавший в России во время переворота 1689 г.свергнувшего правительство Софьи и Голицына.

«ТАЙНЫЙ АГЕНТ» В РОССИИ

Нёвилль (Neuville) был настолько «замаскирован», что ученые долгое время сомневались в его существовании, считая знаменитые Записки о Московии, подписанные его именем, подделкой[3]. Даже в Посвящении Записок, обращенном к Людовику XIV, автор, на первый взгляд вопреки обыкновению хвастунов его типа, крайне мало рассказывает о себе и весьма уклончиво характеризует свою миссию в Россию. По словам Нёвилля, он был облечен доверием посла Франции в Речи Посполитой маркиза де ла Бетюна и послан в Россию разузнать о ходе переговоров Москвы с новыми шведским и бранденбургским (прусским) посланниками.

Возможно, миссия прусского посланника Р.И. Чаплича и могла вызвать столь острый интерес Франции, вновь активизировавшейся восточнее Рейна, где её основным соперником выступала Священная Римская империя германской нации, с 1683 г. воюющая в составе Священной лиги (куда входили Речь Посполитая, Венеция, а с 1686 г. и Россия) против любезной сердцу Людовика XIV Османской империи. Хотя надо откровенно признать, что, помимо дежурного вопроса расширения Священной лиги, Россию интересовал на этих переговорах в основном наем инженеров и бомбардиров{40}.

Но упоминание о Швеции, всего лишь менявшей посланника Христофора фон Кохена на нового постоянного резидента в Москве Книппера{41}, было явной «липой». Французские усилия втянуть Москву в войну против господствовавших на Балтике шведов провалились ещё в начале 1680-х, когда их «секретные» замыслы, обнародованные обласканным московскими дипломатами датским послом фон Горном, были якобы «тайно» (но с ведома канцлера Голицына) проданы шведским эмиссарам и помогли России успешно завершить трудные переговоры о продлении мира со Швецией{42}.

Нетрудно догадаться, что если Нёвилль и служил де ла Бетюну, то лишь в качестве тайного агента или, попросту говоря, шпиона. По уверению этого хвастуна, он уже бывал в России — вероятно, в пограничных уездах — «и неоднократно навлекал на себя подозрения этих варваров», то есть россиян, которых как истинный авантюрист подчеркнуто презирает, но побаивается. Польский король Ян Собеский явно не знал об этой стороне деятельности принятого г1ри его дворе француза, зато был хорошо осведомлен о наблюдательности агентов Посольского приказа.

Появление де ла Нёвилля в Москве под чужим обличием открывало ему прямую дорогу в Сибирь (а то и в Забайкалье, на только что открытые Нерчинские серебряные рудники, о которых французы ещё не проведали). Поэтому мечтавший покинуть Священную лигу и укрепить союз с Францией король Ян Собеский снабдил агента польскими дипломатическими документами. Легенда выглядела достоверно, поскольку Речи Посполитой служило немало французов. Однако можно смело утверждать, что Нёвилль в своих Записках лукавит: не разведка, а именно тайная дипломатия была целью его поездки. В противном случае храбрец не вернулся бы из России, а мы не имели бы удовольствия читать его замечательные Записки.

Даже в прославленный интригами XVII век активность русской военной и политической разведки в Польше была явлением выдающимся. Достаточно сказать, что в разгар Московского восстания 1682 г., когда по комнатам Посольского и Разрядного приказов сновали стрелецкие выборные, а служащие центрального дипломатического и военного ведомства молились, чтобы дожить до следующего дня, русское правительство заполучило в оригинале тайную инструкцию Яна Собеского его личному секретарю о шпионаже против России (от 28 июля) и подлинную королевскую грамоту мазовецкому воеводе от 22 августа о возможностях вторжения в охваченную смятением страну{43}.

Учитывая качество работы русской контрразведки, можно смело сказать, что эффективно шпионить у Нёвилля шансов не было, — даже о сути переговоров России с Пруссией и Швецией он ничего не узнал. Зато его контакты с канцлером Василием Голицыным, а затем с пришедшими к власти «петровцами» были необыкновенно активными. О задаче Нёвилля можно только догадываться. После недавнего скандала в Париже, когда русские великие и полномочные послы — князь Яков Фёдорович Долгоруков «со товарищи» не оценили французских манер приема послов, несовместимых с достоинством представителей великой державы{44}, требовалось осторожно выяснить возможность дальнейших связей.

Версия Нёвилля о его работе на «короля-солнце» не выглядит такой уж невероятной, если предположить, что непосредственное столкновение русских и французских дипломатов во многих странах убедило французскую администрацию, и особенно посла в Речи Посполитой де ла Бетюна, в невозможности обойтись в решении европейских проблем без России. Тем более что действия через третье лицо оказались неудачными. Датский посол Гильдебрант фон Горн, привезший князю В.В. Голицыну французский план коалиционной войны со Швецией и подписавший в этих видах выгодный канцлеру русско-датский договор, был переигран «московитами», которых он желал поучить «европейской конъюнктуре». Голицын использовал эти переговоры для давления на Швецию, которую заставил продлить мир на русских условиях{45}.

Нёвилль, при всем своем презрении к «московитам», если и был тайным дипломатом Франции, то действовал осторожнее. И всё-таки, хотя мы ничего не знаем о привезенных им предложениях, очевидно, что и он попался в сети Голицына. «Дипломатический агент Франции» был полностью убежден, что канцлер является лучшим другом его страны и даже поборником католицизма!

Князь Василий Васильевич действительно старался дать католической эмиграции в Москве равные права с лютеранами и кальвинистами, он допустил в Россию иезуитов — но именно в русле выгодной России (и противной ордену Иисуса) политики веротерпимости{46}. Как раз с бранденбургским послом Чапличем, о миссии которого якобы должен был выведать Нёвилль, канцлер договорился о пропуске в Россию гугенотов, которые сотнями тысяч бежали из Франции после отмены Людовиком XIV Нантского эдикта и фактического возобновления им религиозной войны.

Об этом Нёвиллю знать не следовало — и он, судя по Запискам, ничего об этом не узнал. Зато Франции Голицын, этот, по мнению Нёвилля, «страстный поклонник» Людовика XIV, этот московит с «французским сердцем» желал провалиться в тартарары — она была союзником Османской империи и de facto служила главной помехой созданной немалыми трудами Голицына Священной лиги России, Священной Римской империи германской нации, Польши и Венеции… Записки показывают, что Нёвилля канцлер убедил в обратном.

Как и всех других западноевропейских путешественников, в Москве француза остро интересовали вопросы торговли с Россией. И здесь он настолько поддался влиянию Голицына, что всерьез поверил, будто выгоды от развиваемой правительством регентства транзитной торговли с Востоком (и Цинской империей в частности) предназначены для иностранцев. Между тем французских иезуитов, приехавших в Россию в январе 1688 г., за полгода до Нёвилля, с целью разведать русский путь в Китай, канцлер дальше Москвы не пустил и отправил восвояси.

Более того, князь Борис Голицын, в отличие от Василия Васильевича стоявший на близких французским интересам позициях, «не показался» Нёвиллю в сравнении с великим канцлером. Однако именно правительство Нарышкиных, с которым французский авантюрист, если он действительно был агентом своего короля, столь опрометчиво не вступил в переговоры, вскоре проявило свою малую заинтересованность в Священной лиге и практически отказалось от активности на юго-западе, сдавая завоеванные канцлером позиции.

Записки Нёвилля демонстрируют, как князь Василий Васильевич, несмотря на обострение борьбы за власть во дворце, отвлекшей от дипломатии и Софью, и ее противников, мог, всего лишь мимоходом побеседовав с любопытным иноземцем, блестяще подготовить почву для дипломатической игры с Францией, которую его преемники не смогли реализовать. Это объясняется и разным качеством государственных деятелей регентства Софьи и «петровцев», и их в корне различной ценностной ориентацией.

Борис Алексеевич Голицын, единственный из «петровцев» вникавший во внешнеполитические дела, был оклеветан перед царицей Наталией Кирилловной и Петром. Посольский приказ под формальным руководством брата царицы Льва Кирилловича Нарышкина (1690–1702) был оставлен без внятной политики, внешнеполитические успехи были принесены в жертву властолюбию семейного клана. Борису Голицыну, как справедливо заметил Нёвилль, оставалось лишь пить горькую.

Контраст между правительствами регентства и Нарышкиных был разителен. Нёвилль заметил его, несмотря на то, что большую часть сведений о делах Софьи и ее сторонников (даже о внешности в характере царевны) получил от победивших «петровцев». Если рассказы о преобразовательных планах Василия Голицына и о китайской миссии Спафария были получены французом из первых рук (и переданы в меру их понимания), то остальные сообщения Записок по истории России 1682–1689 гг. были измышлениями придворных интриганов, старавшихся всячески опорочить повергнутых врагов.

Сведения Нёвилля о Московском восстании 1682 г. и злодейской роли в нем Софьи, о заговоре на Петра и его семью в 1689 г., о Крымских походах в значительной степени ложны, но не фантастичны. Главное даже не в том, что среди вымыслов попадаются реальные факты — француз передает рассказы, действительно ходившие по Москве, версии, настойчиво распространявшиеся победившей группировкой.

Благодаря Нёвиллю мы можем проследить самое начало образования тех представлений о регентстве Софьи, которые затем внушались народу на протяжении трех столетий и которые на тех же страницах опровергаются собственными впечатлениями путешественника, заставшего в Москве последние недели правления царевны и ее друзей.

Ценность положительных отзывов Нёвилля о личности, делах и планах Василия Васильевича Голицына особенно велика, учитывая резко отрицательное отношение самого автора к Московии и московитам. Имея мало возможностей наблюдать быт и нравы россиян, Нёвилль широко использовал рассказы жителей Немецкой слободы, а возможно, и иностранных резидентов или их служащих в Москве.

Вряд ли стоит сердиться на ехидного и колкого француза, ирония которого не скрывает опасливого отношения к поднимающейся на востоке державе. Он насмехается над российской армией — но подробно описывает ее походы, прогремевшие в европейских газетах{47}; не верит на словах в развитие русской торговли — но помнит об отлично налаженном ямском сообщении с Сибирью…

С чужих слов Нёвилль издевательски описывает Софью и хвалит юного Петра, но он правдив в своих впечатлениях — и со страниц Записок выглядывает страшный образ кровожадного детины с трясущейся головой и бегающими глазами. А ведь приход к власти «петровцев» спас дипломатическую карьеру автора, которого отправленный в ссылку Голицын не успел использовать во благо России, как он использовал Горна и иных эмиссаров Запада, вознамерившихся «учить московитов» «европейской конъюнктуре».

Более того, свержение правительства регентства означало такой успех Франции, о котором Нёвилль, если бы он выполнял секретную миссию, не мог и мечтать: международное значение России упало, Священная лига, участники которой только и ждали, как бы с наибольшей выгодой заключить с османами сепаратный мир, вскоре развалилась, а десятилетие спустя восточная держава надолго превратилась в служанку чуждых ей интересов, страну, в которой высшей наградой можно было считать производство в «немцы».

«ЛЮБОПЫТНЫЕ И НОВЫЕ ИЗВЕСТИЯ О МОСКОВИИ»

Де ла Нёвилль совершенно справедливо счел свои Записки о России не актуальным политическим донесением, а «чтением в часы отдыха от важных дел». Они не попали в библиотеку «короля-солнце», зато имели большой читательский успех: парижское издание 1698 г.{48} уже в следующем году было переведено в Лондоне{49} и переиздано в Гааге. Не остановившись на этом, голландцы в 1699 г. издали свой перевод, снабдив его новым предисловием и приложением о новейших событиях в России; в 1707 г. эта книга была переиздана в Утрехте{50}.

Интерес к книге подогревался, конечно, маскарадным заграничным вояжем Петра (во главе с неудавшимся швейцарским купцом Лефортом) и открывавшимися невероятными возможностями экономической и политической эксплуатации России. Но не прекращал своей деятельности и сам Нёвилль, получивший, по его словам, статус дипломатического чиновника и в этом качестве сновавший по Европе, обещая самым разным людям всяческую помощь (благодаря чему он четырежды отмечен в бумагах Лейбница).

В России Записки Нёвилля оказались в центре внимания в XIX в. Н.А. Полевой издал в «Русском вестнике» за 1841г. (т. 3–4. №9–10) сокращенный и не слишком качественный перевод с английского издания 1699 г. Ученые самых различных взглядов — Н.Г. Устрялов и М.П. Погодин, А.Г. Брикнер и М.И. Семевский, Н.Я. Аристов и В.О. Ключевский — свободно толковали известия французского агента, сообщавшего сведения на любой вкус.

Использование Записок в значительной мере диктовалось политическими пристрастиями. Наибольший ажиотаж, продолжавшийся и в советское время{51}, вызвало сообщение Нёвилля о голицынском плане «освобождения крестьян» с земельным наделом, истолкованное в том смысле, что канцлер был предшественником Александра II Освободителя. Неважно, что француз писал исключительно о дворцовых (в крайнем случае — государственных) крестьянах и речь шла всего лишь об изыскании бюджетных средств на содержание армии.

Введение единого военного налога для не частновладельческих крестьян вполне вписывается в реальные реформы Голицына, а освобождение крепостных — выдумка фантастическая. Помимо того, что даже царь (не говоря о канцлере) не мог распоряжаться чужими вотчинами, сам Голицын лишь недавно разбогател, приобретя большие земли с крепостными крестьянами! Но именно такое нелепое толкование слов Нёвилля о русском канцлере запало в души историков и даже позволило В.О. Ключевскому назвать крупного государственного деятеля идеалистом, вроде «либерального и несколько мечтательного екатерининского вельможи», не обладавшего достаточным умом, «правительственными талантами и деловым навыком». Целую лекцию о «подготовке и программе реформы» Голицына насочинял этот историк исключительно на основе превратного толкования Записок Нёвилля, отлично продемонстрировав основной способ их использования в научной литературе{52}.

Между тем к тому времени был издан ученый перевод первоиздания Записок, выполненный Александром Исаевичем Браудо — известным библиографом, заведовавшим отделом иностранных источников о России Императорской Публичной Библиотеки в Петербурге{53}. Получив в свое распоряжение этот перевод, заново сверенный с оригиналом, читатель может убедиться, что интереснейший и богатый оттенками рассказ французского агента заслуживает лучшего обращения, чем вырывание цитат; так же, как и другой цитированный Ключевским источник: «Гистория» князя Б.А. Куракина.

Исследование Браудо о личности Нёвилля сто лет оставалось непревзойденным; только английская исследовательница И. де Мадаряга сумела прибавить к нему несколько деталей о пребывании автора Записок в Англии{54}, а её коллега, известный историк России Линдси Хьюз издала в Лондоне, где она преподаёт, новый английский перевод Записок{55}.

Завершить работу Браудо, собрав все доступные на сегодняшний день сведения о Записках и их авторе, удалось в конце XX в. замечательному историку-архивисту Александру Сергеевичу Лаврову. Изучив и научно издав «сводный текст» (и перевод) Записок о Московии по трем рукописям, он сделал вывод, что они отражают редактирование текста, предшествовавшее изданию, не являясь авторскими и не выступая оригиналом, с которого печатались Записки[4].

Ценное для специалистов издание Лаврова мы используем для комментариев в случаях, когда изученные им рукописи дают уточнения к переводу текста парижского издания 1698 г. Это издание, видимо, последняя авторская воля. Именно по нему и производным от него переизданиям и переводам европейцы благодаря Нёвиллю знакомились с Московией. Читали издание и русские современники.

Сразу после выхода книги в свет русские послы — официальные члены Великого посольства, в котором инкогнито участвовал Пётр I, — «жаловались» давно сотрудничавшему с Москвой амстердамскому бургомистру Николаю Витзену, что «господин де ла Нёвилль был очень плохо осведомлен о многом». Лавров доказывает, что знакомый Нёвиллю по Москве русский посол в Гааге А.А. Матвеев не только имел в библиотеке экземпляр голландского издания Записок о Московии, но косвенно упоминал и использовал его в своей «Истории о стрелецком бунте»{56}.[5] Гаагское издание 1699 г. на французском имели и учитывали в работе Вольтер и его русский корреспондент академик Герард Фёдорович Миллер (в его библиотеке было также английское издание 1699 г.). Сегодня без Записок не обходится ни один серьезный труд по политической истории России начала царствования Петра.

ДА БЫЛ ЛИ МАЛЬЧИК?

Сказанного, вместе с наиболее подробными на сегодняшний день комментариями к тексту, достаточно, чтобы Вы, любезный читатель, поняли смысл Записок Нёвилля не хуже профессиональных историков. Даже те из них, кто вчитывался в текст (а не просто «выгрызал цитаты»), не располагали таким объемом информации о людях и, главное, о логике политики России, выявленной нами в результате упорной 30-летней работы в библиотеках и архивах.

Моим коллегам этого, как правило, более чем достаточно. Они очень серьезно относятся к «фактам» и любят сводить их к событиям и определениям. А ведь любой повествовательный источник — не формальный документ. Мысль автора, его чувства и ощущения, на мой взгляд, такие же, и даже более важные факты, чем точная дата и описание события. Короче говоря, записки современников — прежде всего литература. Лишь через внутренний мир автора мы «смотрим» на прошлые события. Именно эти точки зрения мы сопоставляем, сравнивая разные источники, чтобы получить четкую и «объёмную» картину истории.

Иначе повествовательные источники несопоставимы. Если, конечно, мы хотим представить прошлое как жизнь, а не набор часто противоречивых «сведений», на котором многие коллеги останавливаются, полагая это требованием науки. (В действительности это предварительное собирательство, на которое подлинная наука опирается, начинаясь с иного — осмысления источников, понимания людей и их отношений.)

Нам интересна подлинная историческая жизнь России, поэтому придется ещё раз внимательно присмотреться к оказавшемуся в нашей стране французу Нёвиллю. Или, как он сам часто именовал себя, Нёфвиллю. В обоих случаях это прозвище (фамилий Франция ещё не знала) переводится одинаково: «Новгородцев», — и определённо указывает на буржуазное, но ни коим образом не на дворянское происхождение автора. В XVII в., когда дворянский титул в этом уголке мира почти невозможно было купить, человеку с таким прозвищем и любовью к приключениям надо было проявить недюжинные способности, чтобы привлечь к себе внимание «высшего света». Чем таким он отличился, что многие, чуть ли не большинство серьёзных специалистов, целых два века признавали автора Записок о Московии «как бы и не бывшим»?

Французскому дворянину, каким представлялся де ла Нёвилль, нужно было особое «невезение», чтобы не оставить ни единого следа в документах, которые могли бы найти исследователи. Судя по моему опыту, в последней четверти XVII в. даже в России, с нашими крайне пострадавшими от войн и мятежей архивами, при должном старании можно найти документальные сведения о самом мелком дворянине, провинциальном «сыне боярском», не владеющем ни одним крестьянским двором и не избранном ни на одну уездную должность. Проблема возникает только с уклонившимися от государственной и общественной службы «нетчиками», которым по указам царя Фёдора Алексеевича об обязательной службе не передавались даже отцовские поместья (но по частным завещаниям могли оставаться родовые вотчины). О существовании некоторых из них мы знаем по генеалогическим росписям, но не находим их в официальных документах.

Во Франции дворянин вполне мог не служить и не избираться в местные совещательные органы. Но там в местных архивах прекрасно сохранились метрические книги, благодаря которым учёные удостоверяют точную дату и место рождения интересующих их персонажей даже и не дворянского происхождения. Относительно Нёвилля таких данных не обнаружено. Невольно возникает вопрос: «А был ли такой человек»?

Но если бы французского дворянина де ла Нёвилля не существовало, кто мог написать публикуемые нами Записки о Московии 1689 г.? Учёный аббат Ленгле дю Фреснуа ответил на это в 1713 г. однозначно: тот же плодовитый писатель и известный мистификатор Адриан Бойе, который издал свою «Историю Голландии после правления Вильгельма Оранского» под псевдонимом де ла Нёвилль (de la Neuville), воспользовавшись, как благопристойный буржуа, названием городка Neuville-en-Hez, в котором родился.

Может, эта атрибуция и не вызвала бы споров во Франции, если бы аббат не отозвался о популярных в обществе Записках весьма пренебрежительно: «Труд настолько недостоверный, насколько это можно ожидать от человека, который видел Московию разве что из окна своего кабинета». Это замечание имеет смысл, если вспомнить, сколько фантастических сведений о России привёл Нёвилль, ухитрившийся, судя по нелепости его описаний, не зайти ни в один православный храм и не увидеть своими глазами облачения ни одного архиерея (хотя сам писал о встрече с митрополитом Смоленским). Но оно крайне задело парижского адвоката Матье Маре, которому Записки чрезвычайно понравились. В 1725 г. в письме президенту дижонского парламента Буйе (чья фамилия близка к обличенному аббатом мистификатору) мэтр превознёс Записки и их автора, подчерпнув всё, что знал о нём, из самих Записок. Конечно, его слова, что «Ленгле — лгун и обманщик», нуждались в подкреплении. И Маре приписал в конце: «Я знаю одного человека из Бове, который был хорошо знаком с этим господином де ла Нёвиллем, который звался Фуа по своему фамильному прозвищу; эта фамилия с честью существует в Бове и по сей день»{57}.

Итак, происхождение «дворянина» де ла Нёвилля вызывает немалые сомнения. Зато факт, что француз под таким именем появился в середине 1680-х гг. в Речи Посполитой, установлен несомненно. Французский посланник в Польше маркиз де ла Бетюн написал 19 января 1686 г. своему шефу, секретарю по иностранным делам Кольберу де Круасси: «Я должен сообщить вам, сударь, что некто по имени де ла Нёвилль — человек очень поверхностный и известный здесь благодаря этому — очень утомил их королевские величества, добиваясь своего назначения резидентом во Францию, на что они не дали согласия, несмотря на представления маркиза д'Аркьена, которые он делал польской королеве».

Значит, человек, называвший себя де ла Нёвилль, существовал, и он был французом (при всех различиях французских говоров сами французы всегда отличали соотечественников). О дворянской фамилии Нёвилля мы знаем лишь с его слов (документов и иных доказательств происхождения у человека, одетого как дворянин, не спрашивали тогда нигде, даже в требовательной по части бумаг России, если только он не ожидал официального приема у коронованных особ или не нанимался на службу). Зато этот персонаж вполне соответствовал сложившемуся в Европе представлению о французах: «человек очень поверхностный и известный здесь благодаря этому». А главное, он знал толк в придворном обхождении, иначе ни за что не смог бы войти в доверие к маркизу д'Аркьену, отцу польской королевы Марии-Казимиры.

Манеры французских провинциальных дворян и придворных различались в те времена значительно, причём сам факт пребывания при дворе часто ценился больше, чем титул (не считая, конечно, аристократии). Но пребывания официального! Ведь Версаль, любимое детище «короля-солнце», сжиравшее значительную часть финансов Франции, был заполнен толпами праздношатающихся и не имеющих никакого веса дворян. Достаточно сказать, что приличные при дворе шляпы и шпаги давались у ворот Версаля напрокат всем, без различия происхождения, и любой заносчивый булочник мог (как это ни звучит сегодня странно) присутствовать на утреннем туалете Людовика XIV, чтобы потом хвастаться этим собратьям по цеху. Впрочем, и русские цари по праздникам принимали в обычно строго закрытом дворце целые делегации представителей податных сословий, в которых московские купцы и промышленники, например, должны были присутствовать обязательно, невзирая на расходы на парадную одежду и непременные подарки государю.

Иметь придворную должность или быть официально представленным двору было для француза и дворянина высочайшей заслугой и наградой. Конечно, Нёвилль рассказывал в Польше, что был этой награды удостоен. В Варшаве и Кракове уже по крайней мере сто лет было полно французов, которые разными способами, иногда весьма удачно, пристраивались к не слишком влиятельному (прежде всего в своей стране), но по западным меркам небедному королевскому двору. Однако они ощущали себя глубоко обделёнными по сравнению с обитателями скучного, однообразно и без всякой выдумки построенного из серого камня Версаля, где не было (в отличие от дворцов Центральной и Восточной Европы) даже туалетов, где из каминов текла вода, а зимой стоял промозглый холод и густой туман от дыма и испарений грязных тел.

Быть официально вблизи гнилозубого, страдающего несварением желудка и фурункулёзом (ещё бы, если помыться, по суровому предписанию врачей, раз в жизни — не считая мытья при рождении и после кончины) «короля-солнце» — вот что француз, считающий себя дворянином, почитал за высшее счастье{58}. Нёвилль вызывал живую, неподдельную зависть, рассказывая, что был метрдотелем брата короля и даже получил привилегию стать камер-юнкером самого «солнца». При этом он не был стеснён в деньгах, проматывая, по его словам, отцовское наследство.

Как же наш герой мотивировал своё удаление из «центра цивилизации», да ещё столь далеко на восток? Разумеется, поручением, подобным тому, какого он добивался от польского короля через королеву и её отца. Об этом рассказывает в своих «Польских анекдотах», изданных в Париже в 1699 г., другой французский искатель приключений, Франсуа Далерак, который долго жил в Речи Посполитой: «В Польше находился уже тринадцать или четырнадцать лет французский дворянин по имени ла Нёфвилль. Он был послан к нескольким иностранным дворам, где заставлял видеть в себе не просто курьера, а человека с достоинством».

Именно Далерак поведал, что Нёвилль имел должность метрдотеля и даже камер-юнкера «короля-солнце». Временами завидуя и стараясь опорочить «успехи» Нёвилля в области пускания иноземцам пыли в глаза, Далерак признаёт за ним соответствующие качества: «Он был достаточно образован и воспитан, знал свет, дворы, церемониал и интересы монархов, которые специально изучал… Всю свою жизнь он провёл в подобных поручениях, как из-за удовольствия видеть своё имя в газетах, так и из-за того, чтобы путешествовать с титулом, вовсе не думая ни о чём основательно и легко отдавая отцовское наследство на эти возмутительные траты».

Слова «всю свою жизнь» Далерак написал не зря. В 1699 г., когда вышла книга Нёвилля, знаменитый математик Лейбниц, которому тот пересылал из Парижа книги, пишет, что он «уже умер». Но когда и как Нёвилль начал свою карьеру «не просто курьера, а человека с достоинством»? Обходительный француз, вероятно, склонен был рассказывать о таинственных «поручениях», удаливших его (конечно, по важным государственным делам!) из версальского «рая», и для знающих людей его мотивы выглядели бы достоверно.

Если допустить, что де ла Нёвилль действительно принадлежал к приличной дворянской семье из Бове и попал на службу ко двору «короля-солнце», то провинциальный «дворянин шпаги» сделал это в крайне неудачное для авантюристов время. Стареющий Людовик XIV «скучал», а после тайного брака с Франсуазой де Ментенон (в 1684 или 1685 г.) всё глубже погружался в религиозное благочестие. Настолько, что издал указ о запрете адюльтера (мемуары мадам де Монморанси)!

Согласно мемуарам Данжо сам король и его двор работали как часы[6]. Даже обыкновенные при любом дворе сплетни не приветствовались. Вместо пышных балов и увеселений придворные вынуждены были делать постные лица. Скука была смертная. Бежать от неё было некуда. На любой государственной службе Франции времена бесшабашных мушкетёров прошли. Финансы после смерти Кольбера (1683) трещали по швам, но порядок в интендантстве был железный. Как со смешанными чувствами констатировал французский академик Камилл Руссе, «дисциплина была абсолютной как в дипломатии, так и в армии Людовика XIV»{59}.

Даже зверства, совершавшиеся после отмены королём Нантского эдикта (1685) во время «драгонад» против протестантов, творились по приказу, с полным соблюдением дисциплины. Её путы ослаблялись для французского чиновника лишь за границей. Но предположить, что такой человек, как Нёвилль, мог получить дипломатическое поручение Людовика XIV, совершенно невозможно (и он, по отсутствию такого имени в документах, его не получал). Не мог он стать и тайным курьером, поскольку секретная корреспонденция Франции перевозилась под дипломатическим прикрытием. А оно у Нёвилля отсутствовало!

Остаётся предположить, что карьеру «не просто курьера, а человека с достоинством» неясного звания француз пытался начать именно в Речи Посполитой (возможно, после безуспешных скитаний по попутным мелким и мельчайшим германским дворам). «Надеясь получить подобное поручение от польского короля, — пишет Далерак, — он прибыл к этому двору, где он был хорошо знаком маркизу д'Аркьену, отцу королевы. Он встретил противодействие своим планам со стороны маркиза де Бетюна, который, зная образ мыслей этого дворянина, иногда говорившего без оглядки и осторожности обо всём на свете и даже о монархах, мешал, насколько мог, польскому королю использовать де ла Нёфвилля, справедливо опасаясь, что дурной пример может скомпрометировать имя и славу его величества. В то же время, благодаря просьбам и докучливости маркиза д'Аркьена, он получил поручение, для которого взялся произвести все необходимые расходы».

Вполне возможно, что «хорошее знакомство» с тестем польского короля Яна III Собеского было заведено общительным Нёвиллем уже в Речи Посполитой, где старый вельможа (как и его дочь) скучали без свежих сплетен о Версале. Страна была погружена в славно начавшуюся победой под Веной тяжкую войну с турками и остро нуждалась во всех опытных воинах, особенно командирах низшего и среднего звена. Но французского дворянина, каким представлял себя Нёвилль, воинские подвиги и слава не манили. Не мечтал он и о дипломатических битвах. Всё, чего он добивался, — это статуса посланника, которым можно щеголять, если не с триумфом вернувшись во Францию (как он поначалу мечтал), то в любом другом месте Европы. Уж тогда-то, с его ловко подвешенным языком и тугим кошельком, Нёвилль сможет выставить себя значительной персоной!

Поручение, которое наш честолюбец получил от Яна III, вовсе не было связано со службой Франции и даже противоречило её интересам. Он (на свои средства, что было немаловажно для польского короля) поехал в апреле 1686 г. к герцогу Савойскому, чтобы привлечь его к войне Священной лиги с турками. Конечно, вероятность этого была крайне мала. Однако подобные миссии (например, русских послов во Францию, Испанию и Великобританию) составляли часть дипломатической и информационной войны членов Лиги против стран, которые, за спиной христианской коалиции для защиты Европы, решали свои проблемы, пользуясь отвлечением сил соседей на войну против «врагов креста Христова». Самой явной целью был король Франции с его жестокими гонениями на протестантов и подчеркнутым почтением к римскому папе — номинальному главе Священной лиги. Ведь именно он строил козни против Империи, выставившей на войну с турками наибольшее число солдат, и поддерживал самые тесные, если не сказать дружественные отношения с турецким правительством — Оттоманской Портой.

Впрочем, и сопротивлявшийся назначению Нёвилля маркиз Бетюн интересов Людовика XIV в виду не имел: он лишь не хотел, чтобы француз опозорил короля польского! Но Нёвилль не ударил в грязь лицом. Напротив, по его рассказу, именно в канцелярии короля верительная грамота для посланника была адресована не герцогу Виктору Амадею II, а его умершему ещё в 1675 г. отцу! Именно Нёвилль, по сведениям, переданным Далераком, заметил эту ужасную ошибку и заставил грамоту переписать.

В награду за проявленный дипломатический такт наш герой позволил себе в Северной Италии как следует погулять. Разумеется, ни один образованный путешественник (включая, как увидим ниже, и русских дипломатов) не способен был отказаться вкусить прелестей Венеции. Однако если нашим посланникам довольно было общества местных аристократов и знаменитых куртизанок, Нёвилль пламенно мечтал об официальном приёме у дожа, куда его-то (вот незадача!) и не пускали. Он добился своего, о чём со всей возможной язвительностью рассказал Далерак, оказавшийся в Венеции в том же фламандском трактире, что и Нёвилль.

Человеку из трактира было гораздо сложнее увидеть дожа, чем, скажем, князю Куракину, снимавшему в Венеции дворец. Но ловкий француз привлёк на свою сторону посла и жену венецианского резидента в Польше. Вовсе не чинившийся дож согласился принять Нёвилля «как знатного путешественника» (доходы от туризма уже тогда поддерживали Венецию на плаву). «Нёфвилль, — рассказывает Далерак, — предупредил весь трактир об аудиенции, которая будет дана ему вечером, пообещав всем тем, кто хотел видеть дожа, провести их. Но на самом деле он искал людей, которые должны были сопровождать его так, будто бы он был послом».

Во главе этой свиты он с помпой явился к дожу и был удостоен беседы за закрытыми дверями. Правда, дож вскоре разобрался в ситуации, пригласил остальных и «расспросил их всех, одного за другим, об их странах. О каждой из них он говорил по два слова с почётом и похвалой, проявив великолепную изысканность ума и законченность суждений», так что все остались довольны, кроме завистника Далерака…

Чтобы окончательно добить беднягу Далерака (подающего эту сцену самым ироничным образом), Нёвилль гордо рассказал ему, что среди прочих новостей о польских делах поведал дожу о планах военного союза с Россией (вызывавших у короля Яна III форменную изжогу). А вскоре французский посланник известил дожа о Вечном мире между Речью Посполитой и Россией, вызвав в Венеции всеобщее ликование. Ведь теперь, со вступлением могучей северной державы в Священную лигу, республика получила сильного союзника[7], а её войска — надежду на победу над турками![8]

Следующую миссию — доставить депешу Яна III английскому королю Якову II по случаю рождения наследника Стюартов — честолюбивый француз выпросил себе лишь два года спустя, летом 1688 г. Прозорливый Бетюн опасался, что наш герой, назвавшийся по сему случаю Бартоломью Ив виконт де ла Нёвилль, наболтает невесть что и сострижет все почести посланника при каждом дворе по дороге на остров. Об этом маркиз прямо писал в Берлин, выражая горячее желание, чтобы Нёвилль лишь «ненадолго задержался при дворе» бранденбургского курфюрста.

Бетюн писал в Берлин 13 августа, а Нёвилль, согласно английским газетам, получил в октябре аж три аудиенции у королевской семьи, т.е. погулял по Европе и «засветился» в Британии славно. В лучах этой славы он грелся в Лондоне до декабря. Задержка в Англии оказалась большой ошибкой. Осенью 1688 г. приглашенный парламентом муж сестры Якова II, пламенный протестант Вильгельм Оранский, высадился на острове с войсками и был объявлен новым королём. Католик Нёвилль, в отличие от вовремя бежавшего на континент короля Якова, задержался и, по его собственным словам, был «ограблен на обратном пути».

Путь он держал во Францию, где, пользуясь присвоенным себе званием польского посланника (а не курьера), провёл зиму 1689 г. В своём звании он убедил, лично или через доброхотов, самого секретаря по иностранным делам Франции де Круасси. Тот письменно рекомендовал дю Тейлю, посланнику короля-изгнанника Якова II, ехать в Варшаву «как в сопровождении курьера маркиза Бетюна, так и в обществе господина де Нёфвилля, который имеет звание посланника польского короля». Но Нёвилль выехал раньше дю Тейля, и наговорил по дороге такого, что несостоявшийся спутник ещё более повысил его рейтинг, горько жалуясь на него самому «королю-солнце».

Дю Тейль писал Людовику XIV, что именно от Нёвилля идут слухи, будто французские дипломаты, включая автора донесения и де ла Бетюна, «находятся здесь, чтобы помешать миру с турками», для чего собираются ехать то ли в Константинополь, то ли в Валахию (где поляки, как известно по данным Посольского приказа, действительно готовили почву для сепаратного мира с Портой). Это крайне обеспокоило двух папских нунциев, в Вене и Варшаве (ведь папа был покровителем Лиги), и самого польского короля (ведь раскрывались его планы). Добило жалобщика то, что когда скандал вышел наружу, Нёвилль в разговорах с Бетюном, польским королём и нунцием ловко перевёл вину на дю Тейля, причём, если сопоставить числа, ещё до приезда того в Варшаву!

Когда дю Тейль расхлёбывал то, что заварил своей безответственной болтовнёй Нёвилль, тот уже ехал в Москву. В Записках, посвященных Людовику XIV, авантюрист уверяет, что выполнял в России поручение французского посла в Варшаве де ла Бетюна, однако отношение к нему маркиза нам известно. Очевидно, сочиняя Посвящение «королю-солнце», которому Нёвилль всё равно не мог свои Записки вручить, он имел в виду произвести доброе впечатление на патриотичного, но не разбирающегося в иностранных делах французского читателя.

В написанном ранее Посвящения тексте Записок авантюрист хвастается по-иному: «Оказав мне честь, польский король назначил меня своим чрезвычайным послом в Московию». Это тоже неверно. Ни послом, ни посланником, ни даже «гонцом» (официальным курьером, доставлявшим правительственные депеши) Нёвилль не был. Ведь любой из этих чинов подлежал в России официальной встрече, тщательно разработанной по церемониалу и строго документировавшейся.

Если какие-то документы пропадали (что случилось впоследствии с частью бумаг Посольского приказа), то от приёма любого посольского чина сохранялись беловики (посольские книги) или первичные документы (посольские свитки), переводы или оригиналы привезённых дипломатическим чиновником грамот и черновые «отпуски» официальных ответов, служебные записи русских чиновников, принимавших иноземца и получавших за это жалованье. Наконец, о дипломатических событиях говорят расписки причастных к ним россиян за жалованье и челобитные, в которых перечислялись официальные службы просителя.

Нёвилля в наших документах или просто частных записках нет, как нет и лица на него похожего, если бы он приехал под каким-то особым (например, польским) псевдонимом. Следовательно, как дипломата в Москве его не существовало, а как шпиона, коли уж он не пострадал от вездесущей русской контрразведки{60}, — тем более.

Иными словами, «рекомендательные грамоты к царям и паспорты», которыми, по словам Нёвилля, снабдил его король, могли представить его только как одного из мелких сотрудников польской миссии в Москве. Её, как и русскую миссию в Варшаве, возглавлял невысокий посольский чин — резидент; ниже его стоял только гонец, но при каждой резидентуре состоял штат дворян и слуг.

Это позволяло Нёвиллю, не объявляя особой миссии и не рассчитывая, вопреки его уверениям, на официальную аудиенцию царей, побывать в Москве с каким-то частным королевским делом, общаться с представителями Посольского приказа и, возможно, заинтересовать своей болтовнёй самого канцлера Голицына. Впрочем, ему проще было встретиться с покупавшим модные новинки князем по торговым делам, вовсе не требовавшим предъявления документов. В любом случае, пышная встреча на границе, которую описал француз, происходила не с ним…

Безудержная фантазия автора, как легко видеть, сравнив текст и исторический комментарий, превращала де ла Нёвилля в великого французского дипломата и шпиона. Реальность предстаёт перед нами в донесении маркиза де ла Бетюна во Францию 6 января 1690 г., опубликованном А.С. Лавровым. Она тоже сильно приправлена вымыслом в духе газетных корреспонденции, которые будоражили тогда всю Европу и широко использовались в своих информационных кампаниях правительствами, в том числе России[9].

«Граф Габриэль Ромен и господин де ла Нёвилль, — писал маркиз, — проведя шесть месяцев в Москве, где они были удерживаемы как пленники в течение всех смятений, происходивших в этой стране, были отпущены лишь после сильных настояний, сделанных от имени польского короля во время их освобождения». Слова «смятения» и «пленники» — характерное для рассказов Нёвилля преувеличение. Хлопотать же о выдаче двум лицам, приехавшим в Россию под покровительством Яна III (по его поручению, на службу или поселение), документов для возвращения в Речь Посполитую «от имени польского короля» должен был его постоянный резидент в Москве Юрий Доминик (1687–1694).

Они, продолжает де ла Бетюн, «сообщили, что новый царь решил в своём совете начать войну с Литвой этой весной и что он уже приказал сделать большие приготовления и магазины запасов на границах. Они добавляют, что царь совещался о том, воевать ли ему со Швецией или Польшей, и что его совет принял решение атаковать последнее королевство. Если это окажется верным, то Сейм будет принуждён заключить мир с Портой по меньшей мере на условии уступки Молдавии, и мы удачно воспользуемся этой новостью, чтобы подтолкнуть Речь Посполитую к тому, что мы желаем», т.е. к выходу из Священной лиги.

Мы не знаем, кто таков граф Ромен, игравший в путешествии Нёвилля первую роль (и потому им не упомянутый). Но очевидно, что из массы живых рассказов этих безответственных лиц о «Московии» маркиз выбрал то, что могло бы развлечь и утешить Людовика XIV. Государственный секретарь по иностранным делам маркиз де Торси должен был, при всеобщей в те годы нелюбви к Франции, хоть иногда рассказывать королю обнадеживающие «новости». Даже если они были абсолютно ложными. Россия не собиралась покидать Священную лигу и следила, чтобы этого не сделали другие. Но распространение подобных слухов при дворе Яна III, который был не прочь заключить сепаратный мир с турками и предать союзника, было на руку обоим королям, польскому и французскому.

Нёвиллю очень не понравилась Россия, где авантюриста при дворе не приняли. Но в Европе было много дворов! В «Посвящении» к своим Запискам он уверяет, что ездил затем с поручением Яна III в Ганновер выразить соболезнование герцогу Эрнсту Августу по поводу смерти сына. Разумеется, автор представляет себя тайным агентом Франции в лице маркиза де ла Бетюна, для которого должен был собирать новости.

Такими лицами, приносящими разнообразные слухи и выполняющими мелкие поручения, были обычно незнатные путешественники: купцы, наёмные офицеры и т.п. Статуса это побочное занятие не давало. А Нёвиллю, хоть в издании Записок для французов он и хочет показаться верным и даже романтически тайным слугой Франции, требовался именно статус. В конце концов, он же был француз!

Направившись в 1690 г. в Версаль с соболезнованиями польского короля по случаю смерти французской дофины, наш герой, по его словам, представляясь «посланником», «мог посетить проездом некоторые дворы, при которых меня хорошо знают и всегда оказывали учтивый прием». Скорее всего, Нёвилль и здесь преувеличивает: «посланником» Речи Посполитой к Людовику XIV он быть не мог, зато сопровождать такого посланника, да ещё на свои деньги, мог устроиться. Под прикрытием польского посольства он действительно мог перевозить письма Бетюна, хотя и в таком деле оказался ненадёжен.

Как выяснила не так давно И. де Мадаряга, при возвращении из Версаля в Варшаву Нёвилль забыл в багаже и потерял секретные документы, направленные с ним тайному агенту Франции в Германии Бенуа Бидалю — парижанину, прикидывавшемуся шведским бароном{61}.

В 1691 г. Нёвилль (неясно, в каком статусе) вновь посетил Францию. Он передал де Торси маловажное, не содержащее обращения и даже не подписанное информационное письмо маркиза Бетюна, «которое я сейчас получил… по тайному каналу», причём уверял, что имеет поручение передать его «в собственные руки». Сопроводительная записка к письму написана кем-то другим и лишь подписана Нёвиллем. Она свидетельствует, что государственный секретарь по иностранным делам Франции авантюриста не принял, сказавшись больным. И клочок бумаги, возможно, просто взятый Нёвиллем со стола де ла Бетюна, был передан де Торси с нарочным.

Произвести впечатление в качестве посланника польского короля во Франции Нёвилль сумел лишь в Германии, причём мы имеем об этом свидетельства только из неофициальных кругов. Лейбниц писал в 1682 г. в Париж, прося своего корреспондента использовать влияние Нёвилля на Яна III для получения покровительства задуманному учёным языковедческому исследованию. Лейбниц, со слов Нёвилля, знал о его «подвигах» и большом влиянии в Варшаве, а также располагал сохранившимся экземпляром рукописи его Записок. В письме немецкого торгового представителя в Париже Лейбницу в 1695 г. сообщалось, что из Польши прибыл «господин де ла Нёвилль», который делает закупки для варшавского двора, причём готов оказывать всяческие услуги также ганноверскому курфюрсту «и его подданным».

По-видимому, немцам Нёвилль старался представиться виконтом и камергером Яна III. Однако в Варшаве его не считали даже простым шляхтичем. В процитированной Лавровым записи дневника Казимира Сар-нецкого от 19 октября 1694 г. приведен любопытный эпизод из жизни варшавского двора.

Король, со слов «своего француза» (как можно было назвать лишь слугу или человека без чина), рассказывал придворным такую историю: «В прошлую субботу ночью чьи-то слуги вытащили из кареты француза господина де Нёвилля и избили палками, причём ему досталось до двухсот ударов». «Кто и за что, — пишет Сарнецкий, — неизвестно. Известно, впрочем, что он рад был поболтать о людях и оговорить их… Большой скромности научили его поляки, которой он, видимо, не смог набраться во Франции».

По обычаям Речи Посполитой шляхтича не имел права избить палками даже магнат: он мог лишь приказать кому-то из свиты его зарубить. В любом случае, рассказывать об этом публично было в высшей степени неприличным. В те годы во Франции дуэли уже шли на убыль, но в Варшаве и Москве дворяне рубились по каждому поводу (царь Фёдор Алексеевич вынужден был фактически снять наказание с победителя дуэли, даже у стен своего дворца)[10]. Получив побои, да ещё столь живо рассказав о них королю Яну III, Нёвилль четко поставил себя на «скромное» место как представитель податных сословий. После этого он, разумеется, не мог получать «шляхетных» заданий, даже в качестве курьера. Зато ему не возбранялась закупка за рубежом разных полезных для варшавского двора вещей, для чего и в Речи Посполитой, и в России тогда использовались частные путешественники и торговцы.

* * *

Итак, мы убедились, что дипломатическим агентом Франции, каким представляет себя в Записках Нёвилль, он не был. Возможно, время от времени этот состоятельный честолюбец, представлявшийся французским дворянином, выполнял отдельные поручения польского короля Яна III Собеского, как дипломатического (в качестве курьера), так и торгового свойства. Хвастун и краснобай, превыше всего ставивший статус, который, в его глазах, давал королевский чин (например, посланника), был вынужден изображать себя на родине лишь тайным агентом Франции.

Записки Нёвилля о России, даже если он простой мещанин, проматывавший не фамильный замок, а кубышку своего отца-суконщика, — талантливый рассказ авантюриста, сумевшего благодаря своей общительности добыть массу ходивших по Москве слухов и создать на их основе весьма увлекательное сочинение.

Не важно, что законченные до 1696 г. (когда умер Ян III, представленный в тексте живым) Записки содержат массу фантастических сцен, которые должны подчеркнуть высокий статус «де ла Нёвилля». Не беда, что Посвящение Людовику XIV, написанное для издания Записок в 1698 г., ещё более хвастливо и нередко противоречит основному тексту. Главное, что это сочинение по-настоящему талантливо, что оно веками доставляет удовольствие читателю и создаёт массу интереснейших головоломок для историков.

Неуёмный честолюбец Нёвилль остался в истории благодаря шедевру своего хвастовства — Запискам о Московии. Именно в связи с ними упоминает о завершении его жизни Готфрид Вильгельм Лейбниц в письме от 7 апреля 1699 г.: «Изданная книга господина де ла Нёвилля (который умер) не содержит ничего сверх рукописи, исключая только Посвящение королю Франции». Рукопись учёный имел. Больше ему от Нёвилля ничего не требовалось.

Убеждён, что благодаря своему таланту авантюрист заслуживает в этом издании дворянской фамилии де ла Нёвилль, дополненной исследователями и предположительным фамильным именем Фуа. Он, в отличие от барона Мюнхгаузена, не сказочный персонаж — он сам творец литературы, в которой имеет право выступать в той роли, которую себе отвёл. Мне кажется, Нёвилль этого достоин.

* * *

Де ла Нёвилль.

ЛЮБОПЫТНЫЕ И НОВЫЕ ИЗВЕСТИЯ О МОСКОВИИ 1689 г.

ПОСВЯЩЕНИЕ ЛЮДОВИКУ XIV

Государь![11] Маркиз Бетюн[12], узнав в 1689 году[13], что шведский и бранденбургский посланники поехали в Московию, счел необходимым для пользы Вашего величества отправить кого-либо, кто мог бы узнать, в чем именно будут состоять переговоры упомянутых посланников с Московией.

Честь исполнения этого поручения маркиз возложил на меня, что меня очень поразило, так как я уже ранее совершил такое путешествие и неоднократно навлекал на себя подозрения этих варваров[14]. Но услыхав, что я могу быть полезным вашему величеству, я принял это предложение и просил лишь маркиза де Бетюна принять во внимание, что проезд в Московию разрешен только купцам и посланникам[15], почему он и решил просить в этом случае помощи короля польского[16].

Король с благосклонным участием заявил, что трудно предположить, чтобы я не был узнан в этой стране посланниками царя или другими людьми, видевшими меня при Варшавском дворе, и что в таком случае меня сочтут шпионом и сошлют на веки в Сибирь[17]; далее, говорил он, что раз дело идет об услуге Вашему величеству, то он охотно доставит мне возможность безопасно и успешно совершить это путешествие.

Согласно этому он выдал мне рекомендательные грамоты к царям и паспорта, и я отправился со свитой[18], соответственною моему званию, ибо последним договором Польши с Московиею положено не содержать присылаемых послов на счет того государства, в которое их отправляют, и не давать им подвод безденежно[19].

На четырнадцатый день достиг я границы, хотя расстояние от Варшавы до последнего польского города составляет около 160 немецких лье. Я известил о моем приезде и назначении палатина Смоленского герцогства[20], куда я направился на следующий день. Прием, оказанный мне в Смоленске, описан в моем дальнейшем рассказе.

Обождав десять дней, пока съездил гонец, которого палатин посылал ко двору за приказаниями относительно меня[21], я отправился в Москву, где и был помещен в доме, назначенном для меня первым министром[22], в 150-ти шагах от города.

Ко мне явился пристав Спафарий, уроженец валашский[23], приветствовал меня от имени министра и остался состоять при мне. Через неделю после этого он препроводил меня в приказ или совет[24], после чего я посетил[25]посланников польского, шведского, датского, бранденбургского и некоторых немецких офицеров.

При этом мне удалось открыть цель посылки шведского и бранденбургского поверенных; они присланы были в Московию для того, чтобы навлечь подозрение на поступки польского короля относительно москвитян, уверениями, что король действует в пользу Вашего величества, желая вопреки общему союзу заключить отдельный мир с турками и намереваясь после этого в угоду вашему величеству сделать нападение на герцогство Прусское[26].

Вслед за тем посланник голландский начал действовать против меня, сообщив москвитянам, что я француз и приехал для того, чтобы выведать их государственные тайны[27]. Его происки достигли того, что меня заключили на неделю в моем жилище; польский посол, однако, так энергично жаловался на этот поступок, как на оскорбление, нанесенное, в лице моем, его государю, что совет разрешил мне свободу, уверив, что, лишая меня ее на время, имелось в виду только предохранить меня от оскорблений враждебно настроенной толпы[28].

На эти извинения я отвечал, что знаю Францию очень хорошо и могу сказать, что, обладая миллионами, французский король тем не менее не пожелает истратить и сотни экю для того, чтобы проникнуть в тайны царей, и что, имея честь быть посланником польского короля, я никогда не побоюсь народной толпы.

Кончилось, однако, тем, что шведские посланники были удалены без всякого успеха, и я, извещая об этом маркиза де Бетюна, изъявил желание также быть отозванным, предвидя в недалеком будущем смятения[29]. При начале их я вынужден был для безопасности сидеть дома, затворив двери и никуда не выходя[30].

Все мое развлечение состояло при этом в разговорах с моим приставом, только два месяца тому назад вернувшимся из поездки в Китай. Сведения, полученные мною от него, весьма любопытны и могут быть весьма полезны вашему величеству, указывая на возможность организовать сухопутную торговлю с Китаем; поэтому я тщательно заметил все подробности слышанного мною от него.

Через некоторое время после моего возвращения в Польшу, когда маркиз Бетюн узнал, что курфюрст саксонский и герцог ганноверский решили свидеться в Карлсбаде, в Богемии, я пожелал, чтобы король польский послал меня для изъявления его прискорбия герцогу ганноверскому, лишившемуся в это время сына, о чем он извещал короля; при этом случае я надеялся узнать цель свидания упомянутых государей с тем, чтобы известить об этом ваше величество. Отправленный туда, я отдал потом отчет маркизу Бетюну обо всем, что успел разузнать, а именно, что с обеих сторон были сделаны кое-какие предложения относительно герцогства Лауембургского, но соглашения, однако, не последовало ни в чем[31].

В заключение, когда Ваше величество уведомили короля польского о кончине ее высочества дофины[32], он назначил князя Радзиевского[33] для изъявления Вашему величеству его прискорбия о кончине принцессы. Но маркиз Бетюн пожелал, чтобы назначение это принял я[34]; он надеялся, что в звании польского посланника я могу с большей безопасностью доставить Вашему величеству донесения его Вам и депеши посланнику Вашему в Гамбурге и что, исполняя это поручение, я могу посетить проездом некоторые дворы, при которых меня хорошо знают и всегда оказывали учтивый прием[35], и где таким образом я могу изучить хорошо положение дел: все эти дворы, исключая двора герцога ганноверского, я нашел в довольно расшатанном состоянии, поставленными в прямую необходимость поддерживать мир с Вашим величеством[36].

Облеченный ныне в звание Вашего дипломатического чиновника[37], я прошу Вас, государь, принять благосклонно то, что моя ревность на Вашу пользу заставляла меня предпринимать, и принять также рассказ, некоторые подробности которого могут быть любопытны, и, может быть, удостоятся Вашего чтения в часы отдыха от важных дел, которыми решается судьба Европы, Вашими победами и волею Провидения преданная руке Вашей.

Дерзая уповать на эту особую Вашего величества милость, пребываю неустанно усердный, неутомимый, Вашего величества покорнейший и вернейший подданный и слуга де ла Нёвилль[38].

МОСКОВИЯ В 1689 ГОДУ

Король польский почтил меня званием посланника своего в Московию[39] 1 июля 1689 г., и 19-го того же месяца я отправился из Варшавы смоленскою дорогою, так как дорога на Киев, хотя и ближайшая, была тогда подвержена набегам татар[40].

Как только губернатор Смоленской области, человек по образованию нисколько не походящий на москвитянина, услышал, что я выехал и приближаюсь к Смоленску, он прислал пристава или дворянина, с переводчиком, встретить меня; они приветствовали меня за полмили от города и препроводили в предместье на другой берег Днепра, временно в какой-то дом, до назначения губернатором другого местопребывания. Один из них отправился уведомить его о моем приезде, и он прислал поздравить меня, приложив при этом разные припасы, как-то: небольшой бочонок водки, другой вина, третий меду, несколько дичи, двух баранов, воз рыб и овса. Он предлагал мне выбрать дом для житья в городе или предместье, но я остановился на последнем, так как в предместье ворот не было, городские же ворота рано запирались.

На другой день я посетил губернатора в его дворце, где встретил митрополита[41] и нескольких почетных лиц. О Смоленске я ничего не могу сказать. Строение в нем, как и в других русских городах, деревянное; он окружен каменною стеною для защиты от нападения поляков.

Желая почтить меня или, скорее, стараясь придать себе более важности, губернатор собрал 6000 человек милиции, которую при таких случаях набирают из крестьян, разделяя их на полки и выдавая им на это время довольно чистую одежду; царь платит сей милиции по четыре экю и по осьмине соли в год. Каждый мальчик шести лет уже вносится в роспись и получает жалованье, так что вы видите тут и стариков и мальчиков, так как милицейские обязаны служить до смерти[42].

Я проехал между этими красивыми воинами, поставленными в два ряда от моей квартиры до губернаторского дома, в моей коляске, сопровождаемой верхом подстаростой Могилевским, королевским чиновником, которому с двенадцатью офицерами тамошнего гарнизона приказано было сопровождать меня до Смоленска.

Едва губернатор завидел поезд мой, как вышел ко мне навстречу и повел в комнаты. Там, после нескольких приветствий, произнесенных стоя, причем переводчиком был генерал-майор Менезиус, шотландец, знаток всех европейских языков[43], губернатор велел принести большие чаши с водкой, и мы пили за здоровье короля и царей. Потом мы распростились, и губернатор проводил меня на крыльцо, стоя там, пока я не сел в коляску.

Мы возвратились прежним порядком, но дома я застал у себя генерала Менезиуса, которому губернатор приказал быть моим собеседником, пока я пробуду в Смоленске. Я был приятно удивлен, найдя человека его достоинств в варварской стране, ибо кроме знания языков, которыми генерал владел превосходно, он был всесторонне образован и приключения его заслуживают описания.

Обозрев большую и лучшую часть Европы, он поехал в Польшу, предполагая оттуда возвратиться в Шотландию. Но в Польше он завязал интригу с женою одного литовского полковника. Муж приревновал, заметив частые посещения гостя, и велел слугам умертвить его. Полковница уведомила о том своего друга, который и успел, таким образом, вовремя принять меры: он вызвал мужа на дуэль, убил его, принужден был бежать, и попался, сбившись с пути, в руки москвитян, воевавших тогда с Польшею. Сначала с ним обходились как с военнопленным, но когда узнали причину его бегства, то предложили либо служить в царских войсках, либо отправляться в Сибирь. Он соглашался лучше на последнее, благодаря своей наклонности к путешествиям, но отец нынешних царей[44] пожелал лично видеть его, нашел в нем приятного человека, принял его ко двору и дал ему 60 крестьян, — каждый крестьянин приносит в России помещику около восьми экю в год. Потом он женился на вдове некоего Марселиса, который был первым основателем железных заводов в Московии, приносящих ныне царям ежегодно дохода до 100 000 экю[45]. Не сомневаясь более в его верности, царь послал его в Рим, в 1672 году, сделать папе Клименту предложение относительно соединения русской и латинской церквей на некоторых условиях[46]. Возвратясь без успеха, он был произведен в генерал-майоры, и через некоторое время царь Алексей Михайлович, незадолго до своей кончины, назначил его гувернером к своему сыну, юному принцу Петру[47], с которым он и занимался до начала царствования царя Иоанна[48], когда принцесса Софья[49] и князь Голицын[50], недовольные тем, что он изъявил ревность свою к Петру, послали его в Смоленск принять участие в последнем походе в надежде, что он там погибнет[51]. Но такая немилость была впоследствии источником его благополучия, так как, подружившись здесь с дедом Петра со стороны матери, простым полковником смоленского гарнизона[52], он был взят им в Москву, как только внук его сделался властителем столицы[53]. И тут он меня нередко дружественно принимал и угощал вместе с Нарышкиными, отцом и сыном[54].

Первый министр, узнав, что я прибыл в Смоленск, главный город области этого имени, которую король польский уступил царям по трактату 1686 года[55], прислал указ губернатору препроводить меня обыкновенным образом в Столицу, что значит двор-город, который ошибочно называем мы Москва, потому что Москва есть только имя реки, там протекающей.

Мое путешествие началось 20-го августа; меня сопровождали пристав, капитан и шесть солдат. Первое доказательство храбрости этих господ я увидел, проезжая через лес, простирающийся льё на 20, в котором совершенно нет жилья[56]. Тут мы должны были переночевать, пустивши лошадей пастись. Ночью поднялась жестокая буря: лошади разбежались из нашего табора, как называют здесь загородку, устроенную из телег, и ушли в лес. Я просил офицера послать наших провожатых ловить лошадей, а другим велеть, между тем, нарубить в пятидесяти шагах от нас дров для разведения огня. Но офицер и солдаты единогласно сказали, что они и за сто червонцев не отойдут от табора, так как лет семь тому назад некоторые из их товарищей, при подобном же случае, были именно здесь в лесу убиты. Так простояли мы до утра, пока лошади по свистку этих трусов, который они пускают в ход взамен кнута[57], пришли в табор сами[58].

Отсюда продолжали мы путешествие и прибыли наконец в предместье столицы, отделяемое от города рекою Москвою, которую здесь переходят вброд. Тут офицер оставил меня в каком-то доме и просил подождать, пока он съездит к первому министру и уведомит его о моем приезде. Через два часа он воротился с приказом министра перевезти меня через реку и препроводить в назначенный для меня дом. Сюда явился пристав Спафарий приветствовать меня от имени первого министра, сказать, что он определен ко мне, что, сообразно здешнему обычаю, офицер и шесть солдат останутся для моего охранения, и что им велено строго наблюдать, чтобы никто не приходил ко мне и не видался со мною в течение недели.

По прошествии этого срока князь Голицын приказал позвать меня в приказ — обширное здание, состоящее из четырех огромных корпусов и выстроенное князем Голицыным. В нем находится несколько палат, из которых каждая предназначена для особого совещания. Совещания эти до вступления Голицына в министерство происходили в ригах[59].

Я увидел министра, сидящего со многими боярами по сторонам[60], в конце большого стола. Он велел подать мне кресла, и, когда я сел, переводчик спросил у меня по латыни о моих письмах. Я представил министру письма, посланные со мною к нему от литовского великого канцлера[61], в которых он уведомлял его, что я послан в Московию по делам его величества короля польского, вручившего мне особую грамоту к царям.

Министр отвечал мне, что переговорит с царем Иоанном, который один находится в столице, и надеется, что мне вскоре назначат аудиенцию. Потом, по обыкновению, спросил он меня о здоровье канцлера, не дерзая из почтения спросить о здоровье короля[62]. После этого я встал, чтобы удалиться, министр также встал, желая мне вскоре удостоиться счастья видеть царя.

Через несколько дней потом я послал из вежливости попросить у него свидания в его доме, где и приняли меня не хуже, чем при дворе какого-нибудь итальянского князя. Разговаривая со мною по латыни о делах европейских и спрашивая моего мнения о войне, начатой против Франции императором и союзными князьями[63], и особенно о революции в Англии[64], министр потчевал меня всякими сортами крепких напитков и вин, в то же время говоря мне с величайшей ласковостью, что я могу и не пить их[65].

Он обещал доставить мне аудиенцию через несколько дней и, конечно, исполнил бы свое обещание, если бы не впал в немилость, каковое обстоятельство до такой степени изменило порядок вещей, что были пущены в ход оружие и огонь, и если бы не смелое и счастливое вмешательство царя Петра, приказавшего схватить главных представителей партии царевны Софьи, то разгорелся бы бунт, подобный тем, о которых мы уже упоминали.

Прошло времени недель шесть, и, будучи все еще в неведении относительно того, к кому мне отнестись, я решился писать к молодому Голицыну, любимцу царя Петра[66], изъявляя ему мое удивление, что мне не дают никакого ответа касательно моей аудиенции и грамот, которые должен я вручить. Он извинялся, слагая вину на смятения, бывшие в последнее время, и уверил меня, что царь скоро приедет в столицу, что и случилось действительно 1-го ноября.

Едва услышал я об его прибытии, как послал к его любимцу просить аудиенции. При посещении его он не беседовал со мною так, как его родственник, но только угощал меня водкою, и все время свидания с ним прошло в питье. Я мог узнать при этом от него, этого пьяницы, только то, что аудиенцию дадут мне через три дня, после чего могу я ехать, если мне будет угодно. Но до истечения назначенного срока и этот Голицын впал в немилость, и я принужден был принять другие меры.

Должность думного дьяка или государственного секретаря иностранных дел была тогда временно отдана некоему Емельяну[67]; имя это значит по-славянски «когти», или «лапу», и очень кстати было ему, ибо он прежадный до корысти и загребает, где только может. Хотя он был одною из креатур великого Голицына и всем своим счастьем был обязан ему, бывши первоначально простым писарем, но он первый, однако же, стал чернить своего благодетеля.

Оскорбившись на меня за то, что я за разрешением мне отъезда обратился не к нему, а к любимцу царя Петра — (Борису Алексеевичу) Голицыну, Емельян, как только этот Голицын впал в немилость, отказался исполнить приказание, данное ему насчет меня Голицыным от имени царя Петра, коим мне предоставлено было либо дожидаться аудиенции до Крещения, либо уехать, следуя приказанию короля польского, опасавшагося за последствия этих смятений.

Емельян успел извернуться перед царем, уверивши его, что меня надобно задержать на некоторое время, ибо король польский прислал будто бы меня вести переговоры с бывшим первым министром и уверить принцессу Софью и Голицына в его покровительстве. Доказательством своего мнения он приводил то, что вопреки обыкновению, соблюдаемому в Московии, и противно обязанностям моего звания я многократно бывал, как частный человек, у князя Голицына[68]. Узнавши о хитрости Емельяна, я решился прибегнуть к верному средству, а именно: предложить ему под рукою сотню червонцев, и вместо того, чтобы послать к нему деньги, как уговорились с ним, я решился сам поехать к нему и заплатить ему взятку лично.

Приятель мой Артемонович[69] (в оригинале именно так. — Прим. ред.), которому я рассказал о моем деле, нарочно пришел к Емельяну в то время, в которое он назначил принять меня, и я сурово объяснился с Емельяном в его присутствии, ибо я успел уже ознакомиться с характером москвитян, незнакомых с правилами вежливости. Чтобы достигнуть каких-либо результатов, с ними не должно обращаться учтиво и еще менее пускать в ход просьбы, так как такое обращение вызывает с их стороны презрение; напротив, для достижения своей цели следует говорить с ними гордо и внушительно.

Я сказал, что в лице моем нарушены все народные права[70]; что король весьма ошибся, когда посылал меня и уверил, что ныне москвитяне уже не варвары; я сказал, что мне так тяжело быть у них, что я готов купить за деньги разрешение уехать[71], но, будучи посланником великого государя, соседа и союзника царского, мне остается только сообщить ему, что мне препятствуют исполнить его приказание, и, не испросив себе аудиенции, возвратиться к его двору.

Когда все это было сказано мною на латыни и Артемонович перевел слова мои Емельяну, мы выпили несколько чарок водки и вина за царское здоровье, и я простился с ним, приказавши одному из польских дворян[72] отдать обещанные сто червонцев, присовокупляя, что они предназначаются якобы для его секретаря. Емельян не осмелился принять эти деньги, вследствие чего я повсюду восхвалял его великодушие, зная, что только этим путем я могу получить право уехать.

Между тем Пётр снова призвал ко двору (князя Бориса Алексеевича) Голицына[73], и я поспешил посетить его и вместе с ним порадоваться его возвращению. Он сказал мне, что весьма удивляется, каким образом Емельян (Украинцев) мог остановить мое дело, о котором уже было приказано до удаления его, Голицына, от двора, что он будет жаловаться о том царю, который считал меня уже отбывшим, и что он берет на себя доставить мне честь целовать царскую руку.

Через два дня явились ко мне два дворянина, царские спальники, что меня приятно поразило. Впрочем, эти чиновники люди незначительные и живут небольшим жалованьем, получаемым от царя, ливров по 200 в год[74]. После обыкновенного обряда, состоящего в том, что они, осеняя себя несметное количество раз крестным знамением, молились перед образом Богоматери, всегда находящимся в углу каждой комнаты, они приветствовали меня от царского имени и спрашивали о моем здоровье. Я ответствовал чарками водки в большом изобилии.

После чего они сказали мне, что царю угодно видеть меня, дать мне подарки, заплатить мне все издержки со времени приезда до отбытия моего, и что он посылает мне свой царский обед. Я отвечал, что донесу королю обо всех почестях, каких меня удостоят, что я и исполнил в точности.

Присланный ко мне царский обед состоял из огромного куска копченого мяса, в 40 фунтов весом, многих рыбных блюд, приготовленных на ореховом масле, половины свиной туши, непропеченных пирогов с мясом, чесноком и шафраном, и трех огромных бутылей с водкою, вином[75] и медом; по исчислению присланного можно понять, что обед был мне важен как почесть, а не как угощение.

На другой день известил меня один дворянин, что на завтра назначена мне аудиенция, но вместо аудиенции опять прислали сказать мне, что цари уехали на богомолье и я не могу видеть их до возвращения. Я отправился к Голицыну и застал у него Артемоновича. Они спрашивали, как показался мне царский обед? Я отвечал, что, к несчастию, французские повара до того испортили мой вкус, что я не могу оценить русских лакомых блюд.

Тут они выразили желание отведать французского стола, и я пригласил их на следующий день откушать у меня. Они охотно согласились, с условием, что у меня будут только знакомые им люди, выбор которых я и предоставил им. Они пригласили датского резидента и кое-кого из иностранных купцов, к которым они ходили пить, с целью сберечь свое вино.

Оба гостя мои были чрезвычайно довольны моим столом, так что послали даже некоторые из блюд к своим женам, и без дальних церемоний забрали с собой все сухие фрукты, уверяя, что в жизнь свою не случалось им так хорошо пообедать, но чтоб я не надеялся на такое угощение у них.

Через три дня потом Артемонович пригласил меня к себе и угостил довольно прилично. Накануне начался у русских пост, а потому обед наш состоял из рыбы — доставляемой в Москву в садках с Волги и с Каспийского моря. Желая почтить меня особенно, хозяин привел свою жену, которую мне представил; я приветствовал ее на французский лад, а она выпила за мое здоровье чарку водки и предложила мне последнюю, приглашая сделать то же самое. Кажется, она единственная женщина в Московии, которая не белится и не румянится, будучи и без того довольно красива собою[76].

Князь Голицын хотел было также пировать с нами, но царь Пётр прислал за ним поутру, и мы удовольствовались тем, что только пили за его здоровье и здоровье других, и погуляли без него до полуночи. Гости были те же самые, что и у меня.

Артемонович человек молодой, но весьма умен, хорошо говорит на латыни, любит читать, слушает с удовольствием рассказы о Европе и питает особое расположение к иностранцам. Я советовал ему учиться французскому языку, уверяя его, что, будучи только двадцати двух лет от роду, он легко может выучиться и тем удовлетворить свою страсть к чтению, так как все лучшие, древние и новые писатели переведены на французский язык.

Он сын Артемона, литовского уроженца[77], а мать его была шотландка[78], латинскому языку выучился он у поляка, которому разрешено было ехать с его отцом в ссылку. Эта немилость постигла его при царе Феодоре, у которого Артемон был первым министром[79]. После кончины этого государя они оба были возвращены, но Артемонович испытал новое ужасное несчастие — видел, как на глазах его был зарезан его отец, вскоре по возвращении из ссылки, во время бунта Хованского[80].

Цари возвратились с богомолья, но три дня прошло, и я ничего не слыхал от них, почему я и послал узнать у молодого Голицына: чего должно мне еще ожидать? Он отвечал, что в совете положено отсрочить мою аудиенцию до Крещения, но я волен дожидаться сей чести или ехать, ибо все готово к моему отбытию.

Такая перемена чрезвычайно удивила меня, если бы я не узнал от датского комиссара, что Нарышкины считают себя оскорбленными, почему я не посетил их, и досадуют на то, почему я угощал Голицына, который опять начинал приходить в немилость у царя; потому, по их интригам с Емельяном, царь, назло Голицыну, переменил решение, на которое склонил было его в отношении меня его любимец.

С радостью принял я разрешение уехать, тем более что все поручения, для которых я приехал в эту страну, были мною исполнены[81], и меня мало занимала обещанная аудиенция, а еще менее того честь, которую думали мне оказать, показав мне царей. К тому же поступки этих варваров мне опротивели, и мне было крайне неприятно быть невольным свидетелем всех смятений и раздоров, имевших там место и заставивших меня сидеть взаперти в обществе одного только моего пристава.

Правда, он был человек умный и приятный собеседник и значительно сократил бы мне скуку моего одиночества, если бы был откровеннее, и, как вполне понятно, не был связан страхом, препятствовавшим ему сообщить мне много любопытных данных касательно особенностей этого двора, так-таки и не дошедших до меня и, к сожалению, не попавших в мой рассказ.

Через него я известил русских министров о решении моем уехать, и через два дня, т.е. 16-го декабря[82], отправился в обратный путь с прежней свитой и провожатыми. 20-го (декабря) утром я прибыл в Смоленск, немедленно засвидетельствовал мое почтение палатину[83], который осыпал меня приветствиями, и отсюда продолжал путь мой с прежними приставом, переводчиком и солдатами до Кадина, потом до Вильны и до Варшавы, куда прибыл 3-го января 1690 года.

Причина, почему я так скоро совершил мое путешествие, была та, что зима есть лучшее время для езды по Московии, самой низкой стране из всей Европы, и потому весьма болотистой, так что иногда летом едва можно в день проехать четыре или пять льё. Случается, что надо бывает рубить лес и делать гати через болота и мосты через небольшие потоки. Гати, намощенные бревнышками, простираются в иных местах на 10, на 12 льё и, устроенные плохо, часто бывают непроходимы. Зимою, напротив, едете в санях, где можете спокойно лежать, как будто в постели, и вас везде мчит лошадь по гладкому снегу. Обыкновенно ездят на собственных лошадях[84] днем и ночью, часов по 16-ти в сутки, легко проезжая немецкую милю в час. 

СОСТОЯНИЕ МОСКОВИИ С 1682 ДО 1687 г.

Царь Феодор Алексеевич[85], сын царя Алексея Михайловича, умер на 22-м году жизни, не оставив после себя детей. Царевич Иоанн и царевна Софья были его единоутробные брат и сестра[86].

Царевич Пётр, хотя младший и от другой матери, сначала наследовал ему, ибо старший брат был неспособен к правлению[87]. Но вскоре затем Иоанн был также избран, объявлен и коронован в цари происками сестры своей Софии[88], хотя он страдал падучей болезнью и подвергался ей ежемесячно, как и брат его Феодор, от нее даже и умерший[89].

Софья простирала честолюбивые замыслы на правление царством, хорошо предвидя, что может сделаться самовластной правительницей великого государства по причине слабоумия Иоанна и малолетства Петра, которым предоставится при ней только титул царей, ей же достанется вся власть.

Опасаясь, что противниками её замыслов могут сделаться придворные и знатные люди, в частности из расчётов личного честолюбия, вообще же из нежелания видеть во главе правления женщину[90], Софья, при посредстве Хованского, которого она склонила на свою сторону[91], стала возбуждать стрельцов, — род милиции, подобной турецким янычарам[92].

Под предлогом мщения за смерть Феодора, который был будто бы отравлен[93], стрельцы произвели такое кровопролитие между знатными, что если бы Софья, видя бунтовщиков, зашедших слишком делеко, не вышла к ним из царских палат, то они продолжали бы резню виновных и невинных[94], присваивая себе их имущество[95].

Бояре, или сенаторы, и патриарх[96] со своей стороны спешили остановить кровопролитие[97], и когда жар мятежа несколько утих, царевич Пётр Алексеевич был ими коронован царем ко всеобщей радости русских.

Пётр очень красив и строен собою, и острота ума его дает большие надежды на славное царствование, если только будут руководить им умные советники[98].

Принцесса Софья не очень была довольна его избранием, ибо она предпочитала видеть корону на голове Иоанна Алексеевича, брата единоутробного и единокровного, который был бы царем одним, без сотоварища, причем ей по праву принадлежало бы регентство[99].

Честолюбие не допустило царевну скрывать долго свое неудовольствие; она публично противилась коронованию Петра, утверждая, что этим наносят оскорбление его старшему брату. Бояре и патриарх представляли ей неспособность Иоанна, принца больного, слепого и наполовину парализованного[100].

Для достижения своей цели Софья решилась снова возмутить стрельцов, которых всегда 18 000, разделенных на 28 полков, находится в Москве для охранения царей. Боярин Хованский, начальник приказа этих воинов, сделавшись приверженцем Софьи, посредством возмущения столь огромного числа войск легко заставил провозгласить и короновать при Петре Иоанна, и даже старшим царём, определив ему царствовать вместе с Петром[101]. Потом тем же самым средством, так как оба царя были несовершеннолетние, Софья захватила правление в свои руки[102].

Можно было после этого надеяться, что все смятения кончились и что все останется уже в совершенном спокойствии. Но тогда снова возник заговор среди милиции, составленной частью из стрельцов, частью из граждан этого города, большинство которых очень богатые купцы, охотно зачисляющиеся в ряды и считающиеся весьма лестным для себя числиться на службе[103].

Для случая, когда всем надлежит быть в карауле, им выдают одежду, которую необходимо возвратить в её первоначальном виде; в противном случае они получают столько ударов палкой, сколько на платье оказывается пятен, ибо одежды эти всегда остаются в Москве, исключая тех, которые выдаются стрельцам, следующим в походах верхом за царём; гражданам же разрешено, если наступает их очередь, замещать себя в таких случаях слугами. Обыкновенно, чтобы избегнуть палочных ударов, они покупают новые платья, так что последние обретаются всегда в чистом виде[104].

Получив известие о начале нового бунта и не зная еще причины его, но подозревая великую опасность, двор тайным образом удалился из Москвы в Троицкий монастырь, находящийся в 12-ти немецких милях от столицы. Через несколько дней по удалении двора милиция возмутилась снова, и отсутствие двора увеличило смятение и беспорядок[105].

Боярин Хованский допустил стрельцов грабить и убивать всех людей противной ему партии под предлогом, будто они участвовали в погублении царя Феодо-ра[106]. Главный врач покойного царя, обвиненный в отравлении его, был изрублен стрельцами в куски[107], а великий канцлер временщик Долгоруков и сын его были умерщвлены[108]. Словом, буйство и свирепость были таковы, что неприятно даже о них рассказывать.

Софья, слыша, что происходит в Москве, и полагая, что все это делается ради неё, послала благодарить Хованского за его усердие в отмщении за смерть её брата, уверяя, что весьма ему за то обязана. Она принуждена была употребить такую хитрость, так как надо было обольстить безумца, который был страшен с оружием в руках[109].

Но ласковость царевны имела последствия, каких она вовсе не ожидала: Хованский подумал, что после всего сделанного им для Софии и после изъявлений ее дружбы и благодарности он может надеяться достигнуть многого, и даже царского престола.

Дело казалось ему весьма легким и сбыточным, так как он видел, что, допустив убийство между знатнейшим дворянством, имевшим власть и силу и, следственно, заступавшим ему дорогу, он получил за это похвалу и даже благодарность; потому, заключал он не без основания, милиция всегда будет ему преданной, так как он разрешил ей всякие злодейства и грабежи, и никто из подчиненных его не откажется быть слепо согласным на то, что ему угодно, — одни из благодарности, другие из надежды наживы и возвышения во время смятений.

Он особенно старался распространить между стрельцами нелюбовь к царям, — Иоанну по причине его болезней и неспособности, Петру по его малолетству, и потому что по всем признакам он будто бы подвержен той же болезни, какою страдал брат его Феодор, и, следовательно, нельзя было надеяться видеть в нем государя достойного и умеющего награждать заслуги[110].

Решившись возвыситься насколько возможно, Хованский думал, что он с большим правом и приличием достигнет своей цели, если только ему удастся вступить в родство с царским семейством, каковое обстоятельство легко скрыло бы его замыслы, придавая совершенно другое освещение исполнению их. Он предположил женить сына своего на царевне Екатерине, младшей сестре Софии[111]. Дерзость его предложения не имела, однако, предполагаемого успеха и оскорбила двор царский.

Поняв, что такой союз грозит безопасности молодых царей, Софья сама нашла средство предупредить событие, последствия которого могли оказаться пагубными для Российского государства. Она справедливо рассудила, что честолюбие Хованского гораздо опаснее для её власти, нежели все те люди, которые были им убиты, и потому первая решила отделаться от него и наказать его за все те злодейства, большая часть которых совершилась с её согласия.

В Московии есть обычай торжественно праздновать именины в царском семействе. Принц или принцесса, чьи бывают именины, приглашают вельмож на пир и приветствуются знатнейшим дворянством. Двор назначил праздновать день св. Екатерины — день ангела принцессы, предназначенной Хованским сыну своему, — в Троицком монастыре, и Софья пригласила на праздник всех бояр, но особенно просила она приехать Хованского, продолжавшего свирепствовать в Москве[112]. Делая вид, что одобряет его бесчинства, она приняла между тем меры, чтобы избавиться и от этого претендента на престол.

Боярин князь В.В. Голицын, о котором будем еще иметь случай говорить, посоветовал действовать, не теряя времени, и действительно, 200 конных воинов, находившихся в засаде, на Троицкой дороге, схватили Хованского, свели его в ближайший дом, прочли ему и сыну его смертный приговор и отрубили им головы[113].

Стрельцы были поражены известием о смерти их начальника как будто громовым ударом, но едва прошло первое изумление, как они пришли в величайшую ярость, вопия, что они потеряли отца своего и хотят страшно отомстить за него губителям, кто бы они ни были. Они захватили арсенал и военные снаряды и грозили всеобщим разрушением[114].

Двор, извещенный об опасности, грозившей государству, призвал все другие войска, всегда ненавидевшие стрельцов, и приказал немецким офицерам, бывшим в полках в большом количестве, без замедления явиться в Троицкую обитель[115]. Все они повиновались приказу, оставив в Москве своих жен и детей, и никого из них не остановило опасение, что стрельцы могут на их семействах сорвать свою злобу за повиновение их царям. Такого рода опасения были бы и небезосновательны.

Немцы обитали в предместье Москвы, называемом Кокуй[116], и стрельцы решили было направиться туда с целью сокрушить всё и вся. Но благоразумнейшие из стрельцов уговорили остальных, представляя им, что мужья и отцы будут мстить за жен и детей своих, когда придут с царскими войсками, и что тогда нельзя уже будет ожидать никакой пощады и найти средства к примирению.

Приняв все это в соображение, стрельцы, боясь последствий, решились пощадить предместье и, оказавшись без начальника, стали искать средства к примирению, на что двор охотно согласился, ибо, сказать правду, он только этого и желал[117].

Дело кончилось умерщвлением нескольких стрелецких полковников и офицеров и посылкой ко двору старшин с просьбой о прощении[118]. Они получили его без больших затруднений, и вскоре потом цари прибыли в Москву с дворянами и иностранными офицерами.

Стрельцы встретили царей, кланяясь в землю и моля о помиловании. Цари сделали знак рукою, что все ими позабыто, и раскаявшиеся бунтовщики проводили своих государей во дворец со слезами радости, видя их возвратившимися в столицу весьма милостивыми[119].

В тот же день князь Василий Васильевич (Голицын) был возведен в звание великого канцлера и временщика, или временного государственного министра, т.е. правителя государства на известное время[120].

Этот князь Голицын, бесспорно, один из искуснейших людей, какие когда-либо были в Московии, которую он хотел поднять до уровня остальных держав. Он хорошо говорит на латыни и весьма любит беседу с иностранцами, не заставляя их пить, да и сам он не пьет водки, а находит удовольствие только в беседе.

Не уважая знатных людей по причине их невежества[121], он чтит только достоинства и осыпает милостями лишь тех, кого считает заслуживающими их и преданными себе.

Канцлер начал свое управление строгим следствием над виновными стрельцами, казнил главных зачинщиков бунта и сослал других[122]. Из этих сосланных были составлены четыре полка и посланы: один в Белгород, находящийся на границе с Татарией, другой в Симбирск на Волге, в царстве Казанском, третий в Курск, в Украину, а четвертый в Севск, находящийся в той же самой области.

Окончив это важное дело, князь Голицын взял себе места, которые оказались свободными вследствие гибели многих во время смут, и между прочим, место начальника Иноземного приказа[123], т.е. управления войсками, устроенными на иностранный манер, как-то: солдатами, кавалерийскими и драгунскими полками[124]. Управление это всегда находилось у боярина-сенатора приказа Белорусского или управления Белой Россией, в котором обыкновенно решались дела казаков и Украины[125].

Далее он назначил Шакловитого главным судьей над стрельцами; последний достиг такого небывалого счастья, будучи простым дьяком; в настоящее время он окольничий — звание, ближайшее к боярину-сенатору[126].

Своему двоюродному брату князь Голицын отдал приказ Казанский, или управление дел по Казани, Астрахани и Черкасии[127], а думному дьяку Емельяну Украинцеву — Малороссийский приказ, или управление городов, расположенных по Дону[128]. Казну или царскую сокровищницу он отдал окольничему Толочанову, начальнику Дворцового приказа, т.е. палаты коронных доходов[129].

Страницы: «« 1234567 »»

Читать бесплатно другие книги:

Второй сборник стихов, подготовленный автором в системе Ridero. Предыдущий сборник «Наваждение». Кни...
Тут вам сердечно передал, не знаю, будет ли пожар!? Как отыскать того, кто любит, кто искреннее ждёт...
Моя зима, её просторы — белее белого глаза! Моя любовь и радость в горе — такая это глубина. Морозец...
Читайте сами — вам решать, пусть сердце даст, что вам сказать. Тут образы, они и строят — мир возвыш...
Надеюсь, что эта методичка поможет вам обрести в себе уверенность, изменит окружающий вас мир, и ваш...
Десять бурных лет из жизни троих молодых людей на фоне девяностых. Одна большая дружба, которая не в...